Париж в 1814-1848 годах. Повседневная жизнь Мильчина Вера
Путешествовать было трудно, но число путешествующих от этого не уменьшалось. В течение первого десятилетия эпохи Реставрации парижская префектура полиции выдавала в год в среднем 38 000 паспортов для поездок внутри страны. В 1824 году из Парижа ежедневно выезжали 300 экипажей, увозившие в общей сложности около 3000 человек, причем места – в особенности летом – приходилось заказывать заранее.
В 1830-е годы дилижансы сделались для парижан привычным, рутинным средством передвижения, иностранцев же организация путешествий во Франции приятно поражала своим удобством и «благоустроенностью». Н.И. Греч рассказывает о своей поездке из Парижа в Блуа: «Я побежал в rue Grenelle St. Honor, № 130, в контору дилижансов Лафитта, Кальяра и комп., и взял первое место в карете, отправляющейся в Блуа. Это заведение устроено на большой ноге, и действительно приводит в изумление. Вы входите в просторный двор: по сторонам его отделения, с надписями: Англия, Россия, Италия, Германия, и с означением цен за каждое место. Цены эти самые умеренные: за проезд в Блуа (190 верст) заплатил я всего 23 франка и один су». Упоминаемая Гречем улица Гренель Сент-Оноре ныне носит имя Жан-Жака Руссо; особняк, в котором располагалась контора Всеобщей французской почты, выходил одной стороной на эту улицу, а другой – на улицу Булуа.
Сходно описывает контору дилижансов Лаффита другой русский путешественник, В.М. Строев, который, напротив, осенью 1838 года прибыл дилижансом в Париж: «На стенах комнат были написаны имена городов, куда ходят дилижансы. Тут можно ехать в Данию, Испанию, Италию, Германию, куда хотите. В гостинице суетились слуги, продавцы и путешественники; через каждую четверть часа прибывает дилижанс, набитый вояжерами. Жизнь кипела в этом доме; жителей в нем было гораздо более, чем в ином германском княжестве или в любом маленьком городке».
Конец эпохи Реставрации был ознаменован разнообразными изобретениями в сфере транспорта. Так, с именем филантропа Бенжамена Аппера связано изобретение «экипажа-кухни», который должен был развозить по Парижу вкусные горячие блюда по скромным ценам – для тех, кто не имел ни времени, ни денег, чтобы обеспечить себя едой самостоятельно. Предполагалось, что в каждом четырехколесном «экипаже-кухне», запряженном двумя лошадьми, будут установлены две печи и восемь котлов, чтобы пища не остывала. Цены были намечены такие: бульон – по 9 су за пинту, 5 су за мясное блюдо и 4 – за овощи, причем каждый экипаж мог бы раздавать по 2000 порций в день.
Между прочим, такой знаток французской старины, как Шарль Нодье, утверждал в очерке 1834 года, что омнибус-ресторация был изобретен еще в конце XVI века и что честь этого изобретения принадлежит руанскому парламенту. Нормандские судьи, борясь с пьянством рабочего люда, издали указ, предписывавший закрыть трактиры, а взамен «приказали кабакам отправляться к работягам, не задерживаясь, впрочем, на одном и том же месте дольше определенного срока, дабы развлечения не отвлекали от труда». Нодье продолжает: «Именно с этими распоряжениями, достойными Спарты, связано, насколько мне известно, появление “рестораций на колесах”. <…> Между прочим, хотя в ту скромную пору люди знали греческий и латынь гораздо лучше, чем теперь, они приискали новому заведению не греческое и не латинское, а французское название; “омнибус-ресторация” именовался у них просто-напросто “кружалом”, от доброго старого слова “кружить”, означающего одновременно и “гулять, пьянствовать”, и “плутать, ездить по кругу”, что нынче, возможно, поймет, не прибегая к услугам комментатора, далеко не каждый».
По поводу изобретения Аппера русский дипломат Г.-Т. Фабер в письме о Париже 1829 года иронизировал: «Если пристрастие к такому бульону распространится, тогда, быть может, под землей пророют каналы, чтобы доставлять его повсюду, и у любителей этого кушанья в домах появятся краны, из которых будет течь бульон, как сейчас течет газ. Все возможн». Из кранов бульон все-таки не потек, но доставка его на дом в самом деле стала более или менее обыденной процедурой, о чем уже упоминалось в главе четвертой.
Среди транспортных новинок конца 1820-х годов фигурировал также неопрокидывающийся одноколесный дилижанс марсельца Ланжа. Согласно рекламе, творение Ланжа должно было «благодаря дерзости замысла и прочности конструкции затмить все прошлые и нынешние экипажи». Рассчитанный на 28 человек, этот дилижанс, запряженный пятью лошадьми, двигался благодаря огромному единственному колесу. Пассажиры размещались в десяти отсеках на империале и в двух берлинах спереди и сзади дилижанса, причем «каждый путешественник получал отдельное место, такое удобное, что мог без труда читать и писать при самой быстрой езде». Чтобы дилижанс оправдал гордое звание «неопрокидывающегося», конструктор снабдил его помимо основного колеса четырьмя маленькими колесиками.
Станция железной дороги Париж – Сен-Жермен-ан-Лэ. Худ. В. Юбер, 1838
Наконец, был изобретен также «омнибус-колосс», который с виду напоминал современный автобус: четыре лошади, которые приводили его в движение, были спрятаны внутри и снаружи не видны. Омнибус имел больше 8 метров в длину и около 4 метров в ширину и высоту; у него было семь колес – два впереди, два в центре и три сзади. Снаружи омнибус-колосс напоминал корабль, а изнутри – «элегантный, богато украшенный салон с четырьмя лестницами, ведущими на галерею второго этажа, где можно и сидеть, и прогуливаться, а также наслаждаться прохладительными напитками». Омнибус-колосс предназначался для поездки по маршруту Венсен – Нейи (через Сент-Антуанское предместье, площадь Людовика XVI и Елисейские Поля), то есть его маршрут в общих чертах должен был совпасть с нынешней первой линией парижского метро. Модель «колосса» была представлена публике в 1829 году, однако сведений о внедрении этой новинки в повседневную практику у нас нет.
К началу 1840-х годов парижский «транспортный парк» насчитывал около 60 000 экипажей и складывался из следующих составляющих: 663 фиакра (одноконных и двуконных); 49 двухместных двуконных карет; 191 двухместная одноконная карета; 733 двух– и четырехколесных кабриолета, нанимаемых на стоянке; 367 омнибусов и прочих экипажей общественного транспорта; 46 кабриолетов, предназначенных для поездок в ближайшие пригороды; 1298 карет и кабриолетов, нанимаемых на каретном дворе; 3245 почтовых карет, дилижансов и железнодорожных вагонов; 600 частных кабриолетов; 15 000 частных четырехколесных экипажей; 939 бочек водоносов на ручной тяге и 247 – на конной тяге; и, наконец, 3000 телег, тачек и проч.
С 1 января 1840 года во Франции вошла в обязательное употребление метрическая система мер и весов. Теперь расстояние от одной почтовой станции до другой следовало измерять не в старинных туазах, а в метрах, как это уже было с 1791 по 1812 год. Хотя закон о переходе к метрической системе был принят заблаговременно (4 июля 1837 года), новые порядки приживались с трудом, и в начале 1840 года путешественники, прибывавшие в Париж, жаловались на неразбериху в подсчетах и на медлительность почтмейстеров и кондукторов.
Однако главным новшеством второй половины 1830-х годов стало не введение метрической системы, а открытие первой во Франции железной дороги. Построенная в 1835–1837 годах, она соединила Париж с городком Сен-Жермен-ан-Лэ. Работами руководил Жакоб-Эмиль Перер, и он же был одним из тех, кто их финансировал. Железные дороги прокладывались не за счет государства, а за счет частных компаний, которые были вынуждены согласовывать маршрут дороги в черте города с местными жителями. Станцию первой парижской железнодорожной линии первоначально предполагали устроить на площади Согласия или на площади Мадлен, но в конце концов остановились на Лондонской улице (в новом Европейском квартале, разбитом в 1826 году на месте бывшего сада Тиволи).
