Невозможность путешествий Бавильский Дмитрий
Ряды рельсов делают пространство многоступенчатым, где каждая ступень устроена иначе, со своим наполнением, режимом, агрегатным состоянием. Рельсы и то, что между ними; то, что между соседними железнодорожными путями, то, что на подходе к этому расчерченному полотну, затем хозяйственные постройки, дворы, какой-нибудь поселок, лес, горы, нищее небо над ними, все это наполнено, напоено перспективой что твой Брейгель.
Одноэтажная Россия по колено в грязи. Водонапорная башня посредине привокзальной площади — единственное, что отвлекает от всеобщего уныния. Стоянка всего ничего, но к тамбурам подтягиваются старушки с провизией. Пассажиры как боги величественно сходят на землю — нынче выдался их звездный час, через пару минут международный экспресс унесет всех прочь, а пока можно побаловаться тем, что бог послал.
Бог послал жареную курицу и беляши, пиво и кириешки, малосольные огурцы и водку в бутылках без этикетки… Пока не объявят посадку, пассажиры вальяжно рассматривают дары Мокроуса (женщины) или задумчиво курят в сторонке (мужики в пляжных сланцах). Торговки наводят суету, точно наш фирменный скорый (№ 007) — последний поезд на всем белом свете.
Из репродуктора разносится «скорый, фирменный… на Алма-Ату», и старухи (есть среди них, впрочем, и женщины без возраста, но явно помоложе) мгновенно теряют интерес к богам из купейного. Словно бы в один миг с них спадает проклятье, они становятся спокойнее и тише, в движениях появляются сонность и плавность, кажется, оцепенение им уже не стряхнуть никогда.
Мы трогаемся, все расходятся по купе, затем выбираются в коридор за кипятком или чтобы подзарядить мобильник.
Мокроус — Ершов
(Расстояние 1040 км, общее время в пути 20 ч 37 мин.)
Побрызгался одеколоном «Дюна».
Снова приходит проводница. Приносит еще две тряпки. Протягивает картридж и спрашивает, как называется эта штука «официально».
— Не криминал?
(То есть можно ли ее провозить через границу, не опасаясь гнева таможенников.)
Чувствуя неловкость, пытается болтать. Называет меня по имени (в паспорте подглядела, они списки составляют) и на «ты». Жалуется на таможню, стало-де совершенно невозможно ездить, передачи уже не возьмешь, если много чего везешь, отбирают. Сочувствую, чем могу, вот тряпки взял — уже помощь.
Замечаю у нее в купе на столике свои прочитанные газеты. (Вчера отнес их к мусорному баку, но не выбросил, сложил аккуратной стопкой, она забрала.) Уложил тряпки в сумку, отдал оставшиеся газеты. Поблагодарила молчаливым кивком. С готовностью и достоинством.
Стемнело мгновенно. За окном вновь черный квадрат. По вагону разносится запах жареных беляшей, сейчас начнут обносить. В соседнем купе едет комиссия в железнодорожных костюмах с погонами, пьют водку. Женщины громко смеются. Вдали (и где она, эта даль?!), у предполагаемой линии предполагаемого горизонта появляются два маленьких сиротливых огня. Словно это две звезды, две светлых повести упали с небес, и теперь их медленно относит течением в сторону.
Ершов — Алтата
(Расстояние 1081 км, общее время в пути 21 ч 55 мин.)
Однажды я уже был в Алма-Ате. Двадцать, что ли, лет назад. Проснулись мы с Макаровой (подруга у меня была, к которой я из отеческого дома в общагу переселился на какое-то время) утром и решили поехать. Дешевые билеты. Дешевая свобода. Второй курс университета. Кстати, мы тогда с ней тоже «Бесов» читали (совпадение). И «Бесы» не воспринимались политическим памфлетом, а скорее драмой абсурда со странными кривляющимися марионетками вместо персонажей. Достоевский нас очень смешил, казался очень уж смешным писателем. Замечательное чувство юмора, передаваемое через вертлявый, постоянно подмигивающий стиль. Особенно Макарову смешил диалог Петра Степановича Верховенского с Варварой Петровной из главы про «административный восторг».
(Варвара Петровна, вернувшись из Европы, где познакомилась с женой нового губернатора, инспектирует Петра Степановича, придираясь к его внешнему виду. Попутно ехидничает над губернаторшей.) Мы с Макаровой постоянно вспоминали эти фразы, а потом даже читали диалог по ролям и хохотали во весь голос.
Вчера вечером я взялся перечитывать «Бесов» и как раз дошел до этого места, до той самой мушки, что так веселила Макарову.
«— Мать ее в Москве хвост обшлепала у меня на пороге; на балы ко мне, при Всеволоде Николаевиче, как из милости напрашивалась. А эта, бывало, сидит одна в углу без танцев, со своей бирюзовой мухой на лбу, так что я уж в третьем часу, только из жалости, ей первого кавалера посылаю. Ей тогда уже двадцать пять лет было, а ее все как девочку в коротеньком платьице вывозили. Их пускать к себе стало неприлично.
— Эту муху я точно вижу…»
И Макарова, танцуя руками, изображала Варвару Петровну, изображавшую губернаторшу. Очень уж она, Макарова то есть, смешливой была — и именно это мне в ней нравилось больше всего.
Алтата — Озинки
(Расстояние 1161 км, общее время в пути 23 ч 34 мин.)
До этого мы не были особенно с Макаровой дружны. Изредка она писала мне в армию аккуратным почерком; восстановившись в универе, иногда я видел ее в курилке. Однажды она пригласила к себе на день рождения в общагу. Тогда, собственно, и понеслось.
Познакомились в колхозе после абитуры. Первачи, мы держались сплоченно, а она, перешедшая из Томского университета на второй курс, всегда была одна. Русская красавица ренуаровского типа. Как говаривала одна приятельница, «сорт южноуральский, низкожопной посадки». Притом в косынке и красных сапожках.
— Ты, что ли, из ансамбля «Березка» к нам?
