Париж в 1814-1848 годах. Повседневная жизнь Мильчина Вера
Светские люди охотно посещали и бульварный театр «У ворот Сен-Мартен», где играли такие звезды, как благородный красавец Бокаж и эксцентрический Фредерик Леметр, актрисы Мари Дорваль и мадемуазель Жорж; последняя, впрочем, с годами так располнела, что злоязычный Гейне в 1837 году назвал ее «огромным, лучезарно-мясистым солнцем на театральном небе бульваров». Здесь в начале 1830-х годов состоялись премьеры таких романтических драм, как «Антони» и «Нельская башня» Александра Дюма, «Лукреция Борджиа» и «Мария Тюдор» Виктора Гюго. Театр «У ворот Сен-Мартен» был обязан своим успехом не только актерам и репертуару, но и умелому руководству Жана-Шарля Ареля, который возглавлял его в 1830–1840-х годах. Правда, Дельфина де Жирарден в одном из очерков 1838 года ехидно советовала Арелю почаще подметать сцену театра, чтобы при каждом бурном изъявлении чувств актеры не исчезали в густых клубах пыли, а героиня, упав на колени в черном платье, не поднималась в сером…
Наконец, «весь Париж» считал своим долгом побывать в театре «Фоли драматик» на спектакле «Робер Макер»; его премьера состоялась 14 июня 1834 года. Пьеса эта явилась продолжением «Постоялого двора в Адре» Б. Антье и Сент-Амана, поставленного на сцене театра «Амбигю комик» в 1823 году. Авторы хотели представить зрителям кровавую мелодраму, но Фредерик Леметр (в то время – начинающий актер) сумел превратить ее в буффонаду, что обеспечило спектаклю успех. Через 11 лет Фредерик Леметр стал соавтором пьесы о новых похождениях главного героя. Теперь Робер Макер из мелкого разбойника превратился в почтенного с виду дельца, но на самом деле остался тем же находчивым и остроумным плутом. Хотя пьеса в сентябре 1835 года была запрещена цензурой, имя Робера Макера быстро сделалось во Франции нарицательным; великий рисовальщик Домье посвятил его похождениям сотню литографий, изданных в 1839 году отдельной книгой.
Таким образом, в спектаклях бульварных театров вечные темы (например, адюльтер) переплетались с сюжетами весьма злободневными. Злободневность вторгалась даже в сюжеты цирковых представлений, которые в первой половине XIX века пользовались успехом не только у простолюдинов, но и у людей светских. Олимпийский цирк принадлежал семейству Франкони – выходцев из Италии, которые обосновались в Париже еще в конце XVIII века, до Революции. При Реставрации во главе цирка стояли сыновья основателя династии – дрессировщик лошадей Лоран и мим Анри; оба были женаты на наездницах. Как и многие театры, цирк отзывался на политические события и настроения в обществе: например, при Империи здесь шло представление «Французы в Египте», а в эпоху Реставрации – «Взятие Трокадеро». На последнем спектакле по приказу Людовика XVIII побывал весь парижский гарнизон (напомним, что у испанского местечка Трокадеро французы 31 августа 1823 года одержали важную победу).
В марте 1826 года здание Олимпийского цирка на улице Предместья Тампля сгорело (недавнее происшествие – пожар, уничтоживший городок Сален в департаменте Юра, – было представлено слишком натурально, и огонь перекинулся с декораций на само здание цирка). Франкони объявили подписку и за два месяца собрали 150 000 франков. Новое здание, выстроенное на бульваре Тампля, открылось 31 марта 1827 года; его зал и даже сцена были огромны, в батальных сценах могли выступать 500–600 человек – как пеших, так и конных. Пуритан-американцев, попадавших на представления Олимпийского цирка, поражало все: и гигантская люстра, и обилие лошадей на сцене, и костюмы наездниц – «такие нескромные, что порядочной женщине в них появляться не пристало».
В репертуаре нового цирка, которым руководил Адольф Франкони (сын Анри), по-прежнему главенствовали злободневные военные сюжеты. Так, в 1828 году здесь демонстрировали «Осаду Сарагосы», в которой участвовало несколько десятков всадников и несколько сотен пеших статистов. Надо заметить, что память о пожаре 1826 года не смущала мастеров спецэффектов из цирка Франкони: в конце спектакля осажденный город охватывало пламя, и только после этого занавес падал. В 1831 году, когда Россия взяла Варшаву и подавила восстание в Польше, здесь шли «Поляки»; в 1837 году, когда французская армия в Алжире после многомесячной осады наконец захватила город Константину, цирк поставил спектакль «Осада Константины». Кроме того, Франкони чутко реагировал на возрождение во французском обществе симпатий к Наполеону: в середине 1830-х годов в Олимпийском цирке вновь шли спектакли, воскрешавшие великие эпизоды эпохи Империи. Заканчивались эти представления живыми картинами, такими как отречение императора в Фонтенбло или смерть Наполеона на острове Святой Елены. Особенно бурный успех в 1836–1837 годах имело цирковое представление «Аустерлицкая битва», в котором изображалось не только это сражение, но и предшествующие эпизоды военной карьеры Наполеона – итальянские и египетские.
Любопытно, что цирковые актеры не хотели играть роли противников Наполеона (например, австрийцев), – все они желали на сцене сражаться в рядах наполеоновской гвардии. Однако эту честь необходимо было заслужить. Только отыграв два года в рядах цирковой австрийской, английской или русской армии, артист цирка Франкони получал право выступать в мундире французского солдата, а затем, заслужив повышение, мог быть зачисленным в «старую гвардию» Наполеона. Но стоило такому артисту провиниться (прийти на репетицию пьяным, затеять склоку), и в качестве наказания его снова отправляли к «австрийцам».
Конечно, не все парижские театры располагались на бульварах, но все-таки у всех наиболее известных частных театров в адресе значилось слово «бульвар». Гейне в статье «О французской сцене» даже утверждал, что театры располагаются вдоль бульвара Тампля «по степеням нисходящего достоинства»: «Первое место занимает театр, называемый по имени ворот Сен-Мартен и, конечно, являющийся в Париже лучшим драматическим театром, обладающий превосходной труппой, в которую входят мадемуазель Жорж и Бокаж, и превосходно показывающий произведения Гюго и Дюма. Затем идет “Амбигю комик”, где дело уже обстоит хуже и с исполнением, и с исполнителями, но где все-таки еще ставится романтическая драма. Оттуда мы попадаем к Франкони, театр которого, однако, здесь нельзя принимать в расчет, так как в нем ставятся скорее лошадиные, чем человеческие пьесы. Далее следует “Гэте”, театр, недавно сгоревший, но теперь снова отстроенный и как снаружи, так и внутри соответствующий своему веселому названию. Романтическая драма здесь также имеет право гражданства, и в этом приветливом здании тоже порой льются слезы, а сердца бьются во власти самых страшных ощущений; но все-таки здесь больше поют и смеются, и на сцене здесь появляется водевиль со своими легкими рефренами. Это же относится и к находящемуся рядом театру “Фоли драматик”, где тоже даются драмы, но больше ставятся водевили; этот театр нельзя назвать плохим, и мне иногда случалось видеть там хорошие пьесы и притом в хорошем исполнении. За “Фоли драматик” как в смысле достоинства, так и в смысле местоположения следует театр г-жи Саки, где также даются драмы, но крайне посредственные, и пошлейшие буффонады с пением, переходящие наконец по соседству, у “Канатоходцев” (Фюнамбюль), в самый грубый фарс. Здесь один из превосходнейших Пьеро, знаменитый Дебюро, строит свои белые гримасы».
С самых первых дней эпохи Реставрации театр во Франции был неразлучен с политикой. Так, в начале эпохи Реставрации сцену наводнили «монархические» пьесы, призванные засвидетельствовать лояльность авторов и актеров новой власти: «День в Версале», «Вечер в Тюильри», «Мысли доброго короля», «Счастье доброго короля» и т. п. Во время войны в Испании (1823) на афишах появились такие названия, как «Дорога в Бордо», «Нет больше Пиренеев», «Праздник победы», «Прощание на границе» и прочие.
В начале Июльской монархии воскрешение бонапартистских симпатий привело к тому, что театральные афиши сразу запестрели заголовками с упоминаниями Наполеона: «Бонапарт в Бриеннской школе, или Маленький капрал», «Наполеон, или Шенбрунн и Святая Елена», «Наполеон Бонапарт, или Тридцать лет французской истории», «Гренадер с острова Эльба» и т. п.
Но связь театра с политической ситуацией бывала и более тонкой, опосредованной. Например, на французской сцене в первые годы эпохи Реставрации шли многочисленные водевили, посвященные возвращению солдата от шпаги к плугу, к мирному труду на земле. Огромный успех имела анонимная пьеса «Солдат-землепашец», поставленная в 1819 году на сцене Олимпийского цирка, и ее продолжение 1821 года – «Солдат-фермер, или Добрый помещик». Это же относится к водевилю Франсиса, Бразье и Дюмерсана «Босские жнецы, или Солдат-землепашец» (1821), а также к его продолжению – «Землепашец, или Все для короля, все для Франции!». Все эти представления, теша военное и патриотическое тщеславие французов, были призваны помочь им пережить поражение 1815 года и убедить, что мирный хлебопашец сегодня – фигура ничуть не менее почтенная, чем бравый солдат императора. Ведь многие отставные военные после падения Наполеона чувствовали себя ущемленными, так что за скверными стишками и простенькими сюжетами водевилей порой скрывалось важное политическое содержание. Именно эти пьесы, как показал в своем исследовании «Шовен, солдат-землепашец» (1993) французский историк Жерар де Пюимеж, закладывали основу героического и одновременно комического мифа о настоящем французе Шовене, крестьянине и солдате разом (сам Шовен вышел на сцену уже в следующую эпоху, при Июльской монархии, в водевиле братьев Куаньяров «Трехцветная кокарда», поставленном впервые в театре «Фоли драматик» 19 марта 1831 года).
Глава двадцать вторая
Религиозная жизнь
Католицизм в эпоху Реставрации. Ордена и конгрегации. Храмы старые и новые. Религиозные процессии и проповеди. Юбилейный год. Антиклерикальные настроения. Протестанты. Иудеи. Религиозное возрождение при Июльской монархии. Новые секты
Во время Великой французской революции священников, не присягнувших новой власти, сажали в тюрьму, а гражданам разрешали выражать свои религиозные убеждения только частным образом. В 1801 году первый консул Бонапарт подписал конкордат (договор) с римским престолом, согласно которому католическая религия признавалась вероисповеданием большинства французских граждан и они получали право исповедовать ее свободно и публично. При этом Бонапарт не скрывал своих сугубо прагматических целей – завоевать симпатии большинства населения, а также использовать церковь как средство держать народ в подчинении. Иначе говоря, в католичестве Наполеон видел одно из орудий своей власти: он лично утверждал кандидатуры епископов, а когда папа римский Пий VII стал проявлять несговорчивость, интернировал его и держал взаперти целых пять лет (1809–1814).
После возвращения Бурбонов ситуация изменилась. Статья 5-я Конституционной хартии 1814 года провозглашала право каждого француза свободно исповедовать любую религию, а статья 6-я уточняла, что государственной религией во Франции является католичество. Тем не менее Хартия 1814 года закрепляла за духовенством всех христианских конфессий (то есть не только католиков, но и протестантов) право на получение жалованья из государственной казны. В эпоху Реставрации церковь не только поддерживала монархическое государство, но и ощущала себя вправе требовать от этого государства помощи в деле служения Богу. Предполагалось, что представители церковной и светской власти будут совместными усилиями способствовать возрождению религии разными способами – строительством новых храмов, пышными богослужениями, благотворительностью.
На первых порах Бурбоны столкнулись со своеобразным «кризисом кадров» в католической церкви. В 1814 году, когда Людовик XVIII вернулся во Францию, архиепископом Парижским был Жан-Сиффрен Мори. Он был назначен на этот пост Наполеоном в 1810 году, но папа, который в это время был интернирован, не ввел его в должность, поскольку не желал давать инвеституру ставленнику императора. Король отправил Мори в изгнание, однако новый архиепископ у Парижа появился только через пять лет, в 1819 году. С 1814 по 1817 год епархией управляли викарии – помощники архиепископа. В 1817 году Людовик XVIII решил сделать Парижским архиепископом своего духовника – кардинала Александра-Анжелика де Талейрана-Перигора (дядю известного дипломата). Однако разногласия между папским престолом и французской церковью по поводу нового конкордата задержали утверждение нового архиепископа на два года. Когда Александр-Анжелик, наконец, смог приступить к своим обязанностям, ему было 83 года; через 2 года он скончался, и в октябре 1821 года вопрос об архиепископе встал снова. Теперь на этот пост был назначен 43-летний священник Ясент-Луи де Келен – один из самых деятельных помощников покойного архиепископа, бретонский дворянин, человек большого ума и твердого характера.
Территория епархии, подведомственной архиепископу Парижскому, совпадала с департаментом Сена и делилась на три архидиаконские епархии. Первая из них, епархия Парижской Богоматери, включала в себя приходы островов Сите и Сен-Луи, а также всего правобережного Парижа внутри территории, ограниченной стеной Откупщиков. Во вторую архидиаконскую епархию, носившую имя Святой Женевьевы, входили все левобережные приходы. Наконец, третья, епархия Сен-Дени, объединяла приходы двух округов, находившихся за пределами стены Откупщиков (Сен-Дени и Со). Только 12 из 37 парижских приходов (по одному на каждый округ) возглавлялись кюре, во главе остальных стояли викарии (помощники кюре). Разница в церковных званиях не влияла на отношение прихожан к своим священнослужителям, но зато сказывалась на жалованье, которое они получали из казны: кюре причиталось от 1100 до 1600 франков в год, викариям – от 750 до 900.
Большой проблемой для церкви был преклонный возраст большинства священников; было ясно, что необходимо готовить им смену. Во время Революции посвящения в сан были крайне редки, да и в последующие годы их число оставалось гораздо меньшим, чем число священников, уходивших из жизни. Поэтому монсеньор де Келен, став архиепископом, уделял много внимания строительству нового здания семинарии на площади Святого Сульпиция. Оно строилось десять лет (1820–1830) и обошлось в 2 100 000 франков; большую часть этой суммы предоставила администрация департамента Сена. Средства на содержание семинаристов поступали из благотворительных фондов, причем аристократы, заинтересованные в возрождении католической религии, охотно жертвовали деньги на эти цели. Благодаря стараниям архиепископа к 1830 году общее число священников в Париже выросло с 459 до 624 человек, а число тех, чей возраст превышал 60 лет, напротив, сократилось с 269 человек до 240. Более того, в некоторые приходы на должность кюре были назначены аббаты младше сорока лет. Эта тенденция к омоложению приходских священников и к улучшению их образования сохранялась и при Июльской монархии; в 1845 году в помещении бывшего кармелитского монастыря на Вожирарской улице была даже открыта Высшая церковная школа.
Священник. Худ. П. Гаварни, 1839
Семинарист. Худ. И. Поке, 1841
Помимо священников, служивших в приходских церквях, в Париже на законном основании действовали члены различных религиозных орденов и конгрегаций. В их число входили, например, конгрегация Святого Сульпиция, которая ставила своей целью воспитание молодых священников, и конгрегация Иностранных миссий, которая воспитывала миссионеров, призванных проповедовать христианство язычникам. Те же цели преследовала конгрегация Миссионеров Святого Духа, которая с 1816 года нанимала дом на улице Богоматери в Полях, а в 1823 году вернулась в собственное здание на Почтовой улице, откуда выселила Нормальную школу (учебное заведение, где готовили учителей). Конгрегации Лазаристов до Революции принадлежала территория монастыря Святого Лазаря; во время Революции ее экспроприировали и распродали, поэтому в эпоху Реставрации лазаристы получили от государства в качестве компенсации особняк Лоржа на Севрской улице.
Перечисленные конгрегации, запрещенные и распущенные во время Революции, были вновь узаконены еще во время Империи. Между тем во Франции существовали и другие религиозные общества, которые правительство эпохи Реставрации не легализовало, однако и не препятствовало их деятельности. Это относится прежде всего к ордену иезуитов (официальное название – Общество Иисуса), который был запрещен во Франции еще в 1773 году. Иезуитов обвиняли в чрезмерно активном вмешательстве в дела светской власти, и «демоническая» репутация продолжала сопутствовать членам ордена и через много лет после полного их изгнания из Франции. Тем не менее в самом начале эпохи Реставрации они при покровительстве архиепископа обосновались в обители на Почтовой улице (по соседству с конгрегацией Миссионеров Святого Духа) и открыли в южном пригороде Парижа (Монруже) свой новициат – заведение, где послушники «проходили искус» и готовились к переходу на следующую ступень в орденской иерархии.
В эпоху Реставрации возникали и совсем новые религиозные организации. Так, в 1816 году Людовик XVIII официально разрешил деятельность конгрегации Французских миссионеров, которую основали два аббата: Розан и Форбен-Жансон. В конце 1821 года правительство возложило на эту конгрегацию почетную обязанность – вернуть зданию бывшей церкви Святой Женевьевы его первоначальное назначение (во время Революции здесь был устроен Пантеон – усыпальница великих людей).
3 января 1822 года при огромном стечении народа, в присутствии всей парижской элиты и членов королевской фамилии (за исключением самого короля), в эту церковь были перенесены мощи святой Женевьевы – покровительницы Парижа. Аббат Розан стремился сделать старую-новую церковь особенно притягательной для прихожан: каждый день в 6 утра и в 6 вечера священники читали здесь проповеди для простонародья, причем в этом храме (в отличие от других парижских церквей) с паствы не брали денег за стулья. Однако на возрождение храма требовались средства, а монсеньор де Келен аббату Розану в финансовой поддержке отказал на том основании, что его церковь не принадлежит к числу приходских (возможно, отказ архиепископа был вызван еще и чем-то вроде ревности к чересчур активному священнику, который не находился в его непосредственном подчинении). Тогда Розан обратился с просьбой, отчасти похожей на шантаж, к префекту Шабролю: аббат грозил вообще прекратить службу в храме Святой Женевьевы, если город не даст ему денег. В результате Муниципальный совет уступил, и до 1828 года Розан получал ежегодную субсидию в 20 000 франков; когда в 1829 году городские власти вновь заупрямились, аббату пришлось просить о помощи самого короля. Карл X был готов выделить средства из цивильного листа, но тут разразилась Июльская революция, и уже 26 августа 1830 года церковь Святой Женевьевы вновь сделалась Пантеоном.