Первый поезд с новой железнодорожной станции на Лондонской улице отправился в путь 25 августа 1837 года, в День святого Людовика; расстояние в 18,5 км, отделяющее Париж от Сен-Жермена, он преодолел за 26 минут. Среди почетных пассажиров этого поезда были королева Мария-Амелия и ее дочери, а уже на следующий день после торжественного открытия железная дорога стала доступна и для обычных пассажиров. Поезд, состоявший из полутора десятка вагонов, мог перевести за одну поездку около шести сотен пассажиров – количество по тем временам огромное.
Следующим пунктом, с которым железнодорожное сообщение соединило правый берег столицы, стал Версаль; начиная с августа 1839 года поезда уходили туда с того же вокзала на Лондонской улице ежедневно с 7.15 утра с интервалом в один час. В праздничные дни в Версаль отправлялось свыше 15 тысяч парижан.
Русский мемуарист В.М. Строев остался весьма доволен поездкой по Сен-Жерменской железной дороге и подробно ее описал: «Сен-Жерменская дорога устроена превосходно; за первые места платят франк; за вторые – десять су. Зала, в которой собираются посетители и ждут отправления паровоза, просторна и обставлена удобными скамьями; стены покрыты холстом, на котором изображены аркады, ниши, фигуры и разные атрибуты. На щитах золотыми буквами начертаны, в хронологическом порядке, имена всех знаменитостей, известных по первым опытам или открытиям в паровом деле. Эта зала привлекает внимание и нравится разнообразием украшений. При самом начале дороги паровоз проходит через туннель, прорытый под площадью Европы. Это прелестное подземелье имеет 264 метра в длину; под сводом его, под шум вагонов, красный дым, расстилающийся по темным стенам, производит очаровательный эффект. Через несколько минут въезжаете в другой подземный ход (в 400 метров длиною), идущий под селением Батиньоль; тут уже совершенно темно, вы под землею, над вами ездят экипажи, ходят люди, стоят домы и строения. У нас нет ничего подобного, потому что не встретилось нужды прорывать подземные ходы. Туннели поражают неопытного зрителя совершенно новою, неожиданною картиною. Паровоз останавливается на трех пунктах, при трех селениях: Аньер, Рюэль и Нантерр. По бокам дороги, во всю ее длину, сплетен из кустарника забор, чтобы скотина не могла разгуливать по рельсам; это очень благоразумная предосторожность. Сторожа расставлены на известном пространстве, недалеко один от другого. До прибытия паровоза они обязаны осмотреть внимательно все пространство, вверенное их охранению, и сбирать с рельсов малейшие препятствия, могущие помешать быстрому ходу паровоза. При приближении экипажей сторож становится в своей будке, протягивает правую руку параллельно с поверхностью дороги и, указывая на осмотренное им пространство, дает знать, что паровоз может лететь далее безопасно. Паровоз ходит из Парижа в Сен-Жермен обыкновенно полчаса, то есть проезжает в полчаса почти девятнадцать тысяч метров. Но при железных дорогах нет воксалов, как у нас, и потому они служат только средством сообщения, а не центром прогулки». Говоря о воксалах (в современном написании вокзалах), Строев имеет в виду построенное в 1838 году в Павловске, на станции первой российской железной дороги, здание концертного зала с рестораном. Во Франции этой традиции совмещать концертные залы с железнодорожными станциями не существовало; об аналогичном парижском развлекательном заведении на улице Сансона, название которого также происходило от английского Vauxholl, см. в главе шестнадцатой; к железной дороге оно отношения не имело. Первые станции парижских железных дорог назывались не словом gare, которое принято переводить как «вокзал», а словом embarcadre, которое изначально обозначало морской или речной причал, а затем было применено и к новому, железнодорожному транспорту.
Летом 1840 года было налажено железнодорожное сообщение с Версалем не только по правому, но и по левому берегу Сены; начиная с 7 июня этого года поезда отправлялись туда с Западного вокзала, построенного вне городской черты, за заставой Мна (в 1848–1852 годах его заменил более просторный Монпарнасский вокзал).
Поскольку жители Лондонской улицы жаловались на шум, производимый поездами, в 1842–1843 годах неподалеку от старого вокзала (чуь подальше от центра, к северу от пересечения Амстердамской улицы и улицы Сен-Лазар) выстроили новый. Его назвали вокзалом Сен-Лазар. В 1843–1845 годах для подъезда к нему была проложена новая улица, очень широкая по тогдашним меркам (шириной 20 метров); она получила название Гаврская, поскольку новая линия должна была соединить Париж с Гавром. Первый поезд с вокзала Сен-Лазар отправился 3 мая 1843 года, но для начала не в Гавр, а поближе – в Руан. До Гавра железнодорожную ветку продлили четырьмя годами позже.
Почти одновременно было налажено и железнодорожное сообщение с Орлеаном. Орлеанский вокзал был построен еще в 1840 году, но поначалу поезда оттуда ходили лишь в ближний пригород – город Корбей. Первый поезд до Орлеана отправился в путь только 2 мая 1843 года. Открытие новой линии было отпраздновано с особой пышностью. Праздник почтили своим присутствием сыновья короля Луи-Филиппа – герцоги Немурский и Монпансье, а также представители интеллектуальной и политической элиты (в общей сложности полторы тысячи человек). Первый поезд выехал из Парижа утром и проехал 30 лье (около 120 километров), отделяющие Париж от Орлеана, за три часа. Вечером того же дня все путешественники возвратились назад. Цены были установлены следующие: 6,35 франка за билет до Орлеана в третьем классе, 9,5 – за билет во втором и 12,6 – за билет в первом. С Орлеанского вокзала отправлялись в день три поезда: в 7 утра, в полдень и в 5 часов пополудни. В 1867 году на месте Орлеанского был выстроен новый вокзал, названный Аустерлицким.
Открытие железнодорожных линий, связавших Париж с Руаном и Орлеаном, заставило французов отнестись к новому виду транспорта более уважительно. Пока поезда соединяли столицу с пригородами вроде Сен-Жермена или Версаля, железную дорогу можно было считать простой забавой для праздных любителей загородных прогулок; другое дело – связь с крупными городами.
25 июня 1846 года на площади Рубе был торжественно открыт вокзал, получивший название Северного. Его скромное здание в 1863 году было заменено другим, более монументальным. Строительство еще двух вокзалов было начато при Июльской монархии, а закончено уже после ее крушения. Первый из них, сначала именовавшийся Страсбургским, а затем переименованный в Восточный, был построен на Новой улице Шаброля и введен в действие в 1852 году. Второй – Лионский вокзал на бульваре Маз, строительство которого завершилось в 1849 году, – вначале также носил другое название. Поскольку поезда оттуда в первое время ходили не дальше города Монтро, он так и назывался вокзалом железной дороги Париж – Монтро. До Лиона дорогу продлили лишь в 1854 году.
Развитие железнодорожного транспорта сопровождалось первыми катастрофами. Самая страшная случилась 8 мая 1842 года. Дело было в воскресенье, поезд из пятнадцати вагонов, полный народа, возвращался из Версаля в Париж; когда в половине шестого вечера он миновал станцию Бельвю, у одного из двух паровозов, везших состав, лопнула ось. Второй паровоз на полной скорости налетел на первый, а затем на них взгромоздились сверху четыре первых вагона. Паровозы загорелись, пламя перекинулось на вагоны, двери которых были заперты, и потому пассажиры не могли выбраться наружу. Итог оказался чудовищным: 57 погибших (среди них – известный французский мореплаватель, исследователь Антарктиды Дюмон-Дюрвиль) и около трех сотен раненых. Но это, разумеется, не остановило распространения паровых двигателей.
Постепенно они входили в употребление не только на суше, но и на воде. Именно в эпоху Реставрации во Франции появились первые паровые суда. Пионерами в этой области были, правда, не французы, а англичане, которым паровое судоходство помогало упрочить свое господство над миром. Зрелище английских паровых судов производило сильное впечатление на французских путешественников. Французский писатель Астольф де Кюстин, побывавший в Англии в 1822 году, писал в своей книге «Записки и путешествия»: «Реки и заливы, устья рек и морские гавани покрыты судами самой разной величины, которые, движимые некоей волшебной силой, устремляются к своей цели, не прибегая ни к парусам, ни к веслам, и доставляют царям морей богатства всего земного шара. Этим удивительным машинам не страшна более игра ветров, благодаря им морское сообщение сделалось столь же регулярным, что и движение почтовых карет по суше. Покоряясь новой силе, неведомой прежде, корабли пересекают океан с небывалой легкостью, оставляя за собой клубы дыма, меняющие самый вид морской глади. Издали эти дымящиеся суда напоминают хижины посреди равнины. Паровые машины окажут на судьбу рода человеческого влияние, серьезность которого сегодня трудно оценить в полной мере; особенную опасность будут они, по всей вероятности, представлять в сражениях на море: паровые суда смогут бороздить океаны, невзирая ни на ветра, ни на течения, так что нации, не овладевшие этим новым видом оружия, неминуемо попадут в зависимость от тех, в чьем распоряжении оно уже имеется».