Так и разговорились. Собирали морковь. Время от времени Макарова пропадала. Отрывалась от борозды и ковыляла в ближайший лесок. Студенческая общественность волновалась: что? как? зачем? почему? Таинственная Макарова будоражила так, что на общем собрании решили выследить отщепенку, чем же она там занимается. Наблюдение поручили мне, и в следующий раз, когда Макарова затрусила к деревьям, на некотором отдалении (дабы не спалиться) я двинул следить.
Даже не лесок, небольшая роща, посреди морковного поля — остров, заросший березами и кустами, высокая, в человеческий рост, трава. Когда я дошел, Макаровой уже нигде не было видно, потерялась среди растительности, точно никогда и не существовала.
Чудны дела твои, господи. Оббежал рощу вдоль и поперек, заглянул, казалось, за каждый куст, но Макарову словно корова языком слизнула. Пришлось возвращаться с пустыми руками, разочаровывать бригаду, мол, не выполнил вашего задания, не велите казнить, велите миловать.
А Макарова как ни в чем не бывало через какое-то время вернулась задумчиво дергать корнеплоды, чем заинтриговала соглядатаев еще сильнее. Тайна ее исчезновений осталась нераскрытой. Уже потом, пару лет спустя, когда мы сошлись совсем близко, набравшись смелости, спросил, куда пропадала. Отсмеявшись, Макарова рассказала.
— Куда-куда… Да курить ходила. Не знала, как вы к этому отнесетесь, вот и пряталась. Вы ж там все такие молодые, дерзкие, могли на смех поднять.
— Эх ты, ансамбль «Березка», куда же ты спряталась, что я никак найти тебя не мог?
— Ой, да никуда я не пряталась, просто ложилась в траву и песни пела… Очень уж я петь люблю…
Действительно, Макарова очень любила петь. Истинная правда.
Озинки — Семиглавый Мар
(Расстояние 1186, общее время в пути 1 д. 2 ч 20 мин.)
Граница. Российская таможня. Паспортный и таможенный досмотр. Стоянка два часа. Ливень, по окну стекают капли. Из-за мощных фонарей на перроне вся эта красота кажется неимоверной, неуместной. Как в дурном кино. Чистый Писарро, только лучше — потому что в жизни, а не в музее. Потому что неожиданно; настигает неподготовленного и бьет по глазам так, что долго не можешь оклематься.
Так вот, попал я тогда на день рождения к Макаровой, да так и остался. Был там еще парень, Егор Гаврилов, втроем и распивали. Я учился уже на втором, Макарова на четвертом, а Егор только поступил. Макарова его в курилке выцепила.
— Стоит такой одинокий, обособленный, ну я его и пожалела, взяла в оборот…
Симпатичный Гаврилов (глазастый, носастый, аккуратно подстриженная бородка, взгляд пронзительный) оказался творческой личностью. Сын актрисы областного драматического, у себя в Озерске (закрытый военный город-ящик) создал рок-группу «Желе» и даже записал первый альбом. Кассета была продемонстрирована и продегустирована под горячее. Песни оказались мелодичные и жалостливые. Разумеется, мы их обсмеяли. Например, Гаврилов пел:
- Я помню все
- С первого дня…
Но так как дикция у него была невнятная, то вторая строчка звучала как «сперма-мотня», о чем, гогоча, мы ему и сообщили. Гаврилов не обиделся, а записал нас в свой фан-клуб. В тот вечер он был в ударе. И я тоже был в ударе, и Макарова. Мы шутили, подкалывали друг друга, много смеялись, говорили о жизни и о литературе, находя схожесть вкусов и взглядов великую. Прямо скажем, не случалось еще в моей недолгой жизни такого поразительного совпадения с другими людьми, словно бы пазл собрался, и вдруг, во весь рост, встала картина невероятной силы и красоты.
Разве я мог не остаться после этого? Ну, мы и задружили. А потом однажды я пришел не вовремя, а они спят на полу, постелив матрацы и одеяла, так как кровати в общежитии узкие, двоим не поместиться.
Помню, как в глазах потемнело, ибо не ждал я от близких такой подлости, такого коварства. Ведь я-то думал… А они… Шутка ли дело — первое в твоей жизни предательство, под самый под дых, можно сказать, удар. Короче, изменившимся лицом я бежал к пруду. За мной неслась Макарова. Уже не в красных сапожках из ансамбля «Березка» и не в фуфайке, а в стильном пальто с большими деревянными пуговицами.
Но я был безутешен и непреклонен, дружба врозь, никаких компромиссов, или он или я. Разумеется, не я… Что ж, тогда катись колбаской по Малой Спасской.
Макарова и покатилась.
А через некоторое время Гаврилов пропал. Он и раньше пропадал время от времени. Чаще всего под предлогом записи нового альбома группы «Желе», а то и вовсе без повода. Запойный был, молодой да ранний. Запойный и депрессивный, с покалеченным детством (родители актеры, что с них взять?) и оголенными нервами.
Вот Макарова и позвала меня к себе. Водку пить.
Пили мы ее долго. Несколько дней. Пока деньги не закончились. А потом, в какой-то из дней, стипендию дали. Сорок рублей. Прямо в общаге (староста жил этажом ниже). К тому времени я окончательно перебрался в общежитие. Родители переносили разлуку молча. Стоически. Общага тем и хороша, что народу в ней много и через одного все сплошь хорошие люди. Так что сегодня с одногруппником Муриным выпиваем, а завтра с Катькой-лесбиянкой, живущей этажом ниже. А послезавтра еще с кем-то. Весело и сытно — сковородку картошки нажаришь и вперед, заре навстречу.
Накануне мы никого не звали и ни к кому не ходили. Придумали двух персонажей — «фанкабобу» и «даведь». Тогда только-только появились книжки Кортасара про фамов и хронопов, вот и мы двигались в том же направлении. Реальные люди превращались в танцующие антропоморфные существа. Фанкабоба произошла от «фанатки Боба» (Гребенщикова) и поначалу была развязной девицей, по поводу и без повода говорившей «Да ведь?» Постепенно «Даведь» превратилась в отдельного персонажа со своим несговорчивым и упрямым характером.
