Париж в 1814-1848 годах. Повседневная жизнь Мильчина Вера
Сходное впечатление произвел игорный дом Фраскати на А.И. Тургенева, который в конце 1835 года увидел в его залах «толпу мужчин со всех концов света и с дюжину свежих и отцветающих прелестниц, богато и со вкусом одетых». Красавицы эти, пишет Тургенев, танцуют чинно, и если бы не подбегали иногда к игорным столам, их было бы не отличить от аристократок из Сен-Жерменcкого предместья.
Еще одно популярное место, где можно было играть, обедать, общаться и даже слушать пение знаменитых исполнителей, – Салон (или Кружок) иностранцев на улице Гранж-Бательер (ныне дом 6 по улице Друо). Несмотря на название, здесь бывали не только иностранцы, но и парижане, однако хозяин Салона Ливри, именовавший себя маркизом, особо заботился о том, чтобы привлечь в свое заведение иностранных путешественников. В Салоне иностранцев устраивались среди прочего балы-маскарады. А.Н. Карамзин, побывавший на одном из них, описал его в письме к родным от 19 января 1837 года: «Блестящие освещенные комнаты, в которых толпился весь Париж фашьонабельный, т. е. мужчины; дамы же всех родов были замаскированы. Толпа такая, что только с трудом можно было сквозь нее пробиться, и духота en consquence [соответствующая]».
Салон иностранцев, пожалуй, был самым роскошным и самым приличным из парижских игорных заведений. Ставки здесь не имели верхнего предела, и потому посетители проигрывали и выигрывали огромные состояния. Ходили легенды о некоем английском лорде, который за одну ночь спустил в Салоне иностранцев 600 000 франков, и о другом аристократе, который, напротив, выиграл 2 миллиона. В отличие от заведения Фраскати, в которое можно было попасть свободно (довольно было «вечернего платья и благопристойного вида»), желающему побывать в Салоне иностранцев требовалось специальное приглашение. Впрочем, богатые иностранцы получали такие приглашения даже без просьбы с их стороны. Так случилось, например, с Н.С. Всеволожским вскоре после того, как он прибыл в Париж осенью 1836 года: «Мудрено то, как они тотчас узнают о прибытии в Париж иностранца? Кто бы он ни был, откуда бы ни приехал, но если может издержать несколько наполеонов, то добро пожаловать! У этих людей сношения с полицией, а туда приносятся паспорты приезжих».
Впрочем, побывав в Салоне (или «Клубе иностранцев», как он его называет), Всеволожский нашел, что он «стоит посещения»: «Тут, на званых обедах, довольно частых, на балах и концертах, также иногда бывающих, можно найти самое лучшее общество, и особенно путешественников. Дом прекрасно убран; услуга богатая; стол лакомый; в концертах участвуют лучшие артисты. Здесь я в первый раз услышал г-жу Гризи, Рубини, Тамбурини, Лаблаша и нашего русского Иванова. <…> Клуб иностранцев не что иное, как дом, где публично играют в азартные игры; они были здесь на откупу, как у нас винная продажа. Но в обыкновенные дни женщины в клуб не приезжают; да и мужчины могут приезжать только те, которые уже раз были приглашены; от того никогда вы тут не встретите никакого сброда: посетители люди, принятые в лучшие общества. Три директора или, лучше сказать, угощателя, избранные из известных и хороших людей, получают от откупщиков большое жалованье, тысяч по 20 франков, распоряжаются услугой, столом, приглашают посетителей, смотрят за порядком и тщательно наблюдают, чтобы все были угощены и довольны. За стол, за напитки, чай и кофе и даже за вход ничего не платят; играть не только никто не обязан, но даже и не приглашается. А между тем весь расчет и вся прибыль основаны на игре. В 10 и 11 часов вечера банкометы на своих местах; миллионы готовы и игроки ползут. Даже те, кто не играет, из вежливости идут порисковать червонец [10 франков] или хотя пять франков. Иногда выигрывают, что и со мною случилось. <…> К столам трудно было продраться: наперерыв несли дань со всех краев света! Я видел многих земляков своих, усердно приносивших дань крепсу или Rouge et noir, Красный или черный: так называется игра (род банка). Откупщики не могли бы заплатить несколько миллионов откупа, если бы не имели других игорных домов, как-то: Фраскати, разных залов в Пале-Рояле и даже самых подлых, для всякого народа. <…> В прочих домах ставили по одному франку и меньше; но там уж никогда не бывало никакого угощения, и мало-мальски порядочные люди совестились входить в эти домы».
Осуждая азартные игры вообще, Всеволожский, однако, признает французскую систему их организации менее опасной, чем система русская: «У нас, например, азартные игры строго запрещены правительством; но соблазн существует: кучи золота или пучки ассигнаций привлекают молодых и даже старых игроков; только для игры запираются с глазу на глаз или играют два, три товарища; а по большей части плуты заманивают неопытного молокососа или страстного игрока и обыгрывают или обворовывают его, не боясь улики. Прибавьте к этому, что играют на мелок [т. е. в долг, записываемый мелом на ломберном столе]: тогда уж нет меры проигрышу; разгоряченный, а иногда и подпоенный, несчастный игрок проигрывает все имение, часто и больше того, что имеет, в надежде отыграться, дает векселя и лишется всего состояния, а нередко и чести, в один вечер, в полчаса! В игорных домах этого не может случиться: игра чистая, в присутствии ста или двухсот человек; проиграть можно только то, что в кармане; но в кармане никто не носит всего состояния, а молодежь и дома редко бывает с деньгами; следовательно, не расстроиваются семейства, не развращаются молодые люди, не заходят далее того, что в кармане». Правда, если верить французским мемуаристам, например упоминавшемуся выше директору Оперы доктору Верону, картина была не столь идиллической: слуги в игорных домах охотно ссужали деньги игрокам, желавшим отыграться; во второразрядных игорных домах для того, чтобы взять взаймы, посетитель должен был предъявить какой-либо залог, в заведениях же высшего сорта, таких как Фраскати или Салон иностранцев, деньги давали в долг даже без залога.
Французское правительство эпохи Реставрации руководствовалось теми же соображениями, что и русский путешественник: лучше иметь официальные игорные дома и держать их под контролем, нежели запрещать игру и тем самым умножать тайные притоны. Впрочем, и до запрета азартных игр в Париже наряду с официальными действовали «подпольные» игорные дома. Их устраивали у себя владельцы табльдотов и семейных пансионов; они предоставляли своим клиентам право играть на деньги и при этом ничего не платили главному откупщику. На первый взгляд, эти заведения казались весьма почтенными; чтобы попасть туда, посетитель должен был получить рекомендацию от кого-нибудь из «друзей дома». Злые языки, впрочем, говорили, что эти друзья находятся на жалованьи у хозяйки и уж во всяком случае всегда имеют возможность пообедать бесплатно.
Кормили в таких заведениях не слишком изысканно, но зато обильно, так что опасность остаться голодными посетителям не грозила. Куда более реальной была возможность разориться: после кофе хозяева приглашали гостей сыграть в карты, пару раз проигрывали им, чтобы усыпить бдительность, а затем обыгрывали подчистую.
Подпольные игорные дома составляли конкуренцию официальным, и власти постоянно с ними боролись. Однако доказать, что некий табльдот или пансионат является тайным игорным притоном, было совсем не просто; хозяева всегда могли сделать вид, что их гости ведут игру в дружеском кругу.
Полиция старалась искоренить также азартные игры, устраиваемые на парижских улицах, прямо под открытым небом. Однако и здесь борьба шла с переменным успехом; на бульварах, например, любители карт не переводились, и парижская полиция каждый месяц налагала штрафы в среднем на десяток нарушителей.
При Июльской монархии власти поначалу придерживались по отношению к играм той же политики, что и правительство эпохи Реставрации, но затем решились пожертвовать выгодой ради морали. Закон о запрещении игр в Париже был принят 11 июля 1836 года, а приведен в исполнение полтора года спустя. В ночь с 31 декабря 1837 на 1 января 1838 года все игорные дома, до этого действовавшие на законных основаниях, закрылись. Запрещение азартных игр лишало государственную казну существенной статьи дохода, однако в данном случае верх взяли моральные соображения: слишком много людей разорялось из-за страсти к игре. Ф.Н. Глинка, наблюдавший за неудачливыми игроками в 1814 году, писал, что со второго этажа галерей Пале-Руаяля выбегают люди «с растрепанными волосами, с отчаянием в глазах, в смятении и в поту, как будто вырвавшись из жаркого боя». Страстные, но несчастливые игроки порой даже кончали с собой; этот сюжет лег в основу популярной мелодрамы Виктора Дюканжа «Тридцать лет, или Жизнь игрока» (1827).
Разумеется, после того как игорные дома закрылись, парижане не перестали играть. Во-первых, к их услугам в кафе и «курительных» заведениях (estaminets) по-прежнему имелись шахматы, домино и бильярды. Во-вторых, никуда не делись уличные игроки; американский путешественник начала 1840-х годов Т. Вид свидетельствует: «носильщики, чистильщики обуви и проч. играют в карты прямо на улице, в ожидании работы; выйдите на прогулку, и за час вы встретите не меньше полудюжины таких игроков».
Наконец, как это всегда и бывает, после закрытия официальных игорных домов размножились тайные. В 1838 году А.И. Тургенев наблюдает следующую картину: «Около двухсот домов, под разными наименованиями, открыто для игроков всякого рода и племени; к числу таких домов принадлежат пенсионы, tables d’htes [табльдоты], в какую цену угодно – для простолюдинов, для молодежи среднего класса и для сидельцев. Для знатных же посетителей, кои некогда собирались в Салоне иностранцев, бывшие содержатели дают роскошные обеды и приглашают к себе печатными билетами: как отказать маркизу или виконту или графу? Один из моих знакомых, года три перестав навещать бывший Салон иностранцев, беспрестанно возвращал прежде пригласительные билеты. Несмотря на то, на сих днях встретив на булеваре одного из виконтов, дающих обед игрокам, он был странным образом опять приглашен туда. Отказавшись в этот вечер, получает он карточку на другой день и новый зов на обед. Вторичный отказ. Через два дня виконт, исчислив некоторых знатных людей, у него обедавших накануне, опять приглашает. Ему хочется непременно увеличить число посетителей и выиграть чью-нибудь доверенность».
Участники лотереи. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825
Люди, любившие рисковать и мечтавшие законным способом сорвать огромный куш, охотно участвовали также в Королевской лотерее. В начале эпохи Реставрации власти собрались было запретить лотерею, действовавшую в Париже с XVIII века, однако увидев, с какой страстью французы вкладывают деньги в билеты немецких лотерей, решили прекратить отток денег за границу и упорядочить функционирование собственной лотереи. Впрочем, для оздоровления нравственного климата было запрещено принуждать к покупке лотерейных билетов с помощью навязчивой рекламы и продавать билеты в общественных местах, после чего, как пишет историк лотереи Ренье-Детурбе в 1831 году, «из Пале-Руаяля исчез тот добрый человек, который, протягивая вам билет, говорил пропитым голосом: “Шесть тысяч франков всего за двадцать су!”». В столице действовало полторы сотни контор, продающих билеты, причем парижане вносили бльшую сумму, чем жители всех департаментов Франции, вместе взятых. Например, в 1827 году в Париже было собрано свыше 29 миллионов франков, тогда как со всей остальной территории страны – всего 22 миллиона. Из этой суммы примерно две трети уходили на выплату выигрышей, а треть (около 10 миллионов) пополняла казну королевства. Тиражи лотереи проводились 5, 15 и 25 числа каждого месяца в зале Министерства финансов на улице Риволи; шары с номерами были спрятаны в одинаковые картонные футляры, и вытягивал их сирота из приюта для найденышей, которому во избежание каких бы то ни было злоупотреблений завязывали глаза. Выигрыш падал на пять номеров из 90. Игрок мог сделать ставку на один, два, три или четыре номера (ставки на пять номеров, которые в случае выигрыша могли принести умножение первоначальной суммы в миллион раз, упразднили еще в начале века). Отгадавший один номер получал в 15 раз больше, чем поставил; отгадавший два номера – в 270 раз больше (ставка увеличивалась соответственно в 70 и 5100 раз в том случае, если игрок угадывал не только выигравший номер, но и тот порядок, в котором он выпал). Тот, кто правильно назвал три номера, получал выигрыш, в 5500 раз превосходивший первоначальную ставку. Наконец, отгадавший четыре номера получал сумму, превосходящую первоначальную ставку в 75 000 раз. Лотерейные билеты чаще всего покупали люди из простонародья – кухарки, горничные, лакеи. Условия игры учитывали психологию участников лотереи и способствовали их разорению. Крупные суммы пьянили воображение бедных людей, и они, пренебрегая теорией вероятностей (согласно которой шансов угадать четыре или три числа гораздо меньше, чем шансов угадать одно или два), ставили свои деньги именно на несколько номеров – и проигрывали.
В феврале 1829 года правительство, стремясь сделать Королевскую лотерею недоступной для бедняков, установило для игроков минимальную ставку в 2 франка. Тем не менее парижане, принадлежавшие к самым малообеспеченнм слоям общества, продолжали играть в лотерею; бедные люди порой соединяли свои «капиталы», чтобы купить билет в складчину. В 1830 году в каждом тираже участвовало около ста тысяч парижан, причем 20 % из них делали ставки, не превышавшие 3 франков. Конторы, принимавшие ставки от населения, работали до глубокой ночи, дольше всех прочих заведений и лавок.
При Июльской монархии доход государства от лотереи начал уменьшаться (в 1834 году он составил «всего» 3 800 000 франков); по этой причине, а также для того, чтобы оградить подданных, правительство в 1832 году постановило ликвидировать лотерею с 1 января 1836 года.
Простой народ не бывал на балах аристократов, между тем представители светского общества питали неподдельный интерес к развлечениям простонародья. Знатные аристократы, презиравшие «буржузную» Июльскую монархию, считали для себя зазорным бывать при дворе, где они рисковали встретить своего нотариуса и своего банкира; однако они вовсе не гнушались посещением танцевальных залов, где с большой долей вероятности могли встретить своего лакея и кучера.
Точно так же нередко поступали и аристократы-иностранцы, в том числе русские. Они охотно посещали публичные балы – особенно такие, где нарушались чопорные светские правила приличия. А.Н. Карамзин рассказывает в письме к родным от 10 января 1837 года о посещении «публичного костюмированного бала в зале Вантадура»:
«То-то стоит посмотреть, как французы веселятся! Зала прекрасная и ярко освещенная, наполненная пестрыми масками; шум, крик, хохот и бешеные танцы, пьяных мало, а веселы все. Я не понимаю, откуда нищий класс берет деньги для своих удовольствий: за вход платят 5 франков, каждый приходит avec sa bonne amie [с подружкой], кроме того – издержки на костюм и еду, и итогу 20 франков!»
Неделю спустя тот же Карамзин побывал на другом бале-маскараде, у Жюльена в саду «Турецкого кафе» на бульваре Тампля, – «самом многочисленном и самом шумном в этом роде». Благопристойность там соблюдалась благодаря присутствию полиции: «Все идет чинным образом, но во время оно, рассказывают, что было иначе, между прочим, большая вольность в костюмах, до того, что туда приехали однажды дамы в масках, атласных башмаках и боа, а прочее, как Бог создал!»
Самой знаменитой парижской забавой, в которой принимали участие и светские люди, и простолюдины, был так называемый спуск из квартала Куртий в ночь на первый день поста («пепельную среду»). Им завершался период карнавала, длившийся несколько недель между Крещением и началом Великого поста. Время это было полностью отдано гуляньям и развлечениям. По бульварам и улицам Парижа в открытых экипажах разъезжали люди в масках и разноцветных костюмах, днем они бросали в толпу букеты, конфеты и апельсины, по вечерам размахивали факелами. Однако все это не шло ни в какое сравнение со спуском из квартала Куртий.