Понятно, что французы не могли спокойно смотреть на достижения своих вечных соперников – англичан. Между тем первое паровое судно, которое увидели парижане, было построено именно в Англии. Корабль этот, получивший имя «Элиза», приводился в движение двумя боковыми колесами; он предназначался для того, чтобы курсировать между Руаном и Эльбефом (город на Сене чуть выше Руана). Тем не менее в марте 1816 года паровая «Элиза» появилась в Париже и в течение нескольких дней совершала «показательные» рейсы от моста Искусств до эспланады Инвалидов и обратно; толпы парижан приветствовали это зрелище рукоплесканиями.
Французские конструкторы приняли вызов англичан и немедленно начали работу над национальными паровыми судами, однако успеха добились не сразу. Паровой корабль «Карл-Филипп» (названный в честь брата Людовика XVIII, будущего короля Карла X) был опробован летом 1816 года в Берси, но испытание прошло не слишком удачно. Следующий французский пароход, «Два брата», был спущен на воду в 1818 году. По конструкции он отличался от английской «Элизы»: вместо двух боковых колес его приводило в движение одно центральное; две кабины по обеим сторонам от колеса могли вместить полторы сотни пассажиров. Пароход успешно проплыл вверх по течению от Севрского моста до моста Инвалидов, причем протащил на буксире две груженые баржи. Однако осадка у «Двух братьев» была такой большой, что использовать этот пароход можно было только в нижнем течении Сены.
Наконец, в 1820 году во Франции появились пароходы совсем другого типа – с одним колесом сзади и с небольшой осадкой, позволяющей плавать даже по не очень глубоким рекам. В начале того же 1820 года в Париже было создано «Акционерное общество быстроходного транспорта», возглавляемое капитаном Мажанди; оно должно было обеспечивать регулярную пароходную связь между Гавром и Парижем. Англо-французское соперничество тем временем продолжалось. В июне 1821 года лучший пароход капитана Мажанди «Герцог Бордоский» (названный в честь сына герцога Беррийского, родившегося в 1820 году уже после гибели отца) вступил в соревнование с английским пароходом «Аарон Менби», приплывшим во Францию специально для того, чтобы помериться силами с французским конкурентом. 6 июня оба парохода вышли из Руана и направились в Париж; англичане добрались до французской столицы за 113 часов, французы – всего за 85. Второй этап соревнования тоже выиграли французы, которые преодолели расстояние от Севрского моста до дворца Тюильри на 45 минут быстрее, чем англичане.
Паровое судоходство довольно быстро доказало свою жизнеспособность и полезность. К 1823 году по Сене плавали уже 22 парохода. Один из них, «Парижанин», дважды в день ходил от набережной Орсе до Сен-Клу и обратно; билеты стоили от 15 до 20 су. Некоторые пароходы отличались повышенной комфортностью. Так, на борту элегантных пароходов «Сена» и «Йонна» помимо ресторана имелся еще и кабинет для чтения с книгами и газетами.
Первые пароходы были в основном сделаны из дерева, но уже в ноябре 1825 года на заводах Менби и Вильсона в Шарантоне был построен первый полностью металлический пароход водоизмещением 125 тонн. Его заказчиком выступило «Акционерное общесво металлических паровых судов, предназначенных для транспортировки товаров из Парижа в Гавр и обратно».
В главе о транспорте естественно коснуться и работы почты: ведь почтовые кареты, как явствует из самого их названия и как уже говорилось выше, перевозили не только людей, но также письма и посылки. С провинцией и с другими странами Париж связывала Большая почта. Переписка внутри Парижа и с ближайшими пригородами осуществлялась с помощью почты Малой, или городской. Малая почта функционировала следующим образом: в эпоху Реставрации в Париже было восемь (при Июльской монархии – девять) почтовых контор, обозначавшихся буквами от А до J, и более 200 почтовых ящиков. Не меньше семи раз в день письма из ящиков поступали в одну из контор, и почтальоны разносили их адресатам – не позже чем через три с половиной часа после их доставки в контору. Отправка простого письма (весом не больше 7,5 грамма) стоила 10 сантимов; более тяжелые письма стоили дороже (по 5 сантимов за каждые дополнительные 5 граммов).
Большая почта работала иначе: здесь цена зависела от расстояния (этот тариф был отменен лишь декретом Второй республики в августе 1848 года). В 1847 году действовали следующие расценки: за простые письма, отправленные из Парижа на расстояние менее 20 км, парижане платили 20 сантимов, за 40–80 км – 30 сантимов, за 80–150 км – 40 сантимов, за 150–200 км – 50 сантимов и т. д. Отправлять письма на расстояния свыше 100 км для малообеспеченных людей было просто разорительно: например, письмо весом в 15 граммов из Парижа в Марсель обходилось в 2 франка 20 сантимов – чуть меньше дневного заработка рабочего текстильной мануфактуры.
В первой половине XIX века даже обеспеченные французы старались уменьшать вес писем, исписывая лист бумаги целиком, без полей; затем они складывали и запечатывали тот же лист, не пользуясь конвертами. Парижане прибегали к услугам почты чаще, чем жители других городов, богатые – чаще, чем бедные, а горожане – чаще, чем жители сельской местности. Париж, где жило 3,2 % населения Франции, получал 27 % всей корреспонденции страны, а отправлял 45 %. Парижане активно переписывались не только с провинциалами или иностранцами, но и между собой (20 % писем из Парижа были адресованы людям, также проживающим в Париже). Среди почтовых отправлений немалое место занимала пресса: столичные газеты доставлялись провинциальным подписчикам также с помощью почты.
На парижской почте тех лет существовали определенные правила отправки посылок: содержимое следовало завернуть в вощеную бумагу, прикрепить к этому пакету список отправляемых предметов (указав их стоимость) и перевязать посылку особой веревкой. Все упаковочные материалы продавались в лавках по соседству с почтовой конторой. Сведения о посылке записывались в особую книгу, и если из нее что-либо пропадало, отправителю возмещали стоимость потери.
С 1828 года почтовые служащие начали ставить на письмах штемпели с указанием времени отправки и получения. Однако привычная нам форма оплаты письма – наклеивание почтовой марки – вошла в обиход во Франции лишь после 1849 года (в Англии марка впервые появилась в 1840 году). До этого корреспонденцию, как правило, оплачивал получатель: по закону, принятому еще в 1796 году, почтальон отдавал ему письмо не прежде, чем получал за него деньги. Если адресат отказывался платить, почтальон не должен был показывать ему письмо даже издали: а вдруг на конверте имеются какие-то условные знаки, благодаря которым адресат угадает содержание письма, не открывая его?
На парижском почтамте можно было получить письма, отправленные «до востребования», но обходилось это адресату недешево. Д.Н. Свербеев, рассказывая о своем первом приезде в Париж летом 1822 года, вспоминает: «Первая моя прогулка по славному городу Парижу была на главную почту. Там наградили меня по крайней мере десятью конвертами, за которые пришлось мне заплатить дорогонько».
В эпоху Реставрации парижское почтовое ведомство ввело в обиход два важных технических новшества: с 1817 года появилась возможность пересылать деньги из одного города в другой почтовым переводом, а с 1829 года – возможность отправить заказное письмо с доставкой на дом. Кроме того, в 1820-е годы парижские почтальоны из пеших стали конными, а при Июльской монархии им предоставили специальные омнибусы. Кучеров, которые развозили письма в почтовые конторы парижских округов, именовали «гусарами Дудовиля» или «гусарами Вольшье» (по именам двух директоров почтовой службы эпохи Реставрации).
Письма и мелкие посылки перевозились в почтовых каретах и в дилижансах, крупный багаж – речным путем или на каботажных судах, а если это было невозможно, то по суше с помощью системы гужевых перевозок (roulage) – на лошадях, быках, мулах и ослах, а порой даже в больших корзинах на спинах у носильщиков.