Действовали в Париже и религиозные объединения, посвящавшие себя народному образованию: конгрегация Братьев христианских школ и Общество христианских школ. В 1821 году на деньги города они приобрели дом в предместье Сен-Мартен, где разместили свой новициат. Впрочем, число членов этих конгрегаций было невелико: в 1818 году – всего 43 человека.
Если мужские конгрегации нуждались для легализации в разрешении правительства, женские конгрегации с 1825 года получали легальный статус автоматически. Тем не менее многие из них, возможно по привычке, усвоенной еще в годы революционных гонений, продолжали действовать тайно. По официальным сведениям, в 1825 году в парижской епархии функционировали 94 женские конгрегации (66 из них – странноприимные, 24 – образовательные, 4 – созерцательные).
Государство в эпоху Реставрации деятельно помогало католической церкви. Министерство духовных дел выделяло на жалованье духовенству и на содержание храмов примерно 500 000 франков ежегодно; еще около 200 000 франков поступали из муниципального бюджета – на текущие нужды церквей и на «надбавку» викариям (чье жалованье было меньше, чем у кюре).
Многие парижские храмы, как и все церковное имущество, во время Революции были национализированы и распроданы новым собственникам. После 1814 года городские власти Парижа помогали церкви, выделяя из муниципального бюджета деньги на аренду зданий храмов у светских владельцев. В 1816–1821 годах на это ежегодно тратилось 25 000 франков, в 1822–1829 годах – 15 000 франков. Уменьшение суммы на аренду не означало снижения заботы властей о церкви; напротив, префект и Муниципальный совет старались не арендовать здания храмов, а приобретать их в собственность для реставрации и передачи церкви.
В эпоху Реставрации были задуманы и заложены многие парижские церкви, которые начали действовать только в следующее царствование, при Июльской монархии. Так, церковь Лоретской Богоматери в квартале Шоссе д’Антен (та самая, в честь которой девицы легкого поведения, проживавшие по соседству, получили название «лоретки») была торжественно открыта в 1836 году, но первый камень ее был заложен 5 августа 1823 года. Другой пример: церковь Святого Венсана де Поля на площади Карла X (с 1830 года – площадь Лафайета) открылась для верующих в 1844 году, но первый камень этой церкви был заложен 25 августа 1824 года.
Церковные здания, строившиеся в эпоху Реставрации, отличались неоклассическим стилем, на первый взгляд мало соответствовавшим их предназначению; впрочем, ни архитекторов, ни прихожан нисколько не смущало то обстоятельство, что христианские храмы украшены античными колоннами, как постройки языческих времен.
Разумеется, были и такие новые церкви, строительство которых завершилось уже в эпоху Реставрации. Так, в 1823 году начала действовать часовня на кладбище Пер-Лашез – на том месте, где с конца XVII века до 1820 года стоял дом духовника Людовика XIV отца Лашеза. Еще одна часовня, освященная и открытая для публики в середине 1820-х годов, имела отношение не только к религии, но и к политике. Эта «искупительная» часовня была возведена в память о казненной во время Революции королевской чете – Людовике XVI и Марии-Антуанетте. Возвратившиеся во Францию представители династии Бурбонов считали постройку такого храма своим семейным долгом. Как уже говорилось в первой главе, в январе 1815 года Людовик XVIII подписал ордонанс, объявлявший дату гибели короля (21 января) днем всеобщего траура. Этот же ордонанс предписывал воздвигнуть часовню на том месте кладбища Мадлен, где больше двух десятков лет покоились останки короля и королевы. Участок этот с 1802 года принадлежал роялисту по фамилии Деклозо, который охранял могилы и ухаживал за ними вплоть до возвращения Бурбонов.
Первый камень Искупительной часовни был заложен королевским братом графом д’Артуа и его сыновьями (герцогом Ангулемским и герцогом Беррийским) в тот же день 21 января 1815 года, однако строительство началось только в середине 1816 года и длилось целых десять лет. В конце концов на месте бывшего кладбища (современный адрес – Анжуйская улица, 62, или сквер Людовика XVI) архитектор Фонтен возвел часовню в виде греко-римского некрополя. Строительство ее обошлось в 3 миллиона; эту сумму выплатили из своих личных средств Людовик XVIII и его племянница герцогиня Ангулемская – дочь казненных короля и королевы. Первую мессу за упокой души короля и королевы отслужили в новой часовне 21 января 1824 года, однако до полного окончания строительства прошло еще два года.
Искупительная часовня. Худ. О. Пюжен, 1831
Подробное описание Искупительной часовни оставил Н.С. Всеволожский, побывавший в Париже в середине 1830-х годов: «По возвращении во Францию Бурбонов отыскали гробы Короля и Королевы, и на этом месте сооружена церковь, небольшая, но приличная своему назначению. В ней, на правой руке со входа, поставлена прекрасная статуя из белого мрамора, изображающая Людовика XVІ. Король представлен во весь рост; он держит в руке развернутый лист, на котором написано его духовное завещание; осанка и лицо короля величественны и выражают кротость и совершенное спокойствие. На левой руке, против короля, поставлена такая же статуя королевы: она на коленях простирает руки к кресту, но на горестном лице ее изображается полное упование в вере, к которой она прибегает. Оба памятника прекрасны, трогательны и влекут к размышлению! Всякой день служат здесь обедню за упокой убиенных, причем можно встретить человека два, три, а редко десяток молящихся; но 21 января, в день, назначенный для поминовения Людовика XVI и супруги его, все старые слуги королевского дома, знатные фамилии, оставшиеся приверженными к старшей линии, легитимисты – как их называют – непременно собираются сюда к обедне, и тогда церковь становится даже тесна».
У другого русского путешественника, В.М. Строева, описание Искупительной часовни более лаконично: «Здание очень просто: это обширная гробница, внутри которой расположена часовня. Статуи погибших короля и королевы украшают ее. Другие украшения напоминают о смерти: плачущие гении, факелы, урны и пр. Самые грустные воспоминания рождаются при взгляде на эти голые стены».
В самом начале эпохи Реставрации члены «бесподобной» палаты депутатов (о которой уже говорилось в главе первой) постановили возвести вдобавок к Искупительной часовне еще один религиозный памятник жертвам Террора – на сей раз за счет нации, раскаивающейся в цареубийстве. Новый храм должен был увековечить память всех особ королевской крови, павших от рук революционеров, и потому быть достаточно монументальным. Поскольку выстроить его на месте казни короля (на площади Согласия, которой в 1814 году вновь вернули дореволюционное название площадь Людовика XV) не представлялось возможным, Людовик XVIII принял мудрое и «экономичное» решение: превратить храм Славы, который архитектор Виньон начал возводить в 1806 году по приказу Наполеона в честь солдат Великой армии, в «королевскую церковь Магдалины». Строительство шло на Королевской улице; в середине предыдущего столетия, 3 апреля 1764 года, на этом месте уже был заложен первый камень храма Святой Магдалины (Мадлен), однако до Революции этот храм так и не был построен, как не был закончен и наполеоновский храм Славы. Новой церкви, возводимой в эпоху Реставрации, решили придать форму греческого храма; ничто в ее архитектуре не указывало на то, что это католическая церковь, на ней даже не было креста. Служивший в ней с 1840-х годов кюре Дегерри просил муниципалитет исправить это упущение, но мольбы его услышаны не были; креста на церкви Магдалины не появилось.
Работы шли очень медленно, и еще в конце 1820-х годов будущая церковь Магдалины была похожа на античные руины, которые – особенно по ночам – наводили ужас на прохожих. Строительство пошло быстрее после того, как 27 мая 1827 года площадь, на которой возводилась новая церковь, перешла в собственность города (назвали ее по имени нового храма – площадь Мадлен). Городская администрация – уже при Июльской монархии, в 1834 году, – открыла на этой площади цветочной рынок, доходы от которого помогали финансировать строительство церкви. Архитектор Виньон, строивший это здание, в 1828 году умер, и его дело продолжил архитектор Юве. Наконец, в 1842 года церковь Магдалины, ставшая собственностью города Парижа, была открыта.
Таким образом, в эпоху Реставрации католическая церковь получала от государства разностороннюю поддержку. Частные лица также не оставались в стороне; их официально зарегистрированные пожертвования равнялись примерно сотне тысяч франков в год, что же до пожертвований незарегистрированных, они, по некоторым данным, превышали эту сумму в 10 раз.
Итак, в материальном плане дела церкви в эпоху Реставрации шли неплохо, однако духовная сторона ее деятельности выглядела не столь блестяще. Светские власти всячески поощряли усилия церковных иерархов, стремившихся возвратить народ к религии. Еще в 1814 года префект полиции Беньо издал ордонанс, предписывавший прекращать работу в воскресенье и в дни церковных праздников; до пяти часов пополудни в эти дни запрещалось танцевать и слушать музыку. Кроме того, на жителей города возлагалась обязанность в день праздника Тела Господня украшать коврами фасады домов, мимо которых будет двигаться религиозная процессия. Тематика рисунков на этих коврах нередко была вполне языческой, так что на процессию взирали со стен домов Парис, Елена, Венера и прочие персонажи античной мифологии; к тому же участвовавшие в процессии военные музыканты аккомпанировали шествию весьма игривыми светскими мелодиями. Ордонанс префекта полиции запрещал в день процессии с 8 утра до полудня двигаться по улицам Парижа любым экипажам, кроме тех, которые направлялись в Тюильри к королю. Во время процессии запрещалось поджигать петарды и потешные огни, причем ответственность за поведение детей и прислуги ордонанс возлагал на родителей и хозяев.
В дни, когда по городу проходила религиозная процессия, перед палатой депутатов, палатой пэров, некоторыми министерствами, а с 1822 года даже перед префектурой полиции устанавливались временные алтари. При этом происходило явное смешение религии с политикой: на этих алтарях устанавливались бюсты королей Генриха IV и Людовика XVIII.
Религию активно «внедряли» в массы, тем не менее простой парижский люд оставался довольно холоден по отношению к вере. Рабочие отмечали праздники своих святых покровителей, однако скорее по традиции, чем из религиозного чувства. Согласно полицейским бюллетеням, народ чаще всего видел в предписаниях религии не что иное, как навязываемые властями правила поведения. Некоторые рабочие вопреки закону продолжали работать в воскресенье, и полиция ежемесячно штрафовала за это правонарушение от 100 до 200 человек (к концу 1820-х годов их стало меньше, однако не из-за изменений в нравах рабочих, а из-за большей снисходительности полиции). С точки зрения церкви, многие рабочие жили «во грехе»: обзаводились детьми, не вступая в законный брак, обменивались своими невенчанными женами. С другой стороны, народ все-таки относился к проповедям и религиозным процессиям куда более заинтересованно, чем либералы из образованного сословия, которых пугало и возмущало возрастающее влияние духовенства на политику. Отторжение интеллектуальной элиты от церкви было тем сильнее, чем навязчивее духовенство пропагандировало религию.
Священники чувствовали, что за три десятилетия, прошедшие со времен Революции, французский народ утратил веру, и размышляли о новых формах воздействия на паству. Разумеется, священники по-прежнему произносили проповеди, вели духовные беседы, причем предназначенные для самой разной аудитории: в соборе Святого Сульпиция – для студентов, обитающих по соседству в Латинском квартале, в церкви Святого Фомы Аквинского – для молодых аристократов Сен-Жерменского предместья, в богадельне Марии-Терезы – для бедных простолюдинов из квартала Сен-Марсель. Однако представители высшего духовенства сознавали, что этих традиционных мер недостаточно. Возвращать народ в лоно церкви, считали они, следует теми же методами, какими христианские священники несут свет веры язычникам. Поэтому с 1816 года миссионеры разъезжали по Франции, читали страстные проповеди, грозя грешникам ужасами ада, устраивали аутодафе «безбожным» сочинениям Вольтера и Руссо, водружали в символических местах – например, там, где во время Революции стояла гильотина, – гигантские кресты, три конца которых образовывали позолоченную лилию (это должно было подчеркивать близость католической церкви и монархии Бурбонов, чьей эмблемой как раз и были лилии). Впрочем, к столь экзотическим методам миссионеры прибегали в провинциях; в Париже, где они начали свою деятельность в ноябре – декабре 1821 года, дело не шло дальше богослужений и проповедей.
Для своего дебюта миссионеры избрали самую трудную аудиторию – двенадцатый округ, населенный по преимуществу студентами, и натолкнулись на активное сопротивление вольнодумной молодежи. Студенты нарушали религиозные церемонии выкриками, взрывами петард; злоумышленники тайком наливали чернила в кропильницы.
В приходах третьего округа освистали, а затем чуть не затолкали по выходе из церкви самого архиепископа Парижского монсеньора де Келена. Следующие миссионерские акции (в конце 1822 года в шестом округе, во время Великого поста 1823 года – в четвертом, в ноябре – декабре того же года – в восьмом округе) прошли уже более спокойно.
Особое место в истории религиозных церемоний эпохи Реставрации занял 1826 год. Согласно католическим традициям, 1825 год считался юбилейным – таким, когда папа дарует полное отпущение грехов всем католикам, принявшим участие в определенных религиозных церемониях и исполнившим определенные обряды. Поскольку Карл X не мог прибыть в Рим в течение 1825 года, он умолил папу сделать для Франции исключение и перенести юбилейные торжества на период с 15 февраля по 15 августа 1826 года.
Юбилей дал возможность французской церкви предстать во всем блеске и величии, а также послужил новым поводом для усиления борьбы против «пагубных учений и соблазнительных сочинений, отравляющих общество» (выражение из текста пастырского послания архиепископа Парижского). Период с февраля по август 1826 года должен был, по замыслу монсеньора де Келена, превратиться для парижского духовенства в одну непрерывную «миссию», а для народа стать временем покаяния и молитвы.
В начале Великого поста 1826 года было объявлено, что вожделенные индульгенции получат те католики, которые в течение двух недель (подряд или с перерывами) вознесут молитвы четырежды в четырех разных храмах или трижды – в приходской церкви, в присутствии местного кюре. Кроме того, архиепископ объявил, что состоятся четыре большие религиозные процессии, и призвал представителей светской власти принять в них участие.
Юбилейные торжества начались 15 февраля с богослужения в соборе Парижской Богоматери. Карл X не присутствовал на этой мессе, но зато и он сам, и члены его семейства вскоре побывали в дюжине столичных церквей. Кроме того, 17 марта король принял участие в первой процессии, маршрут которой проходил по левому берегу Сены – из собора Парижской Богоматери в церковь Сорбонны и церковь Святой Женевьевы.
Процессия была обставлена с большой помпой; стены домов на всех улицах, по которым она проследовала, были обтянуты синими тканями с белыми бурбонскими лилиями. Впереди процессии шел отряд жандармерии, за ним – ученики всех семинарий в стихарях; затем следовало духовенство всех парижских церквей и капитул собора. Раку с мощами святого Петра и святого Павла несли четыре священника, за которыми следовали: архиепископ Парижский со своими викариями, члены Орлеанской фамилии, герцогини Ангулемская и Беррийская, герцог Ангулемский со своим придворным штатом, король со своим придворным штатом; далее шли маршалы, пэры, депутаты и чиновники. Процессия останавливалась для молитвы перед временными алтарями, установленными около Городской больницы, в церкви Сорбонны и в церкви Святой Женевьевы.
Следующие две процессии прошли по торговым и густонаселенным кварталам Парижа в апреле. Четвертая процессия, последняя и самая блистательная, состоялась 3 мая 1826 года. Начальной ее точкой снова был собор Парижской Богоматери, а конечной – площадь Людовика XV. Промежуточные остановки были сделаны в церкви Сен-Жермен-л’Осеруа на одноименной площади, а также в церквях Святого Роха и Успения Богоматери на улице Сент-Оноре.
На площади Людовика XV был воздвигнут временный алтарь и выстроена полукруглая галерея, где во время богослужения находились королевская фамилия, члены дипломатического корпуса и другие приглашенные. Архиепископ возложил на алтарь реликвии, принесенные из собора Парижской Богоматери; трижды было исполнено песнопение «Parce Domine, parce populo tuo» («Смилуйся, Господи, над народом твоим»), и собравшиеся всякий раз преклоняли колени. Затем архиепископ Парижский освятил первый камень памятника Людовику XVI, за установление которого палата депутатов проголосовала еще в 1815 году, а Карл X под аккомпанемент артиллерийских залпов заложил этот камень в землю. Кстати, и самой площади с этого времени было официально присвоено имя Людовика XVI (впрочем, название не прижилось, и площадь по старинке продолжали именовать площадью Людовика XV, как раньше, а после Июльской революции ей вернули революционное название площадь Согласия).
Власти предполагали, что совмещение религиозной процессии с закладкой памятника привлечет симпатии народа, однако, если верить оппозиционным публицистам, идея эта себя не оправдала. Стендаль писал: «Сочувствие к Людовику XVI, о котором Талейран сказал, что он проявил столько же мужества, сколько проявляет роженица, ослабевает с каждым днем». Вдобавок, продолжает Стендаль, парижанам, любящим яркие мундиры, не понравился мрачный внешний вид священников; дамы сочли юных семинаристов совсем некрасивыми, а сами семинаристы, которым полагалось набожно опускать очи долу, не могли украдкой не бросать взглядов на красавиц в окнах домов.