Квартал этот находился в деревушке Бельвиль, до 1860 года не входившей в состав Парижа. Он делился на две части. Верхний Куртий располагался на высоком холме, а Нижний, как это и следует из названия, – у его подножия. В Верхнем Куртии почти не было жилых домов, зато здесь имелось множество кабачков и танцевальных залов. Немало подобных заведений находилось и на улице Предместья Тампля в Нижнем Куртии. Самой громкой славой пользовались такие развлекательные заведения, как «Красный бык», «Храбрый петух», «Дикарь», «Деревянная шпага», «Галантный садовник» и в особенности «Папаша Денуайе». В обычное время квартал оживал только по воскресеньям. Но в течение трех последних дней карнавала (в воскресенье, понедельник и вторник накануне Великого поста) в кабачки Верхнего Куртия поднималась толпа светских людей в масках и карнавальных костюмах. Они веселились и напивались там вместе с обитателями предместий, а утром «пепельной среды» усаживались в кабриолеты, фиакры, шарабаны (открытые четырехколесные экипажи с поперечными сиденьями в несколько рядов) и по главной улице Бельвиля спускались из Верхнего Куртия в Нижний, выкрикивая непристойности, разбрасывая цветы и конфеты, яйца и муку.
Карнавал. Худ. П. Гаварни, 1840
Карнавальный кортеж состоял из нескольких сотен экипажей, а глазели на него десятки тысяч зрителей. Места в окнах близлежащих домов сдавались за деньги, причем «бронировать» их нужно было за несколько недель (а то и месяцев) до начала карнавала. В ходе этой своеобразной церемонии смешивались эпохи и сословия; всадники в средневековых костюмах ехали рядом с дилижансами, на империалах которых восседали музыканты, исполнявшие популярные оперные мелодии; человек в костюме мельника приплясывал рядом с человеком в костюме корсара. Заводилой, королем карнавала в 1830-е годы был человек в маске по прозвищу Милорд Подонок. О его личности ходили легенды. Современники считали, что под маской Милорда Подонка скрывается президент Общества любителей скачек лорд Сеймур; сегодняшние историки полагают, что прозвище принадлежало Шарлю де Ла Баттю – внебрачному сыну француженки и богатого английского фармацевта, получившему огромное состояние после смерти отца. Именно его экипаж, запряженный шестеркой лошадей, с особым нетерпением ожидала толпа; характерно, что после 1838 года, когда Ла Баттю разорился, спуски из квартала Куртий прекратились.
Галоп во время карнавала. Худ. П. Гаварни, 1840
Зато толпа зевак из года в год могла радоваться другому карнавальному зрелищу: в последние три дня карнавала по городу водили убранного лентами «жирного быка», которого нарекали именем одного из персонажей современной литературы. Парижанам случалось приветствовать быка по кличке Отец Горио (в честь заглавного героя бальзаковского романа), быка по кличке Дагобер (в честь персонажа романа Эжена Сю «Вечный жид») и быка Монте-Кристо. Откормленный бык, покрытый атласным покрывалом и увешанный погремушками, в сопровождении музыкантов, паяцев, жандармов и конных артистов цирка Франкони три дня гулял по Парижу. В каждой лавке, против которой он останавливался, его поили вином, и с каждым днем бык становился все тучнее. Бык с шумной свитой наносил визиты королю, министрам и аристократам Сен-Жерменского предместья, и нигде ни ему, ни его провожатым не отказывали в угощении. Только вечером последнего дня карнавала быка убивали, обрушив на его голову дубину.
Карнавал был праздником для всех парижан. А.И. Тургенев был уверен: «Без масленицы не узнаешь вполне Парижа. Нигде нет такой суматохи, все пляшут, почти в каждом доме бал, по крайней мере, в известных кварталах. Работница, получающая 25 су в день, несет последний франк на бал и в нарядную лавку». Не все, но очень многие парижане вели себя во время карнавала, а особенно в последнюю ночь перед Великим постом, в высшей степени вольно. Две-три тысячи человек собирались в помещении цирка Франкони на бал и, разгоряченные вином и пуншем, пускались в пляску, которую современники уподобляли адскому видению. «Дьявольская кадриль, хоровод на шабаше» – в таких выражениях Огюст Люше в книге «Париж, или Книга ста и одного автора» описывает галоп, который танцуют парижане во время карнавала. По словам Люше, «мужчины и женщины, держась за руки, лицом к лицу или спиной к спине, несутся, сшибая все на своем пути, подобно неумолимому вихрю»; они роняют на пол шляпы и шали, шейные и носовые платки; многие падают, но тотчас вскакивают, и хоровод несется дальше так же стремительно, как и прежде.
Но и этот танец мог показаться верхом пристойности по сравнению с тем, что происходило в последние дни карнавала в кабачках Верхнего Куртия. Там перепившиеся посетители и посетительницы засыпали прямо сидя за столом, а то и упав на пол, дети играли у ног пьяных родителей, а те из гостей, кто еще стоял на ногах, танцевали непристойные танцы, за исполнение которых в другое время и в другом месте можно было попасть под арест. Впрочем, в карнавальную ночь танцоры ничем не рисковали, так как от кабаков Верхнего Куртия в это время года даже полиция старалась держаться подальше.
Подробнейшее описание парижского карнавала 1839 года, принадлежащее перу В.М. Строева, дает ясное представление о том, какая атмосфера царила в Париже в карнавальные, или, как говорили в России, «масленичные» дни:
«Все парижские публичные и частные увеселения получают еще более блеска и развития во время карнавала. Парижская масленица чрезвычайно шумна, неистово весела и имеет совсем не такой характер, как наша. В это время, посвященное самым буйным вакханалиям, ночью нельзя спать спокойно, а днем почти нет возможности проходить по тротуарам. В эти дни жаркого разгула нет средств успокоиться на минуту в кабинете: уличный хохот мешает работать. Нельзя даже сыскать верного убежища и в спальне: и туда достигают громкие песни гуляк, возвращающихся домой с своих parties de plaisir [увеселительных прогулок].
Трудно устоять против парижской масленицы и не покориться ее влиянию. Я не люблю шумного веселья, уличного гулянья, где всегда бывает толкотня, тисканье и пиханье; но и я увлекся заманчивостью парижского карнавала. Парижане так умеют веселиться, от души, нараспашку, что нехотя идешь за ними, смотришь, любуешься чужою радостию и невольно попадаешь в толпу масок.
Во время масленицы все знакомы в Париже; можете говорить с кем хотите и как хотите; если дама в костюме [маскарадном], можете даже сорвать поцелуй; она за это не рассердится, а кавалер, может быть, поглядит косо и ревниво, но наверное не заведет с вами истории. Так уже принято! Парижская масленица то же самое, что римские вакханалии. Делай что хочешь, только не попадайся в суд полиции исправительной.
Хотел бы я описать парижскую масленицу, но для этого нужна кисть Гогарта. Самые смешные, уморительные сцены смешаны с самыми страшными, самые глупые выходки с самыми умными, самые замысловатые костюмы с самыми сладострастными и даже неприличными. Какая странная смесь одежд, народов и лиц! Если б все эти люди и не думали маскироваться, то из них вышел бы уж прекрасный, презанимательный маскерад. Депутат с лавочником, вор с полицейским комиссаром, француженка с русским, англичанка с немцем, дюк с гризеткою, субретка с национальным гвардейцем, – всё, всё, что хотите или можете вообразить. Все они кричат без устали, хохочут до упаду, танцуют до обморока, целуются до смерти… И все это при всех, при открытых дверях… Смотри, коли не завидно!
По улицам бегают маски и бросают в проходящих мукою, пудрою, конфектами. Маска задевает вас, не дает вам покоя и проходу, смеется над вами, мучит вас без совести и сострадания, потому что вы пекин (pequin [штатский]), т. е. человек незамаскированный, нелюдим, неуч или богач, который не хочет принимать деятельного участия в забавах толпы. Можно составить целый том из острот, рассыпаемых масками по улицам. Зачем нет здесь наших водевилистов: они набрали бы куплетов с три короба.
Кроме пеших, есть маски верхом. Они ездят кадрилями, на красивых лошадях, пугают зрителей, показывают им разные штуки (tours de force) и мастерство свое в верховой езде. <…>
Другие маски ездят по улицам в открытых колясках, в кабриолетах и пр. Они разыгрывают разные сцены, смешат народ и веселятся общим хохотом. Но вот идет жирный бык (le buf gras). Каждый год во время масленицы сословие мясников выбирает самого огромного быка и с торжеством водит его по Парижу. Впереди идет оркестр музыкантов и разыгрывает марш из любимой, модной оперы. Музыканты одеты африканцами; рожи их размалеваны и расписаны фантастически. За музыкантами едут бедуины, жители пустыни, покоренные французами около Алжира; все в белом. За ними скачут рыцари средних веков, на красивых конях, в стальной броне, в шишаках с опущенными забралами. Далее идет целая толпа гастрономов, в самых фантастических костюмах: кто одет татарином, кто барином, кто лакеем, а кто чародеем. За ними ведут быка-чудовище (le buf-monstre), огромного великана, похожего на слона, под бархатною попоною, с золочеными рогами, в перьях и золоте. Его ведут четыре геркулеса, выбранные из самых дюжих мясников, которые едва чем уступают быку и в своем роде тоже монстры. Они в одном трико, с палицами и лавровыми венками на головах. За быком тащится колесница с Амуром и Психеею. Амур – девочка лет десяти, самое красивое из детей какого-нибудь мясника. Психея выбрана тоже из дочерей мясника и так хороша, как была сама Психея. Кругом ее – грации, нимфы, сатиры и разные мифологические лица. Процессия идет торжественно: впереди жандармы расчищают дорогу; народ валит за нею толпами… Крик, шум, гам!.. Тот упал, а у этого украли платок; той пожали ручку, а эту поцеловали: хохот, нежная брань, объяснения!.. Муж потерял жену, дядя племянницу, ищут, бегают, спрашивают… Не беспокойтесь, они найдутся завтра, после бала!
Обычай водить быка по Парижу существует с незапамятных времен. Парижане получили его в наследство от язычников. Галлы обожали тельца (le taureau) и в древних памятниках сохранилось его изображение вместе с другими галльскими и римскими богами. Они водили быка по городам своим в том месяце, когда солнце вступает в знак тельца. Многие старинные писатели говорят о празднике быка; революция уничтожила его, но при Наполеоне мясники ввели опять прежний обычай. Ныне этот праздник в полном блеске, и на него не жалеют издержек».
Карнавальное веселье было неотъемлемой частью парижской жизни. В этот период парижане сполна удовлетворяли свою страсть к уличным зрелищам и вольным увеселениям, к прогулкам по городу и пиршествам на свежем воздухе. А.И. Тургенев был совершенно прав в своей констатации: «Без масленицы не узнаешь вполне Парижа».
Механические аттракционы в Париже демонстрировались даже во время придворных церемоний: когда 17 июня 1816 года свадебный кортеж герцога и герцогини Беррийских проезжал по городу в собор Парижской Богоматери, автомат Робертсона, установленный на специальной эстраде, заиграл триумфальный марш.
Роль аттракциона исполняли установленные на некоторых парижских площадях (например, на площади Сен-Жермен-л’Осеруа) механические весы в виде кресла с круглым циферблатом над спинкой, отмечающим вес сидящего.
Популярны были и технические приспособления, которые позволяли любоваться неожиданными зрелищами не только публично, но и на дому, – калейдоскопы и их варианты: полископы, метаморфозоскопы и т. п.
В качестве «научного аттракциона» (на сей раз нерукотворного) осенью 1829 года на улице Печи Сент-Оноре демонстрировались годовалые сиамские близнецы Кристина и Рита (их привезли в Париж с острова Сардиния в конце октября, а через месяц они умерли).
Специфически парижским аттракционом было созерцание французской столицы с башни собора Парижской Богоматери (освященного одноименным романом Виктора Гюго). Иностранцы, прибывающие в Париж, считали своим долгом полюбоваться этой натуральной «панорамой». А.Н. Карамзин 12/24 января 1837 года сообщал родным: «Мы видели Париж из башен, куда взлезли, и я взошел на самую платформу, 380 ступеней, лучше всех и мало задыхался; этот coup d’essai [опыт] меня очень обрадовал! Вид наверху прекрасный! Весь огромный, серый Париж, увенчанный туманами и дымом, перерезанный желтыми струями Сены, расстилается перед глазом. Как ни говори, но Гюго придал Notre-Dame большой интерес! Мы смотрели на комнатку Квазимодо, там вырезаны на стене имена Гюго, Дюма, Барбье… Рядом с собором несколько разбросанных бревен, груды камней и песку означают место, где недавно еще стоял дворец архиепископа, стертый с лица земли руками ярого народа…; я бы посоветовал Филиппу почаще прогуливаться по этому месту».
Совершил положенное паломничество и В.М. Строев: «Сколько раз ходил я по лестницам в башни, и смотрел оттуда на шумный Париж. Тень Казимодо [так!] являлась мне в этих длинных переходах, мертвых и холодных, как могила, вместе с тенью Эсмеральды, которая спасалась здесь от пожирающей страсти Клод-Фролло. Здесь Виктор Гюго создавал свою поэму. Нельзя выбрать парнаса более вдохновительного: шум далеко, под ногами; небо близко, над самою головою; вид удивительный на все концы Парижа; уединение полное, прохлада упоительная! Чего же еще искать поэту? Это земной рай без древа познания добра и зла».
К числу развлекательных аттракционов относились представления, в которых участвовали звери: например, на площади Биржи действвал «блошиный театр», где блохи-кони везли маленький экипаж, а на козлах сидела блоха-кучер.
Уличные артисты нередко выступали на бульварах с дрессированными зверями: обезьянами, медведями и собаками; обезьяны ходили по канату, натянутому между двумя столбами прямо над улицей, а рядом на коврике под бой барабана кувыркались акробаты.
В 1829 году на Нижней улице Ворот Сен-Дени в зверинце господина Мартена демонстрировали двух львов, бенгальского тигра, гиену из Азии и ламу из Перу; из рекламного объявления следовало, что все эти звери «хорошо воспитаны и играют с хозяином».
Около заставы Битвы, которую В.М. Строев предлагает именовать по-русски заставою Травли, по воскресеньям и понедельникам устраивались бои животных: «Близ заставы построено небольшое здание, в котором даются самые бесчеловечные зрелища. Разбешенные собаки грызутся между собою, или ими травят ослов, медведей, быков. Бой всегда бывает смертельный; несчастная жертва издыхает при рукоплесканиях зрителей, полупьяных, полудиких, которые заплатили за вход по шести гривен и хотят досидеть до конца, не позволяют хозяину вмешиваться в дела собак, медведей и быков. Стечение народа бывает неимоверное; и довольно один раз посмотреть на травлю, чтоб видеть, до какой степени мало просвещен простой народ во Франции. В Петербурге нет травли; в Москве стараются умерить это зрелище и всегда прекращают ее, когда дело доходит до кровопролития. В Париже ждут до конца, и только смерть побежденного разгоняет жадных зрителей. Надобно признаться, что в здании травли не увидишь порядочных людей; туда ходят только ремесленники, и то самые бедные, которым нельзя идти в театр или убить время иначе».