Распространение железнодорожного сообщения значительно улучшило работу почтового ведомства. В 1845 году появился первый почтовый вагон, который курсировал между Парижем и Руаном; в нем почтовые служащие сортировали письма во время пути. Вообще даже там, где железные дороги еще не были проложены, скорость доставки почтовых сообщений в середине XIX века увеличилась почти втрое по сравнению с концом века XVIII. Тем не менее на доставку писем из Парижа в провинцию по-прежнему требовалось немало времени: 18 часов до Гавра, 20 – до Лилля, 40 – до Нанта, 49 – до Страсбурга, 55 – до Лиона, 60 – до Бордо и Бреста, 80 – до Тулузы.
Малая почта в Париже. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825
С 1825 года в столице Франции функционировала частная контора по доставке парижанам небольших посылок весом до 25 фунтов (примерно до 12 кг), причем те же самые экипажи, которые развозили посылки по домам, могли и забирать посылки для отправки. Существовал и более патриархальный способ доставки посылок – с помощью разносчиков-комиссионеров. В.М. Строев, вообще очень высоко оценивший работу парижской почты («Городская почта устроена превосходно; ответ получается через четыре часа, чего у нас быть не может»), рассказывает: «Если вам нужно послать какую-нибудь посылку, к вам присылают комиссионера, который за 20 су готов идти на край Парижа. Комиссионеры стоят на углу и ждут приказаний».
Почта на улице Жан-Жака Руссо. Худ. О. Пюжен, 1831
Разнообразные функции комиссионера перечислены в посвященном ему очерке Пьера Бернара из сборника «Французы, нарисованные ими самими»: «Вам нужен фиакр? – Пожалуйста. – Вам нужно вытащить чье-то тело, живое или мертвое, из Сены или из канала? – Пожалуйста. – Вам нужно дать объявление, что вы готовы заплатить вознаграждение за потерянный вами предмет, будь то любовник, любовница или попугай? – Пожалуйста. – Вам нужно отнести куда-то тяжелую вещь? – Пожалуйста. Человек на все руки представляет собою разновидность тем более интересную, что не получает патента на свое ремесло. Он открывает двери экипажей и раскрывает зонтики, он караулит собак и лошадей, покуда их хозяин делает визиты, он перепродает пригласительные билеты на театральные представления. <…> Можно сказать, что он являет собою воплощение книги “Путеводитель иностранца в Париже”. Не зная толком ни одного иностранного языка, он, однако же, каким-то чудом понимает их все до единого и указывает англичанам дорогу к гостинице “Виндзор”, немцам – путь в гостиницу “Рейн”, а русским князьям – улицу, ведущую на Елисейские Поля и в предместье Сент-Оноре».
Вернемся к почтальонам в строгом смысле слова. При Империи эту должность исправляли преимущественно бывшие солдаты, уже не способные воевать, но в эпоху Реставрации и при Июльской монархии в почтальоны стали нанимать юношей 18–20 лет. При этом конкуренция была так велика, что самые предусмотрительные из претендентов представляли рекомендации от депутатов или даже министров. Почтальоны получали форменное платье: ярко-синий фрак с красными обшлагами и две пары панталон, из серого сукна на зиму и из тика на лето; в непогоду они использовали короткую драповую пелерину цвета маренго; голову почтальона укрывала круглая шляпа из лакированной кожи.
Среди почтовых служащих царила почти военная дисциплина; каждый был приписан к одной из девяти почтовых контор и к одной из восемнадцати бригад. Низшую ступень в иерархии почтовых служащих занимали те, кто опорожнял почтовые ящики на своем участке – семь раз в день, в строго определенные часы. Вынутые из ящика письма следовало принести в контору, рассортировать и проштемпелевать. За эту работу при Июльской монархии почтовому служащему платили 47,5 франка в месяц. Если такой служащий еще и разносил письма по домам вместо заболевшего почтальона, он получал дополнительные 75 сантимов в день (плюс 10 су за каждый обход домов), а в дни перед Рождеством эта доплата повышалась до 1 франка.
Трудности работы почтальона-разносчика изобразил Ж. Ильпер в сборнике «Французы, нарисованные ими самими». В самую скверную и промозглую погоду, пишет Ильпер, в четыре часа утра на улицах Парижа можно встретить только три разновидности живых существ: вора, который возвращается «со службы», бездомного пса и почтальона. Последний тоже возвращается – только не домой, а в главную почтовую контору на улице Жан-Жака Руссо. Добравшись до этого почтового святилища, почтальон не может позволить себе просто отдохнуть в тепле. Вместе со своими собратьями по ремеслу он принимается сортировать письма простые и заказные, уже оплаченные или только ожидающие оплаты, а также газеты и прочие печатные издания; одним словом, всю ту корреспонденцию, которую пятнадцать почтовых карет доставляют на улицу Жан-Жака Руссо из самых разных уголков Франции с трех до пяти часов пополуночи. Сначала письма сортируют по типам, потом – по кварталам; каждый почтальон собирает «свою» корреспонденцию и подсчитывает общую сумму, которую должен получить с адресатов (за ошибку ему грозит отстранение от должности на срок от пяти до пятнадцати дней). После этого почтальон отправляется разносить письма, причем непременно должен тотчас записать в свой блокнот сумму, полученную за каждое письмо, чтобы ничего не упустить и не быть обманутым. Если какого-то адресата не оказывается дома, почтальону приходится возвращаться по тому же адресу во время следующего обхода. В общей сложности почтальон эпохи Реставрации обходил свой участок семь раз в день, а почтальон Июльской монархии – шесть.
Пределом карьерного роста почтовых служащих была должность штатного почтальона, который получал восемьсот франков в год и пользовался уважением в «своем» квартале. После 25 лет беспорочной службы штатный почтальон мог претендовать на годовой оклад в 1200 франков.
Если почтовые сообщения в Париже были доступны частным лицам, то другое средство коммуникации до 1840-х годов использовалось только в военных или политических целях. Оптический телеграф, изобретенный Клодом Шаппом, был впервые официально опробован в 1793 году. Устроен он был следующим образом: на крыше башен и высоких зданий устанавливались столбы-семафоры с подвижными разноцветными планками и фонарями, с помощью которых передавались условные сигналы; чтобы их увидеть и расшифровать, наблюдатели использовали зрительные трубы.
К 1840 году в Париже действовали пять таких семафоров: на крыше главной конторы телеграфной службы (на Университетской улице), на крыше Морского министерства на площади Согласия (линия Париж – Брест), на вершине церкви Богоматери Побед (линия Париж – Лилль) и на каждой из башен церкви Святого Сульпиция (один передавал сигналы из Парижа в Страсбург, а другой – из Парижа в Лион).
В эту эпоху передача сигнала из Парижа в Лилль (с помощью 22 промежуточных телеграфных семафоров) занимала 2 минуты, в Кале – 3 минуты (27 промежуточных семафоров), в Страсбург – 7 минут (46 семафоров), в Лион – 8 минут (50 семафоров) и столько же времени – в Брест (80 семафоров). В 1842 году главная телеграфная контора переехала с Университетской на Гренельскую улицу, в дом с высокой башней. К 1844 году сеть оптического телеграфа насчитывала уже 534 станции и соединяла Париж с 29 городами.
Телеграф существенно ускорял передачу информации, однако использовать его можно было только днем; вдобавок передаваемая по нему информация носила преимущественно военный и политический характер. Если англичане в те же годы передавали с помощью телеграфа также и коммерческую информацию (биржевой курс, время прибытия и отхода кораблей и проч.), то во Франции для широкой публики были предназначены только сведения о результатах тиража национальной лотереи. В 1830-е годы частные компании пытались использовать телеграф для передачи коммерческих сведений, однако наталкивались на сопротивление властей. Так, еще в 1830 году изобретатель Александр Ферье де Турет предложил усовершенствование, позволяющее телеграфу работать ночью, и попросил разрешения открыть частное телеграфное сообщение между Парижем и Англией. Однако директор государственных телеграфных сообщений Альфонс Фуа отказал ему, сославшись на право правительства первым узнавать все важнейшие новости. Тем не менее Ферье 24 января 1832 года основал «Генеральное предприятие дневных и ночных публичных телеграфных сообщений», которое должно было соединить телеграфной линией Париж с Гавром. Альфонс Фуа не позволил осуществиться и этому намерению. На сопротивление государства натолкнулись и следующие попытки неутомимого Ферье (устройство телеграфной линии Париж – Руан и Париж – Брюссель). Государство не хотело делиться своими правами с частными лицами, и весной 1837 года во Франции был принят закон о монополии государства на проведение телеграфной связи. Ферье так и не смог связать Париж с Руаном с помощью оптического телеграфа, однако вовсе без телеграфа Руан не остался. Именно в этот город в 1845 году были посланы первые сообщения с помощью электрического телеграфа, который вошел во всеобщее употребление только в 1850-е годы.