Мы сидели, выпивали, придумывали истории про даведей и фанкабоб, смеялись как умалишенные до икоты, и долго не могли успокоиться, когда уже спать легли. Ночью я встал в туалет, Макарова увязалась за мной, села на кафельный пол, закурила, и истории про даведей и фанкабоб потекли с новой силой. Неожиданно попер полупьяный креатив, мы не могли остановиться, перебивали друг друга, махали руками, изображая некоторых даведей с таким азартом, что перебудили пол-этажа.
Утром проснулись в странном похмелье, настроение отсутствовало напрочь. За окном заваривался чай хмурого уральского утра, типовые многоэтажки, край рабочего города. Тоска — два соска.
— А поехали в Алма-Ату! — неожиданно предложила Макарова.
— Почему именно в Алма-Ату? — спросил я, хотя вообще-то у нас с ней не было принято удивляться.
— А у меня там подруга живет по томскому университету. Зацарина… — Макарова всех называла только по фамилии.
Фамилия «Зацарина» мне понравилась. Кроме того, появилась тема, способная победить похмельную лень.
— А поехали!
И мы поехали. Купили на вокзале билеты и, пока ждали поезд до Алма-Аты, играли в блокадный Ленинград. Почему-то нас пробило на тему голода. Макарова изображала мать, умирающую без еды, а я ее недоразвитого сынка, который все время просил хлеба.
— Мама, дай хлебушка…
— Мальчик, идите в жопу! — Отвечала мне Макарова с интонациями выпускницы Смольного института.
Выходило смешно, почти как про фанкабоб, и мы проиграли в блокадный Ленинград всю дорогу. Тем более что денег в обрез и есть действительно было нечего.
В Алма-Ате нашли Зацарину (нашли ведь!), Зацарина как Зацарина, у нас же не принято удивляться. Жила Зацарина с родителями и видом на высокогорный каток «Медео», папа ее выставил домашнее вино, к которому мы немедленно причастились.
На третий день в голову мне пришла неожиданная идея.
— Макарова, а ведь у меня возле Фрунзе однополчанин живет, Витька Киприянов, а давай махнем к нему. Тут ведь недалеко.
Мы и махнули. Загрузились в автобус и поехали. Всю дорогу до Алма-Аты мы говорили шестистопным ямбом. Only. Где-то возле Фрунзе классический размер настолько прочно лег на извилины, что все мысленные мысли организовались в ровный, правильно организованный поток из чередующихся ударных и безударных слогов. Мыслить как-то иначе казалось невозможным.
На центральном автовокзале пересели на рейсовый автобус и еще два часа тряслись в шестистопном ритме, пока не доехали до Кара-Балты, маленького городка, где жил Киприянов.
В армии он был королем. Солдаты слушались, офицеры уважали. Мы подружились. После увольнения задумали дембельское путешествие — решили объехать всех наших. Сначала отгуляли у меня, потом все разъехались, чтобы через месяц встретиться на Иссык-Куле. Приехал лишь я один. Витька встретил, вот точно так же, на центральном фрунзенском автовокзале мы пересели в дребезжащий рейсовый, потом долго шли по ночной Кара-Балте. Уже подходя к дому, Витька меня предупредил:
— Ты знаешь, а мы с подселением живем…
Как с подселением? Все просто — в коммунальной квартире. Две крохотные комнаты на четверых — пьющий папка, мамка учительница английского языка и младший брат-балбес. Приплыли! А у меня обратные билеты только через месяц!
Однако все устроилось наилучшим образом. Пока мы расслаблялись на Иссык-Куле, мамка уехала со своим классом в Минск, брат свалил в трудовой лагерь. Папку тоже ни разу не видел — он пошел на рыбалку и пропал. Впрочем, как и сам Витька. На следующий день после Иссык-Куля мы встретили киприяновского одногруппника. Тот напугал Витьку, еще не отошедшего от муштры (я был свидетелем, как Витька, сняв трубку домашнего аппарата, механически выдохнул: «Первая рота. Старший сержант Киприянов у телефона слушает!»), что началась практика и нужно срочно быть там-то и там-то, иначе отчислят.
На следующий день Витька собрался и уехал. Так я остался один в чужом доме. В чужом незнакомом городе. В чужой стране. Две недели полного одиночества, полного выпадания и светлой дембельской печали — ибо после Фрунзе меня ждала родина тоски — солнечный Кишинев — и старшина Толик Терзи. Мы хотели махнуть к нему вместе с Витькой, но, видимо, не судьба.
Так я тогда Киприянова больше и не увидел. За день до отъезда вернулась его мама из Минска, нарисовался папа с рыбалки; меня загрузили в старенький «запорожец» и повезли в аэропорт. Разумеется, у меня остались к Виктору некоторые вопросы. Например, как сложилась судьба у его бывшей девушки Кристины, по которой старший сержант Киприянов страдал все два года срочной службы…
…Вот мы с Макаровой и упали Витьке как снег на голову в неуютном и тихом феврале. Макарова тактично отошла в сторону. До сих пор помню, как у Витьки глаза расширились, когда он увидел меня, соткавшегося словно бы из зимнего воздуха…
…А про саму Алма-Ату я мало что помню. Много самодельного вина выпито было, много отвлеченного и умственного общения, зашитого в шестистопный ямб шекспировских пьес. В минуты просветления Зацарина выводила нас на улицу. Ну, да, помню каток «Медео», потом главный проспект и придыхание, с которым она показывает особняк первого секретаря ЦК КПК товарища Кунаева. И автовокзал помню, с которого начался киргизский вояж.
Но самое сильное впечатление оставила ретроспектива Ильи Глазунова в музее изящных искусств (должна же быть в поездке культурная программа), которую мы посетили для «прикола». Но вот великая сила искусства: ничего не помню, даже дом Кунаева, а выставку Глазунова, к стыду своему, помню, и даже хорошо.
Мне тогда показалось: Алма-Ата — странное место. Более странное, нежели Фрунзе, где с восточным колоритом все более определенно. А Казахстан словно бы застрял в промежутке, впитав все советское. Один мой приятель любит говорить о своей исторической родине, Львове, — «нищета материи». В Алма-Ате у меня осталось ощущение «тщеты материи», когда люди живут параллельно тому, что их окружает.