В подобных жестоких развлечениях у парижан недостатка не было. В одном кабаке возле заставы дю Мен желающим предлагали забивать камнями петухов, которые продавались по 4 штуки за 1 су (то есть каждая птица стоила чуть больше сантима), а в Воксхолле на улице Сансона с августа 1824 года начали устраивать петушиные бои. Впрочем, наплыв жаждущих увидеть это кровавое зрелище (в том числе женщин и детей) оказался так велик, что полиции пришлось его запретить.
Аристократы удовлетворяли свой интерес к состязаниям с участием животных куда более изысканно: они переняли от англичан страсть к скачкам. В эпоху Реставрации скачки устраивали каждую осень (в сентябре или октябре), причем интерес к этой забаве проявляло даже королевское семейство. Награду победителям назначали совместно король, Министерство внутренних дел и префектура департамента Сена, и эта награда росла с каждым годом: в 1816 году первая премия равнялась 500 франкам, а в 1829 году – уже 6000 франков.
К услугам тех, кто любил животных, но избегал кровавых зрелищ, было такое замечательное место, как парижский Ботанический сад. Однако он находился далеко от Бульваров или Елисейских Полей (где парижане привыкли искать развлечений), и потому образованные и любознательные иностранцы бывали здесь чаще, чем постоянные жители столицы. Посетители Ботанического сада могли удовлетворить две страсти: любовь к прогулкам и интерес к диковинам природы (своего рода «натуральным аттракционам»).
Колоритное и очень подробное описание этой парижской достопримечательности оставил анонимный автор очерка «Париж в 1836 году»:
«Это прекраснейший, самый богатый, но менее всех посещаемый из парижских публичных садов, точно будто он за десять миль от Парижа, а он почти в ряд с церковью Notre-Dame. По малочисленности посетителей представляет он большое удобство для людей, преданных естественным наукам, которым Ботанический сад ежедневно открыт с четырех часов до самой ночи и которые могут изучать там растительность всех климатов. Ботанический сад, назначенный собственно для практических ученых занятий, огорожен решеткой и составляет внутри сада еще особый сад. Здесь есть несколько прекрасных теплиц, гряды, где рядом с каждым растением стоит педантически железный прут и на нем жестяной ярлык, на котором надписано имя растения и вычислены его качества аптекарским латинским языком. Но толпе до этого дела нет; парижский гражданин ходит сюда за тем только, чтобы смотреть зверей.
Тигры, рыси, леопарды, гиены и другие хищные звери заперты в железных клетках довольно просторных. С некоторого времени число этих зверей почти удвоилось. Степь Сахара, Атлас и Чимборасо, равнины, пустыни, леса и горы, короче – все обложила Франция податью для пополнения своего зверинца, и коллекция диких зверей так полна, что почти желать более нечего. <…> Клетка белого медведя теперь пуста; этот бедный зверок издох от жара в тот же самый день, в который один из самых больших нумидийских львов погиб от холода. Впрочем, теперь пустых клеток очень мало.
Звери с точностию знают свое обеденное время; когда час этот приближается, они начинают беспокойно расхаживать; зевают, прыгают и кидают на зрителей алчные, сверкающие взоры…
Медведи помещены в глубоких ямах, обнесенных каменными стенами; посередине каждой ямы стоит высокий гладкий столб; в одной из таких ям живут братски три серых медведя. Парижане по целым часам забавляются медведями, которые в Ботаническом саду все называются Мартынами. <…>
Сад Ботанический богат особенно иностранными птицами всех видов и родов; именно чрезвычайно полно собрание хищных птиц, которые помещаются в таких великолепных и просторных клетках, что большая часть здешних студентов с завистью посматривает на их квартиры. Орлы, соколы, коршуны, ястребы, совы живут здесь так же роскошно. Здесь вы увидите и кондора, и так называемого золотого орла. Рядом с ними сидит уныло коршун ягнятник; он верно тоскует по родимым Альпам и тоску свою выражает отвратительным криком, похожим на ослиный рев.
Недалеко оттуда жилище недавно прибывшего из дальних стран Оранг-Утанга, к которому в течение нескольких месяцев весь Париж каждый день сбегается. Обыкновенно в Ботаническом саду бывают одни ученые и жители окрестных улиц; но по временам появление какого-нибудь нового достопримечательного животного привлекает и жителей остальных частей города; например, кит и жираф наделали такой тревоги, что в саду была в полном смысле слова давка… Теперь то же производит Оранг-Утанг. Каждый желает видеть Жака; гризетка из улицы Сен-Дени, называющая Оранг-Утанга страшилищем, так же хочет удовлетворить своему любопытству, как и другие просвещенные люди, которые называют его Monsieur Jacques и отнюдь не сравнивают с обыкновенными глупыми обезьянами, а напротив, очень сомневаются, не настоящий ли это человек особливой породы, даже предполагают, будто он какой-то азиатский принц, проданный своими подданными, который потому только не говорит, что еще не привык к французскому языку. Впрочем, Жак малый очень благовоспитанный, нисколько не злой; он охотно играет с детьми своего надзирателя, особенно любит девочек и вместе с ними ест и пьет так же чинно, как и всякий модный человек. <…> В особой огородке помещаются два слона, тяжелые неповоротливые звери, которых солдаты, студенты и ребятишки кормят нантерскими пирожками».
Другой русский путешественник, Н.С. Всеволожский, уточняет некоторые практические детали, связанные с посещением Ботанического сада:
«Животных содержат просторно. Не опасные и не вредные человеку ходят почти по воле; им отгорожены пространные места в саду, где они пасутся или гуляют. <…> В Ботаническом саду три профессора преподают публичные лекции: один сравнительной анатомии, другой ботаники, третий химии; обыкновенно на эти места избираются самые ученые и уже прославившиеся люди и оттого аудитории их всегда наполнены слушателями. Для публики один раз в неделю открыт вход в кабинеты натуральной истории и сравнительной анатомии; а в сад, где можно видеть живых зверей, два раза. Иностранные путешественники, предъявляя при входе свои паспорты, могут входить во всякое время».
Что касается упомянутого в описании Ботанического сада жирафа (или, как иногда говорили в XІX веке, жирафы – поскольку во французском языке это слово женского рода), то его появление в Париже было настоящей сенсацией. Как выразились бы сейчас, эта жирафа стала «информационным поводом» для проведения многих светских мероприятий и изготовления многих модных изделий; на некоторое время она привлекла в Ботанический сад «весь Париж».
Маленькая жирафа-самка была послана вице-королем Египта Мехметом-Али в дар королю Карлу X, вступившему на престол в сентябре 1824 года. Мехмет-Али стремился наладить добрые отношения с королем Франции в надежде, что эта страна не станет мешать турецкому паше, союзнику египтян, подавлять восстание греков. Прежде генеральный консул Франции в Александрии Дроветти уже отправлял в дар зверинцу Королевского Ботанического сада экзотических животных (в частности, попугая и гиену). Однако эти животные не шли ни в какое сравнение с жирафой, которую французы XIX века еще никогда не видели живьем: с предыдущего появления жирафы в Европе, при дворе Лоренцо Медичи, прошло уже более трех столетий. По приказу Мехмета-Али охотники убили жирафу-мать в суданской пустыне, а двухмесячного жирафенка-самку поймали для отправки во Францию и выкармливали верблюжьим молоком. Путешествие жирафы на север длилось в общей сложности два с половиной года. Сначала ее везли на спине верблюда, потом на лодке по Нилу, потом на бригантине по Средиземному морю. В Марсель жирафа прибыла 23 октября 1826 года, но на берег сошла только 18 ноября, после положенного карантина.
Зиму жирафа провела в Марселе, где стала предметом оживленного внимания со стороны местных жителей; префект и его супруга устраивали «вечера с жирафой», на которые приглашали только избранную публику. Чуть позже африканскую гостью начали выводить на прогулки, и это вызвало настоящий ажиотаж среди горожан. Затем начался спор о способах доставки жирафы из Марселя в Париж – по суше или по воде. Наконец, был выбран первый вариант, и 20 мая 1827 года жирафа двинулась в путь – в сопровождении молочных коров (чьим молоком она теперь питалась), трех погонщиков, знаменитого естествоиспытателя Жоффруа Сент-Илера и конных жандармов, которые открывали и замыкали кортеж. Жирафа, чей рост к этому времени достиг 3 метров 70 сантиметров, была покрыта непромокаемой попоной, украшенной французским гербом. На дорогу до столицы у заморской гостьи и ее свиты ушел 41 день.
Иллюстрация к рассказу Ш. Нодье «Записки Жирафы из Ботанического сада». Худ. Гранвиль, 1842
30 июня 1827 года совершилось торжественное вступление жирафы в Париж, а 10 июля ее доставили из парижского Ботанического сада в оранжерею королевской резиденции Сен-Клу, где этот живой подарок египетского паши был наконец представлен Карлу X и всему королевскому семейству. Подарок королю очень понравился (однако, заметим в скобках, это никак не повлияло на внешнеполитическую позицию Франции: французские моряки в октябре того же года приняли участие в Наваринской битве, закончившейся полным поражением египетского флота).
В тот же день жирафа возвратилась в Ботанический сад и очень скоро стала любимицей всего Парижа. В течение июля 1827 года возле ее вольеры побывало не менее 60 тысяч посетителей, а в течение второй половины 1827 года – около 600 тысяч. Жирафа стала героиней карикатур и песен, поэм и памфлетов; во Франции появились трактиры «У Жирафы» и ожерелья la girafe (сделанные по модели того амулета, который египетский паша повесил на шею жирафе перед ее отправкой в Европу). Модные цвета лета 1827 года получили названия: «цвет жирафьего брюха», «цвет влюбленной жирафы» и «цвет жирафы в изгнании»; появился способ завязывать мужские галстуки «на манер жирафы». Изображения жирафы украсили обои, посуду, мебель. Даже грипп, эпидемия которого обрушилась на Париж следующей зимой, получил название «жирафий грипп». На карикатурах того времени, распространяемых оппозицией, король Карл X изображался в виде жирафы в треуголке, рядом с погонщиком-монахом (намек на чрезмерный клерикализм короля). Англичанка леди Морган писала в книге «Франция в 1829 и 1830 годах» (1830), что «элегантная новизна наряда жирафы и нравственное превосходство, которое приписывают ей французские естествоиспытатели, уравняли жирафу со львом, и мы сочли необходимым познакомиться с нею, ибо в противном случае рисковали сами остаться никому не знакомыми».
О масштабах «жирафомании» можно судить по статье Петра Андреевича Вяземского «Поживки французских журналов в 1827 году»:
«Науки, искусства, промышленность, праздность, любопытство, корыстолюбие бросились к Жирафу и улаживали его в свою пользу. Журналы, академии, ресторации, театры, модные лавки праздновали его благоденственное прибытие, все по-своему и по обрядам, приличным каждому отделению. Литография спешила повторить изображение дорогого гостя, хотя и не отвечающего понятиям о природе изящного. <…> Красавицы на щегольских нарядах своих носили подобие безобразного жирафа; музыка повторяла печальные прощания жирафа с родиною. О публике праздношатающейся и говорить нечего. Все звания: роялисты и либералы, классики и романтики, все возрасты из всех этажей высоких парижских хором толпами сходились к нему на поклонение. Журналы подстрекали любопытство и тщеславие парижан, сообщая в ученых изысканиях исторические и биографические черты поколения жирафа вообще и приезжего жирафа в особенности. Они говорили, что Моисей, вероятно видевший жирафов в Египте, упоминает, первый из писателей известных, о сем творении страннообразном; что жираф, в первый раз посетивший Европу, был выписан Юлием Цезарем из Александрии и показан римлянам на играх цирка; что с 1486 года не было жирафа в Европе и что ныне тысячи парижан могли бы поспорить в учености с Плинием, Аристотелем и Бюффоном, которые описывали жирафа за глаза и неверно передали нам его приметы. Парижане слушали, дивились, гордились счастливою долею своею и – глазея в ботаническом саду на знаменитую иноплеменницу – забывали, смешавшись в общей радости, что они разделены на левую и правую сторону, что парижская национальная гвардия распущена по домам, что журналы политические являются с белыми пропусками [из-за цензурных запретов]; потирая руки, говорили они с восторгом, что прекрасная Франция – целый мир, а единственный Париж – столица вселенной».
Однако жирафомания продлилась недолго; она была столь же сильна, сколь и быстротечна. Спустя десять лет анонимный литератор в очерке «Париж в 1836 году» насмешливо констатировал:
«Почти в середине Ботанического сада вы можете увидеть живое свидетельство того, как скоро преходит слава. Бедный жираф! как теснились некогда вокруг него, как забыт, как уединенно расхаживает он теперь. Прежде дамы носили шляпки la girafe, одевались в материи la girafe, причесывались la girafe, короче – тогда весь Париж был la girafe, а теперь – сколько парижан, которые не знают даже, есть ли на свете жираф! Однако ж некоторые старички, хоть изредка, а посещают жирафа, впрочем, по причине эгоистической, желая знать, когда нужно надеть фланелевую фуфайку. Именно лекаря велели кутать жирафа в фланель во время неблагоприятной погоды, а потому для этих посетителей он служит некоторого рода термометром, все окрестные жители надевают фланелевые фуфайки в одно время с сироткою африканских степей. Я всегда истинно любовался на жирафа; он так высок, что коровы и буйволы, заключенные с ним в одной ограде, свободно проходят у него под животом. Недавно разнесся слух, что жираф очень нездоров, именно страдает тоскою по родине; но это совершенная неправда и выдумано злонамеренными людьми для уменьшения жирафова кредита; напротив, он сделался коренным французом, презрительно пожимает плечами, когда ему говорят о его варварской родине, не хочет и слышать об ней».
Эту точку зрения, впрочем, разделяли не все; в 1842 году Шарль Нодье сочинил для сборника «Частная и общественная жизнь животных» рассказ «Записки Жирафы из Ботанического сада. Письмо к возлюбленному в пустыню», в котором, напротив, заставил Жирафу горько сожалеть о родных песках и возмущаться безрадостным краем, где триста сорок дней в году идет дождь и по всем дорогам текут отвратительные потоки грязи, наглые же аборигены смеют именовать этот край «прекрасной Францией»… Нодье использует Жирафу для сатирического «остранения» при изображении парижской жизни; его ирафа, например, приняла главный обезьянник за палату депутатов – да и как было не ошибиться, если увидела она вот что: «Люди, представшие моему взору, бросались вперед, подпрыгивали вверх, соединялись во множество мелких группок, скалили зубы, прерывали противников угрожающими криками и жестами или пугали их отвратительными гримасами. Большинство, казалось, желало только одного – как можно скорее возвыситься над своими собратьями, причем иные не гнушались ради этого ловко взбираться на плечи соседей».
Со времен прибытия жирафы в Париж прошло полтора десятка лет, но Нодье все еще считает возможным обыграть зоологическую сенсацию предыдущего царствования. Впрочем, хотя к 1842 году мода на жирафу уже прошла, сама она была еще жива. Она умерла 12 января 1845 года, почти на двадцать лет пережив пору своего триумфа, когда она была главной «поживкой» французских газет. А чучело ее и сегодня можно увидеть в музее естественной истории города Ла Рошель.
Аттракционы входили в моду, а затем утрачивали популярность и уступали место другим, однако неизменным оставалось одно – любовь парижан ко всему, на что можно поглазеть в свое удовольствие.
Глава двадцать первая
Театры
Театры королевские и частные. Доходы и расходы театров. Опера, или Королевская академия музыки. Покупка билетов и абонирование лож. Итальянский театр. Комическая опера. Музыка в концертных залах и салонах. «Комеди Франсез». «Одеон». Бульварные и маленькие театры. Водевили и мелодрамы. Репертуар цирка. Театр и политика
Театр играл в жизни парижан огромную роль. Два афористичных свидетельства русских мемуаристов весьма точно отражают отношение парижан к этому виду искусства: «Театр был наполнен зрителями, а зрители полны восторгом» (Ф.Н. Глинка); «Театр здесь любимое и, можно сказать, общее занятие почти всех жителей» (Н.С. Всеволожский).