Почта и телеграф приносили большую пользу газетчикам; именно с их помощью те узнавали международные новости. В эпоху Реставрации редакция каждой парижской газеты имела специального сотрудника, который отыскивал новости в иностранных газетах и переводил их для французов. А в 1832 году (уже при Июльской монархии) в Париже появилась еще одна форма распространения информации: Шарль Ава открыл в Париже «контору новостей», которая через три года превратилась в «агентство новостей». Известия, которые он получал от своих корреспондентов или сам находил в иностранной прессе, Ава за определенную плату предлагал редакциям парижских газет, а те подавали новости своим читателям под определенным политическим соусом. Для связей со своими агентами Ава пользовался почтовыми голубями, а также имел доступ к сообщениям, поступающим по государственному телеграфу. Агентство Ава располагалось на улице Жан-Жака Руссо по соседству с главной почтовой конторой и потому получало новости без промедления.
Глава пятнадцатая
Санитарное состояние города
Грязь на парижских улицах. Уборка улиц. Ветошники. Отхожие места и вывоз нечистот. Свалки и помойные ямы. Подземные сточные канавы. Водоснабжение. Бани и купальни. Кладбища
Общее место почти всех описаний Парижа первой половины XIX века – жалобы на то, что парижские улицы невыносимо грязны. О неудобствах, с которыми сталкивались прохожие на парижских улицах, уже шла речь в предыдущих главах (в частности, в главах десятой и четырнадцатой), однако тема эта, можно сказать, неисчерпаема.
Бальзак, описывая «круги парижского ада» в повести «Златоокая девушка» (1834–1835), называет одной из причин физической немощи парижан «заразу, подымающуюся из земли, на которой стоит Париж, и неизменно воздействующую на лица привратников, лавочников, рабочих». Писатель продолжает: «Если воздух домов, где живет большинство горожан, заражен, если улица изрыгает страшные миазмы, проникающие через лавки в жилые помещения при них, где и без того нечем дышать, – знайте, что, помимо всего этого, сорок тысяч домов великого города постоянно омываются страшными нечистотами и у самого своего основания, ибо власти до сих пор не додумались заключить эти нечистоты в трубы, помешать зловонной грязи просачиваться сквозь почву, отравлять колодцы… Половина Парижа живет среди гнилых испарений дворов, улиц, помойных ям».
Парижская грязь. Литография из газеты «Шаривари», 16 июля 1833 года
Можно сказать, что зловоние на улицах было в описываемую эпоху неотъемлемым признаком парижского быта. А.Н. Карамзин, описывая свою поездку из Страсбурга в Париж, сообщает как нечто само собой разумеющееся: «…ближе, ближе, – завоняло! ужасно завоняло! Ура!!! Мы приехали».
Иностранцы особенно остро ощущали контраст между красотой парижских дворцов, роскошью парижских магазинов – и нечистотой мостовых. В романе английского писателя Э. Бульвер-Литтона «Пелэм, или Приключения джентльмена» (1828) заглавный герой, английский денди, приезжает в Париж и на вопрос француженки, интересующейся, как ему нравятся парижские улицы, отвечает следующей тирадой: «По правде сказать, со времени моего приезда в Париж я всего один раз прогулялся пешком по вашим улицам – и чуть не погиб. <…> Я свалился в пенистый поток, который вы именуете сточной канавой, а я – бурной речкой».
Соотечественница Пелэма, англичанка Фрэнсис Троллоп, в книге «Париж и парижане в 1835 году» посвящает рассказу о грязи на парижских улицах не одну страницу:
«Не стану даже говорить, что улицы в Париже содержатся дурно, ибо не сомневаюсь, что очень многие уже сделали это наблюдение до меня; скажу лишь, что нахожу их вид удивительным, чудесным, таинственным, непостижимым. В городе, где все, что открыто взору, украшается самым старательным образом; где лавки и кафе напоминают дворцы фей; где посреди рынков красуются фонтаны, в каких не побрезговали бы искупаться даже самые щепетильные наяды; в городе, где женщины так тонки и изящны, что кажутся созданиями неземными, а мужчины так предупредительны и галантны, что спешат оградить этих богинь от любого нечистого дуновения, – в этом самом городе вы не можете ступить и шагу без того, чтобы ваш взор и нюх не были оскорблены и уязвлены всеми мыслимыми способами. Всякий день я удивляюсь все сильнее и сильнее; всякий день я все крепче убеждаюсь в том, что немалая часть очарования парижской жизни исчезает из-за непростительной небрежности городской администрации, которой, между прочим, не составило бы большого труда избавить элегантнейший народ мира от того отвращения, какое ежеминутно вызывают уличные происшествия, оскорбляющие самые простые приличия. Весенней порой невозможно пересечь ни одну из парижских улиц, в каком бы роскошном квартале она ни находилась и какое бы изысканное общество ее ни населяло, – невозможно пересечь ни одну улицу, не столкнувшись с несколькими женщинами, чье платье покрыто пылью, а возможно, и отвратительными насекомыми. Женщины эти раскладывают посреди улицы матрасы и принимаются выбивать их, не обращая никакого внимания на прохожих, которые едва успевают увернуться, чтобы не наглотаться пыли. <…>
В Лондоне, когда строят или ремонтируют дом, первым делом всегда окружают строительную площадку высоким деревянным забором, дабы работы не причинили вреда прохожим, а затем вдоль этой ограды прокладывают временные мостки с перилами, чтобы эти самые прохожие не испытывали ни малейшего неудобства. Не то в Париже: здесь дом строящийся или ремонтируемый имеет такой вид, словно подле него только что случилось совершенно неожиданное трагическое происшествие: то ли вспыхнул пожар, то ли обрушилась кровля; вы пребываете в уверенности, что через несколько часов мусор будет убран, а тротуар очищен; ничуть не бывало: та же грязь, к великому неудобству прохожих, может оставаться на этом месте много месяцев подряд, а городские власти даже не подумают что-либо предпринять.
Если кто-то разгружает или нагружает телегу, ей позволяют перегородить улицу, и никого не волнует то обстоятельство, что из-за этого пешеходы и экипажи принуждены будут двигаться в обход.
Самые гнусные дела свершаются на улице днем и ночью, а мусорщик выполняет свою работу лишь по утрам. Скромный пешеход постоянно рискует попасть под струю нечистот, выплескиваемых без всяких церемоний из дверей и из окон; в лучшем случае он избегает непосредственного соприкосновения с помоями, и страдают лишь его глаза и нос. Ускользнувший восклицает: “Какое счастье!”, несчастный же, которому повезло меньше и которого окатили с ног до головы, молчит и печально осматривает свое платье».
Госпожа Троллоп резюмирует свою мысль: «Я совершенно убеждена, что единственное, чем обладают представители других наций и чем до сих пор не смогли обзавестись французы, это сточные канавы и помойные ямы».
Тот же контраст между великолепием и грязью отмечал П.А. Вяземский в письме к родным из Парижа от 3 сентября 1838 года: «Вообще здесь царство объедения. На каждом шагу хотелось бы что-нибудь съесть. Эти лавки, где продаются фрукты, рыба, орошаемая ежеминутно чистою водою, бьющею из маленьких фонтанов, вся эта поэзия материальности удивительно привлекательна. Между тем тут же вонь, улицы ……… как трактирный нужник, и много шатающейся гадости в грязных блузах. Живи и жить давай другим. Требование отменной чистоты везде и всегда есть тоже деспотизм. На чистоту надобно много издерживать времени, а время здесь дорого, дороже нежели где-нибудь. Из общих и главных вольностей здешней конституционной жизни замечательны две: кури на улицах сколько хочешь и … где попадется. И то, и другое имеет свою приятность и я ими пользуюсь. Разве это не стеснение естественных нужд человека, когда, например, хоть лопни, а не найдешь нигде гостеприимного угла для излияния потаенной скорби».