Такая вот, значит, случилась у меня тогда Алма-Ата.
Семиглавый Мар — Шипово
(Расстояние 1209 км, общее время в пути 1 д. 3 ч 21 мин.)
Вечер перестает быть томным — пограничных пунктов, оказывается, четыре. Сейчас мы въехали на территорию суверенного Казахстана, потом снова окажемся в России для того, чтобы во второй раз попасть в бывшую советскую республику.
Теперь проводник, в некоторой ажитации, приволок мне целую коробку картриджей. Сначала подослал проводницу, ранее снабдившую меня тряпками. Видимо, это был пробный шар. После первого поста она пришла с причитаниями о взятке: пришлось дать, чтобы пропустили, а для ее кармана это деньги значительные… тысяча тенге…
Когда клиент (то есть я) дозрел, они дожали его (то есть меня) упаковкой картриджей, что отныне, по легенде, везу в подарок. Проводник (отказавший в свое время мне в ложке и вилке) долго распинался, никакого-де криминала, все чисто и все честно, я имею право на провоз любого товара до трех тысяч долларов, но в случае чего, если обман обнаружится, мне ничего не будет, а вот его «посадят на кулкан». Он даже пытался материться, но выходило неубедительно.
Во мне боролись несколько стихий. Жалость и отвращение, высокомерие (хотелось, чтобы поскорее оставили в покое) и извечное желание помочь ближнему. Нерешительность мне несвойственна, отказать мог легко, но пожалел, как есть пожалел. Быть мне теперь контрабандистом.
Туалет открыли. Пошел чистить зубы.
Шипово — Переметная
(Расстояние 1251 км, общее время в пути 1 д. 4 ч 34 мин.)
А вот и казахские пограничники пришли. Поставили печати. В вагоне минимум света, из-за чего процедура упрощается. Тусклый, липкий, розовато-сладковатый свет, невозможно читать книги или газеты, только с экрана лэптопа, что светится выпуклыми буквами.
Ждем таможенников.
Остановились напротив поезда «Киев — Астана», окна в окна. И в том поезде тоже тусклый свет, позволяющий видеть лишь натюрморт на столе. Бутыли с минеральной водой, стакан в подстаканнике, чайная ложка. Ровно два окна напротив, картинки в чужую жизнь. Людей нет, но присутствие ощущается. На рождественский вертеп похоже. Почему-то.
Неожиданно свет напротив гаснет (одновременно в двух купе, доступных взгляду), через мгновение так же неожиданно зажигается — в одно купе входит мужчина в белой рубашке, потом закрывает дверь и появляется уже в другом окне. Я вижу женщину, которую разбудила неожиданная яркость или белая рубашка, ослепительная в закупоренной темноте. Раньше купе казалось пустым. Она лежала под простыней, теперь поднимается, у нее кудри, она заспанна и симпатична. Между ними (белой рубашкой и заспанными кудрями), очевидно, есть некая связь, но какая? И почему тогда, если они вместе, то разведены по разным загонам?! Ведь и в том и в другом отсеке вторые нижние (уж не говорю о верхних полках) свободны.
Никогда не узнаю.
Так странно — когда я в прошлый раз приезжал в Алма-Ату, никакой Астаны и в помине не существовало. И был город Фрунзе, а не Бишкек. Когда распался Советский Союз, мы с Киприяновым окончательно потерялись. Раньше перезванивались изредка, хотя дозвониться до Кара-Балты всегда оказывалось проблематичным — и напрямую, и заказывая через телефонистку. А теперь и вовсе пропасть. Препятствия кажутся непреодолимыми. Кажется, именно тогда в первый раз я почувствовал, как бывает, когда политика и большая история вмешиваются в жизнь маленького человека.
…Да, а Макарова вышла замуж за Гаврилова, купили они полуторку в четырех трамвайных от меня. Егор, никогда не имевший дома, гордился наведенным «уютом» — пригласив на новоселье, с гордостью предложил курение на просторном балконе (вид на трамвайные рельсы), а во время трапезы дал черный или красный перец, на выбор.
Скоро лишь сказка сказывается. Прожили они полтора, что ли, года. Завели ребенка, не помогло. Перед расставанием и разменом (Макарова вернулась в Миасс, а Гаврилов в Озерск) Егор рассказывал:
— Представляешь, лежим мы вместе, смотрю я на Макарову и вдруг чувствую, как у меня клыки вырастают вампирские и ногти метра полтора. Ими-то я в нее и впиваюсь…
Каждая семья несчастлива по-своему. Помыкавшись, женившись на подруге матери, Гаврилов уехал контрактником в Чечню. Большая история делалась вне его жизни, вот он, видимо, и решил, как тот Магомед…
Переметная — Уральск
(Расстояние 1291 км, общее время в пути 1 д. 5 ч 19 мин.)
Я всегда завидовал профессиональным путешественникам. Не таким, как Федор Конюхов или Юрий Сенкевич, но поэтам и прозаикам, объезжающим город за городом, страну за страной. Дмитрия Александровича Пригова как ни встретишь, он все из Керчи в Вологду, из Вологды в Керчь. Тима такой же. Ольга Александровна Седакова. Лев Семенович Рубинштейн. Аня Кузьминская. И другая Аня, Альчук, жена Миши Рыклина. Славка Курицын. Шабуров вот в последнее время. Да и Люся долго дома не сидит, имеет право…
Когда я жил в Чердачинске, то время от времени приглашал к себе разных поэтов для выступлений, многие останавливались у меня. Приученные к походным условиям, с компактной сумкой и стальным желудком, они четко и профессионально отрабатывали программу, собирали обожание и аплодисменты, отчаливая в новый пункт назначения. Как-то мы с Дмитрием Александровичем поехали в Свердловск, жили вместе в гостинице и я мог наблюдать, как он живет, отстраненно от ситуации, как мгновенно выпадает из нее, начиная рисовать картинки мелкими, медитативными штрихами. Как пионер, «всегда готов» к труду и обороне. Как дистанцируется от людей. Любо-дорого посмотреть.