Театры принимали участие в благотворительной деятельности: десятая часть их доходов от продажи билетов поступала в пользу Службы общественного призрения. Театр давал работу не только актерам, но и многочисленному «обслуживающему персоналу». Наконец, театр оказывал огромное влияние на общественное сознание, изображая нравы и поступки людей, чутко реагируя на политические события. Посещение театра было главным вечерним развлечением для парижан всех сословий; каждый имел возможность выбрать актеров и спектакль по своему вкусу. Особенно много значил театр для простого народа: ведь вплоть до 1840-х годов треть жителей столицы оставались неграмотными; этим людям театр заменял и газеты, и книги. Американец Дж. Рапелье в путевых заметках, изданных в 1834 году, восклицает: «Французы скорее останутся без обеда, чем лишат себя возможности пойти в театр!» Другой американец, И. Райт, в книге 1838 года с удивлением отмечал, что в Париже вдвое больше театров, чем в Лондоне, хотя население французской столицы вдвое меньше лондонского. Те же впечатления от пребывания в Париже вынес и В.М. Строев: «Страсть парижанина к театру превосходит всякое вероятие: он бросит жену и детей и пойдет смотреть сценическую новость; откажет себе в самом необходимом, в половине обеда, и на последние деньги купит билет, чтобы похлопать или посвистать».
В 1839 году один нью-йоркский журналист изобрел даже особое слово, характеризующее привязанность парижан к театральному искусству, – «драмократия»; американец хотел подчеркнуть, что в Париже театр притягивает к себе все слои населения сильнее, чем любой другой предмет.
Парижские театры делились на королевские (получающие финансовую поддержку из цивильного листа короля) и частные. Королевских театров было пять: три музыкальных (Опера, или Королевская академия музыки, Итальянский театр, Комическая опера) и два драматических: «Одеон» и Французский театр (известный в России как «Комеди Франсез»). Частных театров было гораздо больше. Перечислим наиболее известные из них.
Театр Водевиля, основанный еще во время Революции (в 1792 году), возобновил свою работу в 1800 году на месте нынешнего дома № 155 по улице Сент-Оноре, но в 1838 году был уничтожен пожаром. После этого труппа временно обосновалась в помещении «Музыкальной гимназии» на бульваре Благой Вести (нынешние № 18, 20), а в 1840 году переехала в дом № 27 по Вивьеновой улице, у которого была богатая театральная история: в 1827–1832 годах здесь давала представления труппа театра Новинок (основанного бывшим директором театра Водевиля Бенаром и представлявшего комедии с куплетами), а в 1832–1840 годах размещалась Комическая опера.
Опера, или Королевская академия музыки, на улице Ле Пелетье. Худ. О. Пюжен, 1831
Театр «Варьете», открывшийся при Империи, в 1807 году, с самого начала работал в доме № 7 по Монмартрскому бульвару – по соседству с такими популярными местами, как пассаж Панорам, кафе Верона и игорный дом Фраскати. Между прочим, он и сегодня располагается на прежнем месте.
Театр «Драматическая гимназия», открытый 23 декабря 1820 года, находился на бульваре Благой Вести (на месте нынешнего № 38); пользовавшийся покровительством герцогини Беррийской, он с сентября 1824 года официально именовался театром Ее Королевского Высочества.
Театр «Амбигю комик» («Комическая смесь») до пожара 1827 года работал на бульваре Тампля, а затем для него было выстроено новое здание на бульваре Сен-Мартен. Первый спектакль в нем был сыгран 8 июня 1828 года.
Театр «У ворот Сен-Мартен» на бульваре Сен-Мартен открылся в 1814 году в здании, выстроенном еще до Революции для Оперы (она давала здесь представления после пожара 1781 года, а затем, в 1794 году, перебралась в зал Монтансье на углу улицы Ришелье и улицы Лувуа).
Люксембургский театр, или театр Бобино (по имени его основателя, уличного актера-шута), с 1819 года действовал на улице Госпожи Супруги Графа Прованского. Этот театр начинал с ярмарочных пантомим и акробатических номеров, но к середине 1830-х годов перешел к постановке водевилей и комедий.
Театр Кнта был известен также под названием театр Юных актеров, поскольку его директор, фокусник и чревовещатель Луи Конт, в самом деле нанимал в свою труппу актеров моложе 15 лет (декрет, запрещающий такую практику, был издан лишь в 1846 году). Театр несколько раз менял свое местоположение: с 1814 года он работал на улице Жан-Жака Руссо, в 1818–1826 годах – в пассаже Панорам, а с 1827 года – в пассаже Шуазеля (в том здании, где с 1855 года по сей день располагается театр «Буфф паризьен»).
В галерее Монпансье Пале-Руаяля работал театр Пале-Руаяля, где шли комедии и водевили.
В зале Вантадура на улице Меюля в 1834 году в течение нескольких месяцев действовал Морской театр, где представляли пантомимы и балеты, а изредка – морские сцены в специально оборудованном бассейне. В 1838–1841 годах в том же зале работал театр «Ренессанс», первым представлением которого стал «Рюи Блаз» Виктора Гюго.
На углу бульвара Бомарше и улицы Приступка с 1835 года действовал театр «У Сент-Антуанских ворот», называемый также театром Бомарше. На месте нынешнего Восточного вокзала в 1838–1845 годах работал театр Ярмарки святого Лаврентия, а на улице Сен-Жак в 1832–1847 годах – театр Пантеона, где шли водевили и мелодрамы (в частности, по пьесам Поля де Кока).
На бульваре Тампля с 1816 года действовал театр Акробатов под руководством госпожи Саки, в котором выступали канатные плясуны, а также шли пантомимы и комедии. В 1841 году старое здание сломали и на его месте выстроили театр «Делесман комик» («Комические забавы»), действовавший здесь до 1862 года.
Четная сторона бульвара Тампля вообще была по преимуществу театральной. С 1827 года здесь находился знаменитый Олимпийский цирк братьев Франкони. В 1816 году на бульваре начал действовать театр Канатоходцев («Фюнамбюль»), где с 1828 года выступал знаменитый мим Гаспар Дебюро (известный современным зрителям как главный герой кинофильма 1945 года «Дети райка»). Здесь же еще со времен Империи работал театр «Гэте» («Веселье»), где, вопреки названию, играли чаще не комедии, а мелодрамы. В 1831 году на том же бульваре начал действоваь театр «Фоли драматик» («Драматические шалости»), а в феврале 1847 года Александр Дюма открыл по соседству Исторический театр, первым спектаклем которого стала постановка «Королевы Марго» (по легенде, зрители стояли в очереди за билетами на эту премьеру два дня и две ночи). После Революции 1848 года Исторический театр был закрыт, но уже через несколько месяцев возродился под названием Лирический театр.
Цирковые представления можно было увидеть не только в Олимпийском цирке, открытом круглый год, но и в Летнем цирке на Елисейских Полях, который функционировал с мая по ноябрь (он начал действовать в 1835 году и был перестроен в 1841-м). В ту эпоху в цирках ставились не только пышные феерии, но и мелодрамы (отличавшиеся от театральных спектаклей большей красочностью и участием дрессированных лошадей). С другой стороны, многие программы цирков были близки к ярмарочным балаганам: здесь тоже можно было увидеть акробатов, стоящих на голове, канатных плясунов, полишинелей, арлекинов и т. п.
Кроме театров, получивших официальное разрешение на свою деятельность, в первые годы эпохи Реставрации в Париже действовало не менее десятка так называемых любительских театров (thtres de socit). Как правило, они принадлежали ремесленникам или торговцам, которые стремились либо дать своим дочерям возможность блеснуть на сцене, либо поставить в этих театрах собственные произведения (как, например, некий парикмахер папаша Гуэн с улицы Корзинщиков). В некоторых из таких театров со зрителей даже брали деньги за вход. Государство стремилось пресечь эту «самодеятельность». В 1824 году был издан королевский ордонанс, предписывавший закрыть такие театры, но, по-видимому, он не возымел должного действия, и в январе 1826 года полиции пришлось издать новый ордонанс с повторным запрещением их деятельности.
Любительские театры не следует путать с постановками в аристократических салонах и поместьях. Светские люди обожали играть в домашних спектаклях вместе с профессиональными актерами, однако здесь денег за вход никто не брал, ущерба казне не наносилось и запрещать такие постановки никому в голову не приходило.
Обилие профессиональных театров обостряло конкуренцию между ними. Защищая интересы старых театров, власти вводили различные ограничения на деятельность новых: например, театр «Драматическая панорама», открытый в 1821 году, не имел права выпускать на сцену больше двух актеров одновременно (впрочем, на практике это правило соблюдалось далеко не всегда); театр «Драматическая гимназия» должен был включать в репертуар только одноактные пьесы.
Залы театров обычно заполнялись целиком только по воскресеньям или на премьерах особенно удачных или очень скандальных пьес. Вдобавок от четверти до трети билетов директорам театров приходилось отдавать даром или за полцены. В эпоху Реставрации, например, едва ли не все придворные стремились попасть в Оперу бесплатно, и управляющий департаментом изящных искусств виконт Состен де Ларошфуко жаловался на них королю Карлу X. Ларошфуко ставил в пример этим скрягам герцога Орлеанского, который абонирует ложу на год, «как это приличествует ему и выгодно нам». Между прочим, герцог Орлеанский, даже став королем, по-прежнему абонировал три лучшие ложи на авансцене и платил за них 18 300 франков в год.
Для привлечения зрителей некоторые директора использовали гибкую тарифную политику. Например, Конт, директор театра Юных актеров, предлагал зрителям «семейные» розовые талоны, позволявшие приобрести четыре билета за полцены; впрочем, такие зрители были обязаны за два су купить у контролера рекламный жетон с адресом театра. Кроме того, первым ученикам пансионов и коллежей Конт выдавал бесплатные пропуска в ложу, но при этом взрослые, сопровождавшие маленьких лауреатов, должны были платить за билеты полную цену (2–3 франка).
Каждый новый спектакль обходился театру минимум в 150 000 франков, а между тем обновлять репертуар приходилось едва ли не каждый месяц. Такой опытный театральный деятель, как композитор Мейербер (автор нашумевшей оперы «Роберт-Дьявол»), утверждал, что после пятнадцати представлений спектакль постепенно утрачивает популярность, а после тридцати он вообще мало кого может заинтересовать… Количество новых пьес на всех парижских сценах увеличивалось с каждым годом: в 1834 году их появилось 188, в 1835-м – 221, в 1836-м – 296, в 1837-м – 298. Конечно, разные театры обновляли свой репертуар в разном темпе: если Французский театр и «Одеон» ставили за сезон меньше десятка пьес, то в некоторых маленьких театрах можно было увидеть до сорока премьер в год.
Особенно дорого стоили декорации, но это была вовсе не единственная статья расходов. Директорам театров приходилось тратить немало денег на оборудование зрительных залов, а также на обеспечение безопасности зрителей, ведь пожары истребляли парижские театры с пугающей регулярностью. В марте 1818 года сгорел «Одеон», в марте 1826 года – Олимпийский цирк на улице Предместья Тампля, осенью 1827 года – Французский театр и театр «Амбигю комик», а в 1838 году огонь уничтожил зал Фавара, где давала представления Итальянская опера. Поэтому при восстановлении или постройке новых театральных зданий употреблялись особые меры предосторожности, предписанные Санитарным советом; о них напоминал специальный ордонанс полиции от 9 июня 1829 года. В новом здании «Одеона» сцену от зала отделял железный занавес; новый Олимпийский цирк был крыт железной кровлей, а коридоры и выходы в нем сделаны гораздо более широкими, чем прежде. В «Драматической панораме» на бульваре Тампля (которая, впрочем, обанкротилась, просуществовав всего лишь с апреля 1821 по июль 1823 года) занавес состоял из множества маленьких зеркал.
Следующей статьей расходов театральных директоров было жалованье актерам и гонорары авторам. Даже самый маленький театр имел в труппе музыкантов, хористов, танцовщиков и танцовщиц. Статистам платили очень мало (хористки в театре Водевиля в 1828 году просили увеличить им годовое жалованье с 300 до 500 франков), зато «звезды» получали до 12 000 франков в год и притом еще брали отпуск для гастролей в провинции. Да и эта сумма отнюдь не была пределом. Знаменитый комик Потье (упомянутый Пушкиным в поэме «Граф Нулин»), по некоторым сведениям, получал 50 000 франков в год. Певице Малибран, выступавшей в Итальянском оперном театре, платили 75 000 франков в год. Примадонны парижской Оперы, по данным газеты «Литературный салон», в 1842 году получили такие гонорары: контральто госпожа Штольц – 75 000, сопрано госпожа Дорю-Гра – 60 000, а прима-балерина Карлотта Гризи – 40 000 франков; танцовщицы кордебалета получили по 1500 франков, примерно столько же (от 1280 до 2500 франков) – хористки, а статистки, не умеющие ни петь, ни танцевать и потому именуемые пешеходками, – по 900 франков в год.
Столь же велика была разница между доходами популярных драматургов и заработками рядовых авторов, писавших для сцены (их было примерно 300–400 человек). Как правило, авторы получали определенный, заранее оговоренный процент от того, что приносил театру спектакль по их пьесе. Выплачивали им этот гонорар посредники – «драматические агенты», которые собирали с директоров театров финансовую дань в пользу авторов. Каждый месяц с 8-го по 10-е число все парижские драматурги являлись в конторы этих агентов за своей долей, которая, впрочем, зачастую была довольно скромной. Вдобавок часть этой суммы авторы вынуждены были пускать на задабривание театральных критиков и оплату «клакёров» («хлопальщиков», как выражается русский мемуарист).
Клакёрами назывались люди, готовые по приказу того, кто их нанял, встретить шиканьем или аплодисментами любой спектакль. Команда клакёров имелась в распоряжении каждого директора театра; порой клакёров нанимали авторы и актеры. Командир клаки управлял ею как опытный дирижер и сообразовывался с обстоятельствами: если пьеса была откровенно провальной, он не отдавал приказ рукоплескать, чтобы не навлечь на себя неудовольствия зала. В клаке состояли не только мужчины, но и женщины. Когда на сцене представляли мелодраму, одни женщины-«хлопальщицы» вскрикивали, другие рыдали в трагических местах, тетьи испускали вопли ужаса при звуке выстрела. Современники в шутку предупреждали: если в театре ваша соседка лишилась чувств, не пугайтесь; скорее всего, она так зарабатывает на жизнь. На представлениях комедий трудилась особая разновидность хлопальщиков – chatouilleurs (в дословном переводе – «щекотальщики»). При каждой остроте актеров они принимались так громко хохотать, что публика не могла не последовать их примеру.
Впрочем, не всех хлопальщиков нанимали за деньги; например, клака Оперы состояла из людей, любящих театр, но небогатых (чаще всего студентов); они получали билеты в партер с большой скидкой и в благодарность за это аплодировали или шикали в нужных местах. Вообще число людей, так или иначе кормившихся благодаря театру, постоянно росло и в конце Июльской монархии достигало 10 000 человек.