Другой русский путешественник, В.М. Строев, побывавший в Париже примерно в то же время, что и Вяземский, пишет: «Улицы невыразимо грязны. Кухарки считают улицу публичною лоханью и выливают на нее помои, выбрасывают сор, кухонные остатки и пр. Честные люди пробираются по заваленным тротуарам, как умеют. Парижанки давно славятся искусством ходить по грязи. Надобно признаться, что они мастерицы этого дела. Иная исходит пол-Парижа и придет домой с чистенькой ботинкой. Как серна, перепрыгивает она с камешка на камешек, едва касаясь до мостовой кончиком носка; приподымает платье и не боится показать прелестную ножку. <…> Я уже сказал, что улицы служат лоханью, помойною ямою, куда из домов выбрасывают всякую нечистоту, выметают сор. Уличная неопрятность, особенно в дальних предместьях, доходит до отвратительного безобразия: идешь по кочкам навоза, шагаешь через лужи, через грязь, хотя дождя нет и на бульварах летняя пыль. В богатых частях города устроены протечные фонтаны, которые очищают канавы, но все-таки грязь остается между камнями мостовой и воздух заражается вредными испарениями. <…> Префекты Парижа не один раз принимались очищать улицы, но попытки их не удались. Старухи кухарки так привыкли к теперешнему порядку, что их не отучишь от него самыми строгими наказаниями. Притом же, куда девать нечистоту? Домы набиты народом; квартиры тесны; дворов почти нет. Если очистить улицы, то будут заражены дома; из двух необходимых зол теперешнее сноснее».
Упоминаемое Строевым умение парижанок «идти по грязи, не замаравшись» поражало всех наблюдателей; анонимный автор очерка «Париж в 1836 году» уточняет: «Более всего надобно дивиться ему, когда они садятся в омнибус или вылезают из него».
Разумеется, было бы неправильным считать, что грязные улицы неприятно поражали только иностранцев. Вот свидетельство француза Л. Альфонса, автора книги «О здоровье жителей города Парижа» (1826): «Более двухсот тысяч семейств всякий день выбрасывают нечистоты и мусор самого разного рода на проезжую часть. К этим отбросам прибавляются отходы фабричного производства. Все это подолгу лежит на мостовой. Лошади, экипажи, пешеходы скачут, ездят, ходят по этому мусору, копыта, колеса, башмаки давят отбросы и превращают их в черную грязную массу, которая смешивается с водой, вытекающей из фабричных и лабораторных цехов, с дождевой водой и с той, какую выплескивают хозяйки, и надолго остается на улице; тем людям, которым поручена уборка улиц, удается убрать ее далеко не сразу и с большим трудом. Убирают самое большее половину этой грязи, другая гниет в уличных ручьях, загромождает их течение и исчезает не прежде чем сильный ливень сносит ее к сточным люкам, которые она забивает. Зловонные испарения, смрадные миазмы исходят из тех мест, где постоянно прирастают горы этих нечистот, и отравляют воздух… <…> из-под решеток, которыми закрыты люки сточных канав, вырываются испарения еще более вредные, которые заставляют жителей близлежащих домов искать себе новые квартиры. <…> Часть отбросов застревает в сточных канавах и засоряет их решетки; в результате улицы затопляет грязное болото, преграждающее путь пешеходам. Экипажи, однако, продолжают ездить по мостовым, залитым нечистотами, и копыта лошадей разбрызгивают грязь по сторонам, отчего ею вмиг покрываются витрины лавок и выставленные перед их дверями товары. <…> Зимой эти потоки грязной воды замерзают, и экипажи с большим трудом одолевают ледяные горки, то и дело рискуя опрокинуться. Летом – другая беда; нечистоты высыхают и превращаются в толстый слой пыли, которая слепит глаза, пачкает одежду, проникает внутрь квартир. Позвольте мне упомянуть и о еще одном злоупотреблении, на которое принято закрывать глаза, – злоупотреблении отвратительном, чудовищном: тысячи каменщиков, маляров, плотников и других рабочих, а также рассыльные, кучера фиакров и кабриолетов, не имея места, где могли бы они справить неотложную нужду, используют для этого проезжую часть».
Процитированный автор был далеко не единственным, кто бил тревогу по поводу скверного санитарного состояния парижских улиц. В 1820-е годы появился целый ряд публикаций, посвященных «неотложным мерам», какие следует принять по этому поводу, а некий Пьер-Гаспар Шометт в 1830 году дал своей брошюре душераздирающее название «Плач и стон по поводу ужасного состояния парижских улиц в декабре 1829 и январе 1830 года».
В самом деле, сточные воды затрудняли жизнь парижанам и летом, но морозной зимой ситуация становилась вдвое сложнее. Грязная вода из частных домов, мастерских, публичных бань и прочих мест, которая обычно стекала по желобам, проложенным по середине мостовой, зимой замерзала; поскольку мостовые были наклонные, с уклоном к желобу, экипажи начинали скользить по льду, грозя опрокинуться (как уже говорилось в главе десятой, эти желоба переместили с центра к краям мостовой лишь в середине 1830-х годов). Лед, разумеется, скалывали, но ледяные глыбы не вывозили, а складывали прямо в городе, на площадях или вдоль набережных и бульваров. Страшной зимой 1829/1830 годов, когда в Париже выпало много снега, а Сена покрылась плотной коркой льда, эти глыбы превратились в сплошные снежные стены вдоль бульваров; они достигали 10–12 футов (3–4 метра) в высоту и 20–30 футов (6–9 метров) в ширину. Понятно, что, когда потеплело, снег и лед растаяли и превратили улицы в реки, а площади в озера. Выиграли от этого только предприимчивые бродяги, которые немедленно стали перекидывать доски через грязные потоки, затопившие улицы, и взимать плату с прохожих, желавших воспользоваться этими импровизированными мостами.
Стихийные бедствия были на руку также «штатным» уборщикам-подметальщикам, получавшим жалованье от городской администрации: после сильного дождя или во время таяния снега они не упускали случая потребовать с пешеходов, не желающих идти по колено в воде, еще и особую плату за уборку улиц. Больше того, парижане даже подозревали этих дворников в «злоупотреблениях» – в том, что они ночью нарочно перегораживают улицы, а наутро разбирают свои запруды, и по мостовым начинают течь бурные потоки…
Уборка улиц находилась в ведении сразу нескольких ведомств: за нее отвечали и префектура департамента Сена (ей подчинялись службы, отвечавшие за содержание сточных канав и свалок), и префектура полиции, и домовладельцы, и специальное предприятие, получившее концессию на вывоз отбросов и нечистот. До 1827 года то же предприятие отвечало за подметание территорий, принадлежавших городу. Строго определенные обязанности имелись и у домовладельцев: они были обязаны подметать улицы перед фасадами своих домов до середины проезжей части и не выбрасывать мусор на улицу сразу после того, как по ней проехала телега уборщика. За тем, как жители выполняют эти обязанности, следили 20 инспекторов префектуры полиции, однако наказывать нарушителей они права не имели и могли только жаловаться полицейским комиссарам, а те, конечно, не спешили принимать меры по столь маловажному поводу. После 1827 года у префектуры полиции появилось собственное «уборочное» подразделение, отвечавшее за чистоту площадей, набережных, мостов и бульваров. Кроме того, была основана частная компания, которая за плату предоставляла домовладельцам подметальщиков. Вводились и другие усовершенствования: был изобретен «механический подметальщик»; муниципалитет начал оплачивать починку повозок, которые использовались для очистки выгребных ям; владельцам ресторанов и других предприятий, производящих большое количество отбросов, было приказано складывать их в корзины или ящики, а не просто высыпать и выливать на улицу.
К концу Июльской монархии городская администрация в летнее время располагала 300 штатными подметальщиками, зимой их число удваивалось, а когда выпадал снег, на улицы выходили 2000 дворников. Кроме того, с 15 апреля по 15 сентября, когда в Париже было особенно пыльно, бульвары, набережные, площади, мосты и места публичных гуляний дважды в день поливались водой; для этого использовались 90 бочек на одноконных телегах (в остальное время года на полив уходило всего 25 бочек).