Менее пристрастные очевидцы описывают процессию 3 мая более сочувственно. Так, Д.Н. Свербеев отмечает: «В назначенный день для парижского духовного торжества и всеобщего молебствия, большой золотой ковчег с хранившимися в нем мощами вынесен был канониками парижского собора Notre Dame de Paris, в сопровождении архиепископа, нунция папы, кардинала и всего духовенства. За ними следовали король Карл X, старец еще здоровый, дофин и его супруга, до фанатизма набожная дочь венценосной жертвы революции, весь двор, министры, депутаты от двух палат и все ревностные католики и католички, обитатели Сен-Жерменского предместия. Величественное это шествие происходило после обедни в самый жар. Все, начиная от короля, шли с обнаженными головами тихим, мерным шагом, и все, вышед из собора, равно как и король, обошли через Тюльери мимо церкви св. Магдалины и по бульварам значительное пространство города, останавливаясь для короткой литии у каждой церкви, и сопроводили святыню до собора. Торжество продолжалось 3 часа. Я видел его с удовлетворенным любопытством и долго за ним следовал, хотя и не имел нужды в папской за подвиг мой индульгенции, но для Карла X это тихое шествие по жару и без шляпы было настоящим подвигом и, вероятно, индульгенция омыла много грехов его юности».
Герцог Орлеанский (будущий Луи-Филипп) в этой процессии участия не принимал: ведь среди тех, кто голосовал в Конвенте за казнь Людовика XVI, чье имя в тот день было присвоено площади, был и его отец, получивший за сочувствие революционным взглядам прозвище Филипп Эгалите.
Летом 1826 года кроме юбилейных процессий состоялась еще и традиционная процессия в честь праздника Тела Господня. В результате у парижан могло возникнуть ощущение, что весь город отдан в распоряжение духовенства и превращен в одну большую церковь. Глядя на короля, который смиренно расхаживал по улицам в окружении духовенства, они лишь утверждались в этом мнении. Вдобавок, поскольку Карл X присутствовал на этой церемонии в траурной одежде фиолетового цвета, который приличествовал не только царствующим особам, но и кардиналам, в народе прошел слух, что король тайно постригся в монахи и был рукоположен в епископы…
Монсеньор де Келен понял, что допустимая мера воздействия на парижан превышена, и потому в июне 1829 года, когда новоизбранный папа Пий VIII вновь объявил очередной «юбилей», церковь уже не стала устраивать грандиозных процессий на улицах Парижа.
Последняя крупная религиозная церемония эпохи Реставрации состоялась на парижских улицах за три месяца до Июльской революции, 25 апреля 1830 года. В этот день произошло торжественное перенесение мощей святого Венсана де Поля из часовни женского монастыря Дев Милосердия на Паромной улице в новую часовню конгрегации Лазаристов, выстроенную на Севрской улице. Одно здание отделяли от другого всего несколько сотен метров, однако архиепископ решил не упускать случая для новой пропаганды католической религии. Поэтому мощи вначале были доставлены в архиепископский дворец, помещены в новую роскошную серебряную раку, а затем перенесены в собор Парижской Богоматери. Только после этого, в воскресенье 25 апреля, торжественная процессия с мощами проследовала из собора по набережной Августинцев и Монетной набережной, а затем по улице Святых Отцов в часовню на Севрской улице, сделав три остановки для молитвы. Таким образом, церемония получилась не менее масштабной, чем в 1826 году, однако на сей раз светская власть была представлена только префектом полиции и членами Муниципального совета; ни правительство, ни военные оркестры в шествии участия не принимали. Впрочем, священников и зрителей было очень много.
Король в этой процессии тоже не участвовал, но посетил часовню лазаристов четырьмя днями позже. В отличие от Людовика XVIII, который из-за тучности и болезней редко показывался на публичных церемониях, Карл X вообще охотно демонстрировал свою набожность. Например, вместе с тысячами парижан он ежегодно участвовал в паломничестве на Мон-Валерьен – возвышенность в северо-западном пригороде Парижа (в коммуне Нантер), где священники конгрегации Французских миссий воздвигли огромный крест.
Королевская власть публично изъявляла почтение католической религии. Церковь, в свою очередь, не только восхваляла священную особу короля, но и поддерживала начинания правительства: призывала сплотиться вокруг трона во время выборов в палату депутатов и парламентских сессий, превозносила подвиги французской армии в Испании в 1823 году и в Алжире летом 1830 года.
Подобное «сращивание» государства и католической церкви не могло не настораживать людей, мыслящих либерально и настроенных оппозиционно по отношению к власти.
Всего за несколько дней до религиозной процессии 3 мая 1826 года, 28 апреля, состоялся благотворительный концерт в пользу греков (о котором подробно рассказано в главе шестнадцатой); поскольку два эти события почти совпали во времени, современники сравнивали и противопоставляли эти два мероприятия. Если в первом из них видели естественное выражение настроений светского, «гражданского» общества, то во втором – насильственное насаждение религии властями.
Ходили упорные слухи, что во Франции существует некая всемогущая конгрегация, которая подчинила своему влиянию короля, ставит повсюду своих людей и постепенно насаждает свои порядки. Эти слухи поддерживались антиклерикальными статьями либеральных публицистов в оппозиционной газете «Конститюсьонель», которая во второй половине 1820-х годов пользовалась огромным авторитетом в самых разных слоях общества. В Париже действительно еще в начале XIX века была создана благотворительная конгрегация, однако она, как уже было сказано в главе шестнадцатой, занималась только «добрыми делами» и к политике отношения не имела. Реальным политическим влиянием обладала другая ассоциация – устроенное по образцу масонских лож тайное общество «Рыцари веры», основанное роялистом Фердинандом де Бертье де Совиньи (предком историка Гийома Бертье де Совиньи) еще при Империи, в 1810 году, для восстановления во Франции законной монархии. Некоторые члены «Рыцарей веры» в самом деле входили в состав конгрегации, и две эти организации поддерживали довольно тесные связи. Верно и то, что в последние годы царствования Людовика XVIII, а особенно в царствование Карла X влияние клерикальных кругов на политику французского королевства усилилось. Но либеральные публицисты превратили реальный факт – симпатию Карла X к клерикальным и консервативным политикам – в своего рода миф о всесильной конгрегации. В действительности же как раз в то время, когда все либеральные журналисты разоблачали зловредных конгрегационистов, ассоциация «Рыцари веры» по просьбе ее великого магистра Матье де Монморанси была распущена и прекратила свое существование. Тем не менее газеты продолжали писать о клерикальной опасности, исходившей от конгрегации, и называли ее «параллельным правительством», которое диктует свою волю правительству официальному. Разумеется, все это не способствовало укреплению в умах и душах парижан религиозных чувств. Конечно, когда в городе устраивались большие религиозные торжества, народ, привлеченный помпезными зрелищами, высыпл на улицы. Однако в обычное время в церковь ходила лишь двадцатая часть населения, да и среди них искренне верующими были далеко не все.
Католицизм был не единственной религией, которую исповедовали парижане. В столице Франции проживало также немалое количество протестантов – и лютеран, и кальвинистов. В общей сложности их было от 15 до 20 тысяч человек, причем кальвинистов значительно больше, чем лютеран; приблизительность данных объясняется тем, что далеко не все парижане, причислявшие себя к верующим протестантам, регулярно посещали церковные собрания. Протестантские пасторы, как уже было сказано выше, имели право на государственное жалованье, но наряду с протестантами «на жалованье» в Париже существовали и священнослужители «культа без жалованья» (culte non salari), которые отказывались брать деньги из казны.
Лютеранскую общину Парижа составляли в основном немецкие рабочие, выходцы из восточных департаментов Франции. Кальвинистская община в социальном, имущественном и интеллектуальном плане стояла гораздо выше, чем лютеранская. Среди кальвинистов можно было встретить и пэров Франции (Жокур или Буасси д’Англа), и крупных банкиров (таких, как Оттингер и Делессер), и влиятельных политиков (Бенжамен Констан или Гизо).
Лютеране подчинялись парижской консистории, которая зависела от верховной инспекции, располагавшейся в Страсбурге. Напротив, кальвинистская консистория Парижа была совершенно автономна; более того, она была самой влиятельной во всей Франции.
У лютеран имелся в Париже всего один храм – бывшая часовня кармелитов на улице Архивов, известная как церковь Наплечников (некогда на этом месте располагался католический монастырь, в котором монахи носили на плечах особую накидку). В лютеранском храме служили два пастора и один викарий, получавшие государственное жалованье. У кальвинистов таких пасторов было три, викарий тоже один, храмов же в их распоряжении имелось два: бывшая часовня монахинь ордена визитации на Сент-Антуанской улице и бывшая ораторианская церковь на улице Сент-Оноре. В последней англичане, жившие в Париже, могли по воскресеньям после полудня услышать службу на родном языке. Кроме того, к их услугам была англиканская часовня при английском посольстве и часовня, открытая в августе 1824 года богатым англиканским священником по фамилии Уэй; эта часовня была расположена в бывшем особняке маркизы де Марбёф на улице Предместья Сент-Оноре.
Помимо этих официальных протестантских храмов в Париже действовало еще несколько небольших (по несколько десятков человек) независимых протестантских общин. Они собирались зачастую просто на частных квартирах, где проповедовали пасторы, не признанные властями и не получавшие жалованья. О том, как это происходило, позволяет судить рассказ А.И. Тургенева. В феврале 1838 года он отправился послушать проповедь квакерши Фри, о которой знал, что в Англии она «христианским, героическим терпением обезоруживала самых закоснелых преступников и увлекала их к раскаянию, жила в тюрьме и переносила от преступников не только поругания, но иногда побои и оплевания», но все равно продолжала ободрять преступников, упавших духом от отчаяния. Тургенев пишет о своих впечатлениях: «Она импровизировала проповеди в двух комнатках у своей приятельницы, также квакерши. Мы едва нашли местечко в уголку для двух стульев. Все погружено было в глубокое молчание, нарушаемое изредка вздохами в глубине сердца. Через четверть часа явилась в квакерском строгом костюме m-rs Fry и уселась на канапе, подле здешнего старейшины квакеров. Но молчание продолжалось. Через полчаса она встала и сперва тихим, едва слышным голосом начала свою проповедь без текста, а потом продолжала нараспев, протяжно, заунывно и однообразно и, таким образом, около часа мы слушали какое-то благочестивое рассуждение, без особенного красноречия». Тургенев заключает свой рассказ решительным приговором: «Не дамское дело проповедь».
Протестанты, как и католики, занимались благотворительностью, открывали бесплатные школы. У Протестантского общества взаимопомощи с 1827 года имелись секции в каждом из 12 парижских округов. Кроме того, в Париже действовали Библейское общество, Общество евангелических миссий, Комитет помощи воскресным школам, Общество помощи начальным школам для французских протестантов.
При Июльской монархии число протестантов в Париже выросло всего на несколько тысяч человек, но среди новых членов общины были семейства богатых банкиров, игравших важную роль в парижском обществе. Протестантом был и Франсуа Гизо – с 1840 года министр иностранных дел и фактический глава кабинета (хотя Гизо свою принадлежность к протестантам не афишировал). Наконец, король Луи-Филипп женил своего старшего сына (и наследника престола) герцога Орлеанского на лютеранке – принцессе Елене Мекленбург-Шверинской. Расцвету протестантизма способствовала также мудрая и сравнительно либеральная позиция пастора Атаназа Кокереля, проповедовавшего в храме на улице Сент-Оноре и завоевавшего репутацию «протестантского архиепископа Парижа». Все это настолько усилило позиции протестантизма в Париже в годы Июльской монархии, что вызывало серьезные опасения и зависть у католического духовенства.
В эпоху Реставрации были отменены поледние дискриминационные меры против евреев (начало процессу их эмансипации было положено еще в 1791 году), и они смогли спокойно селиться в Париже. Это обусловило приток в столицу многих евреев из восточных департаментов Франции и из немецких государств. Если в XVIII веке большинство еврейской общины Парижа составляли евреи-сефарды (выходцы из Африки), то к 1830 году здесь уже абсолютно преобладали европейские евреи-ашкеназы. До Революции 1789 года большая часть евреев Франции жила вне Парижа, а на столицу приходилось всего 1,25 % от общей их численности; к началу Июльской монархии в Париже проживало уже 25 % еврейского населения страны (в 1831 году – около 8,5 тысячи). Большинство из них, приезжая в столицу, становились разносчиками или ветошниками, а затем постепенно превращались в ремесленников – портных, галантерейщиков, ювелиров. С другой стороны, среди парижских евреев было около полусотни очень богатых людей: пять банкиров (самые известные из них – Ротшильд и Фульд), несколько крупных негоциантов и промышленников. На их деньги в 1818–1820 годах была выстроена новая синагога на улице Назаретской Богоматери, заменившая открытые в 1810 году синагоги на улицах Тампля и Архивов. При новой синагоге функционировали школа для мальчиков (хедер), Общество взаимопомощи и Общество друзей труда, предназначавшееся для помощи подмастерьям. Выборная консистория, возглавляемая главным раввином и включавшая трех-четырех самых богатых и уважаемых евреев города, регулярно возносила молитвы за короля и выражала благодарность французскому правительству за терпимость по отношению к гражданам иудейского вероисповедания. Король в ответ жертвовал консистории деньги из собственных средств на благотворительные нужды. С 1831 года по приказу главного раввина центральной консистории Эммануэля Детца богослужения в парижской синагоге совершались на французском языке (сам главный раввин, впрочем, охотнее изъяснялся на немецком). Больше того, если в Хартии 1814 года говорилось, что право получать жалованье из казны принадлежит только священникам-христианам, из Хартии 1830 года это слово было убрано, что позволило 8 февраля 1831 года принять закон, согласно которому священнослужители иудейского вероисповедания также могли претендовать на государственное жалованье.
В 1830-е годы в еврейской общине Парижа значительное место стали занимать люди творческого и интеллектуального труда: художники и композиторы, врачи и ученые. Некоторые из них, например адвокат Кремье, композиторы Галеви и Мейербер, актриса Рашель, внесли огромный вклад во французскую культуру и пользовались большим успехом среди современников. Недоброжелатели объясняли этот успех поддержкой единоверцев. Они утверждали, что всякий раз, когда Рашель выходит на сцену Французского театра, половину зала занимают евреи, которые встречают и провожают ее рукоплесканиями; точно так же помогают евреи Мейерберу и Галеви. Дельфина де Жирарден отвечала на эти упреки в очерке, опубликованном в газете «Пресса» 24 ноября 1838 года: «Все это правда, и это рождает в нашей душе величайшее восхищение единодушием этого народа, представители которого отвечают друг другу с разных концов земного шара, понимают друг друга с полуслова, бросаются на помощь всякому сыну своего народа, попавшему в беду, по первому его зову, и каждый вечер стекаются в театр, чтобы все вместе рукоплескать тем из своих детей, кто славится незаурядным талантом. Что за сказочная картина! Эти люди не имеют отечества, но хранят в своих душах национальное чувство во всей его полноте! Какой урок для нас, французов: мы гордимся нашей прекрасной Францией и притом беспрестанно вредим друг другу, ненавидим друг друга истово и страстно! Неужели дети одной земли должны прожить столетия в изгнании и в неволе для того, чтобы научиться любить друг друга? Быть может, так оно и есть!..»
При Июльской монархии элита французского общества уже не подозревала власти в том, что они подчиняют государственную политику воле церковников. В новой редакции Хартии католицизм был назван всего лишь «религией, исповедуемой большинством французов» (а не «государственной религией», как в эпоху Реставрации). Отношения архиепископа с королем стали весьма натянутыми; к великому огорчению набожной супруги Луи-Филиппа, королевы Марии-Амелии, архиепископ монсеньор де Келен осуждал многие решения короля, например очередное превращение католического храма Святой Женевьевы в светский Пантеон. Эта ситуация не изменилась и после 1839 года, когда место скончавшегося архиепископа занял человек совсем другого склада – аверонский крестьянин Дени-Огюст Аффр; он также не был склонен слепо повиноваться решениям Тюильри.
Однако именно при Июльской монархии, когда связь королевской власти с церковью ослабла, вера, ставшая личным делом каждого, получила в обществе гораздо большее распространение. Теперь многие молодые интеллектуалы добровольно и осознанно обращались к религии. Дельфина де Жирарден писала в марте 1837 года: «В соборе Парижской Богоматери народу ничуть не меньше, чем в Опере; сердце радуется, когда видишь, как французское юношество, великодушное и независимое, идет за наставлениями к тем самым алтарям, подле которых нашим взорам еще недавно представали только чиновники, чья набожность рождалась из страха перед невидимой инквизицией, только придворные грешники и министерские фарисеи, только тщеславные смиренники, которые своим благочестием стремились потрафить отнюдь не небесам и которые испрашивали в награду за свое корыстное усердие место префекта или посла. Настоящую свободу вероисповедания мы обрели только сейчас; теперь религия обрела независимость, вера сделалась чиста, а храмы стали поистине Божьими».
Если в 1820-е годы было модно сетовать на засилье католической «конгрегации», то в 1830-е годы, напротив, в моду вошло посещение проповедей, а точнее, «духовных бесед» знаменитого аббата Лакордера в соборе Парижской Богоматери. Литератор Филарет Шаль нарисовал обобщенный портрет той аудитории, которая восторженно внимала Лакордеру весной 1835 года: «Публика независимая и сильная, но неуверенная и презрительная, <…> полная идей, но не знающая, куда она движется, публика, которая ничего не прощает и не просит к себе сочувствия, <…> публика, являющаяся выражением новой Франции, публика печальная и тревожная, просвещенная и пресыщенная, <…> люди, читавшие Вольтера и танцующие на балах быстрые танцы, люди, воспитанные в школе Бонапарта, Байрона и скуки».