Цена билетов в театры колебалась от 10–12 франков в Опере до 1–2 франков в театрах для простонародья. Однако дохода от продажи билетов директорам театров далеко не всегда хватало для того, чтобы свести концы с концами. Поэтому театры, получавшие государственную дотацию, оказывались в гораздо более выгодном положении, чем остальные. Самое большое вспомоществование получала Опера, или Королевская академия музыки, которую современник назвал «бочкой Данаид для казны и садом Гесперид для директора и поставщиков». В 1828 году, например, дотация для Оперы составила 850 000 франков в год, а дотации остальным королевским театрам распределились следующим образом: 200 000 – «Комеди Франсез», 150 000 – Комической опере, 100 000 – «Одеону», 95 000 – Итальянскому оперному театру. Государственная дотация сохранялась за Оперой даже тогда, когда ее на пять лет (1831–1835) сдали в управление частному лицу – доктору Верону. Что же касается собственной выручки Оперы, то она до 1830 года не поднималась выше 757 000 франков в год.
Особенно много денег казне пришлось потратить на нужды Оперы в 1820–1821 годах. Дело в том, что вечером 13 февраля 1820 года площадка перед входом в Оперу (которая в ту пору располагалась на углу улицы Лувуа и улицы Ришелье в зале Монтансье) стала местом действия не театральной, а вполне реальной кровавой драмы. Герцогиня Беррийская захотела уехать домой, не дожидаясь окончания спектакля, и без десяти одиннадцать герцог Беррийский вышел проводить жену; он усадил ее в карету – и через мгновение упал, сраженный кинжалом шорника Лувеля. После этого король Людовик XVIII приказал разрушить зал Монтансье. По одной версии, король желал «наказать» театр за то, что злодеяние свершилось возле его дверей. Другую версию излагает русский мемуарист Д.Н. Свербеев: «Раненного смертельно герцога Беррийского внесли в одну из зал Оперы, и призванный туда парижский архиепископ соборовал и причастил умирающего святых Таин. Клерикалы и ультрароялисты убедили короля в невозможности оставлять более полуязыческим храмом искусства такое здание, которое было облагодатствовано совершением в оном Таинств».
Опере пришлось на время переехать в зал Фавара на площади Итальянцев, а затем в зал Лувуа на одноименной улице. Тем временем с августа 1820 по август 1821 года ускоренным темпом шло строительство нового здания на улице Ле Пелетье (где Опера и располагалась до 1873 года, пока не сгорела дотла). Возведение нового здания, рассчитанного на 1937 зрителей, обошлось недешево: на него ушло два с половиной, а по другим данным, три миллиона франков, однако современники потешались над его фасадом, «куда более подходящим для шикарного кабака или ресторана, нежели для оперного театра».
Пренебрежительное отношение к внешнему виду и внутреннему убранству Оперы сохранилось у некоторых посетителей и позже, при Июльской монархии. Так, в 1842 году Опера разочаровала русского дипломата Виктора Балабина: во-первых, купив билет за немалые деньги, он оказался пятым в ложе, «а в качестве кресла получил не что иное, как скверную подушку, набитую, кажется, камнями, и снабженную спинкой столь же удобной»; во-вторых, Балабину не понравились уродливые красные обои на стенах лож, почерневшая позолота, а также костюмы актеров, «по которым видно, что они служили уже двум или трем поколениям». Зато игра оркестра и голоса певцов привели придирчивого русского меломана в полный восторг; одобрил он и обслуживание зрителей. Если вы приходите в театр с дамой, пишет он, капельдинерша предлагает вам букет цветов и скамеечку, на которую ваша дама сможет поставить ноги во время спектакля; цена скамеечки зависит от того, в каком ярусе у вас ложа.
В период вынужденных странствий по чужим залам доходы Оперы (Королевской академии музыки) упали почти вдвое, но постепенно она вновь вернула себе расположение зрителей, особенно после того, как в 1828 году на ее сцене состоялся дебют знаменитой балерины Марии Тальони, а в 1829 году была сыграна премьера оперы Россини «Вильгельм Телль». Благодаря стараниям театрального художника Пьера-Люка-Шарля Сисери были обновлены декорации и костюмы актеров Оперы. Дальнейшие коммерческие, да и творческие успехи театра связаны с именем доктора Верона, который, внеся залог в 250 000 франков, стал ее директором, причем очень эффективным.
Прежде всего на деньги, выделенные правительством в 1831 году, Верон переделал зал Оперы в соответствии с привычками новой, буржуазной публики: он увеличил число сравнительно дешевых четырехместных лож, а также устроил две литерные ложи с просторными гостиными (их охотно нанимали клубы).
Конечно, успехи Оперы объяснялись не только переменами в интерьере, но и репертуаром. Здесь состоялись такие шумные премьеры, как «Немая из Портичи» Обера (1828), «Роберт-Дьявол» (1831) и «Гугеноты» (1836) Мейербера, «Жидовка» Галеви (1835). Большой успех имел и балет «Сильфида» на музыку П. Шнейцхоффера, поставленный для Марии Тальони ее отцом Филиппом Тальони (1832). Билеты на новые оперные постановки были нарасхват. Сам Верон вспоминает: «Одна великосветская дама приезжала в своей карете к зданию Оперы между 5 и 6 часами вечера и чуть ли не с аукциона продавала места в своей шестиместной ложе. Я уверен, что торговцы билетами не раз покупали у нее эту ложу за 200, а то и за 300 франков. Это больше чем в три раза превышало ее официальную цену».
О великолепии постановочной части Королевской академии музыки дает представление отзыв А.Н. Карамзина в письме к родным сразу после посещения оперы Галеви «Жидовка» (7 января 1837 года): «Пышность мизансцены (новое слово) невероятная! Первое действие кончается процессией, которая сама по себе есть картина эпохи. Впереди три герольда верхом; за ними войска, все в исторически-верных костюмах, кардиналы со всей свитой, епископы, князья и наконец Император в регалиях, верхом, окруженный курфирстами, все также верхом, лошади покрыты с ног до головы парчами, на которых вышиты гербы, кругом них конная стража: Император останавливается у церкви, раздается колокольный звон, пушечная пальба, и с паперти церковной дымятся паникадилы. К чести французских лошадей служит то, что только одна согрешила против общепринятых правил учтивости».
Репертуар Королевской академии музыки включал в себя не только оперы, но и балеты, что делало этот театр притягательным для великосветских любителей хорошеньких танцовщиц, хотя порой смущало чопорных иностранцев-пуритан (один из американцев, посетивший в Париже балетный спектакль, утверждал, что движения здешних прославленных танцовщиц «несовместимы с понятиями об элегантности и приличиях»).
Зал в Опере – как и во всех театрах той эпохи – состоял из следующих частей: наклонный партер, первые ряды которого именовались оркестром; амфитеатр; ложи с двух сторон авансцены; три яруса глубоких лож вдоль боковых стен (с несколькими рядами кресел) и верхний амфитеатр – «раек». Кроме того, в театре имелось просторное, ярко освещенное фойе с зеркалами на стенах. В драматических театрах сидячие места в партере появились еще в 1780-е годы XVIII века, а Опере – во время Революции, в 1794 году, но они не были пронумерованы, а число проданных билетов обычно существенно превышало количество мест; нумеровать места в партере Оперы начали только после 1830 года.
Зрители в зале размещались согласно своей сословной принадлежности: знатные господа, пришедшие в театр без дам, обычно сидели в амфитеатре, знатные дамы и аристократические семейства – в ложах первого яруса, военные, духовенство, судейские – в ложах второго яруса, торговцы и чиновники – в ложах третьего яруса. Ложи на авансцене были предназначены для театральной публики (директора театра, актеров, не занятых в спектакле), а также для франтов, желающих продемонстрировать всем свои наряды. В партере помещались буржуа и клакёры. Женщин сюда стали допускать очень поздно – только в 1870-е годы. До этого времени на билетах в партер ставили специальную помету – «не для дам»; позже стали писать – «для дам, но без шляп» (поскольку пышные дамские шляпы заслоняли сцену). Но когда дамы сидели в ложах, они шляпок не снимали. А по отношению к мужским шляпам правила театрального этикета, по свидетельству В.М. Строева, гласили: «Сидите в шляпе, как угодно, а снимите ее при поднятии занавеса, из уважения к драматическому искусству. В антрактах шляпы опять надеваются».
До 1817 года французская Опера давала представления по вторникам, пятницам и воскресеньям, а зимой еще и по четвергам, причем начинались спектакли в пять часов пополудни. После 1817 года спектакли начинались уже в шесть вечера, а после 1825 года – в семь; длились они около трех часов. После 1817 года изменилось и расписание: теперь Опера давала представления по понедельникам, средам, пятницам и воскресеньям. В 1820-е годы по воскресеньям в Опере играли, как правило, старые спектакли, поскольку в выходные дни полный зал был и так обеспечен; к середине 1830-х годов ситуация изменилась, и лучшие пьесы в исполнении лучших актеров стали играть именно по воскресеньям.
Информацию о репертуаре публика получала из афиш, развешиваемых по городу накануне и в день спектакля. На них указывалось название оперы или балета, фамилии композитора, автора либретто, актеров; фамилии дирижеров начали сообщать только в XX веке. С 1831 года по инициативе Верона объявления о спектаклях стали печататься в газетах. Что же касается рецензий на спектакли, они появлялись в периодической печати с XVIII века. Власти придавали вердиктам прессы большое значение, и был даже издан специальный королевский ордонанс, разрешавший журналистам посещать генеральные репетиции.
Билеты в Оперу приобретались в кассах («агентствах по найму мест или лож»), по традиции помещавшихся вне театра. Дело в том, что в XVIII веке Опера располагалась во владениях герцога Орлеанского (в Пале-Руаяле), и считалось, что торговля билетами унизит герцогское достоинство. В XIX веке эта причина отпала, однако кассы все равно работали не в здании Оперы на улицы Ле Пелетье, а в других помещениях, чаще всего на бульваре Итальянцев. Места в Опере были недешевы: в середине 1830-х годов, по свидетельству А.Н. Карамзина, билет стоил 10–12 франков, а ложа в первом ярусе – 60 франков. Впрочем, завсегдатаи порой ухитрялись попадать в театр без билета: главное было держаться уверенно и велеть капельдинерше провести тебя в ложу, где уже сидят твои друзья.
Некоторые предприимчивые парижане зарабатывали на жизнь тем, что выстаивали очередь за билетами на представления, пользовавшиеся спросом, а потом перепродавали эти билеты втридорога. Перекупщики торговали также бесплатными приглашениями дирекции и свободными местами в ложах (в тех случаях, когда люди, абонировавшие ложу, не собирались сами присутствовать на спектакле). Для большего удобства перекупщики обосновывались на улице Ле Пелетье рядом с Оперой и открывали там лавочки, торгующие вином, перчатками и даже платьем. Перекупщики торговали билетами не только в Оперу, но и в другие театры. Этот род спекуляции был настолько распространен, что тревожил полицию, которая не раз пыталась его запретить. В.М. Строев свидетельствует: «Билеты продаются на улицах. Ловкие промышленники покупают почти даром билеты от лиц, имеющих безденежный вход в театры, и потом перепродают за полцены. Если все такие билеты распроданы, вы должны идти в хвост [очередь]. Если хвост велик, и вы не надеетесь достать билета, можете купить место в хвосте. Промышленники приходят ранее других, становятся у кассы и продают свои места за 10 или 20 су, смотря по длине хвоста. Купив место, вы заменяете промышленника, который отправляется кушать за ваше здоровье».
Билеты в Оперу начали изготавливать типографским способом только в 1820-х годах. Впрочем, дату, а также номер ложи или кресла кассир даже в печатный билет вписывал от руки; название спектакля на билете не указывалось. При входе в театр зрители отдавали билеты контролерам и получали взамен контрамарки, которые давали им право в антракте выйти на улицу; там они могли вполне легально эти контрамарки перепродать. Посетители лож предъявляли билеты не контролерам, а капельдинершам, открывавшим двери этих лож.
Для облегчения контроля и отчетности билеты в разные части зрительного зала были разных цветов; кроме платных было и несколько категорий бесплатных билетов: «дежурные» – для администрации, «авторские» – для либреттистов и композиторов, «придворные» – для знати по длинному министерскому списку. Для авторов существовал особый «прейскурант»: например, автор музыки к двухактному балету, поставленному на сцене Оперы, получал право посещать все ее представления в течение двух лет; автор либретто к трем операм мог посещать все спектакли театра пожизненно. Авторам выдавали билеты не в партер, а в амфитеатр, чтобы они не оказались слишком близко к сцене и не могли настраивать публику против своих соперников; напротив, клакёры Оперы получали от своего командира билеты в партер и рассаживались там на час раньше всех прочих зрителей.
С начала XVIII века дирекция Оперы ввела предварительное абонирование на определенный срок кресел, лож или их частей. Если зритель абонировал четверть ложи, он вместе со своими гостями имел право посещать каждое четвертое представление – в определенный день недели. Дирекция Оперы не всегда учитывала интересы таких зрителей и ставила на некий день недели, например на понедельник, всегда один и тот же спектакль, отчего выходило, что «понедельничные» зрители видят всякий раз одну и ту же оперу…
Зрители, абонирующие ложу, заключали договора со специальным распорядителем, чья контора располагалась прямо в здании Оперы. Договор можно было заключить начиная с любого месяца, на год или на более короткий срок. В парижской Опере, в отличие от миланского театра Ла Скала, ложи не продавались в собственность, но каждый абонент имел преимущественное право продлить контракт и занять в следующем году ту же самую ложу. Поскольку лож в Опере было меньше, чем богатых любителей оперного искусства, возможность абонировать освободившуюся ложу ценилась очень высоко. Бывали случаи, когда уже через несколько часов после смерти предыдущего абонента театрал, желающий занять его место, посылал директору Оперы письмо с соответствующей просьбой.
Абонент имел право меблировать свою ложу, а также маленькую гостиную позади нее по собственному вкусу. В отсутствие нанимателей ложа запиралась на ключ, и порядок в ней поддерживала капельдинерша, или «ouvreuse» (дословно – «открывательница ложи»). Как правило, эту должность занимали женщины 40–60 лет, дочери которых нередко служили в том же театре «крысами» (так на театральном жаргоне именовались ученицы, выступавшие в кордебалете). Капельдинерши получали ежемесячное жалованье и щедрые чаевые от зрителей, поэтому весьма дорожили своей службой. Капельдинеры («ouvreurs») проверяли билеты на входе в театр и следили за порядком в партере.
Итальянский оперный театр в 1840 году. Худ. Э. Лами
По утверждению Л. Монтиньи, автора книги «Провинциал в Париже» (1825), среди неписаных правил поведения зрителей в ложе было и такое: «Редкий мужчина, что бы ни значилось в его билете, дерзнет усесться в первом ряду ложи, если в ней присутствуют несколько представительниц прекрасного пола… <…> Меж тем во многих странах место, за которое заплачены деньги, считается собственностью заплатившего: я купил билет, гордо объявляет такой зритель, а до прочего мне и дела нет. И англичане, и немцы ведут себя подобным образом без малейшего стеснения».
Главным соперником Королевской академии музыки выступал Итальянский оперный театр, который нередко называли также Оперой-буффа. Впрочем, чтобы не ставить любителей музыки перед мучительным выбором, эти два театра с 1817 года поделили между собой дни недели, так что «итальянцы» давали представления по вторникам, четвергам и субботам – в те дни, когда «французы» отдыхали. Кроме того, сезон в Итальянском театре длился только с 1 октября по 31 марта, тогда как Королевская академия музыки работала до конца июня. Начало сезона в Итальянском театре становилось для парижского светского общества настоящим праздником; его выразительно описал В.М. Строев: «Сен-Жерменское предместье в восторге, богачи абонируются, бедняки дежурят у кассы, журналы и журналисты пишут пуфы [вымыслы] и придумывают разные истории… Певцы принимают многочисленных посетителей торжественно. Первое представление – музыкальный триумф; публика отборная; рукоплесканиям нет конца. Торжество Оперы продолжается всю зиму. В марте, в последнее представление, furore [неистовство] посетителей доходит до безумия. С артистами прощаются. Мужчины бросают на сцену венки своим любимцам и любимицам; дамы бросают букеты. Сцена покрыта цветами. При конце каждый артист прощается с зрителями и берет себе букет на память».