Поливание было задумано для пользы горожан, однако они порой воспринимали эту гигиеническую меру весьма неодобрительно. В августе 1839 года Дельфина де Жирарден пишет о «батальоне привратников, привратниц и прочих официальных поливальщиков, держащих наперевес свои устрашающие орудия, а именно лопаты»: «Не теряя времени, они пускают их в ход и начинают расплескивать вокруг себя воду из уличных ручьев. Чистая эта вода или грязная, сделалась ли она бурой стараниями соседнего красильщика или желтой от трудов коварного стекольщика – это поливальщиков не волнует; им велели поливать улицу – и они ее поливают; а уж чем именно ее поливать, насчет этого им указаний не давали. Заодно они поливают также прохожих – то с ног до головы, то с головы до ног; все зависит от того, как близко эти несчастные подходят к поливальщику; если он рядом, вода попадает им на ноги, если далеко – на голову. Прощайте, лакированные сапоги, прощайте, прелестные полусапожки из пепельной тафты, прощайте, серая шляпка, розовый капот и белое муслиновое платье с тремя воланами! О бедные парижские жительницы! Вы выходите из дома с надеждой, радуясь солнечному дню и не ожидая ничего дурного; вы не подозреваете, что поливальщик уже занес злосчастную лопату, угрожающую вашей красоте, иными словами, вашей жизни! И не думайте, что в экипаже вы будете в большей безопасности; струи грязной воды проникают туда так же легко, как и во все другие места; разница лишь в том, что, попав в экипаж, они там и остаются. Выехав из дому в коляске, вы возвращаетесь в ванне, а ванна, запряженная парой лошадей, – не самое надежное средство передвижения».
Ветошник. Худ. Травьес, 1841
За чистотой на свой манер следили представители особой парижской профессии – ветошники, или тряпичники, подбиравшие мусор (старые тряпки, бумагу, стекло и проч.), который жители выбрасывали прямо на улицу. С начала XVIII века власти регулярно выпускали ордонансы, запрещавшие ветошникам работать до рассвета, так как под покровом ночи они с помощью своих железных крючьев частенько воровали разные вещи из помещений на первых этажах домов. В 1828 году парижские власти предписали ветошникам носить специальную бляху с обозначением собственного имени и ремесла – «дабы можно было их отличить от ночных грабителей, охотно себя за ветошников выдающих». Для того чтобы заниматься своим ремеслом на законном основании, ветошники и торговцы подержанным платьем получали от властей разрешение на год, а по истечении этого срока разрешение необходимо было возобновлять. В 1832 году в Париже насчитывалось почти 2 тысячи ветошников, а к 1880 году их число выросло до 15 тысяч. Когда во время эпидемии холеры 1832 года власти, стремясь оздоровить обстановку в городе, приказали вывозить отбросы как можно скорее и временно запретили ветошникам заниматься своим ремеслом, те бунтовали в течение нескольких дней (31 марта – 5 апреля), отстаивая свои права, и в конце концов вынудили власти отказаться от своего намерения.
Выразительную картину этого бунта ветошников нарисовал Генрих Гейне в шестой статье из цикла «Французские дела» (апрель 1832 года): «Властям пришлось столкнуться с интересами нескольких тысяч человек, считающих общественную грязь своим достоянием. Это так называемые chiffonniers [ветошники], которые из мусора, скопляющегося за день в грязных закоулках домов, извлекают средства к жизни. С большой остроконечной корзиной за спиной и с крючковатой палкой в руке бродят по улицам эти люди, грязные, бледнолицые, и умудряются вытащить из мусора и продать всякую всячину, еще годную к употреблению. А когда полиция сдала в аренду очистку улиц, чтобы грязь не залеживалась на них, и когда мусор, нагруженный на телеги, стали вывозить прямо за город, в открытое поле, где тряпичникам предоставлялось сколько угодно рыться в нем, тогда эти люди стали жаловаться, что если их и не лишают хлеба, то мешают их промыслу, что промысел этот – их давнишнее право, почти собственность, которую у них произвольно хотят отнять. <…> Когда жалобы не помогли, ветошники насильственным путем постарались помешать ассенизационной реформе; они попытались устроить маленькую контрреволюцию, и притом в союзе со старыми бабами, ветошницами, которым было запрещено раскладывать вдоль набережных и перепродавать зловонные лоскутья, купленные большею частью у ветошников. И вот мы увидели омерзительнейшее восстание: новые ассенизационные повозки были разбиты и брошены в Сену; ветошники забаррикадировались у ворот Сен-Дени; старухи ветошницы сражались большими зонтами на площади Шатле».
В обычное время рядовые ветошники продавали свою добычу «главному ветошнику», который владел обширным сараем, где хранил собранные вещи и торговал ими (целые он сбывал частным лицам, обрывки и осколки – фабрикам для переработки). Рядовые ветошники делились на «оседлых», имеющих право на поиски среди мусора в определенном квартале, и «торговых», которые покупали у горожан ненужные вещи и перепродавали желающим. Существовала и особая разновидность ветошников – уже упоминавшиеся «опустошители», которые летом, когда из-за жары Сена пересыхала, просеивали мокрый песок в надежде отыскать какие-нибудь драгоценности; в остальное время года «опустошители» так же неутомимо вели поиски в сточных канавах.
Лачуги, в которых жили ветошники, располагались преимущественно в кварталах Сен-Марсель и Сен-Жак; комнаты ветошников представляли собой своеобразные филиалы свалок. Вот зарисовка А.И. Тургенева, дающая представление об образе жизни и труда парижского ветошника в 1825 году: «Перед великолепным htel [особняком] графа Брея, в углу, куда сваливают всякую всячину, увидел я chiffonnier [ветошника] – Диогена с фонарем, который железным крючком взрывал кучу навоза, или pot pourri, выбрасываемого из домов, со всею нечистотою оных. Он клал в свою корзину все клочки бумаги, не исключая и самых подозрительных, тряпки, разбитые стекла и куски железа или гвозди. Полагая, что они берут только то, что по себе имеет или может иметь некоторую цену, я остановился и, при свете фонаря искателя фортуны, вступил с ним в разговор. Веселым голосом и с каким-то беспечным напевом отвечал он мне на мои вопросы и исчислил все предметы, кои они подбирают в свои корзинки. Они продают их на фабрики: бумажные, холстяные, стеклянные. Сих искателей в Париже более 2000. Они проводят весь день, с 6 часов утра за полночь, с крючком и с корзиною и обходят почти весь город в разных его извилинах <…> Целые семейства кормятся сими трудами, и мальчик в 10 или 12 лет уже помощник в содержании семейства своего».
Условия труда ветошников – «класса народонаселения, исключительно свойственного Парижу» – не изменились и десятью годами позже. Анонимный автор очерка «Париж в 1836 году» пишет: «Рано утром и ночью поздно расхаживают они по улицам с коробом на спине, фонарем в левой, крюком в правой руке, раскапывают кучи дряни, наваленной из домов, и выбирают все, что может на что-нибудь сгодиться: бумагу, тряпки, кожу, железо, кости, нитки, битое стекло, щепки и пробки. Все найденное после разбирается по сортам, продается оптовым торговцам, очищается и делается опять товаром. Каждый crocheteur [ветошник, вооруженный крюком] вырабатывает в сутки от 20 до 30 су. Часто с ними ходят собаки, которые забегают вперед и овладевают каждой кучей во имя своего хозяина. Достойна ловкость, с какою они цепляют каждую вещицу, кладут в корзину, и быстрота, с которой в несколько минут очищают всю улицу. Главное в том, чтобы первому поспеть на поприще; но и после приходящие находят еще поживу, потому что лучшие дома метутся часто очень поздно, непосредственно перед самым проездом неумолимой телеги, которая вывозит весь сор из города».
Грязь и зловоние на улицах Парижа объяснялись еще и отсутствием специальных мест, где можно было бы справить естественную нужду. Публичные отхожие места появились в Париже еще в конце XVIII века (впервые – в Пале-Руаяле); имелись они в Люксембургском саду и в саду Тюильри и в пассажах (это те самые заведения, которые В.М. Строев назвал «необходимыми кабинетами»), но их было недостаточно, а главное, за их посещение нужно было платить. Первые бесплатные общественные туалеты-писсуары открылись в Париже только в конце 1820-х годов, а широкое распространение получили после 1830 года. Самую активную роль в их строительстве сыграл префект департамента Сена Рамбюто, занимавший этот пост в 1833–1848 годах. Писсуары, которые, по замечанию писателя Поля де Кока, «напоминали своим видом восточные минареты», появились сначала на бульварах, а затем распространились по всему городу; глухую стену этих тумб использовали для размещения афиш. К апрелю 1843 года их было в Париже уже без малого пять сотен. Власти издавали различные постановления, запрещавшие справлять нужду вне этих заведений, прямо на улице, тем не менее еще в 1847 году автор письма в «Муниципальную газету города Парижа» сетовал на то, что зрелище даже самых роскошных улиц Парижа не позволяет признать этот город прекраснейшим в Европе, и причина тому – «позорная, бесстыдная, заразительная привычка парижан использовать в качестве отхожих мест любое пространство между лавками, любой закоулок подле ворот, любую уличную тумбу, любое дерево в городском парке». Это не способствовало облагораживанию атмосферы на парижских улицах ни в прямом, ни в переносном смысле.