Вот и в Москве одна из самых распространенных и приятственных светских тем — кто откуда приехал или куда собирается уехать. Такое ощущение, что постоянно разъезжающие профессионалы успевают прожить на несколько жизней больше.
Это я уже по себе сужу — с тех пор как покинул дом родной и перебрался в столицу, ровно на одну жизнь стало больше. Даже если уезжаешь, твое существование в месте убытия не останавливается, но, странным образом, продолжает длиться параллельно реальному. Думаю, это чувствуют все приезжие. Все уезжие.
Но то, что видится заманчивым со стороны, оказывается хлопотным и накладным, если ввязываешься в поездки сам. Дискомфорт и отсутствие привычного уюта, зависимость от чужих людей и извне привнесенного. С ужасом думаешь о звездах шоу-бизнеса, вынужденных бороздить страну вдоль и поперек. Сплошные бесчеловечные переезды, когда чес да чес кругом, адский труд, выжимающий до последнего предела.
Я, конечно, праздный человек, но не до такой степени.
Уральск — Казахстан
(Расстояние 1409 км, общее время в пути 1 д. 7 ч 37 мин.)
Топоним понятен — Казахстан граничит с Уралом, в том числе с чердачинской областью, был бы я порасторопнее, похитрее, можно было бы выкроить денек-другой, чтобы заглянуть на Печерскую, 10. Но тогда бы возникал какой-то прагматизм, а мне этого сейчас не нужно.
Кажется, я запутался: по чьим землям теперь несемся? Если учесть, что последний раз мой паспорт штамповали казахи, значит, преодолели мы лишь половину пограничных препятствий, или я что-то упустил? Ведь очень хочется спать, поскольку свет в купе поистине нетварный, глаза слипаются как у куклы, положенной в коробке на бок. Читать сложно, нашел в ноутбуке файл с недавним Левкиным (построчечный разбор бунинского «Чистого понедельника»), увеличил шрифт и ушел с концами. Разнообразил существование, съев мандарин.
Вот и сижу, наблюдая мутацию стиля, левкинские излучения проникают через оболочку соседнего открытого файла, соседнего открытого-прикрытого окна. Тоже ведь чужая жизнь, чужие (высокие) отношения.
Пассажиры сидят по норам. Даже проводники прекратили копошение. Только дребезжание обшивки «под дерево», только колеса, перемалывающие фарш. Кажется, тут один я такой, путешествующий из места отправки к месту прибытия, следуя всем, до копеечки, маршрутом. Самому странно. Над Казахстаном (или мы снова в России?) сплошной Малевич, в котором состав вычерчивает тоннель. Словно мы подводная лодка или аквариум, упавший на самое дно Марианской впадины.
Казахстан — Чингирлау
(Расстояние 1488 км, общее время в пути 1 д. 9 ч 16 мин.)
Все время боюсь сбиться в хронотопе; почему-то важно соответствовать естественному порядку. Даже если художественная литература. Ну, если в рядовых станциях еще можно запутаться, то пограничные пункты должны совпадать, иначе целенаправленное введение в заблуждение выйдет. М-да, дискурс продолжает мутировать, надо бы избавиться от стороннего. Хотя бы закрытием дополнительного окна.
Но сначала дочитаю. Очень уж душеподъемно. Никак не могу вспомнить, курит Левкин или нет. Зачем-то.
Чингирлау — Илецк-1
(Расстояние 1555 км, общее время в пути 1 д. 10 ч 37 мин.)
Для чего придуманы поезда? Чтобы фиксировать себя в них, внутри, думать о себе как об обычном человеке, которым ты, собственно говоря, и являешься, потому что иные, не простые в поездах не ездят.
Воображаешь о себе черт знает что, потом выходишь на стоянке и видишь уродливость тапочек на перроне, носков, некоего исподнего и понимаешь, что все это твое отвращение направлено на себя. Никто не виноват, что ты оказался в этом поезде, сейчас, на этом перроне, в этот день осени, тебе в этом некого обвинить. Ты можешь, конечно, если захочешь — но сугубо в юмористическом плане, осознавая несерьезность посыла. Из чего вдруг возникает: да, это и есть твоя жизнь, только твоя, сугубо твоя, это и есть ты. Вот как.
И ничего другого, никого другого, все прочее надуманно и ненатурально.
Выходишь на перрон, а напротив остановился поезд, стоят люди и почему-то все молчат, статичные как шахматы, хотя до отправления масса времени, и хочется перепутать поезда и сесть в другой поезд, чтобы попытаться начать новую жизнь без всего, с нуля, богтымой, какая пошлость, думаешь и смотришь на параллельный состав. Можно было бы в него запрыгнуть, не размышляя, но там такие некрасивые лица, толстые тетки, и всякое желание сдувается, пропадает, никто не виноват, что ты тут оказался.
Илецк-1 — Жайсан
(Расстояние 1651 км, общее время в пути 1 д. 13 ч 12 мин.)
Жайсан — Актобе
(Расстояние 1750 км, общее время в пути 1 д. 15 ч 42 мин.)
Актобе — Кандыагаш
(Расстояние 1844 км, общее время в пути 1 д. 17 ч 30 мин.)
Кандыагаш — Жем
(Расстояние 1952 км, общее время в пути 1 д. 19 ч 21 мин.)
Я просыпаюсь от нестерпимо яркого солнца. Еще до того, как открыл глаза. Июльский день. Обломовка. Предгрозовая духота, лиловый жар. Полная метаморфоза состояния мира вокруг, мгновенная перемена блюд, полное переключение сознания. Эйфория, приходящая на смену похмелью. Я все проспал, сон, мой брат, подготовил кардинальные изменения, из-за которых все теперь не так. Словно и не со мной вовсе.
Выглянул в окно — степь да степь кругом, равнинная монотонность, разнообразная внутри, все тот же Малевич, правда, другого периода, более ранний, Малевич революционного пафоса преобразования действительности. Нищета уступает место тщете. Организм требует полной перестройки, начинаешь хвататься за гаджеты, пшикаешь в нос, закапываешь в глаза, чистишь зубы, умываешься, брызгаешься одеколоном.