Беседы Лакордера, умевшего учитывать запросы современной образованной публики, имели колоссальный успех. Уже на первое его выступление пришло 6 тысяч человек, причем это были настоящие сливки столичного общества: писатели и юристы, ученые и студенты, а также светские дамы. Следует заметить, что в 1830–1840-е годы люди, живо интересовавшиеся религией, не порывали со светом и не отказывались от вполне мирских интересов. Тот же Филарет Шаль рисует сценку, дающую представление о духовной атмосфере в Париже зимой 1835 года: на маскараде в Опере он беседует с юным аристократом-чиновником «не о лошадях и не о женщинах, но об обновлении христианства, о немецких теориях, о религии индусов и ее отношениях с христианской верой, о сочинениях германца Савиньи, системах Гердера и великой философии Гегеля». А завершается эта беседа следующим образом: «Да, – сказал он мне, – религиозная мысль нынче преображает общество… (И тотчас, повернувшись к одной из масок: “Через минуту я к твоим услугам…”) – Бесспорно, общество устало и ищет веры… (“Я знаю ее; это графиня…!!”)».
Подобные эпизоды при Июльской монархии часто привлекали внимание журналистов. Газета «Век», например, приводит диалог, подслушанный в марте 1838 года в церкви Фомы Аквинского, прихожанами которой были преимущественно аристократы из Сен-Жерменского предместья: молодой человек, отзываясь на просьбу знатной красавицы, собирающей пожертвования для бедных, кладет в подставленный ею бархатный кошелек 20 франков и спрашивает: «Не соблаговолите ли вы оставить за мной нынче вечером у графини де… первый галоп?» На что набожная сборщица пожертвований отвечает: «Охотно».
Доминиканец Лакордер проповедовал в соборе Парижской Богоматери в 1835 и 1836 годах, но затем уехал в Рим, а его место занял иезуит аббат Равиньян. Он читал в том же соборе великопостные проповеди до 1847 года, и послушать их также стекались толпы людей, хотя проповедник сурово обличал распущенность современных нравов. В 1844 году Равиньяну внимали не меньше 10 тысяч парижан и парижанок, среди которых было немало светских людей. Более того, Равиньян приспосабливал свои проповеди к потребностям слушателей из высшего общества. Он читал по три проповеди в день: в 6 утра для рабочих, в час дня для светских дам, а в 8 вечера для светских господ; по свидетельству современника, «со светскими дамами он говорил как человек, знающий свет и принадлежащий к нему».
Вообще в 1830–1840-е годы католические проповеди нередко превращались в светское мероприятие. В церкви Лоретской Богоматери служба совершалась с участием светского оркестра и оперных певцов; под сводами этого храма устраивались концерты светской музыки. Роскошью декора эта церковь могла поспорить с богатым салоном; современник, хроникер газеты «Век», пишет о ней: «Она вся блестит, сияет, сверкает позолотой; она увешана гобеленами, как гостиная банкира, украшена бронзовыми светильниками, уставлена модной мебелью и вверена попечению ливрейных лакеев. В полотнах, украшающих сцены, благочестив только сюжет; у всех персонажей – лица светских дам и щеголей: святые мученицы списаны с хористок из Оперы; святые мученики – юные красавцы с бородой и усами, похожие на денди с биржи, для которых главный источник мучений – понижение курса».
Журналист, быть может, для красного словца слегка сгустил краски, но довольно точно передал то впечатление, какое производила церковь Лоретской Богоматери. Характерно, что и освящение ее из события религиозного превратилось в мероприятие вполне светское. Н.С. Всеволожский свидетельствует: «Можно было бы подумать, что построили какое-нибудь чудо, подобное Парижскому собору Богородицы, или Кельнской соборной церкви. Я приехал за два часа до начатия церемонии, но уж места не было и я не мог протесниться даже до преддверия». Русскому мемуаристу новая церковь не понравилась; он счел, что в доме Божьем, который «так весел и так щеголевато убран, невозможно, кажется, никакое глубокое и важное размышление».
На содержание роскошных церквей требовались деньги, и популярные священники, проповедовавшие в том или ином храме, становились главной приманкой – точь-в-точь как театральные или оперные знаменитости. Чем больше народу стекалось на проповедь, тем дороже можно было брать с посетителей за стулья; поэтому проповедников порой оценивали по выручке (например, «он приносит тысячу экю»). Сдача внаем стульев в церкви становилась делом столь прибыльным, что все наперебой старались заполучить подряд на него; например, в 1844 году за такой подряд в церкви Святого Сульпиция нужно было заплатить 22 000 франков.
Проповеди обсуждались в салонах точно так же, как последние театральные премьеры:
«“Мне вчера не понравился г-н аббат де…” – “А я была в восторге от аббата Р…” – “А вы любите проповеди аббата Г…?” – “Нет, я люблю только проповеди нашего приходского кюре”. – “А правда, что аббат П… разбранил быстрый вальс?” – “Да, сударыня; он сказал, что не понимает, как может беспечная мать позволять дочери кружиться в этом развратном вальсе, как может беспечный муж позволять это жене…”»
«И все эти разговоры, – замечает Дельфина де Жирарден в очерке, опубликованном в «Прессе» 10 марта 1844 года, – ведут дамы с обнаженными плечами и с веерами в руках в присутствии молодых людей, с которыми они три недели подряд танцевали этот самый быстрый вальс и надеются вновь закружиться в нем после Пасхи».
Растущая популярность религии и проповедников приводила к такому парадоксальному явлению, как теснота в храмах. В апреле 1840 года та же Дельфина де Жирарден, рассказывая о трудностях жизни в современном Париже, называет среди прочего «невозможность молиться» и разъясняет, что именно имеется в виду: «Во всяком случае, молиться в церквях сделалось весьма затруднительно. Туда приходит слишком много народу. Протиснуться сквозь эту толпу поближе к алтарю можно лишь с величайшим трудом. О том, чтобы опуститься на колени, не может быть и речи. Дети толкают вас под руку, женщины, сдающие внаем стулья, вас отвлекают. Дамы, задыхающиеся от духоты, желают выйти на улицу; надобно дать им дорогу – новое развлечение, отрывающее вас от молитвы. Меж тем все это нисколько не удивительно; иначе и быть не может, ибо количество храмов в Париже не соответствует населению. Мыслимое ли это дело: тридцать восемь церквей на 900 тысяч душ? Но кто дерзнет сегодня строить в Париже храмы?»
Приезжие из России подтверждают это свидетельство французской сочинительницы светской хроники. А.И. Тургенев замечает в 1836 году: «Церковь была полна по обыкновению, и мы нашли место только у подножия алтаря». А русский дипломат Балабин, описывая проповедь уже упоминавшегося аббата Равиньяна в соборе Парижской Богоматери, сообщает впечатляющие подробности: «Я пришел в половине седьмого: церковь была уже заполнена почти целиком: сдавливаемый со всех сторон, я протиснулся так далеко, как смог, и уселся, располагая спокойно дождаться начала проповеди; но не успел я сесть, как начался настоящий штурм, атака, наступление: это предусмотрительные особы, заблаговременно зарезервировавшие места подле кафедры, буквально по нашим головам и плечам стали прокладывать себе дорогу туда, где они смогут наслаждаться лицезрением проповедника. <…> В восемь вечера церковь была полна народа; люди скопились даже в самых темных углах и с нетерпением ожидали появления проповедника. А по окончании проповеди паперть собора покрылась множеством людей, выходящих из храма; сотни карет с гербами и ливрейными лакеями поджидали их на площади и прилегающих улочках. Ибо религиозное возрождение касается ныне всех слоев населения: герцогини и белошвейки, бакалейщики и маркизы ходят к мессе бок о бок».
Впрочем, не следует думать, что религия в 1830–1840-е годы была для образованных парижан и парижанок только светской забавой; многие из них воспринимали христианскую веру более чем всерьез и занимались благотворительностью не «для галочки», а истово, самозабвенно. Характерен в этом отношении такой в высшей степени «парижский» роман Бальзака, как «Изнанка современной истории» (1842–1848). Его герой стремится завоевать Париж не с помощью адюльтеров и денежных афер, как Растиньяк, а с помощью благотворительности, которой его учат члены тайного «ордена Братьев утешения». Подобные благотворители-христиане – не выдумка Бальзака. В ту же эпоху в Париже действовало вполне реальное Общество Святого Венсана де Поля, созданное в 1833 году студентами-юристами, которые стремились опровергнуть своих однокашников-сенсимонистов, утверждавших, что христианская религия свой век отжила. В момент основания Общество Святого Венсана де Поля состояло из 15 человек, а в 1844 году в него входили уже 7 тысяч благотворителей.
За годы Июльской монархии существенно изменилось отношение к религии не только образованных парижан, но и простонародья, о чем свидетельствует сопоставление двух эпизодов. 14–15 февраля 1831 года парижане, разгневанные службой за упокой души герцога Беррийского в церкви Сен-Жермен-л’Осеруа, разгромили и эту церковь, и архиепископский дворец (о чем подробнее рассказано в главе второй). В феврале 1848 года те же парижане, захватив дворец Тюильри, сожгли королевский трон, но бережно отнесли в соседнюю церковь изваяние Христа из дворцовой часовни.
В 1830-е годы в Париже переживает новое рождение – причем как раз среди простого народа – культ девы Марии. В 1830 году послушница конгрегации Дев милосердия, дочь крестьянина Катрин Лабуре объявила, что в часовне на Паромной улице ей явилась Пресвятая Дева, и поведала о чудотворной медали, которую следует изготовить. Этих медалей с изображением Девы Марии во Славе только за 5 лет (1832–1837) было продано 10 миллионов; в холерном 1832 году народная молва связала с этой медалью случаи исцеления больных, и это укрепило веру в ее чудотворность.
Впрочем, к числу верующих принадлежали среди простого народа далеко не все. Теснота в храмах была связана не только с растущей популярностью религии, но и со стремительным ростом парижского населения. Окраинным районам были нужны новые храмы – не роскошные произведения искусства вроде церкви Лоретской Богоматери, а простые приходские церкви. Архиепископ монсеньор Аффр не раз подавал по этому поводу прошения министру вероисповеданий, однако правительство не соглашалось ни строить церкви в окраинных районах, ни создавать там новые приходы. В результате возникла громадная неравномерность распределения церквей: в старинном аристократическом десятом округе к услугам 6 тысяч прихожан были две приходские церкви, а в рабочем пятом округе одна приходская церковь Святого Лаврентия приходилась на 60 с лишним тысяч человек. Парижским простолюдинам недоставало не только храмов, но и благочестия. Сами кюре и их помощники, имевшие дело с прихожанами из низов, часто выражали сомнения в том, что вера всерьез укоренена в сердцах этой части паствы. Один парижский викарий говорил: «На 50 тысяч душ приходится не более 5 тысяч истинно верующих; по отношению к девяти десятым прихожан обязанности наши сводятся вот к чему: крестить детей, которые будут жить язычниками, благословлять богохульные браки и хоронить нечестивцев».
Параллельно с традиционными культами (католичеством, протестантизмом, иудаизмом) в Париже в 1830-е годы существовало немало новых религиозных и полурелигиозных сект. Из них наиболее известны сенсимонисты, последователи учения графа Клода-Анри де Сен-Симона (умершего в 1825 году). В 1828–1830 годах они проводили свои собрания в небольших залах на улицах Таранна и Монсиньи, а также в зале «Атенея» на площади Сорбонны. С октября 1830 по январь 1832 года сенсимонисты собирались в более просторном помещении в самом центре фешенебельного Парижа – на улице Тебу, в двух шагах от бульвара Итальянцев. Во время их проповедей на сцене стояла кафедра проповедника, вокруг которой сидели «отцы» (главные адепты нового учения), а большой зал был заполнен публикой (в том числе и дамами). Собрания сенсимонистов проводились в полдень и в 7 часов вечера. На дневных собраниях ораторы объясняли широкой аудитории, в чем состоят несовершенства всех предшествующих религий и преимущества доктрины «святого Сен-Симона» (которая учитывает не только духовные, но и материальные интересы человека). Более камерные вечерние собрания были посвящены чтению и обсуждению текстов самого Сен-Симона. В его доктрине одним из основных был тезис о том, что управлять обществом, играть в нем ведущую роль должны не те люди, которые получили богатство и титулы по наследству, а те, кто выказал себя способным к властной и созидательной деятельности (прежде всего промышленники, ученые и люди искусства). Неудивительно, что многие французские литераторы на рубеже 1820–1830-х годов в большей или меньшей степени поддались обаянию сенсимонизма.
В 1830-е годы большой популярностью пользовались также два новых культа – «усовершенствованные» варианты католической религии, созданные двумя отступниками: аббатом Шателем (1795–1857) и аббатом Озу (1806–1881). Первый из них, Фердинанд-Франсуа Шатель, хотя и читал проповеди в облачении католического священника, порвал со старой церковью и объявил себя основателем новой Французской католической церкви. В середине 1830-х годов он проповедовал свое учение в двухтысячной аудитории, состоявшей преимущественно из женщин самого простого звания. Прославляя «разум и натуру», Шатель всячески льстил самолюбию своей паствы, восхвалял все народные традиции, оправдывал слабости и пороки, включая пьянство. Так же поступал второй проповедник, Луи-Наполеон Озу, который сначала был единомышленником Шателя, а потом от него отделился. В обеих церквях светское было перемешано с сакральным самым причудливым образом: богослужения на французском языке проходили, пишет А.И. Тургенев, «в обширном подвале, с алтарем, украшенным бюстом Фенелона, картинами из жизни Спасителя и трехцветными знаменами»; посреди церкви стояли «два бюста – Иисуса Христа в терновом венке и Наполеона».
Власти хорошо понимали, что театральное искусство способно внушать публике идеи не только полезные для них, но и опасные, оппозиционные. Поэтому они строго следили за репертуаром. В эпоху Реставрации при Министерстве внутренних дел существовал особый цензурный комитет, который предварительно рассматривал пьесы, а затем разрешал или запрещал театрам их постановку. С другой стороны, порой власти после одного или нескольких представлений запрещали спектакль, разрешенный цензурой; это случалось, если представления сопровождались серьезными беспорядками. Подобные запрещения грозили театрам немалыми убытками, так как подготовка каждого спектакля стоила больших денег. Запрещений было так много, что в 1823 году один остроумный литератор предположил, что судить о современной эпохе было бы справедливее именно по тем пьесам, которые на сцену не попали.
После Июльской революции 1830 года предварительную театральную цензуру отменили, однако оставили за Министерством внутренних дел право запрещать спектакли сразу после премьеры или после нескольких представлений. Например, в 1832 году пьеса Виктора Гюго «Король забавляется», как мы уже упоминали, была запрещена – из-за обилия в ней непочтительных высказываний о королевской особе. Чтобы избежать запрещения готовых спектаклей, управляющий департаментом изящных искусств Каве предложил директорам театров по доброй воле представлять пьесы на предварительное рассмотрение. Однако все парижские драматурги воспротивились этой мере и договорились между собой о бойкоте тех театров, директора которых окажутся «доносчиками».
Впрочем, в сентябре 1835 года, после неудачного покушения Фиески на короля Луи-Филиппа, произошло ужесточение законодательства, и власти вновь вернулись к обязательной предварительной цензуре театральных пьес. С 11 сентября 1835 года по 23 февраля 1848 года из 9000 пьес, представленных в цензурный комитет, 123 пьесы были запрещены полностью, а около 400 разрешены условно (если в них будут сделаны требуемые исправления). Но театры изобретали хитроумные способы борьбы с цензурой: например, актеры произносили совершенно невинные фразы так, что они приобретали смысл, оскорбительный для короля и правительства. Если по сюжету пьесы ее герой должен был воскликнуть «долой Филиппа!», актер делал все возможное, чтобы зрители отнесли эту фразу не к Филиппу из спектакля, а к королю Луи-Филиппу. В 1840 году в театре «У ворот Сен-Мартен» актер Фредерик Леметр, игравший в пьесе Бальзака «Вотрен» беглого каторжника, выдающего себя за мексиканского генерала, придал своему персонажу совершенно очевидное сходство с королем Луи-Филиппом; спектакль, разумеется, был запрещен.
Глава двадцать третья
Образование и наука
Начальное образование. Ланкастерские школы. Среднее образование. Коллежи королевские и частные. Университет. Факультеты Сорбонны. Студенты и политика. Нормальная школа. Политехническая школа. Публичные лекции. Ученые общества. Академии
В эпоху Реставрации парижские дети могли получать начальное образование в бесплатных публичных школах, которые полностью содержались на деньги городского бюджета; в благотворительных школах, которые, при частичной поддержке муниципалитета, содержались либо на средства контор общественного призрения, либо на деньги частных благотворителей; и, наконец, в платных школах.
В начальном образовании конкурировали два подхода: светский и религиозный. Религиозные конгрегации, такие как конгрегация Братьев христианских школ или Общество христианских школ, устраивали новые школы в народных кварталах. Не меньшую активность проявляли женские конгрегации: так, конгрегация Дев милосердия руководила 23 школами для девочек при «домах милосердия» (о которых подробнее рассказано в главе шестнадцатой).
Конгрегации были причастны и к созданию так называемых приютов, которые в Париже эпохи Реставрации исполняли примерно ту же роль, какую сейчас играют ясли и детские сады: родители могли оставлять в них детей двух – шести лет на всю рабочую неделю. Идея открытия подобных приютов принадлежала француженке, графине де Пасторе, которая еще в эпоху Консульства пыталась воплотить ее в жизнь на родине, но нашла поддержку не во Франции, а у английских квакеров. Лишь в 1820-х годах стараниями той же графини де Пасторе парижане начали брать пример с англичан. Один из приютов был открыт по инициативе мэра двенадцатого округа Дени Кошена на улице Гобеленов, в составе так называемого Дома начального образования. Это был целый комплекс, в который кроме приюта для совсем маленьких детей входили школа для мальчиков, школа для девочек и вечерняя школа для окрестных рабочих. В 1838 году в приюте Кошена содержались в течение рабочей недели около трех сотен детей четырех-пяти лет. В целом же к этому времени в Париже уже было 24 таких приюта, в которых проводили время и получали начатки образования 5 тысяч детей.