В первой половине XIX века Итальянский оперный театр много раз переезжал: с 1815 по 1818 год он давал представления в зале Фавара на площади Итальянцев, с 1819 по 1820 год – в зале Монтансье на углу улицы Ришелье и улицы Лувуа (итальянцы делили этот зал с Королевской академией музыки), а затем в зале Лувуа на одноименной улице. После 1825 года Опера-буффа опять вернулась в зал Фавара и работала там до 1838 года, когда это здание уничтожил пожар. Тогда итальянцам пришлось перебраться сначала в «Одеон», а затем, в 1841 году, – в зал Вантадура на улице Меюля (где они с небольшим перерывом играли до 1870 года). Впрочем, все эти переезды совершались внутри сравнительно небольшого квартала неподалеку от бульвара Итальянцев, который получил это название именно из-за соседства с Итальянским театром.
Русский дипломат В. Балабин в 1842 году высоко оценил интерьер этого театра: «зала небольших размеров убрана с безупречным вкусом, позолота и темно-красный бархат прекрасно смотрятся на белом фоне». А «провинциал в Париже» Л. Монтиньи в 1825 году сопоставлял нравы посетителей двух театров, подчеркивая преимущества Итальянского театра: «У Итальянцев в зале стоит тишина; слушатели боятся упустить хотя бы одну ноту, и любой шум принимается как оскорбление общественного спокойствия. В Королевской же академии музыки слушатели ведут себя шумно и нимало этого не стыдятся, как бы говоря: “Не слышно – тем лучше!”; замолкают они только тогда, когда на сцене танцуют. В Итальянской опере все завсегдатаи знакомы меж собой; отсутствие некого шестидесятилетнего любителя музыки на привычном месте рождает тревогу не меньшую, чем произвело бы известие о том, что первая скрипка не явилась к началу представления, а прославленная певица охрипла. Во Французской же опере публика всякий раз другая…»
Объяснялась эта разница в первую очередь различным социальным составом публики: Итальянский театр предпочитали аристократы, он считался более изысканным местом и билет в него стоил на два-три франка дороже, чем в Королевскую академию музыки, куда наряду со знатью охотно ездили буржуа. Опаздывать к началу спектакля, приходить ко второму действию, усаживаться в кресло с шумом, смеяться и громко разговаривать, аплодировать в ложах – все эти вольности, принятые в Королевской академии музыки, у итальянцев считались неприличными. Здесь дамы в бальных платьях и в брильянтах позволяли себе только постучать по ладони концом сложенного веера (хлопать в ладоши мог только партер).
Это отличие Итальянской оперы от всех прочих парижских театров хорошо ощущали и русские мемуаристы. Так, Д.Н. Свербеев, вспоминая свой приезд в Париж в 1822 году, замечает: «Необширная зала [Итальянского театра] отличалась особливо перед французскою какою-то особенною изысканною, но в меру, пристойностью. Общество съезжалось туда самое избранное; дамы отличались пышными нарядами и напускною в этом свете откровенностью; мужчины являлись в бальных костюмах и держались как-то совсем иначе, нежели простодушные посетители оркестра [первых рядов партера] во французском театре, которые являлись туда, как бывали дома, в ваточных дульетах [душегрейках] и шелковых черных ермолках (разумеется, старики); там было все по-праздничному, здесь – по-домашнему, и такой контраст мне очень нравился».
Пожар в зале Фавара в 1838 году стал для поклонников Итальянского оперного театра тяжелым испытанием. Здание «Одеона», куда этот театр переселился поневоле, располагалось вдали от «культурного» центра Парижа, на левом берегу Сены, и воспринималось как стоящее на отшибе. В.М. Строев описывает проблемы меломанов, лишившихся зала Фавара: «Зала Одеона – просторная и красивая, но недостаточная для помещения всех парижских дилетантов [любителей музыки]. В 8 часов вечера печальные толпы скитаются около Одеона и ждут: не явится ли какой-нибудь промышленник с билетом? У кассы ждут с 5 часов, хотя спектакль начинается в 8».
Ложи, абонированные в Итальянской опере, походили на светские гостиные еще больше, чем ложи Оперы на улице Ле Пелетье. Зал Вантадура, где в конце концов обосновались Итальянцы, и сам был весьма уютен: мягкие кресла, толстые ковры, многочисленные диваны в фойе. Что же касается лож, то некоторые из них являли собой настоящие произведения искусства. Например, ложа-салон жены испанского банкира г-жи Агуадо выглядела так: потолок и стены, обитые бело-желтой полупарчой; шелковые темно-красные занавеси и ковер того же цвета; стулья и кресла красного дерева, бархатный диван, палисандровый стол, зеркало и дорогие безделушки. В такие роскошные ложи вели особые лестницы, при каждой имелось отдельное отхожее место.
Звездами Итальянской оперы были тенор Рубини, баритон Тамбурини и бас Лаблаш, а также знаменитые певицы – Малибран, Полина Гарсиа (в замужестве Виардо), Джулия Гризи. Репертуар Итальянской оперы складывался прежде всего из произведений Джоаккино Россини, который в 1824 году был назначен директором этого театра (впрочем, поскольку администратором он оказался куда худшим, нежели композитором, ему довольно скоро подобрали другую должность – синекуру под названием «генеральный управляющий королевской музыкой и генеральный инспектор пения во Франции»). Очень популярны были также оперы Доницетти и Беллини (в 1835 году произвели фурор его «Шотландские пуритане»). Ставили здесь и Моцарта, а вот оперы французских и немецких композиторов на сцене Итальянского театра, в отличие от Оперы на улице Ле Пелетье, практически не появлялись.
Третьим королевским театром в Париже была Комическая опера. В 1805–1829 годах ее труппа давала представления в зале Фейдо (дом № 29 по одноименной улице). Здание это не было ни удобным, ни красивым. Один из современников писал: «Театр Фейдо, построенный в 1790 году, не замечателен ничем, кроме тесного и темного входа, столько же опасного для пешеходов, сколько неудобного для экипажей; здание это уродливое и неопрятное, достойное той грязной и узкой улочки, которая дала ему имя».
В 1829 году, когда зал Фейдо совсем обветшал, Комическая опера перебралась в зал Вантадура на улице Меюля; в 1832–1840 годах она работала в помещении театра Новинок на Вивьеновой улице, а в 1840 году окончательно обосновалась в перестроенном после пожара 1838 года зале Фавара (это здание на площади Буальдьё, вмещающее 1500 зрителей, принадлежит Комической опере и сейчас). Впрочем, парижане так привыкли ходить в Комическую оперу в зал Фейдо, что продолжали называть ее театром Фейдо даже в середине 1830-х годов.
«Комической оперой» во Франции тех лет было принято называть такие оперные спектакли (и на комические, и на драматические сюжеты), где вокальные номера отделялись друг от друга диалогами без музыки (впоследствии эта форма сохранилась в оперетте). В отличие от комической оперы, «большая» французская опера разговоров в музыкальном спектакле не допускала, а в итальянской опере арии чередовались с речитативами, которые исполнялись под аккомпанемент одного лишь клавесина.
Комическая опера пользовалась покровительством двора и получала ежегодную дотацию в 150 000 франков. На строительство зала Вантадура – нового роскошного здания на 1600 мест, куда этот театр переехал в 1829 году, – из цивильного листа был выделен кредит в 2,5 миллиона франков.
На сцене Комической оперы в 1820-е годы шли преимущественно сочинения французских композиторов, стремившихся противопоставить французскую музыку итальянской. Это соревнование национальных традиций имело политический оттенок. Итальянца Россини поддерживала публика из аристократического Сен-Жерменского предместья, а французским композиторам (Монсиньи, Гретри, Далераку) отдавали предпочтение либералы, находившиеся в оппозиции к Бурбонам. Этот расклад сделался особенно явным в декабре 1825 года, когда почти одновременно парижанам были представлены две премьеры: 8 декабря в Итальянском театре сыграли «Семирамиду» Россини, а 9 декабря в Комической опере – «Белую даму» Буальдьё. «Семирамида» успеха не имела, а «Белая дама» была встречена аплодисментами. Патриоты сочли триумф французского композитора своего рода реваншем за поражение французской армии в битве при Ватерлоо (хотя либретто этой французской оперы было написано по мотивам шотландского романа Вальтера Скотта «Гай Мэннеринг»). Как писал Стендаль в январе 1826 года, «холодный прием, которым встретили “Семирамиду”, стал триумфом столичной буржуазии. <…> Национальное тщеславие радовалось провалу оперы Россини». Единственным человеком, кто не присоединился к хору хулителей итальянца, был сам Буальдьё, который шутил по поводу утверждений, что он «выше Россини»: разумеется, я выше, потому что живу в том же доме выше этажом.
Концерт в салоне. Худ. И. Поке, 1840
В 1840-е годы триумфы 1820-х остались далеко в прошлом. Русский мемуарист В.М. Строев оценивал состояние Комической оперы в конце 1830-х годов как весьма незавидное: «Опера бедна и дарованиями, и доходами. Первых нет потому, что лучшие французские певцы идут в Большую Оперу, а Комической достаются по наследству только оборыши. Доходов нет потому, что меломаны идут слушать первоклассных певцов в Большую или Итальянскую оперу, предпочитая их посредственности, украшающей Оперу Комическую. По примеру певцов, лучшие композиторы трудятся для Большой Оперы, а Комическая должна кое-как пробавляться трудами новичков».
«Комеди Франсез». Худ. А. Менье, кон. XVIII в.
Рассказ о музыкальных театрах стоит завершить упоминанием о концертах, которых в Париже той эпохи проходило великое множество. Цифры говорят сами за себя: во время поста 1838 года в столице было дано 884 концерта; в апреле 1840 года музыка каждый день звучала в 35 залах. Наибольшей славой пользовались публичные концертные залы, устроенные известными фабрикантами роялей: зал Герца на улице Победы, зал Плейеля на улице Каде (а с 1860 года – на улице Рошешуар), зал Эрара на улице Игры в Шары.
Большую роль в развитии музыки тех лет играли концерты в светских салонах. Главными «законодательницами мод» в музыкальной сфере выступали три иностранки: испанка графиня Мерлен, австрийка графиня Аппоньи и итальянка княгиня Бельджойозо. Первая помогла певице Марии Малибран получить ангажемент в Париже; в доме второй выступал знаменитый немецкий пианист и композитор Калькбреннер; третья устроила в 1837 году в своем парижском салоне состязание между Листом и Тальбергом, итог которого нашел выражение в афоризме: «Тальберг – первый пианист в мире, Лист – единственный». Концерты в салонах часто носили благотворительный характер (о некоторых таких концертах подробно рассказано в главе шестнадцатой).
Оплотом традиций драматического искусства был Французский театр (или «Комеди Франсез» – Французская комедия), созданный в XVII веке по распоряжению Людовика XIV. Здание этого театра, расположенное рядом с Пале-Руаялем (в самом начале улицы Ришелье), было построено в 1786–1790 годах, открыто в 1799 году, а в 1822 году обновлено придворным архитектором Фонтеном. Зал вмещал 1522 зрителя. В начале эпохи Реставрации Французский театр находился в ведении королевского обер-камер-юнкера герцога де Дюраса, а после смерти Людовика XVIII перешел в ведение Министерства двора. От двора театр получал, как уже было сказано, субсидию в 200 000 франков. В самом начале 1820-х годов герцог Орлеанский предоставил театру 400 000 франков на «освежение» интерьера.
Во Французском театре чаще всего в один вечер играли две пятиактных пьесы – трагедию и комедию. Исключение делалось для новых пьес, принадлежавших перу модных и знаменитых авторов; они сулили большие сборы и потому обычно ставились поодиночке.
В труппе Французского театра в 1820-е годы состояли такие знаменитости, как великий трагик Тальма (1763–1826) и примадонна мадемуазель Марс (1779–1847), и все же этот театр и у журналистов, и у публики имел репутацию «драматического Пантеона, покинутого живым искусством».
В репертуаре Французского театра преобладали постановки классиков – Расина, Корнеля, Мольера. С Мольером, чья труппа в XVII веке составила костяк «Комеди Франсез», были связаны некоторые живописные ритуалы, сохранившиеся во Французском театре до XIX столетия. А.И. Тургенев 8 января 1826 года присутствовал на представлении комедии Мольера «Мнимый больной» и описал «обряд, совершаемый ежегодно всеми актерами и актрисами Французского театра в сей пьесе» в честь дня рождения Мольера (15 января):
«Когда мнимый больной, обожатель докторов, решается сам получить докторскую степень и выйти на испытание, то в театре сооружаются две кафедры, одна над другою, а по бокам оных становятся лавки в нескольких рядах. Мнимый больной всходит на одну кафедру, экзаменатор на другую, над ним, в одежде факультета, а потом актеры, по два в ряд, проходят, также в багряном докторском облачении с горностаевою опушкою, и покорно кланяются публике и садятся на скамьи. После актеров являются также попарно все актрисы, но только Французского театра, в таком же наряде и с такою же почтительностию кланяются публике и садятся на скамьи. Публика размеряет рукоплескания по таланту каждого и каждой. <…> Перед ними церемониальным маршем и предводимые аптекарем вошли с клистирными трубками вместо ружей служки театральные и также обошед вокруг театра, важно и величаво, уселись с своими не смертоносными, но поносными орудиями под актерами-докторами. Началось испытание; известные вопросы на французско-латинском языке и ответы мнимого доктора. Некоторые из актеров и актрис также задавали смешные вопросы и после каждого ответа все пели хором:
Signum est intrare in nostro docto corpore! [ «Дигнус он войти свободно в ностро славное сословье» – реплика на шутовском, выдуманном французско-латинском наречии].
По окончании испытания все опять попарно и тем же порядком, сделав поклон публике, уходили с театра – и занавес закрыл поносное зрелище!»
Решение о том, включать ли новую пьесу в репертуар Французского театра, принимал особый репертуарный комитет, состоявший из актеров-пайщиков («сосьетеров»). Возглавлял этот комитет королевский уполномоченный, имевший право решающего голоса в тех случаях, когда актеры не могли прийти к согласию. При Карле X и при Луи-Филиппе до 1835 года королевским уполномоченным был драматург и филантроп барон Тейлор, а после 1835 года – Франсуа Бюлоз, редактор журнала «Ревю де Дё Монд». Консервативность репертуара Французского театра во многом объяснялась вкусами актеров, составлявших репертуарный комитет; на новую пьесу малоизвестного автора они реагировали примерно так же, как старейшины Независимого театра в булгаковском «Театральном романе».
Хотя Французский театр славился верностью традициям, некоторые его постановки вызывали бурную полемику. В эпоху Реставрации так произошло, например, со спектаклем по пьесе «Урок старикам» Казимира Делавиня, премьера которого состоялась 6 декабря 1823 года. Сюжет этой пьесы незамысловат: главный герой, буржуа Данвиль (его играл Тальма), намного старше своей жены (ее играла мадемуазель Марс) и ревнует ее к ухажеру – аристократу Герцогу. Подозрения Данвиля оказываются беспочвенными, однако автор все равно призывает женатых стариков всегда быть настороже, ибо опасности благополучию их семьи грозят отовсюду; в этом, собственно, и заключается «урок» старикам. Светские люди увидели в пьесе Делавиня «шедевр заурядности» (выражение Шарля де Ремюза), «вульгарность тона и приземленность чувства», а главное, заискивание перед буржуазией. Герцогиня де Брой (дочь писательницы Жермены де Сталь) писала: «Высший демократизм автора заключается в том, что он вкладывает в уста героя следующую реплику: если герцог оскорбляет буржуа, то тем самым он опускается до того, кого оскорбил, и может с ним драться. И вот этой-то морали публика рукоплещет, не жалея ладоней».