Оказывается важным встроиться в новое, качественное иное, состояние. До пробуждения ты совпадал с движением поезда, всех его протянутых в одну сторону кардиограмм; теперь же иное — поезд отдельно, степь вокруг отдельно, плюс ты, отделенный от поезда и от всего вокруг.
Возникают зазоры и отчуждения, в них набивается песок тепла, медленный ветер и пыль, много пыли: солнце подсвечивает отныне видимую взвесь, словно внутри аквариума. Новое знание о среде обитания, приходящее на третий день передвижения, когда количество — в солнечное качество, подсвеченное изнутри.
В окне все то же — аристократический минимализм трех нот: небо, солнце, облака. Вяленая трава. Выцветшая кинопленка. Изредка встречаются странные заборы, сплошь состоящие из дыр, они неприкаянно торчат возле железнодорожных путей, внезапно, без всякой логики начинаются и без всякой логики заканчиваются. Снегозадержатели. И нет ничего, кроме этой буро-малиновой горизонтальности, перетекающей в небо. Еще вчера небо спотыкалось о ландшафт, сегодня сливается. Как если то же самое состояние, только немного другими словами.
Вышел на десятиминутном полустанке без перрона, где вокзал похож на сарай, а рядом рассыпана горсть случайных домов и люди (каждый по себе, словно бы тщательно выстроенная мизансцена), вписанные во всеобщую безучастность и параллельность.
Холодный ветер, переходящий в мгновенный вечер. Ну да, типичный такой «Казахфильм». Летнее исподнее оказывается обманчивым, ибо на земле все в куртках, бушлатах, а ты вылез едва ли не в майке, то есть лето остается внутри поезда. Солнце зашло за ситцевую шторку и все очередной раз стало иначе. Совсем иначе.
Изменился сам звук движения, отныне он вкрадчивый, как по маслу, словно бы смазанный толченым, измельченным песком и подкрашенный звуком потусторонней заунывности, словно акын дергает одну или две прозрачных струны. Потерялась, ушла в сторону определенность — звучания, протекания, всего. Движение стало более определенным, линейным, но и — размазанным по степи, самоуглубленным.
И внутренний организм более не поспевает за этой перестройкой внешнего организма.
Жем — Шалкар
(Расстояние 1942 км, общее время в пути 1 д. 22 ч 16 мин.)
Последнее, что я помню из вчерашнего: дочитал Левкина, выключил свет, растянулся. Мы остановились. По коридору толпой пошел народ. В дверях возникла саратовская крашеная тетенька с Мураками наперевес — нас уплотнили, из ночного тумана возникли пассажиры, пришлось распрощаться с одноместностью. Из-за обострения коммунальности сон (защитная реакция организма) стал плотным, непроходимо густым, в него проваливаешься как в штольню, никаких тебе оттенков.
Потом начали топить, воздух приобрел вещественность уже даже не бальзама, но жидкого камня, на котором поджариваешься с разных сторон или, точнее, варишься яйцом всмятку. Засыпая, чувствовал себя желтком (на мне желтая же «ти-шотка»), вкруг которого загустевает белок, а скорлупа приобретает хрупкость.
Потом были таможенники, прохладные как косой дождь по стеклу. Но их я уже плохо помню. Пришли, стали шарить, попросили паспорт. Нашли коробку с картриджами. Сонно объяснял: везу в подарок. На вопрос, сколько штук, сказал тридцать, хотя их там, наверняка, больше сотни и это видно невооруженным глазом.
Однако сонность, которую не нужно даже симулировать (сидел болванчиком, мечтая вытащить «сон» из «глаза»), заразительна. Погранцы не то чтобы смилостивились и оставили в покое, но умиротворенность (я видел, как незримым осьминогом она растекается по купе, вытягивая плавные щупальца) победила подозрительность. Если все так сладко и безмятежно, значит, совесть у пассажира спокойна? Или просто некогда — впереди еще столько вагонов, и там не по двое, а по четверо или даже шестеро — и всех обшманать нужно. Или сделать еще что-то важное. Короче, чем серьезнее я настраивался лепить контрабандистские отмазки, тем расслабленнее и невнимательнее становились оне.
И снова провал в сон (мысль, крутящаяся по кругу: не забыть записать про курение Левкина, не забыть записать про курение Левкина), из которого меня извлекает очередное требование предъявить паспорт. Уже, вероятно, с казахской стороны. Очнувшись, спрашиваю у саратовской г-жи Мураками архетипическое:
— Это белые или красные?
Звучит шуткой, но, на деле, просыпаются глубинные пласты, недавно прочитанные Платонов и «Неопалимая», все фильмы о гражданской войне одновременно. А вот как возвращают паспорт, уже не помню, ибо засыпаешь быстрее, чем думаешь или действуешь.
Последнее, что было: чувство голода, проступающее внутри смазанного влагой сна. Словно заглядываешь в темноту колодца и различаешь в нем намек на несуществующий свет…
Шалкар — Саксаульская
(Расстояние 2282 км, общее время в пути 2 д. 54 мин.)
А потом просыпаешься, то есть, буквально — высыпаешься, тебя рассыпали, высыпали на пустую сцену, залитую светом сотен софитов. Снова жарко, но уже не как в яйце, но как в воде, которая кипит вокруг яйца, наступает более естественное ощущение, более правильное, более точное.
Впрочем, сейчас солнца нет, напряжение тепла спадает, и тело возвращается к привычным очертаниям. Что это было? Очевидный сбой в программе, нарратив комкается и летит в сторону. Засыпая, я окончательно разгладил все складки на поверхности, сделал из него (из себя, делающего его) простыню.
После того, как прочитал Левкина, все окончательно стало понятным и посчитанным. Возникла очевидность, и я подумал даже бросить эти записки, почувствовал исчерпанность проекта, вычерпанность содержания, которое одно-единственное и имело смысл. И тут все изменилось.