Другим нововведением эпохи Реставрации в сфере начального образования стали школы взаимного обучения, также заимствованные из Англии; они иногда именовались ланкастерскими – по имени их изобретателя Джозефа Ланкастера. Система эта основывалась на том, что самые способные ученики повторяли и объясняли своим товарищам то, что услышали от учителя; это позволяло небольшому числу преподавателей обучать огромное число учеников. Несколько представителей французской интеллектуальной элиты из числа аристократов и крупных буржуа, пленившиеся этой системой, основали в 1815 году Общество поощрения начального образования, члены которого не только распространяли книги для народного чтения, но и пропагандировали методы взаимного обучения. Эти школы получили поддержку со стороны властей: еще при Ста днях их начал насаждать тогдашний министр внутренних дел Лазарь Карно, не прервалась эта традиция и после возвращения Бурбонов. Префект Парижа Шаброль понял, что с помощью ланкастерских школ можно будет сравнительно быстро и дешево обучить грамоте детей городской бедноты. Благодаря Шабролю Муниципальный совет выделил на устройство этих школ деньги из бюджета, а также предоставил для них здания недействующих церквей.
Взаимное обучение. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825
Была также открыта (на улице Жана из Бове) Нормальная школа (педагогическое училище) для подготовки учителей ланкастерских школ, способных руководить занятиями по этой системе. Идея взаимного обучения пользовалась во второй половине 1810-х годов огромной популярностью, и ее применяли не только для обучения детей. Парижские промышленники устраивали ланкастерские школы для рабочих своих предприятий, а в начале 1818 года министр полиции Деказ даже предписал командованию парижской королевской жандармерии завести такие же школы в казармах. Широко применяли взаимное обучение в исправительных заведениях и полковых школах. К концу 1819 года в Париже работали 74 ланкастерские школы, причем 19 из них были бесплатными. Благодаря этому общее число учеников в школах начального образования выросло за 5 лет в три раза и достигло 23 тысяч. Об этом триумфе своей образовательной политики префект Шаброль сообщал в докладе Генеральному совету департамента Сена в ноябре 1820 года.
Но у школ взаимного обучения имелись и противники – прежде всего в среде духовенства и ультрароялистов. Они обвиняли организаторов ланкастерских школ в том, что те внушают детям революционные идеи и подрывают основания общества. Противников взаимного обучения настораживал и тот факт, что обстановка в этих школах была весьма милитаризированной: для поддержания дисциплины «инспекторы» и «командиры» из числа учеников отдавали своим товарищам команды, очень напоминавшие военные: «Направо! Налево! Доски убрать! С досок стереть!» Один из пропагандистов ланкастерского метода граф де Ластери в 1815 году весьма сочувственно описывал уроки в одной такой школе: «Ученики встают со своих мест и строятся во взводы по десять – двенадцать учеников в каждом, под руководством командира взвода, который без слов, давая знаки указкой, велит своим подопечным произносить по складам или читать то, что написано на доске». Такой порядок, утверждал Ластери, «обладает всеми преимуществами военной дисциплины, не страдая, однако, ее жестокостью». Со своей стороны, противники взаимного обучения считали, что подобная система способна воспитать только людей-машин, не знающих, что такое нравственность. Ультрароялисты-католики сопротивлялись распространению ланкастерских школ и по другим причинам: их пропагандистами, считали они, выступают люди, исповедующие либеральные взгляды и проникнутые «протестантским духом».
Таким образом, вопрос о школах взаимного обучения приобрел политическую окраску, и в 1822 году, почти сразу после назначения на пост главы кабинета консерватора графа де Виллеля, школы эти лишились государственной поддержки, вследствие чего число их уменьшилось. Напротив, в 1828 году, при более либеральном правительстве Мартиньяка, школы взаимного обучения стали открываться вновь; однако к 1830 году их было в Париже не больше полутора десятков, а к 1844 году – два с половиной десятка. Работали парижские школы эпохи Реставрации весьма продуктивно: к середине 1830-х годов на тысячу призывников департамента Сена приходилось всего около двухсот неграмотных, тогда как в среднем по Франции не знала грамоты половина призывников.
При Июльской монархии в начальном образовании произошли существенные перемены. В июне 1833 году был принят знаменитый закон Гизо, согласно которому любой человек старше 18 лет, сдавший экзамен и получивший свидетельство об образовании и удостоверение о добронравии, имел право преподавать в начальной школе. Кроме того, каждый департамент теперь был обязан открыть учебное заведение для подготовки учителей, а каждая коммуна – содержать начальную школу, в которой обучение для детей из неимущих семей было бы бесплатным. Для контроля за исполнением этого закона в Париже был создан Центральный комитет начального образования под председательством префекта Рамбюто. Если в конце эпохи Реставрации город выделял на нужды народного образования около 320 000 франков в год, то в 1842 году сумма эта увеличилась до миллиона, а на 1848 год был предусмотрен бюджет в 1 820 000 франков. На северо-востоке и северо-западе Парижа – в тех районах, где население росло особенно быстро, – строились новые начальные школы. Впрочем, в первую очередь неимущие парижане были обязаны знанием грамоты не столько муниципальным, сколько частным школам и филантропической деятельности католических и протестантских просветителей народа.
Среднее образование в Париже можно было получить, либо живя в школе на полном пансионе, либо приходя на занятия из дома. В эпоху Реставрации бльшая часть родителей (не только провинциалов, но и парижан) предпочитала для сыновей первый вариант. В 1828 году в семи больших парижских коллежах лишь около 10 % учеников были экстернами, то есть жили дома. С девочками дело обстояло иначе: бльшая их часть вообще получала домашнее образование, а из тех, кто учились в женских школах, большинство были приходящими. Мальчики имели возможность учиться не только в королевских коллежах, но и в частных средних учебных заведениях, однако чтобы получить право сдать экзамен на степень бакалавра (без чего среднее образование считалось незаконченным), необходимо было проучиться два последних года в королевском коллеже – хотя бы в качестве экстерна. Поэтому каждая частная средняя школа имела на этот счет неофициальную договоренность с одним из королевских коллежей.
Частные средние школы делились на два разряда (вся эта система подробно описана в очерке Дюроше о народном просвещении, вошедшем в седьмой том сборника 1835 года «Новая картина Парижа в XIX веке»). Первые (institutions) имели право обучать детей вплоть до предпоследнего класса (поскольку во французской школе классы нумеруются не так, как в русской, а наоборот, этот класс назывался вторым, а последний именовался классом риторики); их директора должны были обладать и степенью бакалавра словесности, и степенью бакалавра точных наук. Вторые (pensions) имели право учить детей только с шестого класса по четвертый, но зато их директора могли ограничиться лишь степнью бакалавра словесности. В эпоху Реставрации в Париже первых школ было около полусотни, вторых – около сотни. При Июльской монархии и на левом, и на правом берегу частные учебные заведения по-прежнему существовали во множестве, и каждое из них было «спутником» одного из больших королевских коллежей.
Пять королевских коллежей Парижа (с 1848 года они стали называться лицеями) носили имена Людовика Великого, Генриха IV, Святого Людовика, Карла Великого и Бурбона (после 1830 года последний получил имя Кондорсе, которое носит и по сей день). У каждого из этих коллежей была своя репутация: было известно, что в коллеже Людовика Великого дают самые основательные знания, но обстановка там очень суровая – в отличие от коллежа Генриха IV, который слыл самым светским (в нем и до, и после 1830 года учились сыновья Луи-Филиппа). Коллеж Святого Людовика славился преподаванием точных наук. Коллеж Кондорсе, располагавшийся на правом берегу вдали от центра города, считался заведением отчасти дилетантским и не вполне серьезным. Напротив, другой правобережный коллеж, носивший имя Карла Великого, был образцовым парижским учебным заведением, и его выпускники чаще других становились победителями конкурсов и с неизменным успехом сдавали экзамен на звание бакалавра. С 1821 года наравне с королевскими в Париже действовали два католических коллежа – Станислава и Святой Варвары. Они также давали своим выпускникам право сдавать экзамен на звание бакалавра, но, в отличие от королевских коллежей, не могли принимать в старшие классы учеников «со стороны». В католических коллежах все ученики были обязаны жить на полном пансионе. Напротив, в коллежах Бурбона (Кондорсе) и Карла Великого все ученики были приходящими; три других королевских коллежа совмещали обе системы: здесь учились и мальчики, приходившие на уроки из дома, и пансионеры.
Как замечает Анри Роллан (автор очерка «Школьник» из сборника «Французы, нарисованные ими самими»), если учителя делили учеников на хороших и скверных (на школьном языке – «зубрил» и «лоботрясов»), то для самих учеников главным было деление на пансионеров и приходящих. Пансионеры, проводившие жизнь в стенах коллежа, страстно завидовали приходящим ученикам, а те приобщали их к «цивилизации», принося «с воли» игрушки, сласти и запрещенные брошюры. Чем ближе к последним классам, тем вольнее становилось поведение школьников, тем шире делался круг их чтения (включавший уже и Поля де Кока, и Казанову).
Школы входили в систему Университета. Париж был университетским городом начиная со Средних веков, однако в XIX веке под словом «университет» во Франции понимали не то, что в других странах. Со времен Наполеона Университетом называлась светская педагогическая корпорация, ведавшая не только высшим, но и средним (получаемым в коллежах и лицеях) и даже (начиная с 1833 года) начальным школьным образованием. Университет делился на «академии», надзиравшие за образованием на той или иной территории (Париж находился в ведении Парижской академии). В эпоху Реставрации Университет не был упразднен, хотя пожелания такого рода и высказывались сразу после падения Империи. Однако в системе образования произошли важные перемены. Прежде всего, в коллежах была упразднена введенная при Наполеоне «милитаризация», когда сигналом к началу уроков служил барабанный бой, ученики носили мундиры и треуголки и проделывали военные упражнения. Теперь место мундиров и треуголок заняли фраки и круглые шляпы, а барабанный бой сменился звоном колокола (впрочем, после Июльской революции все снова переменилось, и в коллежах в ход опять пошли барабаны). Во-вторых, монополия Университета была ослаблена: теперь в начальной и средней школе наряду со светскими учебными заведениями действовали заведения религиозные, зависящие не от Университета, а от церкви: духовные училища, или «малые семинарии». Дети, которые учились в них, отнюдь не обязательно намеревались впоследствии выбрать духовную карьеру; консервативные родители отдавали их не в светские, а в религиозные школы потому, что хотели таким образом оградить от «тлетворных» влияний новой эпохи.
Желая уменьшить централизацию образования, власти эпохи Реставрации поначалу упразднили введенный Наполеоном пост ректора, или великого магистра (grand-matre), Университета и отдали образование в ведение Министерства внутренних дел. Однако в 1822 году пост этот был возрожден вновь, и занял его епископ монсеньор де Фрессину. Иначе говоря, образование теперь подчинялось и правительству, и церкви. Это привело к гонениям на либеральных преподавателей и «либеральные» дисциплины в университетских программах, например к исключению политической экономии и естественного права из программ правоведческого факультета. Либералы и антиклерикалы взяли частичный реванш в 1828 году, когда правительство выпустило ордонанс, переводивший все церковные школы, кроме тех, которые готовили будущих священников, в подчинение Университету. Католические круги не желали мириться с таким положением дел, ибо видели в нем ущемление свободы преподавания; в 1830-е, а особенно в 1840-е годы они активно боролись за право открывать частные католические школы независимо от Университета, однако поколебать университетскую монополию им не удалось.
Высшее образование французская молодежь (по достижении 16 лет) могла получить прежде всего в Сорбонне. Этот знаменитый парижский университет (в привычном смысле этого слова) имел пять факультетов: католической теологии, медицинский, правоведческий, научный, словесный. На научном факультете воспитывали математиков, физиков, химиков и естествоиспытателей, под словесностью понимали и философию, и историю, и изучение живых и мертвых языков. В 1840 году факультетов стало шесть: фармацевтов, раньше причислявшихся к медицинскому факультету, теперь выделили в отдельную Фармацевтическую школу.
В 1821 году в Париже было полторы сотни студентов-теологов, а к концу 1820-х годов число их уменьшилось в три с лишним раза. Это объяснялось не столько снижением уровня религиозности в обществе, сколько тем, что немногие юноши, всерьез желавшие посвятить себя изучению религии, поступали не в Сорбонну, а в семинарии. Преподавали на богословском факультете священное писание, церковную историю и церковное красноречие, древнееврейский язык.
Если богословский факультет был, можно сказать, данью Средним векам (когда Сорбонна по праву считалась центром европейской теологии), то остальные факультеты целиком принадлежали Новому времени. Факультеты эти, впрочем, имели разную репутацию: словесный и научный ценились ниже, чем медицинский и правоведческий (точнее, Медицинская и Правоведческая школы). На два первых студенты записывались в основном для того, чтобы сдать экзамен на степень бакалавра словесных наук (s lettres) или бакалавра точных наук (s sciences). Лишь те, кто сдал этот экзамен и получил соответствующий аттестат, имели право записаться на правоведческий или медицинский факультет. Степень бакалавра словесных наук нужна была всем, а бакалавра точных наук – только будущим медикам, и то не всегда, а лишь в периоды с 1823 по 1831 и с 1836 по 1852 год. Многие молодые люди, жившие и учившиеся в провинции, приезжали сдавать экзамен на степень бакалавра в Париж, чтобы здесь же продолжить учебу в университете. Ежегодно экзамен на степень бакалавра словесных наук сдавали от 2 тысяч до 3,5 тысячи молодых людей. Экзамен был сложный, и, как правило, успешно справлялась с ним лишь половина сдающих (а иногда и того меньше). Экзамен на бакалавра точных наук был еще труднее, и соискателей здесь было гораздо меньше – около 300 человек в год.
Аудитория Сорбонны была сугубо мужской, поскольку женщины на лекции не допускались. Иностранцы, желавшие слушать профессоров этого университета, должны были получать специальную карту, позволяющую им посещать лекции. Эту карту следовало всегда иметь при себе, в чем пришлось убедиться русскому мемуаристу Д.Н. Свербееву. В 1822 году он оказался свидетелем настоящего бунта студентов Сорбонны против профессора естественного права Порте – ретрограда, защищавшего в своих лекциях неограниченную монархию. Свербеев вспоминает: «Студенты, при появлении его на лекции встречали его свистками, каким-то собачьим лаем и петушиным криком, так что профессор, как ни силился восстановить порядок, должен был оставить аудиторию. В следующий раз явился Порте уже не один, а с деканом университета, но встреча была та же. По удалении из аудитории профессоров вошло человек пять жандармов, и старший из них объявил, что все находившиеся в классе лица арестованы до дальнейших распоряжений. Несколько человек, находившихся тут, иностранцев, в том числе и мы, русские, заявили о том, что мы не участвовали в беспорядке, а потому и просим позволения удалиться. Тем из нас, которые имели при себе печатные виды на посещения лекций, позволено было уйти; не имеющим этих карт, в том числе и мне, предложено было отправиться в главную парижскую полицию, prfecture de police, которая одна может быть удостоверена в подлинности наших показаний. Нам замечено было, что мы сами были виною этой неприятности, нарушив правило и обычай иметь при себе билеты. Итак, нас повели в полицию, продержали там голодных часа четыре и, уверившись, что мы действительно иностранцы, живущие в месте, нами показанном и в префектуре записанном, отпустили домой».
Словесный факультет, так же как и богословский, располагался в Сорбонне; число студентов, продолжавших обучение на этом факультете уже после получения звания бакалавра, в эпоху Реставрации не превышало полутора тысяч человек, а при Июльской монархии возросло до двух тысяч. Впрочем, порой лекции на этом факультете посещало гораздо большее число слушателей. Когда философию здесь читал Виктор Кузен, новую историю – Франсуа Гизо, а историю литературы – Абель-Франсуа Вильмен, тесные помещения старой Сорбонны с трудом выдерживали огромный наплыв публики. По воспоминаниям очевидцев, парижане заполняли двор Сорбонны за час или даже за два часа до начала лекций и, как только в полдень двери открывались, бросались занимать места, отталкивая друг друга. От этой толчеи были избавлены только три десятка лиц, приглашенных самим лектором и имевших право сидеть в первых рядах, в непосредственной близости от кафедры. Среди желающих послушать Кузена, Гизо и Вильмена были не только юноши, но и люди зрелого возраста, не только литераторы и журналисты, но и представители высшего общества. Эти лекции посещал даже старший сын герцога Орлеанского (будущего короля Луи-Филиппа), восемнадцатилетний Фердинанд-Филипп Шартрский, после 1830 года получивший титул герцога Орлеанского. Все три профессора были блестящими знатоками каждый в своей области, однако слушателей в первую очередь привлекали их либеральные взгляды. Интерес к лекциям Гизо, Кузена и Вильмена был одним из многочисленных симптомов того разлада между властями и обществом, который в конце концов привел к Июльской революции и гибели режима Реставрации. В октябре 1822 года лекции, пользовавшиеся такой популярностью среди самой широкой публики, были приостановлены. Характерно, что лекции Гизо запретили в тот самый момент, когда он начал рассуждать о происхождении представительной формы правления. Выбор столь опасных тем, равно как и пропаганда немецкой философии в лекциях Кузена, казались правительству непозволительными.
Опальным профессорам было разрешено возобновить лекции только в 1828 году. Лекции эти имели такой успех, что были записаны специально нанятыми стенографами, а затем изданы, причем книготорговцы заплатили не только стенографам, но и профессорам – за право издать их импровизации. После этого аудитория Кузена, Гизо и Вильмена сделалась еще шире, а популярность – еще больше. В 1843 году литературный критик Сент-Бёв подвел итоги этих университетских курсов: «Три выдающихся человека оказали столь сильное влияние на направление умов и занятий французов за последние двадцать пять лет, что их можно смело назвать властителями дум этого времени». Таким образом, словесный факультет в конце 1820-х годов стал играть заметную роль в политической и даже в светской жизни.