Однако то, что смутило аристократов, понравилось буржуазной публике, которая приняла «Урок старикам» с восторгом, усмотрев в нем оптимистический французский ответ трагическому шекспировскому «Отелло». Спектакль шел на сцене Французского театра с огромным успехом – во многом благодаря блестящей игре Тальма и мадемуазель Марс (ими восхищались даже недоброжелатели Делавиня).
В самом конце 1820-х годов на сцене Французского театра начали появляться постановки в новом, романтическом духе. 11 февраля 1829 года состоялась премьера спектакля по драме Александра Дюма «Генрих III и его двор», а 24 октября того же года – премьера «Венецианского мавра» Альфреда де Виньи (перевод шекспировской пьесы, который многим ревнителям классики казался невыносимо грубым и «диким»).
Наконец, 25 февраля 1830 года свершилось еще более значительное событие: во Французском театре была поставлена пьеса Виктора Гюго «Эрнани». Премьера этого спектакля произвела настоящий фурор, послужив своего рода увертюрой Июльской революции (подобно тому, как комедия Бомарше «Свадьба Фигаро», поставленная за пять лет до начала Революции 1789 года, по праву считается ее «прелюдией»). Приверженцев классической традиции возмутила новаторская форма пьесы: обращение к жанру «трагедии плаща и шпаги», испанский колорит, прямое наименование вещей вместо привычных для классицистического искусства витиеватых перифраз. Публика разделилась на два лагеря: «париков» (как тогда именовали старых консерваторов) и новаторов.
Пламенные страсти, разгоравшиеся и на сцене, и в зале во время представлений «Эрнани», резко контрастировали с морозной парижской зимой 1829/1830 годов (выпало много снега, Сена покрылась прочным льдом, напротив Тюильри собирались строить ледяной дворец, как в Петербурге). Репетиции романтической пьесы «Эрнани» шли в тяжелейших условиях: было так холодно, что Гюго в зале грел ноги подле жаровни, а у актеров на сцене зуб на зуб не попадал. Подготовка к премьере спектакля велась не менее тщательно, чем к решающему военному сражению, о чем участник событий Теофиль Готье, активно используя военные метафоры, рассказал сорок лет спустя в своей «Истории романтизма».
Виктор Гюго. Карикатура из газеты «Мода», 7 марта 1843 года
Жерар де Нерваль, в ту пору начинающий литератор, получил от Виктора Гюго поручение «вербовать молодых людей на премьеру “Эрнани”». Как пишет Готье, «необходимо было противопоставить дряхлости юность, лысым черепам – лохматые гривы, рутине – энтузиазм, прошлому – будущее». «Вербовка» происходила следующим образом: Гюго изготовил пачку квадратиков из красной бумаги с отпечатанным в углу испанским словом «Hierro» («железо») – этот девиз означал, что в предстоящей борьбе следует быть твердым, храбрым и верным, как булат. Шесть квадратиков Жерар вручил Теофилю Готье – для передачи самым надежным товарищам. Именно таких ярых сторонников романтизма Готье и включил в свой «эскадрон», который в назначенный день прибыл на премьеру «Эрнани». Подобными добровольными помощниками, которых, конечно, было больше, чем в «свите» Готье, Гюго заменил обычных клакёров, чьи вкусы были вполне традиционными. На профессиональную клаку положиться было нельзя: «Лишь скрепя сердце аплодировали бы они Виктору Гюго: их любимцами были в то время Казимир Делавинь и Скриб, и, прими дело дурной оборот, автор рисковал быть покинутым на произвол судьбы в самый опасный момент сражения».
Сторонников Гюго впустили в театр в три часа пополудни; им пришлось до вечера сидеть в неосвещенном зрительном зале. В ожидании начала спектакля они подкрепляли силы захваченной из дома едой, а затем, поскольку выйти из театра не могли, справляли нужду в темных углах верхнего яруса. Наконец в зале зажегся свет.
В зале этой «столкнулись две системы, две партии, две цивилизации», представители которых отличались даже внешне: завсегдатаи Французской комедии были во фраках и шляпах «в виде печной трубы»; романтики – в живописных блузах и испанских плащах. Сам мемуарист, Теофиль Готье, шокировал филистеров длинными волосами и пресловутым «красным жилетом» (на самом деле на Готье был надет старинный камзол вишневого цвета).
Премьера «Эрнани» обросла легендами. Современные исследователи убеждены, что далеко не все живописные детали, которые приводят Готье, жена Гюго Адель и другие мемуаристы, достоверны. Так, судя по документам, сама премьера благодаря тщательной подготовке прошла триумфально, а настоящая «война» против пьесы развернулась на следующих представлениях. Как бы там ни было, в конечном счете Гюго победил: «Эрнани» оставалась в репертуаре почти целый год, до ноября 1830 года.
Противники Гюго не простили ему армии добровольных помощников в зале. Член Французской академии, литературный старовер Вьенне в 1843 году вспоминал, что 23 года назад, накануне представления его трагедии «Хлодвиг» во Французском театре, ему выдали всего сотню билетов в партер и дюжину билетов в ложи. Вьенне ворчал: «Когда бы и с авторами-романтиками обходились так же строго, ни одна романтическая пьеса не дотянула бы до развязки».
Таким образом, в самом конце эпохи Реставрации Французский театр приковал к себе внимание публики, став ареной настоящих сражений между классиками и романтиками. Но тут произошла революция, театр лишился государственной субсидии, и для него настали тяжелые времена. Впоследствии положение нормализовалось: право на субсидию театру возвратили, вдобавок начали расти сборы – благодаря тому, что в репертуаре более или менее регулярно появлялись яркие произведения, такие как «Король забавляется» (1832; впрочем, эта пьеса была запрещена сразу после премьеры, а в следующий раз поставлена ровно через полвека) и «Анжело» (1835) Виктора Гюго, «Чаттертон» Альфреда де Виньи (1835), «Стакан воды» Скриба (1840) и «Каприз» Альфреда де Мюссе (1837, пост. 1847). Нередко драматурги нового поколения брали на вооружение популярные жанры (в «Анжело», например, использованы приемы мелодрамы), и благодарная публика отвечала им аншлагами и аплодисментами.
И все же чем дальше, тем больше «древний, почтенный Французский театр» воспринимался как некий заповедник, куда современности нет доступа. Типичная реакция на посещение театра на улице Ришелье содержится в письме А.Н. Карамзина к родным от 4/16 января 1837 года (Карамзин побывал на таком же спектакле с ежегодным «обрядом», который подробно описан в приведенной выше цитате из А.И. Тургенева): «Он [Французский театр] праздновал день рождения Мольера и давал его Тартюфа и Мнимого больного, с церемонией. Входя в этот театр, забываешь Францию 1837 года; в нем дышит прежним, старинным; на афишках читаешь старую фразу: les comdiens ordinaires du roi [ординарная труппа короля], и с удивлением вспоминаешь, что этот король – Филипп Орлеанский; бюсты Вольтера, Расина, Корнеля и пр.; роль молодой жены в Тартюфе играет вечная M-elle Mars [актрисе было 58 лет]; монотонная мелодия александрийского стиха поражает слух, как отголосок давно минувшего, и как это странно: внимать пламенным декларациям любовников старого века! Французский театр – последнее прибежище du pass [прошлого] в Париже, который, со смешною злостью, старается везде изгладить и воспоминание о нем».
Мадемуазель Марс действительно продолжала покорять сердца зритеей, играя в шестьдесят лет роли юных барышень, но одного этого для процветания театра было недостаточно. Правда, у аристократической публики по-прежнему считалось хорошим тоном иметь абонемент во Французском театре и бывать там по понедельникам. Иностранцы видели в произношении его актеров и в поведении его зрителей наилучший образец классического французского языка и французских аристократических манер. Американец Эплтон в 1834 году восхищался: «Если зритель желает на время покинуть залу, он оставляет в кресле театральный бинокль и перчатки, и, сколько бы он ни отсутствовал, он может не сомневаться, что по возвращении обнаружит свои вещи на прежнем месте в целости и сохранности».
Однако не у всех посетителей складывалось столь благоприятное впечатление об атмосфере во Французском театре – особенно в те дни, когда шли популярные спектакли. А.Д. Чертков, например, еще в 1814 году увидел такую картину: «Пока театральная касса откроется, собирается уже огромное количество народа, который ожидает в вестибюлях театров; бывает еще хуже, если дают новую пьесу или пьесу на злобу дня или, наконец, если театр удостоится посещения короля или других августейших персон – тогда надо прийти за три или четыре часа до поднятия занавеса. Представьте, что после всех этих препятствий вы входите в зал и находите свое место: три или четыре часа просидите там, задыхаясь от страшной жары, причем соседи будут толкать вас локтями, а три или четыре раза вам придется уступать ваше место (если оно, на беду, в первых рядах) дамам, которые имеют обыкновение опаздывать, поскольку в Париже вежливость этого требует даже по отношению к гризеткам. Предположим, что занавес наконец поднялся; вы полагаете, что теперь все в порядке и что вы можете насладиться игрой лучших французских трагиков, но не тут-то было: мало того, что оглушительные аплодисменты отвлекают вас все время в самых интересных местах пьесы, но если природа требует, чтобы вы покинули зал на несколько минут, или если вы хотите в антракте отдохнуть от духоты и освежиться, можете быть уверены, что, воротившись, найдете вашу шляпу лежащей на полу, а ваше место – занятым. Тогда останется вам одно из двух: либо затеять ссору с человеком, который занял ваше место, – ссору, которая часто кончается поединком в Булонском лесу (что и случалось со многими нашими офицерами), либо покинуть зал…»
Так обстояло дело в самом начале эпохи Реставрации. В 1830-е годы у Французского театра возникли совсем другие проблемы – его дирекцию теперь волновал не излишек зрителей, а их недостаток. В.М. Строев констатирует: «Неподвижность стала девизом театра. Ложи всегда были пусты; в партере сидело по сто человек, из которых самому молодому было шестьдесят лет. Новое поколение смеялось над посетителями старого Thtre franais, и парижский лев ни за какие блага не согласился бы заглянуть в театральную залу улицы Ришелье. Таким образом, Расинова трагедия сиротствовала, Мольерова комедия плакала, театр был в долгах по уши, даже хлопальщики не получали жалованья и исправляли должность из одной любви к искусству».
Ситуация изменилась лишь после того, как в труппу Французского театра поступила молодая актриса Рашель (настоящие имя и фамилия – Элиза-Рашель Феликс). Летом 1838 года она сыграла здесь свою первую роль – Камиллу в «Горации» Пьера Корнеля. Поначалу спектакли с участием Рашель шли при полупустом зале, однако в сентябре 1838 года влиятельный критик Жюль Жанен поместил в газете «Журналь де Деба» две восторженные статьи, назвав Рашель «самой изумительной молодой особой, какую нынешнее поколение видело на театральных подмостках». Зрители ринулись в театр, его выручка подскочила с 4 сотен франков за вечер в июне до 4 тысяч в октябре, а позже – до 6 тысяч. Сотня спектаклей с участием Рашель принесла Французскому театру 500 000 франков.
Выразительное описание этой актрисы оставил Герцен в «Письмах из Avenue Marigny»: «Она не хороша собой, не высока ростом, худа, истомлена; но куда ей рост, на что ей красота, с этими чертами, резкими, выразительными, проникнутыми страстью? Игра ее удивительна; пока она на сцене, что бы ни делалось, вы не можете оторваться от нее; это слабое, хрупкое существо подавляет вас; я не мог бы уважать человека, который не находился бы под ее влиянием во время представления. Как теперь вижу эти гордо надутые губы, этот сжигающий, быстрый взгляд, этот трепет страсти и негодованья, который пробегает по ее телу! а голос, – удивительный голос! – он умеет приголубить ребенка, шептать слова любви – и душить врага; голос, который походит на воркованье горлицы и на крик уязвленной львицы».
Рашель пользовалась популярностью не только в театре, но и в свете, и это было совершенно новым, непривычным явлением, так как еще в эпоху Реставрации актеры не считались ровней знати. В феврале 1830 года парижские великосветские дамы, устроившие благотворительный бал в пользу неимущих (о котором подробно рассказано в главе шестнадцатой), отказали в билете примадонне Французского театра мадемуазель Марс – несмотря на всю ее театральную славу. Тремя годами раньше на пышный бал, который эта актриса устроила в собственном особняке, явились актеры и литераторы, художники и музыканты, богатые банкиры и коммерсанты, но светские люди из «хорошего общества» в большинстве своем приглашение отклонили: среди тысячи гостей примадонны они были наперечет. Однако за пятнадцать лет понятия о приличиях существенно изменились, и в начале 1840-х годов аристократы уже не гнушались обществом знаменитой актрисы; напротив, теперь они даже считали шикарным пригласить к себе молодую «звезду» Рашель, а такие приглашения подогревали интерес к ее игре и к Французскому театру, где она выступала.
Последний из пяти королевских парижских театров, «Одеон», в отличие от всех предыдущих, располагался на левом берегу Сены – на границе между студенческим Латинским кварталом и аристократическим Сен-Жерменским предместьем. Русский дипломат Д.Н. Свербеев, впервые попавший в Париж в 1822 году, 23-летним юношей, воспринимал «Одеон» как театр Латинского квартала: «Для него выбрали удачно место поблизости с высшими учебными заведениями и в том квартале, который весь наполнен студентами и всякою учащеюся молодежью». Напротив, для английской аристократки леди Морган, побывавшей в Париже в 1816 году, «Одеон» – это театр, который «расположен в Сен-Жерменском предместье и служит местом сбора его обитателей». Географически верно и то, и то. Впрочем, ближе к истине все-таки Свербеев: с годами «Одеон» все больше старался угодить вкусам студенческой публики.
Здание «Одеона» было построено в 1782 года для труппы Французского театра (чье прежнее здание на улице Старой Комедии совсем обветшало) на территории бывшего особняка Конде, неподалеку от Люксембургского сада. Актеры Французского театра играли здесь несколько лет, до тех пор пока не перебрались в здание на улице Ришелье. Название «Одеон» театр получил в 1797 году, когда в моде были греко-римские древности, и сохранил его в повседневном обиходе даже после 1815 года, когда был официально переименован во Второй французский театр. 20 марта 1818 года сильный пожар почти уничтожил здание «Одеона», но уже 1 октября 1819 года оно было восстановлено благодаря денежной помощи Людовика XVIII, выделившего на эти цели 1 600 000 франков; новый зал «Одеона» вмещал 1650 человек.
Жизнь «Одеона» и в 1820-е годы, и позже была нелегкой, так как ему было сложно выдерживать конкуренцию с другими парижскими театрами. Правда, на сцене «Одеона» с большим успехом шли пьесы знаменитого комедиографа Пикара по прозвищу «маленький Мольер» (он был директором этого театра в 1815–1821 годах). Кроме того, здесь играла знаменитая мадемуазель Жорж, здесь начали свою карьеру такие звезды театрального искусства, как Фредерик Леметр и Бокаж, однако никто из них долго в «Одеоне» не задерживался. Популярные драматурги неохотно отдавали свои пьесы в «Одеон», и театру приходилось компенсировать качество количеством и разнообразием спектаклей; здесь играли всё, от водевиля до трагедии. В 1833 году по распоряжению министра внутренних дел графа д’Аргу труппу Второго французского театра лили в состав основной труппы Французского театра, а название «Одеон» было официально закреплено только за театральным зданием.