Первое — сон, из-за которого пришлось пропустить несколько станций, второе — резкая перемена климата и попадание из осени прямиком на верхушку лета (что оказалось фантомным, но, тем не менее, на пару часов таким очевидным). Наложилось друг на дружку и изменило ход игры. Теперь до самой Алма-Аты хватит микродвижений собирания, перестройки и попытки нового соответствия новой ситуации.
До самой Алма-Аты, когда выходишь с перрона на вокзал, а затем в город, и город наваливается на тебя шершавым, асфальтовым боком, автоматически перестаешь мониторить внутреннее так же тщательно, как раньше, вертишь головой в разные стороны, слушаешь попутчиков, подмечаешь экстенсив. Уже не до того, что внутри.
Ладно, лихорадка спала, нужно пойти и заварить лапши с французским соусом или соусом болоньезе, какая упаковка там еще осталась?
По коридору ходят сморщенные старухи, но репертуар у них прежний: вода-минералка-пиво, шерстяные носки, шали-шали. Как если бы позавчерашние тетки съежились и сдулись — и только их товары остались в полной неизменности. Местные торговки меньше говорят, но дольше смотрят, пристально, призывно. Они не торгуют, они выпрашивают непонятно что. Очевидно же, что товарно-денежные отношения, на которые вроде бы претендуют, не могут решить реально волнующие их вопросы.
Саксаульская — Аральское море
(Расстояние 2334 км, общее время в пути 2 д. 1 ч 57 мин.)
Разумеется, моря не видно. Важны влажность и разница — два часа непереведенного времени. За окном снова мгла, ничего не видно, сплошная непроницаемость. То, что принималось за временное помутнение, превратилось в вечер, в вечность, в кратковременный закат-откат — летний день промелькнул миражом, вспыхнул шутихой, исчез за поворотом, будто и не было вовсе. Вчера ведь тоже топили на измор, а к ночи вагон остывал, и начинало сквозить из всех щелей. И вид из окна, и запахи — в темноте все возвращается к норме, то есть к тому, что воспринимается нормой.
— Пирожки… Пирожки с картошкой… С капустой… С капустой пирожки…
В голове толпятся полые, полузнакомые люди — юзеры из «Живого журнала», редактора-начальники, авторы или медийные персонажи. Те, с кем общаешься в двустороннем или одностороннем порядке.
Однако пока ты здесь, пока движешься с той стороны зеркального стекла, все они становятся призрачными, словно бы обведенными контуром, но не заштрихованными. Это из тебя вместе со столичным воздухом-духом выходит прежняя жизнь.
— Рыба копченая… Камбала, копченый жирик…
Прошла по коридору незамеченной, а запах коптильни завис, до сих пор разъедает сквозняк. Смешиваясь с запахом машинного масла, заменяющем железкам лимфу.
Тем и хороша дорога, что в процессе все меняется настолько, что кажется: оставаться в прежнем виде невозможно. Да только возвращаешься потом в сонные городские комнаты, и реальность вновь стягивается над головой, будто ничего и не было.
Конечно, путешествия откладывают личинки где-то на самом дне памяти, да только икра их эволюционирует крайне медленно, незаметно — как последний приплод в урожай, сгнивающий еще до того, как созреть. Впечатления нестойкие, словно эфирные масла. Словно сон, атмосфера которого выветривается за мгновение до пробуждения. И все, что не поймано, уходит безвозвратно. Вот для того-то и нужна стенограмма.
— Рыбка, рыбку жарену берем?…
Расправить полотенце и простыню. Помыть руки с мылом. Разбрызгать воду по половику, пиалу кипятка (едва не ошпариться), пиалу холодной воды. Заварить остатки сухофруктов. Помыть руки с мылом. Почистить мандарин. Съесть остатки сухофруктов с соусом болоньезе. Прогуляться и выбросить мусор. Заодно помыть руки мылом. Сбрызнуться одеколоном. Неожиданно решить почистить зубы. Почистить зубы. Снять обувь. Прочитать две главы «Бесов». Тупо смотреть в окно, где выключили изображение. Тетушка-масленица (лицо-блин) с бутылкой минеральной воды «Шалкар» («40 лет на рынке»). Двадцать пять рублей, берет рублями.
— Семечки-водка-натуральный-сок-шерстяные-носки-рубли, — выговаривает универсальная продавщица всего-что-только-захочется.
Забавно звучит «водка — натуральный сок».
Г-жа Мураками отвернулась к стене, ей страсть как хочется поговорить; сочувствую, попутчик достался неразговорчивый. Она из местных. Уехала из Казахстана в 1976, нет, в 74 году. Жила недалеко от Чимкента. У меня из Чимкента было полроты однополчан, и они с таким смаком говорили об этом городе, что казалось — он центр мира. Госпожа Мураками (между прочим, накрашена, аккуратный маникюр, манеры) говорит, что Тюратам (бывший Ленинск), проезжаемый ночью (стоянка семь минут) — это космодром Байконур, но со станции его не видно.
Зато видно («посмотрите, какие!») звезды. Звезды действительно «какие»: крупного помола, сочные, воспаленные.
Ее провожал толстый муж и худенькая дочь. Еще у них есть сын — толстый папа говорил с ним по телефону («Да, провожаем маму»), так я и узнал, что едет не он, а она. Напоминает мне мою маму.
Не выдержала, обернулась:
— Это так поезд трясет, а мне все кажется, что это вы печатаете. А как ни взгляну — руки у вас на месте…
На каком? Ведь и вправду печатаю. Хотя, конечно, поезд дребезжит громче и разнообразнее. «Симфония псалмов».
В дневниках Кафки упоминается «вавилонская шахта». В противовес башне, «вавилонская шахта» — это минус-событие: если в жизни долго ничего не происходит и она линейна как железнодорожное полотно, проложенное сквозь степь, то малейшее колебание активности вырастает до самого что ни на есть грандиозного масштаба.
Одинокая поездка в условиях шаткого равенства комфорта и дискомфорта оказывается метафорой обычной человеческой жизни с сокрытым от себя самого ожиданием конца.