Некоторые профессора словесного факультета собирали полные залы и в 1830-е годы. Так, по свидетельству А.И. Тургенева, когда в декабре 1837 года известный публицист Сен-Марк Жирарден начал читать лекцию о творчестве Руссо, «большая зала Сорбонны наполнилась слушателями от одного угла до другого: не было и в дверях места». Однако особых выгод диплом доктора филологии не приносил: заработать деньги с помощью полученных на словесном факультете обширных знаний было нелегко.
Научный факультет, среди профессоров которого были такие прославленные ученые, как натуралисты Кювье, Жоффруа Сент-Илер и Ламарк, физик и химик Гей-Люссак, официально тоже располагался в Сорбонне, однако многие лекции читались в зданиях на территории Ботанического сада. Впрочем, и там помещения были настолько тесными, что для многих студентов места не хватало. На научном факультете учились от 2 до 3 тысяч студентов, причем особым спросом он пользовался в 1823–1831 и 1836–1852 годах, то есть в те периоды, когда для поступления на медицинский факультет необходимо было предварительно получить степень бакалавра не только словесных, но и точных наук.
Впрочем, русский путешественник свидетельствует, что и без этого интерес к точным наукам среди молодежи в середине 1820-х годов был очень велик. 10/22 ноября 1825 года А.И. Тургенев записал в дневнике: «Мы зашли на лекцию опытной физики и в огромной зале не нашли места, где сидеть, да и стоять почти невозможно было: по глазомеру, я полагаю, что было около 2 тысяч студентов, если не более. Читал лекцию supplant [помощник], а не сам профессор. По этой лекции можно судить о рвении, с каким здешнее юношество ищет науки и стремится в храм их. Это уже не любопытство, а истинная жажда к просвещению. Конечно, молодые люди предпочитают, кажется, положительные или математические науки; но этому причиною превосходство профессоров по сим частям и недостаток в хороших по другим кафедрам. Когда Кузен начал лекции философические, и Гизо, то и к ним толпами шли записываться на лекции, но правительство – устранило их от кафедры!»
Студент-правовед. Худ. П. Гаварни, 1840
Самыми знаменитыми учебными заведениями Сорбонны были Правоведческая и Медицинская школы, работавшие при факультетах права и медицины.
В парижской Правоведческой школе, располагавшейся на площади Пантеона, ежегодно училось около 3000 студентов; чтобы получить степень лиценциата права, дававшую возможность стать адвокатом, нужно было учиться три года. Изучение права было во Франции одним из главных направлений высшего образования. Если при Старом порядке наиболее престижными считались карьеры военного или придворного, то при конституционной монархии на первое место вышла политика, а для карьеры депутата или правительственного чиновника первой и необходимой ступенью было знание юриспруденции. Юридические факультеты существовали не только в Париже, но и в еще восьми городах Франции (Тулузе, Гренобле, Пуатье, Дижоне, Страсбурге, Ренне, Экс-ан-Провансе и Кане), однако наилучшим считалось образование, полученное в Сорбонне: только здесь имелись кафедры римского, французского и конституционного права.
Когда родители посылали своих сыновей учиться в Правоведческой школе, они, конечно, надеялись, что те станут адвокатами, поскольку эта профессия заслуженно считалась одной из самых денежных. Однако, как замечает Эмиль де Ла Бедольер (автор очерка «Студент-правовед» из сборника «Французы, нарисованные ими самими»), в действительности должность адвоката получали далеко не все студенты Правоведческой школы; некоторые из них становились нотариусами или стряпчими, большинство же, не пройдя полного курса и позабыв даже то, чему их учили, занимались делами, весьма далекими от юриспруденции: сочиняли поздравительные письма для кухарок и пьесы для канатных плясунов, играли в провинциальных театрах и торговали чем придется.
Тот же автор рисует портрет студента-правоведа, которого можно узнать даже издали – по внешнему виду: «Он не одевается по последней моде, но сам создает моду для себя. Чтобы, как он выражается, не походить на лавочников, он не стрижет волос и – если растительность у него на лице достаточно густа – отпускает бороду, но когда прихоит пора предстать перед экзаменаторами, тщательно уничтожает все эти приметы анархизма. Прической он напоминает якобинца, а бородкой-эспаньолкой – придворного Людовика XIII. Некогда он носил серую шляпу и красный жилет в подражание Робеспьеру. Сегодня, даже если ничто не связывает его с Беарном, он носит берет и красный пояс в подражание беарнцам, потому что ценит местный колорит. Непременный атрибут студента-правоведа – громадная трубка; он дымит не переставая и благоухает тошнотворным казенным табаком».
Здание Медицинской школы. Худ. О. Пюжен, 1831
Обучение в Медицинской школе Сорбонны длилось четыре года. Школа эта, выпускавшая ежегодно около 250 новых медиков, пользовалась огромной славой не только во Франции, но и за ее пределами. Так, в 1830 году в Медицинской школе училось полсотни студентов, прибывших из Соединенных Штатов Америки. Студентов-медиков в Сорбонне было чуть меньше, чем студентов-юристов; к концу 1820-х годов их число достигло примерно 1600, а в 1835 году – 2500; в 1840-е годы желающих сделаться медиками стало меньше – около одной тысячи. Занятия проходили в том же Латинском квартале, в здании на улице Медицинской Школы.
Начальное медицинское образование можно было получить в Школах здоровья, которые после 1840 года стали называться Подготовительными медицинскими и фармацевтическими школами; они выпускали фельдшеров (officiers de sant). В Подготовительные школы принимали без диплома о степени бакалавра; напротив, в Медицинской школе даже от будущих фельдшеров требовали такой диплом, но зато они сдавали меньшее число экзаменов и, в отличие от полноценных докторов, не были обязаны завершить обучение защитой диссертации. Что касается зубных врачей, то они всю первую половину XIX века практиковали вообще без всяких дипломов. Напротив, акушерок готовили в специальной акушерской школе, где обучение длилось два года. Если на врачей и фельдшеров учили только мужчин, то в акушерской школе, напротив, могли учиться одни женщины. Знаменитый хирург Альфред Вельпо ответил американскому студенту, поинтересовавшемуся, отчего мужчинам нельзя попробовать свои силы на ниве акушерства: «они будут чаще делать детей, чем принимать роды».
Обучение на всех факультетах было платным, однако суммы со студентов брали разные. Самым дешевым был богословский факультет: здесь записывали на курсы бесплатно, а получение докторской степени обходилось всего-навсего в 110 франков. На словесном и научном факультетах за сдачу экзамена на степень бакалавра следовало заплатить 60 франков, а за следующие степени – около 200 франков. С медиков за запись на лекции в начале семестра, сдачу экзаменов и защиту диссертации брали 1100 франков. Сумма эта складывалась из следующих расходов: студенты должны были записаться на 16 курсов (15 по 50 франков и один за 35), сдать 5 экзаменов по 30 франков каждый, заплатить 65 франков за защиту диссертации и 100 – за получение диплома. Дешевле обходилось образование фельдшера: в эпоху Реставрации оно стоило 400 франков, а при Июльской монархии – 600. Те же 600 франков платили за свое образование акушерки. Обучение фармацевта до 1838 года обходилось в 900 франков, а в 1840-е годы стоимость его выросла до 1236 франков. Полный курс правоведческого образования стоил около 1500 франков.
Не все студенты, окончившие тот или иной факультет Сорбонны, защищали диссертации и становились докторами. Некоторые ограничивались получением степени бакалавра или степени лиценциата; это позволяло закончить учение на год раньше, сэкономить силы и деньги, но, разумеется, сужало дальнейшие перспективы выпускника.
Естественно, студенты платили не только за обучение, но также за жилье и питание. Кроме того, будущему правоведу необходимо было приобретать своды законов и прочие юридические книги, а будущему медику – выкладывать собственные деньги за такие экзотические учебные пособия, как трупы для анатомирования. «Хороший» труп обходился в среднем в 6 франков, но его еще нужно было отыскать: порой трупы оказывались в большом дефиците, и в начале 1820-х годов богатых английских студентов даже обвиняли в том, что они скупили все трупы, ничего не оставив французам… Нередко студенты покупали «субъектов» (как они именовали трупы) вскладчину, по одному на четверых.
Наконец, поскольку в течение всего XIX века призывники во Франции определялись по жребию, те студенты, которые при жеребьевке вытаскивали несчастливый номер, имели право за деньги нанять для себя «заместителя», заплатив за это от полутора до двух тысяч франков. В неспокойные эпохи эта сумма резко возрастала; известно, что во время Ста дней «заместитель» обошелся некоему юноше из состоятельной семьи в целое состояние – 15 000 франков. Но это была трата экстраординарная, в обычное же время минимальный месячный бюджет парижского студента равнялся 120 франкам.
Будущие медики и правоведы составляли едва ли не самую динамичную и социально активную часть парижского общества.
В марте 1815 года, когда до Парижа дошли вести о бегстве Наполеона с острова Эльба, студенты Правоведческой школы изъявили готовность защищать короля и прислали в палату депутатов следующее прошение: «Господа, Король и Отечество могут располагать нами; Правоведческая школа в полном составе готова выступить в поход. Мы не оставим ни нашего монарха, ни нашу конституцию. Мы просим у вас оружия – так велит нам французская честь. Любовь наша к Людовику XVIII – порука нашей беспредельной преданности. Мы не желаем жить под ярмом, нам потребна свобода. Мы получили ее, ее хотят у нас отнять: мы будем биться за нее до последней капли крови. Да здравствует король! Да здравствует конституция!» Шатобриан, процитировавший это послание на страницах своей автобиографической книги «Замогильные записки», сопроводил его следующим комментарием: «Письмо это, написанное языком энергическим, естественным и прямым, исполнено юношеского великодушия и любви к свободе. Те, кто нынче [в 1830-е годы] пытаются уверить нас, будто французы приняли Реставрацию с отвращением и мукой – либо честолюбцы, для которых отечество – всего лишь ставка в игре, либо юноши, не испытавшие на себе Бонапартова гнета…»
В самом деле, в 1815 году студенты поддерживали Бурбонов против Бонапарта, потому что в парижском обществе еще свежи были воспоминания о деспотическом режиме Империи. Однако уже к концу 1810-х годов, когда «продвинутая» часть молодежи поняла, что режим эпохи Реставрации далеко не так либерален, как ей бы хотелось, многие студенты прониклись оппозиционными идеями.
Все крупные политические манифестации 1820-х годов, например похороны генерала Фуа или депутата Манюэля, проходили при активном участии студенческой молодежи.
Одним из первых эпизодов такого рода стали июньские события 1820 года. Все началось с того, что либеральный депутат маркиз де Шовелен, несмотря на тяжелую болезнь, непременно пожелал участвовать в обсуждении поправок, смягчающих новый антилиберальный закон о выборах. 30 мая 1820 года маркиз приказал отнести себя в палату в портшезе. Голос Шовелена оказался решающим: поправки были приняты с преимуществом как раз в один голос, и толпа встретила депутата-либерала приветственными криками: «Да здравствует Хартия! Да здравствует верный Хартии депутат!» Назавтра слуги вновь принесли Шовелена в палату, а толпа опять встречала и провожала его с восторгом. В субботу 3 июня все это уличное воодушевление привело к трагедии: произошло столкновение либерально настроенных студентов (медиков и правоведов) с королевскими гвардейцами и молодыми офицерами-роялистами (которые, в отличие от студентов, были вооружены тростями). Если верить полицейскому агенту Канлеру, в случившемся были виноваты агенты-провокаторы, одетые как простые буржуа; чтобы натравить военных на студентов, они смешались со студенческой толпой и принялись что есть силы выкрикивать либеральные лозунги. Итак, одна часть толпы кричала «Да здравствует Хартия!», а другая – «Да здравствует король! Долой Хартию! Долой левых! Отомстим за смерть герцога Беррийского!» Гвардейцы и роялисты преследовали левых депутатов, так что Казимир Перье и Бенжамен Констан уцелели только благодаря ыстроте своих экипажей. Днем студенческая толпа постепенно рассеялась, но к вечеру стала собираться вновь – уже не перед Бурбонским дворцом (где проходили заседания парламента), а на площади Карусели. Королевские гвардейцы начали разгонять толпу, и один из них застрелил 23-летнего студента-правоведа Никола Лаллемана (четыре месяца спустя этот гвардеец предстал перед военным трибуналом и был единогласно оправдан). На следующий день, в воскресенье, парижане отмечали праздник Тела Господня, и наступило затишье. Тем временем полиция выпустила постановление, запрещающее любые сборища на улицах (даже в составе трех человек). Однако 5 июня волнения возобновились. Университетское начальство объявило, что всякий студент, замешанный в уличных беспорядках, будет вычеркнут из списков обучающихся в университете. Тем не менее на площади Людовика XV собралась толпа студентов в 5–6 тысяч человек, вооруженных палками, и для их разгона пришлось призвать конную жандармерию и два эскадрона гвардейцев.
Наконец, 6 июня состоялись похороны Лаллемана. Проводив гроб на кладбище Пер-Лашез, студенты вновь сошлись вечером на той же площади Людовика XV. Драгуны разогнали их, ранив несколько человек. Волнения продолжались еще несколько дней, причем теперь толпы студентов собирались не в центре города, а на окраинах, населенных беднотой: то в Сент-Антуанском предместье (где началась Революция 1789 года), то у ворот Сен-Дени и Сен-Мартен, то в предместье Сен-Марсель.
Обстановку накалило еще одно событие, происшедшее в те дни. 7 июня 1820 года на Гревской площади казнили убийцу герцога Беррийского Лувеля, в котором некоторые оппозиционеры видели скорее мстителя, чем злодея. Казнь Лувеля вызвала новый всплеск оппозиционных настроений. 9 июня на бульварах собралась огромная (от 10 до 15 тысяч) толпа, которая выкрикивала: «Долой палату! Долой роялистов! Долой эмигрантов! Долой миссионеров! Долой драгунов! Долой министров! Да здравствует Наполеон!» На сей раз для подавления бунта выслали кирасиров. Они стреляли по мятежникам, нескольких человек ранили и одного убили. Только после этого волнения постепенно улеглись.
Однако год спустя, 3 июня 1821 года, в Париже опять было неспокойно. Церковные власти запретили заупокойную службу по Лаллеману, тогда студенты стали рвать афиши, извещающие о запрете. В результате зачинщики волнений были взяты под стражу. Беспорядками ознаменовалась и вторая годовщина смерти Лаллемана: архиепископ опять запретил заупокойную службу, кладбище Пер-Лашез закрыли, и процессия не смогла подойти к могиле. Студенты вернулись на площадь Пантеона, где располагалась Школа правоведения, но там их встретили жандармы… Этот день кончился тем, что нескольких человек арестовали, а трех студентов-медиков и трех правоведов на два года исключили из университета. Все эти события историк Ж.-К. Карон назвал «рождением студента как политической силы и символа французской молодежи, рождением, освященным кровью Лаллемана».
Впрочем, современники отмечали, что парижская молодежь вовсе не была единой по своим политическим убеждениям. Одна ее часть отстаивала Хартию, другая участвовала в провокациях, направленных против ее защитников. Как бы то ни было, Лаллеман стал первой жертвой, принесенной парижским студенчеством «на алтарь свободы». Прошло десять лет, и в 1830 году это студенчество сделалось одной из движущих сил Июльской революции.
Впрочем, свое свободомыслие и независимость студенты Сорбонны демонстрировали и раньше. Например, 18 ноября 1822 года в Медицинской школе произошло скандальное происшествие: в первый день после каникул тысяча с лишним студентов, присутствовавших в аудитории, освистала ректора Парижской академии – аббата Никля. Крики «Долой гасильника!» вынудили аббата покинуть аудиторию, но студенты не унимались и гневными криками провожали его карету. Поводом к волнениям послужило их несогласие со списком лауреатов ежегодных премий (оглашенным ректором), причина же заключалась в антиклерикальных убеждениях студентов, которые считали аббата врагом просвещения. В результате 21 ноября королевским ордонансом парижская Медицинская школа была вообще закрыта, 28 профессоров уволены, а некоторым студентам предложили отправиться доучиваться в Страсбург или Монпелье. Медицинская школа вновь открылась лишь в феврале 1823 года, причем теперь она была реорганизована на гораздо более жестких условиях. В уставе значилось, например, что всякий профессор, не оказывающий должного почтения религии, будет отстранен от преподавания или даже уволен. Студентам же грозило исключение (на время или навсегда) за неуважение к религии, за участие в уличных беспорядках или за «скандальное поведение».
Высшее образование в Париже можно было получить не только в Сорбонне. В столице функционировала основанная еще декретом Конвента в 1794 году Нормальная школа, где готовили преподавателей для системы среднего и высшего образования (название Высшей Нормальной школы она получила в 1845 году). В 1813–1822 годах она располагалась на Почтовой улице (в помещении бывшей семинарии Святого Духа). В 1822 году Нормальная школа была закрыта за чересчур либеральный и «безбожный» дух, но открыта вновь в 1826 году под названием «Подготовительная школа» (которое она носила до Июльской революции). До 1847 года эта школа располагалась в помещении коллегиума дю Плесси на улице Сен-Жак, а затем для нее было возведено специальное здание на Ульмской улице. Многие профессора Нормальной школы одновременно читали лекции в Сорбонне. Директором школы до 1840 года был знаменитый философ Виктор Кузен; затем, став министром просвещения, он передал свой пост Полю Дюбуа – бывшему главному редактору либеральной газеты «Глобус». Все это, казалось бы, должно было возвышать Нормальную школу в глазах общества, однако ее выпускников (чаще всего – выходцев из малообеспеченных семей) ждали всего лишь скромные должности учителей средней школы. Поэтому в царствование Луи-Филиппа Высшая нормальная школа не обладала в общественном сознании тем престижем, какой она имеет в наши дни.