Королевские театры занимали существенное место в культурной жизни Парижа, но еще большую роль в вечернем времяпрепровождении горожан играли частные театры – бульварные и маленькие. Первое название было связано только с местоположением театров (слово «бульварный» тогда еще не имело современного неодобрительного оттенка). Бульварные и маленькие театры отличались друг от друга и составом зрителей, и их поведением во время представлений. В.М. Строев выразительно описывает обстановку в театрах разного типа (начиная с королевских, которые он именует «большими»):
«В больших театрах в креслах желтые перчатки [атрибут модников], в ложах бархат, шляпки с перьями, шелковые платья. Сидят смирно, скромно, хлопают редко и разборчиво, шикают еще реже. Здесь то же, что у нас, только во время антрактов надевают шляпы и читают вечерние газеты.
В бульварных театрах заметно некоторое изменение в составе зрителей. К желтым перчаткам примешиваются черные и сомнительные жилеты, застегнутые доверху; к шляпкам с перьями присоединяются чепчики, что обличает присутствие гризеток endimanches [принаряженных]. Тут уже шумят, кричат, часто свистят, хлопают беспрестанно, прерывают актеров, смеются так громко, как душе угодно; словом сказать – тут партер похож (по движению, а не по составным частям) на раек нашего театра.
В маленьких театрах нет ни перчаток, ни шляпок – все голые руки да чепчики. Спектакль идет разом и на сцене, и в партере. Беспрестанно кричат: la porte (вон!), нередко дерутся, часто бросают в актеров гнилыми яблоками и апельсинными корками; полиция беспрестанно посматривает то в тот, то в другой угол залы. Зрители говорят так же громко, как актеры; часто требуют той или другой любимой песни, которой вовсе нет на афишке: актеры повинуются и распевают всякую всячину. <…> Такая публика, разумеется, не станет смотреть Виктора Гюго или Скриба: ей надобно плоскостей, пошлостей, вздоров, ей понятных, занятых у ней самой, взятых из ее быта, из ее образа мыслей».
Устройство маленьких театров также вызвало критику Строева: «В каждом надобно делать хвост (faire queue), т. е. приходить часа за два до начала представления и стоять, один за другим, гуськом, до впуска, потому что нет нумерованных мест в партере, и надобно первому войти в залу, если хочешь занять место на первой лавке. В креслах та же история: нумеров нет; кто прежде пришел, тот и сидит впереди. Эти кресла просто лавки, разгороженные на места, маленькие и узенькие, так что сидеть больно».
В маленьких парижских театрах спектакли начинались раньше, чем во всех других, поскольку их публика (простонародное население парижских предместий) рано вставала и рано ложилась спать. Например, в театре «Гэте» занавес поднимался в пять часов или в половине шестого вечера.
В парижских бульварных театрах шли спектакли на самые злободневные темы. В 1820-е годы роль «барометра современной жизни» играл в первую очередь театр «Варьете». А.И. Тургенев писал о нем: «Сюда надобно ходить учиться познавать народ – или Париж, во всех его оттенках и во всех классах оного. <…> Театр “Варьете” разнообразен, как капризы и вкус парижской публики, которой он есть верный, почти ежедневный отпечаток. В каждой из сих пиес представлена какая-либо особенность, на ту минуту Париж занимающая, или обыкновение, или мода, или новое постановление правительства. <…> Театр в Париже, а особенно “Варьете”, есть точно вкус французской этнографии. В нем отсвечиваются нравы, обычаи, слабости, пороки – словом, вся домашняя нравственная и политическая жизнь французов; преимущественно же можно поверять минутные явления оной и действия правительства и чувство, с коим оные приемлются публикою – на сцене. Едва надели на фиакров и кабриолетчиков особенные единообразные платья, как уже смеются над сим постановлением в Варьете [в спектакле «Кучера»] – от безделицы до важнейшего, все представлено во всех видах! – Смейтесь – но повинуйтесь, et a ira [и дело пойдет]».
Театр «Варьете». Худ. О. Пюжен, 1831
Тургенев проницательно объяснял популярность бульварных театров тем, что они ставят не классику, вдохновленную прежде всего нравами двора и аристократии, а современные пьесы, посвященные жизни в новых условиях. Ведь «после Революции в Париже и в целом во Франции в общественной жизни разные классы смешались»; поэтому новые авторы больше не ищут «образцов для своих творений в жизни одного лишь высшего класса», а изображают смешанную публику.
Звезды театра «Варьете» – Потье, Верне и Одри – были величайшими мастерами пародии и каламбура. В.М. Строев оставил описание одной из импровизаций Одри: «Один раз неосторожно оторвали у него фалду фрака: он поднял ее, подошел к рампе и начал говорить каламбуры на слово pan (фалда). Я не вздумал считать их, но их было более тридцати. Он начал с paon (павлина), потом приплел: Пан, панкарту, панкрация, пандору, панталоны, серпантин и пр. и пр. Каламбуры лились сами собой. “Что мне делать с этим куском (pan)? – говорил Одри. – Не пришить ли сюда каблук (talon)? Тогда у меня будут даровые панталоны (pantalons). Нет! лучше пришлю карту (carte); тогда не нужно идти в типографию: у меня будет даровое объявление (pancarte)” и т. д. Отдавая наконец оторванную фалду неосторожному актеру, он сказал ему: “Возьми, брат, этот кусок себе; ты будешь мне им должен, а фалда будет повешенною (ce sera un pan du, pendu)”. Вся эта история продолжалась с полчаса. Публика хохотала, и пьеса имела успех, потому что Одри, в следующие представления, повторял ту же проделку».
Актеры «Варьете» порой втягивали зрителей в представление; о таком «приключении» рассказал в своих записках Д.Н. Свербеев: «Первый этого времени преуморительный комик Potier представлял в обыкновенном потертом платье директора провинциальной труппы, и пьеса началась тем, что он расставлял неуклюжих актеров на сцене, приказывал им повторять, а потом и разыгрывал заученные ими роли. Все это было чрезвычайно забавно, и все хохотали. Я сидел в балконе на ближайшем к сцене месте, рядом с каким-то старичком, и не обратил никакого внимания на вновь входящего, которому возле меня сосед мой уступил свое место. Между тем провинциальные актеры уморительно продолжали коверкать свою пьесу, как вдруг сосед мой вполголоса, но довольно громко обратился ко мне с таким вопросом: Et vous, Monsieur, comment trouvez-vous ces imbciles-l? [И как Вам, сударь, нравятся эти болваны?] Я не догадался и что-то ему смутно и тихо ответил. “tes-vous sourd ou non? je vous demande quel effet ces gaillards produisent sur vous?” [Вы что, глухой? я вас спрашиваю, какое впечатление на вас делают эти молодцы?] Тут я понял и дал тягу. Мой сосед, compre [товарищ] самого Потье, вступал в заранее обдуманные разговоры, и пьеса с четверть часа разыгрывалась в самой зале, откуда директор провинциальной труппы давал уроки своим актерам, что было очень забавно».
На сцене театра «Варьете» во множестве появлялись пародии на спектакли других, «серьезных» театров. Одной из самых знаменитых была пьеса «Малышки Данаиды» – пародия на оперу Сальери «Данаиды» (1784). В этой пародии злодей-отец, роль которого играл знаменитый Потье, раздавал своим пятидесяти дочерям ножи, которыми они должны были зарезать своих мужей, приговаривая: «Ступайте, мои маленькие овечки». Спектакль этот, впрочем, прославился еще и потому, что неожиданно получил трагическое продолжение в жизни. На костюмированный светский бал в доме банкира Греффюля 12 февраля 1820 года герцог де Фиц-Джеймс явился, по примеру Потье, вооруженный полусотней ножичков. Он доставал их из карманов, точил один об другой, а затем раздавал молодым дамам, попадавшимся навстречу. Одной из них была герцогиня Беррийская, которой герцог даже объяснил, куда именно следует целить, чтобы удар оказался смертельным, а уже на следующий день супруг герцогини был заколот шорником Лувелем у дверей Оперы: бальная шутка помотивам театральной пародии оказалась пророческой…
Конечно, влияние театра «Варьете» на жизнь осуществлялось и в более мирных формах: многие фразы, прозвучавшие с его сцены, становились поговорками (как в России – фразы из «Горя от ума»). Например, в фарсе Дюмерсана «Госпожа Жибу и госпожа Поше» героиня приправляла свой чай уксусом, маслом, перцем, солью, чесноком, яйцами, мукой и фасолью… С тех пор всякую мешанину, включая диковинные политические коалиции, парижане начали называть «чаем госпожи Жибу».
Театр «Варьете» славился не только комизмом пародий и быстротою реагирования на события общественной жизни и культурные новинки, но и откровенностью мизансцен. Во всяком случае, чопорных американских путешественников многое в них потрясало своей непристойностью. Так, журналист и преподаватель Джон Сандерсон с ужасом и недоумением описывает сцену из одного спектакля театра «Варьете»: «По ходу пьесы некая дама за какую-то провинность получила от мужа приказание остаться дома и улечься в постель. Так вот, поскольку она не могла улечься туда одетой, она принялась раздеваться; сначала расстегнула крючки на платье – а надо вам сказать, что она была совсем молоденькая и очень хорошенькая, – затем расшнуровала корсет; потом зачем-то заглянула под кровать, после чего уселась и закинула ножку на ножку, чтобы было удобнее снимать чулки; она раздевалась долго и неторопливо – слышали бы вы, как ей рукоплескали, – пока, наконец, не наступила такая минута, когда на ней не осталось ничего, кроме самого последнего и невесомого одеяния, да и с ним она, казалось, готова была распроститься; впрочем, не успел я отвести взор, как она юркнула в постель».
Мелодрама. Худ. О. Домье, 1856–1860
С «Варьете» соперничал в популярности другой бульварный театр – театр Водевиля, также не чуждавшийся пародийности. Изначально под водевилем понимались сатирические куплеты и застольные песни, но постепенно их начали прослаивать комическими диалогами; к концу XVIII века водевиль превратился в комедию, действие которой перемежается куплетами на известные мотивы; именно этим водевиль отличался от комической оперы, для которой композиторы сочиняли оригинальные мелодии (любопытно, что такое распределение было узаконено официально: с наполеоновских времен право использовать в спектаклях, где пение чередуется с речитативом, специально для этого написанную музыку принадлежало только Комической опере; остальным следовало довольствоваться готовыми мелодиями, причем не раньше чем через пять лет после их премьеры).
Англичанка леди Морган писала в книге 1817 года: «Если у французов есть национальная музыка, это, вне всякого сомнения, водевиль; он превосходно соответствует гению их языка, по преимуществу эпиграмматического. Прелестные пьески, которые играют в театре Водевиля, блистают остроумными эпиграммами и складными мадригалами, слова которых очень хорошо подходят к той музыке, на которую они написаны… Здесь ставят пародии на почти все новые пьесы, которые представляют в Опере и во Французском театре».
Так же высоко ценили жанр водевиля сами французы; например, Теофиль Готье писал в 1845 году: «Водевиль – форма национальная по преимуществу. Трагедию придумали греки, комедию – римляне, драму – англичане или немцы, водевиль же принадлежит нам, и больше никому».
Не случайно после 1830 года театр Водевиля был на некоторое время официально переименован в Национальный театр, однако старое название все-таки восторжествовало. Впрочем, водевили шли не только в одноименном театре, но и во многих бульварных театрах. Вообще к началу 1830-х годов о строгой жанровой «специализации» театров говорить уже не приходилось. Н. Бразье в сборнике «Париж, или Книга ста и одного автора» (1832) замечает: «Сегодня на бульваре Тампля царит абсолютная анархия: канатоходцы госпожи Саки исполняют репертуар Комической оперы, канатоходцы театра “Фюнамбюль” – репертуар Французского театра, а в балагане итальянца Ладзари играют водевили из репертуара “Драматической гимназии”».
И все же самым популярным жанром на французской сцене был водевиль, что доказывают статистические подсчеты. Так, за пятнадцать лет (1815–1830) в Париже было сыграно 1300 водевилей, 369 комедий, 280 мелодрам, 200 комических опер и 172 трагедии. Водевили, как правило, держались в репертуаре в 4–5 раз дольше, чем самые знаменитые классические трагедии и комедии.
Робер Макер продает акции. Худ. О. Домье, 1839
Основной темой водевилей и комедий, шедших на сценах бульварных театров, была «война полов» (брачные и внебрачные союзы, адюльтер и распутство). Время и место действия этих пьес могли быть самыми разными (от Средневековья до современности, от городских трущоб до великосветских салонов), но они всегда высмеивали человеческую глупость во всех ее обличьях.
Кроме комедии и водевиля излюбленным жанром бульварных театров была мелодрама (по определению Шарля Нодье, «бурная как бунт, таинственная как заговор»). Любителей мелодрамы привлекали ее непременные драматические эффекты и кровавые происшествия, изображение страдающей невинности и преследуемой добродетели. В особом почете мелодрама была в театрах бульвара Тампля, который за это прозвали «Бульваром преступлений». Очеркист 1832 года Никола Бразье приводит типичные реплики из мелодрам: «Чудовище, за твои злодеяния тебя постигнет справедливая кара!»; «Помни, негодяй, что рано или поздно преступник всегда бывает наказан, а добродетель – вознаграждена!» Как ни странно, в число театров, специализировавшихся на постановке мелодрам, входил театр «Гэте» (название которого, как уже говорилось выше, означает «Веселье»). Другой очеркист девятью годами раньше подсчитал, сколько раз каждый из актеров и актрис, игравших в здешних театрах, был заколот, отравлен, похищен, обесчещен и проч. Счет шел даже не на тысячи, а на десятки тысяч.
Англичанка леди Морган сообщала в своих путевых заметках 1817 года, что у людей из высшего света считается модным два или три раза за зиму побывать в театрах на бульварах, но в основном публика там состоит из простонародья… Сходные впечатления вынес из посещения театра Водевиля в декабре 1825 года А.И. Тургенев: «Я сидел в лакейской, окруженный даже и не камердинерами, а, кажется, поваренками, и не высидел до конца. Театр не велик и не великолепен. Музыка и пение во французской публике – все те же напевы, которые слышишь в каждом кабаке французском и от каждого слепого, напоминающего проходящим смычком и голосом бедность и слепоту свою». Наконец, А.Н. Карамзин в 1837 году отмечал с изумлением, что, если в Петербурге водевилями любуется аристократическая публика, в Париже их смотрят одни простолюдины.
Впрочем, были на бульварах и театры, рассчитанные на аудиторию искушенную и изысканную, например вмещавший 1287 человек театр «Драматическая гимназия», открытый на бульваре Благой Вести в 1820 году. Как уже было сказано, театр этот находился под покровительством герцогини Беррийской, которая охотно ездила в «свой» театр и постепенно ввела его в моду среди великосветской публики. Л. Монтиньи свидетельствует: «В ложах “Гимназии” нередко можно увидеть уборы столь же изящные, дам столь же благовоспитанных, что и в королевских театрах». Ведущим драматургом театра был плодовитый и популярный Эжен Скриб, ведущей актрисой – Виржини Дежазе, которая блистала в роли хорошеньких гризеток, покоряющих знатных красавцев. Комедии, представлявшиеся на сцене «Гимназии», пользовались огромным успехом. Стендаль в 1824 году называл этот театр и театр «Варьете» единственными, где зрителю показывают общество в его истинном виде.