Если ехать вдвоем (экстравертно, а не так, как сейчас), можно бесконечно заниматься любовью, вколачивая себя в любовь, а не в текст. Но ничего не поделаешь — таковы условия эксперимента, придуманного для самого себя, хотя заранее знаешь: выходя на перрон в Алма-Ате, выкрикнешь: «Я сделал это!», но легче или радостнее не станет. Придется отвлечься на встречающих и на город, на людей, идущих мимо, шумы и дымы, коих, перемешанных с мусором и криками птиц, на перронах водится предостаточно.
Аральское море — Казалинск
(Расстояние 2462 км, общее время в пути 2 д. 3 ч 53 мин.)
Я все время думаю: чем все это (мои записки) может закончиться? Ведь нельзя же бросать на полуслове, на незавершенности сюжета, исчерпанного самой исчерпанностью. Хотя если искусство отражает (пытается отражать) жизнь в формах самой жизни (путевых заметках), подобной незавершенности не избежать. Ничего странного: заканчивается один сюжет (промежуточный, подорожный) и начинается другой (алма-атинский), нужно ли их объединять?
С другой стороны, какая-то, хотя бы мало-мальская драматургия необходима для закрепления импрессионизма в устойчивых формах. (Вот Люся прочитает «Невозможность путешествий» и скажет, что ей снова не хватило определенности. Сама всю сознательную жизнь воюет с «ангелом условности», но когда дело доходит до дела, требует качественного изменения героя в конце. Иначе «незачОт». Писатель имеет-де право на внимание и время читателя, если перемену участи можно будет почувствовать, подержать в руках. Из грязи в князи, или кто был никем, тот станет всем.)
Изменения обязательно укладываются в схемы и в формулы, наперечет известные, заранее посчитанные. Скажем, роман взросления или воспитания (или карьеры), или же road-movie, или же безостановочное томление духа (плоти), или какая-нибудь «мысль семейная» или «мысль народная».
Дискурс как жанр требует немедленной поживы. Пожива выражается во внятности изложения и вытекающей отсюда оправданности ожиданий. Но где же тогда «правда жизни»?
Тем правда и отличается от установочной (установленной) морали, что сидит на нескольких стульях сразу. Точнее, сразу между пары сидений.
Ты надеешься на автоматическую символизацию происходящего в тексте, ибо читатель не может скользить своим курсором по строчкам просто так. Его путешествие по тексту (сквозь текст) должно прирастать внутренним пространством преодоленного. Иначе никак. Вот и получается, что (внешний) сюжет лишь мешает этому самому приращению, заставляя скользить поверху, а не переживать (пережевывать) бытийственный спотыкач, что складывается как бог на душу положит.
Но это и не туристические заметки, так как страсть не хочется туризма, выезжающего за счет фактуры (экстенсива). То, что ничего не происходит и не меняется, а в окне ничего не видно — принципиальное условие, да?
Меняться (оставаясь при этом неизменным) должна внутренняя дорога в непонятно куда; меняться сейчас, дабы остаться неизменной (когда все выветрится) потом. Потом выступающая и немедленно испаряющаяся со лба.
Дневник есть нечто постоянное, изо дня в день набегающее, накапливающееся. У меня же теперь несколько иная задача — выхватить из постоянного потока всего несколько дней и расписать их по нотам.
Ограниченность мирволит насыщенности. Так получается концентрат. У меня уже сложился один такой текст — «Пятнадцать мгновений весны»: брал по порядку симфонии Шостаковича и записывал мысли и ассоциации, приходившие в голову, пока звучала музыка. После финального аккорда запись обрывалась и более не обрабатывалась. Практически «автоматическое письмо» и «поток сознания» (но без дегуманизированной остраненности), скрепленные сюжетом из расползающихся лейтмотивов.
Так вот нечто подобное затеял и теперь — пока поезд движется, то пусть вместе с ним движется и все остальное. И «мысль народная», и road-movie, и все остальное, чего ни пожелаешь.
Голова раскалывается без боли. Она не болит, но раскалывается — как грецкий орех, ровно по шву внутренней спайки. Почти чувствую усыхание головного мозга, превращения ядра в труху. Закладывает уши. Вода из крана бежит тонкой струйкой. Хочется засунуть голову под холодную воду, но военный коммунизм не предоставляет возможности.
Выходя на перрон, понимаешь, насколько одурел в замкнутой коробке со спертым, перекрученным воздухом. Отстраняясь, ловишь остатки рассеивающегося морока, межеумочного состояния, когда и явь не явь, и сна как не бывало. Накручиваешь на спидометре подкорки преодоленное расстояние, на перроне «де-юре» и «де-факто» замирают в относительном равновесии, но объявляют отправление — и ты снова ныряешь в пыльную норку.
— Семучки, семужка, сникэрсы, пыво, пэпсия, вода «миныралка», водочка… Рыбка жарена, копчена, рыбка бырем, геенна огненная, плывем, мальчики-девочки, шашлыки-мастерки с начесом, сухарики-кириешки, жевачки, бырем, нарды, нарты, наряды неяды, крапленые карты, шарады, ребусы, комические куплеты, бырем быстрей, пока поезд не у. е…
Казалинск — Тюратам
(Расстояние 2557 км, общее время в пути 2 д. 5 ч 36 мин.)
Полустанки, которые мы проезжаем и на которых останавливаемся, состоят из зон отчуждения. Привычные российские станции состоят из вокзала и зоны отчуждения вокруг, а дальше, за площадью, начинается поселок или город. Здесь не так: зона отчуждения — и все, ничего более. Возможно, дальше будет еще что-то. Но пока все сотворенное выглядит нелепым, словно бы воткнутым на скорую руку, и цельности не создает. Так же как и люди, не существующие здесь отдельно от пейзажа — они и есть пейзаж.
Потом станет ясным: Казахстан — что ни возьми — конспект российского состояния: все то же самое, но в заостренном, концентрированном виде, касается ли это экономики, политики или культуры.
Торговки не суетятся; первая станция с чередой киосков, похожих на перестроечные киоски в российских городах. Ассортимент один и тот же (соки, лапша, сигареты). Скучающие продавцы (миленькая чернявая девчушка в одном из ларьков, мужик в ушанке по соседству). Рубли берут.