Одним из самых знаменитых учебных заведений Парижа и всей Франции в первой половине XIX века была Политехническая школа, расположенная на улице Декарта. Она была основана еще в революционную эпоху, декретом Конвента от 1 сентября 1795 года. Студенты этого учебного заведения отличались не только обширными познаниями, но и неизменной политической активностью. Хотя император Наполеон подозревал «политехников» в оппозиционности, именно они, сформировав артиллерийскую роту, защищали Париж от войск антинаполеоновской коалиции и в 1814, и в 1815 годах. Пансион в Политехнической школе стоил одну тысячу франков, так что здесь могли учиться только достаточно обеспеченные студенты. Тем не менее Бурбоны, придя к власти, тоже подозревали питомцев Политехнической школы в нелояльности. В апреле 1816 года из-за студенческих волнений Школа даже была временно закрыта, но уже в сентябре того же года открыта вновь под покровительством племянника короля – герцога Ангулемского. Для большего спокойствия в 1822 году власти Реставрации сочли необходимым вернуться к тому военизированному порядку, какой существовал в Школе при Наполеоне. Во время обучения (продолжавшегося два года) студенты жили в казармах и подчинялись военной дисциплине. Например, получив «увольнительную» на воскресенье, они обязаны были вернуться в Школу не позже девяти вечера, так что, как вспоминает один из студентов, любителям театра приходилось довольствоваться всего четырьмя актами первой из двух пьес, представляемых за вечер во Французском театре; увидеть больше они не успевали.
Дисциплинарные строгости нисколько не смирили мятежного духа «политехников», и во время «трех славных дней» они проявили себя как активнейшие участники парижского восстания. При Июльской монархии многие из них принимали участие в республиканских манифестациях. Однако два случая роспуска студентов Политехнической школы при Июльской монархии, в 1834 и 1846 годах, объяснялись не столько идеологическим противостоянием, сколько несогласием студентов с кадровой политикой Военного министерства.
Выпускники Политехнической школы в течение трех ле могли бесплатно продолжать образование в Школе мостов и дорог или Горной школе. Кроме того, в Париже функционировало еще несколько высших учебных заведений: Музей естественной истории (где лекции читали Кювье и Ламарк), Школа восточных языков, Школа хартий (основанная в 1821 году для изучения палеографии и дипломатики), Школа изящных искусств, Королевская школа музыки и декламации (которой руководил знаменитый композитор Керубини).
Все перечисленные учебные заведения существовали в той или иной степени на средства государственного бюджета, но были и другие, возникшие благодаря частной инициативе. Их примером может служить Высшая коммерческая школа на Попенкурской улице Святого Петра. Она была основана в 1820 году банкирами Казимиром Перье и Жаком Лаффитом, фабрикантом Гийомом-Луи Терно и химиком Жан-Антуаном Шапталем. Здесь готовили негоциантов, банкиров, управляющих промышленными и коммерческими предприятиями; обучение было платным и длилось три года. Школа эта, ставшая впоследствии государственной, существует и сегодня.
Другое учебное заведение, появившееся в Париже в эпоху Реставрации и действующее по сей день, – это Центральная школа искусств и мануфактур, основанная в 1829 году на деньги нантского коммерсанта Альфонса Лавалле; в 1857 году он принес свое детище в дар государству. Первоначально эта школа располагалась в бывшем особняке Жюинье на улице Ториньи (ныне в этом здании находится музей Пикассо). Здесь преподавали физику, химию, начертательную геометрию и другие точные науки. Обучение было платным и длилось три года; по окончании школы ученики получали дипломы инженеров самого разного профиля. Среди выпускников разных лет были люди, прославившие Францию: специалист по металлическим конструкциям, строитель мостов и виадуков Гюстав Эйфель, авиатор и промышленник Луи Блерио, производитель шин для автомобилей Эдуард Мишлен.
При желании парижане могли расширить свои познания в самых разных сферах науки и искусства благодаря системе публичных лекций – иногда платных, а нередко и бесплатных. Леди Морган описывает свое времяпрепровождение в Париже в 1829–1830 годах следующим образом:
«Не было ничего более сладостного, познавательного и занимательного, чем наши парижские утра. Мы изучали литературу, точные науки, искусство, политику, философию и моды между делом, смеясь, рассуждая, сплетничая, лежа на софе или любуясь достопримечательностями, переходя от осмотра частной коллекции к осмотру музейных ценностей; посещая заседания обществ по развитию словесности, образования, сельского хозяйства, промышленности, религии, благотворительности, заседания Института, учрежденного законной властью короля, и филотехнического общества, учрежденного его собственной властью». В этом отношении, по мнению английской путешественницы, столица Франции выгодно отличается от столицы Англии: «Деловой Лондон помышляет только о выгоде. Париж, напротив, превратился в один большой университет, где лекции читаются в каждом квартале».
О парижском «светском просвещении» леди Морган отзывается очень лестно: «В Париже помимо регулярных, порой ежедневных лекций, посвященных различным областям науки и искусства, существуют и другие открытые собрания, как чисто научные, так и имеющие практическую пользу либо преследующие благотворительные цели: они способствуют распространению знаний, которые таким образом становятся достоянием народа. Общества, учрежденные с этой целью, пользуются большой любовью у французских средних сословий, и их открытые заседания всегда собирают многочисленную аудиторию».
Десятком лет позже в Париж приехал русский литератор М.П. Погодин и вынес из знакомства с парижской системой публичных лекций впечатления столь же радужные: «И всюду свободный доступ, все открыто, все свободно, нигде не отгоняют, а просят, приглашают: пожалуйста, здесь вот что, вот что, посмотрите, поучитесь, поучитесь! Наслаждение!»
Самым знаменитым заведением такого рода был Коллеж де Франс, основанный в 1529 году по приказу короля Франциска I для чтения бесплатных публичных лекций. В 1611 году для коллежа (в ту пору называвшегося Королевским) было построено здание на площади Камбре. С самого начала это заведение мыслилось как конкурент университета; королевские пенсии позволяли ученым работать независимо от Сорбонны. Хотя в XVIII веке в разное время делались попытки урезать бюджет коллежа или лишить его независимости, он сумел сохранить свою автономию. Лекции здесь оставались бесплатными, и когда их научная ценность соединялась с политической злободневностью, Коллеж де Франс становился центром парижской интеллектуальной жизни. Именно такая ситуация сложилась в 1840-е годы, когда в этом заведении читали лекции трое «трибунов» и «пророков», кумиры либерально настроенных парижан: Жюль Мишле, Эдгар Кине и Адам Мицкевич. Два первых лектора прославились тем, что отстаивали светский характер образования и резко возражали против притязаний церкви на участие в воспитании юношества. Третий лектор, Адам Мицкевич, польский поэт, эмигрировавший из России, интересовал слушателей прежде всего как представитель гонимых поляков, которым французы горячо сочувствовали. Для Мицкевича, который имел репутацию «польского Байрона», в Коллеж де Франс была специально создана кафедра славянских языков и литературы.
Бесплатные и публичные лекции по механике, химии, геометрии, экономике читались также в Королевской консерватории искусств и ремесел. А.И. Тургенев в дневниковой записи от 17/29 ноября 1825 года запечатлел обстановку в этом заведении во время вступительной лекции математика барона Шарля Дюпена: «Его стеклись слушать ученые, художники, адвокаты, ремесленники и, вероятно, журналисты, которые везде ищут пищи уму и себе. Дюпен описывал пользу, на все художества и ремесла распространяющуюся, от механики, которая есть наука о движении, и от геометрии, науки о пространстве. Он исчислил 80 ремесел и художеств и показал влияние наук сих на каждое из оных и совершенствование, которое могло бы последовать для ремесленников, если бы они не от одного опыта научались, а предваряли бы его теоретическими знаниями в сих двух науках, правила коих входят в состав каждого искусства, как бы они ни казались чуждыми соображениям теоретическим и расчетам математики».
Дюпен вообще был известен не только как блестящий ученый, но и как просветитель, много сделавший для распространения достижений математической науки среди самых широких слоев населения. В.М. Строев в 1842 году писал: «В 1824 году Дюпен открыл курс ремесленной геометрии и механики. Сначала встретил он много противников; но потом все убедились в пользе этого нововведения, когда Дюпен доказал, что сотни ремесел нуждаются в приложениях геометрии. С его легкой руки, подобные курсы открылись в 70 других городах, и самые бедные ремесленники воспользовались благодеяниями науки. Дюпен издал и руководство для такого курса, с чертежами. <…> Скоро и само правительство признало учреждение Дюпена полезным, и Франция обогатилась ста пятнадцатью школами ремесленной геометрии и механики».
Бесплатные лекции по химии, анатомии, ботанике и прочим естественным наукам для всех желающих читались и в Ботаническом саду, в специально построенном для этого амфитеатре.
Еще одним заведением, где читались публичные лекции, был «Атеней», основанный в 1781 году физиком и воздухоплавателем Пилатром де Розье. Сначала он назывался «Музеем», затем «Лицеем». Знаменитый литератор Жан-Франсуа Лагарп, чьи лекции по древней и новой литературе были хорошо известны в России в пушкинское время, не случайно назвал свой курс, прочитанный в этом заведении, «Лицеем». В эпоху Реставрации в «Атенее», располагавшемся в доме № 2 по улице Валуа, лекторами были такие корифеи науки, как химики Дюма и Робике, врачи Трела и Орфила, физик Френель. Выступали в «Атенее» и создатели модных теорий, впоследствии отвергнутых научным сообществом, например френолог Галь, который утверждал, что о характере человека можно судить по выпуклостям – «шишкам» – на его черепе. Однако главную славу «Атенею» приносили политические взгляды лекторов – прославленных пропагандистов либерализма и антиклерикализма.
Молодой историк Франсуа Минье читал в «Атенее» лекции по истории Франции (и снискал особый успех блестящей лекцией о Варфоломеевской ночи); признанный лидер либеральной оппозиции, теоретик представительного правления Бенжамен Констан рассказывал об английской конституции, а однажды объявил темой своего выступления «Общее направление умов в XІX веке». Тема эта вызвала такой интерес, что А.И. Тургенев, придя 3 декабря 1825 года на лекцию за полчаса до начала, «не только не нашел места в аудитории, где едва ли не более тысячи слушателей и слушательниц ожидали оратора, но и в передней едва оставалось место для входа». Впрочем, к концу эпохи Реставрации «Атеней» постепенно утратил былую славу – прежде всего потому, что ученые, выступавшие с его трибуны, в эстетическом и философском отношении жили «вчерашним днем» (а именно идеями XVIII века) и настороженно относились к философии и литературе новой, романтической эпохи. Лекции в «Атенее» были публичными, но не бесплатными: годовой абонемент стоил 120 франков для мужчин и 60 франков для женщин. Следует подчеркнуть, что «Атеней» и Коллеж де Франс открыли доступ на публичные научные лекции дамам.
В противовес либеральному «Атенею» представители традиционалистских, католических и роялистских убеждений основали в 1821 году Общество душеполезной словесности. Оно ставило своей целью «объединить поборников веры, королевской власти и словесности и предоставить таковым место для собраний и ученых занятий». Руководил работой Общества литератор барон Труве, в его организации принимали участие такие знаменитости, как писатель Шатобриан и адвокат Берье. Чтобы успешно конкурировать с «Атенеем», организаторы Общества снизили цену годового абонемента для слушателей до 100 франков, а студентам-медикам и студентам-правоведам (за внимание которых и шла основная борьба) предоставлялась скидка на 50 %. Зато лекторам здесь платили очень щедро – по 100 франков за каждую лекцию. Большая часть курсов была посвящена словесности (как ее истории, так и «практике» – чтению литературных произведений), но читались и лекции по естественным наукам. Например, доктор Верон (впоследствии директор Оперы, владелец многих журналов и газет) два года посвящал слушателей в тайны физиологии, а именно в функции органов чувств. Однако, несмотря на обилие звучных имен и среди лекторов, и среди публики (на заседаниях бывал сам глава кабинета граф де Виллель), Общество душеполезной словесности не сумело завоевать популярность среди молодежи. В отличие от «Атенея», который был консервативен в словесности, но либерален в политике, Общество душеполезной словесности утверждало консервативные принципы и в политической сфере, и в литературе, поэтому к концу 1820-х годов слава его угасла, а после 1830 года оно и вовсе прекратило свое существование.
Просвещению любознательных французов и иностранцев, а также развитию науки способствовали различные ученые общества, созданные по инициативе частных лиц и существовавшие на членские взносы и пожертвования. А.И. Тургенев писал о деятельности Генерального географического общества, «учрежденного для споспешествования успехам географии»: «Оно посылало путешественников в земли неизвестные; предлагало и назначало призы; учреждало переписку с учеными обществами, путешественниками и географами; издавало не вышедшие еще в свет путешествия и другие до географии относящиеся сочинения и карты».
Основанное в 1822 году Азиатское общество занималось изучением и пропагандой восточных литератур. Изучению соответствующих отраслей знания посвящали свои труды Этнографическое общество, Французское общество археологии, Геологическое общество, Энтомологическое общество, Общество истории Франции, Общество французских библиофилов и многие другие. Протестантское Библейское общество было занято печатанием и распространением Библии. Общество поощрения национальной промышленности ставило своей целью поддерживать изобретателей машин и инструментов, пропагандировать новые формы организации труда (в том числе заимствованные у других народов) и т. д. Кроме того, Общество рассылало всем желающим описания и даже образцы новых машин, выпускало бюллетень, посвященный техническим новинкам.
Некоторые общества совмещали просветительские и благотворительные функции. Например, Общество христианской морали, помогавшее сиротам, умалишенным, заключенным, выпускало ежемесячную газету, в которой освещались вопросы морали и филантропии; эта газета рассылалась всем членам Общества (а их было более четырех сотен). По воспоминаниям одного из них, Шарля де Ремюза, заседания Общества превращались в «увлекательные дискуссии» и «блестящие праздники мысли».
Чисто парижскую форму совершенствования профессиональной подготовки будущих юристов и политиков представляли собой так называемые «говорильни», или конференции. Это были объединения молодых людей, которые изучали теорию права в Сорбонне, но одновременно хотели приобрести практический опыт (научиться выступать в суде). Самой знаменитой правоведческой конференцией эпохи Реставрации было Общество душеполезных ученых занятий. В салоне видного педагога Эмманюэля Байи, который руководил этим Обществом, будущие правоведы могли не только услышать лекции знаменитых адвокатов Берье или Аннекена, но и принять участие в импровизированных судебных заседаниях (устроенных по модели настоящих). Конференции Байи и руководимое им Общество имели ярко выраженную ультрароялистскую и католическую окраску. После 1830 года, когда это Общество распалось, некоторые его бывшие участники образовали другое, благотворительное общество – Конференцию милосердия, носившую имя святого Венсана де Поля.
Французский институт. Худ. О. Пюжен, 1831
Но в 1830–1840-е годы в Париже действовали и вполне светские «говорильни», например конференция Моле, объединявшая около двух с половиной сотен человек, как студентов, так и профессиональных юристов. За вступление в это общество нужно было заплатить 10 франков, а затем платить членские взносы – по 48 франков в год. Каждую неделю конференция Моле устраивала заседания, на которых один из ее членов читал доклад – проект нового закона с обоснованием необходимости его принятия. Все участники заседания выступали за или против этого проекта, предлагали поправки и дополнения – словом, все происходило как в парламенте. Обсуждаемые вопросы также имели непосредственное отношение к тем, которые стояли на повестке дня в парламенте: литературная собственность и почтовый сбор, колонизация Алжира, судьба подкидышей, восстановление монашеских орденов. Конференции были и формой повышения квалификации (поскольку их участники оттачивали риторическое и юридическое мастерство), и своеобразными клубами для элиты.
Смешение учености и светскости, серьезного и развлекательного, любительского и профессионального было одной из главных особенностей парижской интеллектуальной жизни в эпоху Реставрации и Июльской монархии. Любознательные парижане и приезжие могли пополнять свои знания не только на университетской скамье, но и в многочисленных ученых обществах, на платных и бесплатных публичных лекциях и даже в аристократических гостиных. В Париже многие сугубо академические заседания порой, как мы вскоре убедимся, привлекали внимание не только специалистов, но и светского общества.
Наука в Париже была представлена в первую очередь Французским институтом, основанным в 1795 году. До этого во Франции существовало пять Академий: Французская академия, Академия наук, Академия живописи и ваяния, Академия архитектуры, Академия надписей и изящной словесности. 25 октября 1795 года все они были переименованы в «классы» Французского института, заседания которого сначала проходили в зале Кариатид в Лувре, а с 1805 года переместились на набережную Конти в здание коллегиума Четырех наций. В начале эпохи Реставрации в соответствии с ордонансом от 21 марта 1816 года «классам» Французского института было возвращено прежнее название Академий. При этом Академия живописи и ваяния слилась с Академией архитектуры в одну Академию художеств; в ее составе было 40 действительных членов, 10 свободных членов, 10 ассоциированных иностранных членов и 40 членов-корреспондентов. Такой же количественный состав (только иностранцев – не 10, а 8) был у Академии надписей и изящной словесности, в ведении которой находилось всё связанное с древностями. Во Французской академии состояло 40 человек, прославившихся на литературном поприще, а в Академии наук – 65 действительных членов, 10 свободных членов, 8 ассоциированных членов-иностранцев и в каждой секции около десятка корреспондентов.
Сразу после падения Наполеона в академиях была произведена политическая чистка: из рядов академиков были исключены те, кто голосовал за смерть короля Людовика XVI в 1793 году либо слишком рьяно поддерживал «узурпатора» Бонапарта при Империи. В числе этих «цареубийц» и «пособников тирана» оказались не только политические деятели (такие, как бывший великий канцлер империи Камбасерес или брат низвергнутого императора Люсьен Бонапарт), но и знаменитые ученые и художники: математик и физик Гаспар Монж, живописец Жак-Луи Давид.
Самой известной среди широкой публики была, без сомнения, Французская академия. Светские хроникеры перечисляли знаменитостей, присутствовавших на ее заседаниях, описывали церемонии приема новых академиков, обсуждали их речи, которые тотчас же издавались отдельными брошюрами, а с 1842 года целиком воспроизводились в ежедневных газетах. Нового члена в Академию избирали только после смерти кого-то из сорока академиков. Новоизбранный академик должен был произнести вступительную речь, посвященную своему предшественнику, и это нередко создавало весьма пикантные ситуации: например, стороннику Июльской монархии графу Моле пришлось прославлять легитимиста архиепископа Ясента де Келена; автору водевилей Ансело – рассуждать о философе Бональде. Тем с большим интересом парижская публика наблюдала за происходящим. Светские дамы и кавалеры считали своим долгом побывать на заседаниях Академии и не гнушались выстраиваться в очередь перед ее дверями. Впрочем, места в этой очереди, точно так же как в «хвосте» перед палатой депутатов или театральной кассой, за небольшую плату сберегали профессиональные «стоятели».
Глава двадцать четвертая
Чтение: книги, газеты, библиотеки
Город, где читают все без исключения. Типографы и книгопродавцы. Цензура. Газеты и журналы. Романы-фельетоны. Кабинеты для чтения. Чтение в кафе. Библиотеки. Букинисты
Литераторы эпохи Реставрации описывают тогдашний Париж как город, где люди самых разных сословий только и делают, что читают. Мазье дю Ом, автор «Путешествия юного грека в Париж» (1824), пишет: «Во французской столице постоянно натыкаешься на юного эрудита, который, нацепив очки, с важным видом читает маленький томик какого-либо ученого сочинения. Этой педантской моде следуют даже некоторые дамы. Не успев выйти на прогулку, они достают из своего “ридикюля” Ламартиновы “Думы”, “Отшельника” или “Ипсибоэ” [романы модного виконта д’Арленкура]. Сии романтические сочинения заменяют им веер. До последнего времени число этих любительниц чтения на свежем воздухе было невелико, однако оно возрастает с каждым днем; особенно много дам с книжками в руках можно встретить в тенистых аллеях Люксембургского сада или сада Тюильри. Читатели попадаются в Париже на каждом углу: продавщицы цветов и фруктов, устричницы и грузчики – все вооружены брошюрами, и даже жокеи, используя империал берлины вместо пюпитра, предаются чтению книжек в желтой или синей обложке; все – от жалкого чистильщика сапог, который держит подле обувной щетки газету и охотно предоставляет ее клиентам, до законодателя, который, направляясь в элегантной коляске на заседание палаты депутатов, пролистывает розданные накануне бюллетени, – все в Париже предаются чтению».
Реальный русский приезжий видел десятью годами раньше то же, что вымышленный «юный грек». Ф.Н. Глинка в «Письмах русского офицера» описывает картину, представшую его глазам в 1814 году: «Склонность эта [к чтению] господствует в Париже во всех состояниях народа. Богач в палатах, бедняк в лачуге, поденщик, отдыхая подле своей ноши, – читают! В каждом доме увидишь книги, найдешь семейные чтения. Ученые общества, которых в Париже очень много, в беспрерывных занятиях, в типографиях вечное движение, и сколько б ни напечатали, все раскупят! <…> Довольно написать одну порядочную книгу, чтоб сделаться известным и быть ласково приняту в знатнейших обществах столицы». Прошло четверть века, и, оказавшись в Париже, Гоголь наблюдает сходную картину: «Здесь все политика, в каждом переулке и переулочке библиотека с журналами. Остановишься на улице чистить сапоги, тебе суют в руки журнал; в нужнике дают журнал» (письмо к Н.Я. Прокоповичу от 25 января 1837 года; под журналом разумеются газеты, от французского journal).
Начитанность любопытным образом отражалась в языке парижан низшего сословия. Иностранцы отмечали, что в Париже даже простой народ изъясняется изысканно, не чуждается игры слов и «ученых» выражений. Леди Морган рассказывает, что портниха осведомилась у нее о том, как должно быть «организовано» ее платье; привратница заверила, что будет к ее услугам «и в полночь, и в полдень»; привратник успокоил насчет чемоданов, оставленных в передней, заверив, что «собственность священна».
Издатель. Худ. П. Гаварни, 1841
Чтению благоприятствовали многие факторы. Во-первых, столица буквально кишела типографиями – как официально зарегистрированными (в эпоху Реставрации их насчитывалось до 80, а печатных станков – около 600), так и незарегистрированными (по некоторым данным, еще около полусотни). Все вместе они выпускали 5–6 тысяч названий в год. В это число входили и переиздания сочинений свободомыслящих авторов XVIII века. При Старом порядке эти произведения были запрещены, теперь же правительство позволило их выпуск, но при условии, чтобы они продавались целыми собраниями сочинений. Власти надеялись этой мерой уменьшить доступность опасных идей, которые могли оказать «развращающее» действие на простонародье. Ведь многотомник стоил дороже, а потому был менее доступен. Однако это не остановило ни издателей, ни читателей. С 1817 по 1824 год в Париже вышли в свет 12 собраний сочинений Вольтера (общий тираж – 31 600 экземпляров, полтора миллиона томов) и 13 собраний сочинений Руссо (общий тираж – 24 500 экземпляров, полмиллиона томов). Стоит отметить, что мелкие буржуа нередко приобретали такие книги не столько из любви к чтению, сколько из приверженности интеллектуальной моде.
Распространению знаний среди широких читательских масс способствовала издательская новация, отмеченная А.И. Тургеневым в 1825 году: «Ныне мода на сокращения, rsums, так, как некогда на энциклопедии, на краткое понятие о всех науках и проч. На всех окнах в книжных лавках, у каждого букиниста, видите вы rsums, и то, чего некогда желал Шлецер и отчасти начал уже сам приводить в исполнение изданием истории Корсики, России, Лейпцига в 12-ю долю и в одной книжке, то исполнили французы, сделав сокращения не только истории каждого государства, но и уже некоторых главных частей оной, или продолжительных происшествий, имевших влияние на участь человечества, так, например, есть уже rsums крестовых походов (кажется, реформации) и, наконец, сокращение истории иезуитов. <…> Сия карманная ученость может еще усилить вкус к чтению, и тот, кто принялся читать в 16-ю долю, может кончить фолиантом. Любопытство возбуждено, вкус изощрен и богатство идей, фактов, разменянное на мелкую монету, достанется в удел не только капиталистам, т. е. кабинетным ученым, но и поденщикам и бедным торгашам en dtail [в розницу]. <…> Народ получит одну эссенцию, один крепкий бульон, животворящий силы ума или убивающий…»
Еще одним полезным новшеством эпохи Реставрации было существенное увеличение числа иллюстрированных книг и вообще печатных картинок, ставшее возможным благодаря распространению техники литографии, изобретенной в самом конце XVIII века. К 1827 году в Париже насчитывалось 24 типографии, специализирующихся на печатании различных изображений; в этих типографиях больше 300 рабочих приводили в действие 180 печатных станков.
Наборщик. Худ. А. Монье, 1840
В конце 1820-х годов в Париже было около 600 книгопродавцев – по официальной статистике; однако здесь, как и в типографской сфере, параллельно с официально зарегистрированными лицами работали люди, не имеющие лицензий. Кроме того, активную роль в книжной торговле играли перекупщики и уличные разносчики.
Уже в 1814 году, во время первого вступления русских войск в Париж, Ф.Н. Глинка наблюдал «торговлю разными мелкими сочинениями» в Пале-Руаяле: «Сотни мальчишек промышляют ею. Шумными толпами бегают они туда и сюда, мечутся из угла в угол и, громко провозглашая заглавия новейших сочинений, стараются сбыть их с рук. Один кричит: “Ссылка Наполеона на остров Эльбу стоит франк!” Другой еще громче: “Прибытие Людовика XVIII в Париж, цена 2 франка!” “Вот прекрасное сочинение Волшебный фонарь! Оно обратило на себя внимание публики!” “Вот того же сочинителя Прощание русских с парижанами: покупайте, скорей, это последний экземпляр во всем Париже!” “Неправда, он врет, кричит голос из толпы: у меня их целая корзина!” Заглавие показалось мне любопытным, я хотел купить, и целая толпа продавцов ринулась ко мне с печатным товаром. “Я уступаю вам это сочинение за 20 су”, говорил первый; “Возьмите у меня за 15”, кричал второй. “Вот вам оно за 10”, закричал громче всех третий, и, вынырнув из толпы, проворно сунул мне его в руку. Бросаю 10 су и опрометью домой».
Для того чтобы заниматься печатанием и продажей книг официально, нужно было получить патент в Книжном департаменте. Между тем власти давали патенты весьма неохотно. Они требовали от претендентов доказательств не столько профессиональных навыков, сколько безупречной нравственности и политической благонадежности. Особенно сложно было получить разрешение на открытие новых заведений; со сравнительно большей легкостью мог стать типографом или книгопродавцем тот, кто приобретал дело своего предшественника. Патент было трудно получить, но легко потерять. Так, в период с 1821 по 1827 год власти охотно приводили в действие закон от 21 октября 1814 года, дававший им право отбирать патенты у тех книгопродавцев, кто грешит чрезмерным аморализмом или либерализмом. Впрочем, все пострадавшие от применения этого закона получили свои патенты назад либо в 1828 году (при сравнительно либеральном правительстве Мартиньяка), либо после Июльской революции 1830 года.
Цензурное законодательство эпохи Реставрации неоднократно менялось. В 1818 году был принят сравнительно либеральный закон, согласно которому авторы книг и их издатели (в качестве сообщников) могли подвергаться судебному преследованию лишь после публикации, причем дела их должен был рассматривать суд присяжных; однако с 1822 года такие дела начали передавать в суд исправительной полиции. Еще больше подозрений вызывали у властей газеты. После падения Наполеона цензура периодических изданий была отменена далеко не сразу; это произошло только в 1819 году, согласно законам Cрра – тогдашнего министра юстиции, а уже в 1820 году (сразу после убийства герцога Беррийского) была введена вновь. В 1822 году цензура периодической печати была отменена с правом восстановления в период между парламентскими сессиями (каковым правом власти воспользовались в 1824 и 1827 годах) и, наконец, полностью отменена в 1828 году – до июля 1830 года, когда попытка властей вернуть цензуру газет в июле 1830 года явилась одним из важнейших поводов для революции. После революции цензуру отменили, но снова ввели (для рисунков и гравюр, то есть для политической карикатуры) в сентябре 1835 года.
В те периоды, когда власти официально отменяли цензуру, полной свободы все равно не наступало: специальные «контролеры» просматривали все новые книги и, выискав в них крамолу, инициировали судебное преследование авторов и издателей. Так складывалось парадоксальное положение: при наличии предварительной цензуры типографы и издатели чувствовали себя гораздо более защищенными, ибо не несли ответственности за выпущенную печатную продукцию; между тем при отсутствии такой цензуры их могли осудить как сообщников неблагонадежных авторов. С другой стороны, процессы против оппозиционных литераторов и издателей играли и некоторую позитивную роль: адвокаты использовали судебную трибуну для многочасовой проповеди тех самых взглядов, против которых возражало обвинение.
Парижане эпохи Реставрации читали много книг и брошюр, но наибольшей популярностью у них пользовались газеты. Самые разные мемуаристы в один голос твердят: парижанин, не читающий газет, – это нечто немыслимое. Едва ли не лучше всех сформулировал общее мнение русский дипломат Г.-Т. Фабер в записке «Взгляд на состояние общественного мнения во Франции» (1829): «Французам необходимо каждое утро узнавать все подробности общественных дел; чтение газет сделалось занятием столь же необходимым для их ума, сколь и потребление пищи – для их тела. <…> Нынче газеты для французов суть одна из первейших потребностей жизни; француз, не читающий газет, не знал бы, жив он или умер. Чтение ежедневных листков для нравственности французов – то же, что дыхание для их физического существа, эти листки – их легкие для жизни в атмосфере политической, которая их окружает».
Понятно, что после Революции 1830 года интерес к газетам у французов вырос еще больше; 11 октября 1830 года газета «Журналь де Деба» писала: «Сегодня никто больше не занимается прошедшими столетиями, но зато все занимаются вчерашними переворотами; никто больше не читает исторических трудов, ибо историки чересчур медлительны, – но зато все глотают сегодняшние газеты».
При Империи читатели получали дистиллированную и отредактированную версию событий, поскольку Наполеон строго контролировал содержание прессы. К концу его правления количество парижских политических ежедневных газет сократилось до четырех. Поэтому, даже несмотря на цензурные ограничения, о которых говорилось выше, по сравнению с временами Империи в эпоху Реставрации парижская периодическая печать переживала эпоху расцвета.
В то время в Париже выходило множество самых разнообразных газет (в 1828 году – 136 газет общим тиражом около 60 000 экземпляров). В их числе было 13 политических газет, а также газеты специализированные, посвященные религии, промышленности и торговым объявлениям, различным наукам, образованию, библиографии, литературе и театру, модам и т. п.
Главной новацией эпохи Реставрации в области прессы было появление оппозиционной периодики – как ультрароялистской (критиковавшей правительство «справа»), так и либеральной. Поскольку контроль цензуры в 1815–1819 годах распространялся на все периодические издания, представители оппозиции прибегли к изданиям «полупериодическим», которые имели «плавающий» график и выходили примерно раз в неделю, но в разные дни. Именно в таком режиме выходили роялистский «Консерватор», либеральные «Французский Меркурий» и «Минерва»; впрочем, оба последних издания вскоре были закрыты правительством, а редакция «Консерватора» сама прекратила выпуск своей газеты после 1820 года, когда предварительной цензуре стали подвергаться все газеты, включая и «полупериодические».
Во второй половине 1810-х годов появились и такие оппозиционные издания, которым было суждено долгое будущее. К ним относятся, например, основанный в 1819 году либеральный «Французский курьер» и выходившая с 1815 года газета под названием «Независимая» (в 1819 году она была переименована в «Конститюсьонель» и под этим названием вошла в историю). Оба издания внесли существенный вклад в подготовку общественного мнения к грядущим революциям, но жизнь их редакторов даже в «бесцензурные» периоды была очень нелегкой. За печатание неугодных статей им приходилось расплачиваться крупными денежными штрафами, а порой и тюремным заключением. Зато популярность оппозиционных изданий была огромной. Так, «Минерва», начав с 3–4 тысяч экземпляров, за один год своего существования увеличила тираж до 10 тысяч.
Политикомания. Карикатура 1817 года
Чтение газет увеличивало политизированность парижского общества в эпоху Реставрации, а политизированность, в свою очереь, еще сильнее возбуждала тягу к газетам. Не случайно французская карикатура 1817 года «Политикомания» изображает молодую даму в изящном пеньюаре, возлежащую в постели с газетой «Журналь де Деба» в руках; кровать и ковер перед ее кроватью усыпаны множеством газет – от официального «Монитёра» до провинциальных листков.
Стендаль в июне 1826 года информировал лондонских читателей об атмосфере Парижа: «Нынче читают все. Даже королевские гвардейцы из Тюильри посылают барабанщиков за свежим экземпляром “Журналь де Деба” – той газеты, которая печатает самые безжалостные сатиры на кабинет министров».
К этому времени газета «Журналь де Деба», которая до 1824 года поддерживала правительство, перешла в оппозицию – вслед за самым знаменитым своим автором, Шатобрианом, который в июне 1824 года был уволен с поста министра иностранных дел, причем в крайне неучтивой форме.
Тот же Стендаль объяснял, насколько парижане зависят от периодической печати: «Вот факт, который никто не станет отрицать: француз всегда придерживается того же мнения, что и газета, которую он читает последние полгода».
Стендаль, впрочем, уточнял, что существует разница между зимним и летним чтением парижан: «Человек, регулярно бывающий в элегантных парижских салонах, как правило, знает все факты, публикуемые в газетах, за сутки до того, как сообщения об этих фактах предаются тиснению. Газеты он пробегает лишь для того, чтобы узнать, как журналисты толкуют эти уже известные ему события. Светский человек, живущий в Париже зимой, произносит свое суждение о газетах, сам же остается совершенно нечувствителен к аргументам газетчиков. Стоит, однако, этому же светскому человеку оказаться в деревне, в двадцати лье от Парижа, как вкус его переменяется полностью. Не проходит и суток, как та газета, на которую он прежде смотрел с презрением, становится единственным органом, из которого может он почерпнуть все известия, его интересующие. В двадцати лье от столицы новости узнавать неоткуда, поэтому, попав в деревню, парижанин обнаруживает, что его газета есть единственный достойный источник разговоров и единственный собеседник, изъясняющийся внятным языком».
При Июльской монархии власть газет над умами не ослабла. Выразительный пример: в 1832 году покончил с собой молодой поэт Виктор Эскусс, впавший в отчаяние после того, как несколько его пьес провалились на театральной сцене. В предсмертной записке юноша писал: «Я желаю, чтобы газеты, которые объявят о моей смерти, прибавили в конце: Эскусс покончил с собой, потому что в этом мире ему не было места, потому что ему не хватало сил двигаться ни вперед, ни назад». Другой молодой литератор, Антуан Фонтане, горестно комментирует это завещание в своем дневнике: «Газеты – вот в наши дни единственная цель честолюбца, вот единственный источник славы!»
Русские путешественники, приезжавшие в Париж, очень хорошо ощущали зависимость столичных жителей от газет, поскольку попадали в нее наравне с французами. В.М. Строев описывает свое пребывание во французской столице в 1838–1839 годах: «Едва успеете проснуться, перед вами груда газет всех партий и цветов. Разумеется, надобно их прочесть: тут описано все, что случилось накануне, все, что вы видели сами или не успели видеть, все, о чем слышали или разговаривали. Тайны палат, важных людей, даже тайны домов и отелей раскрыты и описаны. Чтение журналов займет целое утро, а нельзя не читать их; не читая журналов один день, не будешь понимать парижских разговоров, не будешь знать, как вести себя в гостиных, отстанешь от общества. <…> Пойдешь ли в театр или в ученое общество или в концерт или в гостиную, надобно еще уделить время на вечерние газеты, которые выходят в девятом часу и рассказывают все события утра».