Уличные заведения были рассчитаны только на мужчин. Что же касается женских общественных туалетов, то их первые образцы появились в Париже лишь при Второй Империи, в самом конце 1850-х годов.
Наряду с бесплатными действовали и платные заведения, более комфортабельные; одно из них высоко оценил литератор Михаил Петрович Погодин, побывавший в Париже в мае 1839 года: «Вот еще прекрасное заведение для города, в котором гуляет много пешеходов – cabinets d’aisance [нужники], куда копеек за 10 открыт всякому вход».
Вывоз грязной воды и нечистот из города осуществлялся двумя путями – по сточным канавам (поверхностным и подземным) и с помощью специальных ассенизаторских служб.
Длина подземных сточных канав постоянно увеличивалась. С 1815 по 1830 год их было прорыто около 15 километров, и общая их длина к концу эпохи Реставрации составляла около 40 километров; самые крупные из них обслуживали пять боен, построенных в начале 1810-х годов, еще одна большая канава шла вдоль канала Сен-Мартен. При Июльской монархии работы по строительству подобных сооружений шли еще интенсивнее, тем более что во время эпидемии холеры 1832 года потребность города в модернизированных способах избавления от нечистот стала особенно очевидна. К 1840 году общая протяженность подземных сточных канав Парижа достигла 98 километров, а к 1845-му – 120 километров.
Задачу не менее важную, чем строительство новых сточных канав, представляла очистка старых; операция эта требовала не только больших денежных затрат, но и величайших мер предосторжности. В противном случае дело кончалось очень плохо. Например, при первых попытках очистить старую сточную канаву на улице Амело несколько рабочих задохнулись и умерли; только в 1826 году эта работа была доведена до конца, причем на нее ушло восемь месяцев.
Однако сточные трубы не могли вместить все отходы; поэтому специальный ордонанс 1814 года запрещал выводить трубы для бытовых стоков из частных квартир к уличным сточным сооружениям; содержимое отхожих мест следовало отправлять в большие помойные ямы не по сточным трубам, а с помощью особой транспортировки. Объем вывозимых отходов постоянно увеличивался и из-за прироста населения, и из-за появления с 1830-х годов в парижских домах «английских» отхожих мест со сливом воды. Предполагалось, что парижане будут платить специальным службам за вывоз «частных» нечистот и грязной воды; однако наиболее предприимчивые и бережливые горожане предпочитали ночью бесплатно сливать ведрами содержимое своих выгребных ям в уличные сточные канавы, которые от этого засорялись и придавали городу тот антисанитарный облик, на который сетовали и сами парижане, и приезжие.
В эпоху Реставрации вывозом нечистот из выгребных ям, которыми были снабжены частные дома, занималась дюжина специализированных предприятий, однако работы у ассенизаторов становилось все больше, и прежнего количества телег и бочек для такого объема нечистот было уже недостаточно. В 1821 году некто Матье, пытаясь разрешить эту проблему, изобрел «съемные выгребные ямы без запаха» – особые бочки, которые можно было, не открывая, вывозить в поля и там использовать их содержимое в качестве удобрений. Однако эта новинка, при всей ее привлекательности, оказалась слишком дорогой: 40 франков в год за установку и обслуживание плюс по 2 франка за каждую вывозимую бочку. Тем не менее изобретение это представлялось современникам столь важным, что в его честь даже была выбита специальная медаль.
Вывоз нечистот был делом не только важным, но и прибыльным, поскольку животные удобрения ценились весьма высоко; к 1848 году в Париже действовали уже 35 бригад, занимавшихся этим промыслом, причем половина их работала на монополиста – компанию Рише, владевшую капиталом в 5 миллионов франков (пять лет спустя эта компания приобрела и все остальные конкурирующие предприятия).
Важно было решить вопрос не только о том, как вывозить нечистоты, но и о том, куда их вывозить. Вблизи застав внутри города или сразу за его чертой существовали восемь больших помойных ям: Монтрёйская, Менильмонтанская, Добродетелей, Польская, Курсельская, Большого Валуна, Монружская, Больничная. Помойки эти служили источником заразы, и префект неоднократно предлагал их закрыть. Однако прежде нужно было найти им замену. Между тем вывоз нечистот на более далекие расстояния потребовал бы большего времени и больших затрат, да и жители дальних коммун решительно протестовали против намерения «осчастливить» их подобной новостройкой. В результате была закрыта только Менильмонтанская помойная яма, да и то потому, что в 1824 году окрестные жители устроили настоящий бунт и перестали пропускать телеги ассенизаторов.
Впрочем, перечисленные помойные ямы не шли ни в какое сравнение с главным источником зловония – Монфоконской большой свалкой, которая располагалась на территории коммун Бельвиль и Ла Виллет, сразу за заставой Битвы. Именно туда свозили бльшую часть нечистот всего Парижа. Из шести отстойников они по свинцовой трубе сливались в сточную трубу, параллельную каналу Сен-Мартен, а оттуда – в Сену, воду которой они отравляли. В Монфоконе рядом со свалкой работала живодерня, где ежегодно расставались с жизнью более двенадцати тысяч больных или старых лошадей, не говоря уже о бродячих собаках и кошках; на свалке кишели крысы, над ней кружились тучи мух. Когда дул северо-восточный ветер, чудовищное зловоние свалки ощущалось даже в самом центре Парижа, в саду Тюильри.
Фонтан «Четыре времени года» на Гренельской улице. Худ. О. Пюжен, 1831
Отчасти решить эту проблему помогло строительство канала Урк, которое было начато еще при Империи, а закончено в 1822 году. Предполагалось водным путем доставлять нечистоты на опушку леса Бонди, а там на тридцати гектарах земель, принадлежащих государству, устроить огромную свалку взамен Монфоконской. Ордонанс на этот счет был издан еще до окончания строительства канала, в июне 1817 года. Однако возникли трудности с пунктом отправки нечистот; предполагалось, что их будут вывозить баржами из бассейна Ла Виллет, между тем местные жители резко этому воспротивились. Поэтому в конце 1820-х годов было решено построить для отправки нечистот отдельный порт вдали от населенных пунктов, но это потребовало больших финансовых вложений, так что перевозить все парижские отходы на свалку в Бонди стало возможным только в 1848 году. Впрочем, А.И. Тургенев еще в октябре 1825 года, въезжая в Париж со стороны Бонди, был «удушен» атмосферой парижских окрестностей: «Вонь нестерпимая с полей, и, казалось, самые деревья и все нас окружающее исторгает одно зловоние».
Площадь Фонтана. Худ. О. Пюжен, 1831
Состояние канализации французской столицы было самым непосредственным образом связано с проблемой ее водоснабжения. Главным источником воды для парижан служила протекавшая через город Сена. Воду из нее качали три водокачки: Шайо, Большого Валуна и Собора Парижской Богоматери. Первоначально водокачки приводились в движение лошадьми, но в эпоху Реставрации конную тягу постепенно начали заменять энергией пара. Все три водокачки были расположены ниже по течению, чем места слива в реку нечистот из самых грязных сточных труб, поэтому воду, которую они поставляли горожанам, трудно было назвать чистой. Впрочем, колодцы города были загрязнены ничуть не меньше, чем воды Сены, поскольку зачастую они были расположены по соседству с выгребными ямами. До начала 1820-х годов единственная по-настоящему чистая вода поступала к парижанам из «Королевского заведения очищенной воды» на набережной Целестинцев. Это предприятие поставляло около 200 000 литров воды в день; чистую воду разливали в 75 бочек и продавали по цене 1 су за ведро, вмешавшее около пятнадцати литров.
Фонтан на площади Шатле. Худ. О. Пюжен, 1831
Ситуация с водой стала более благоприятной после завершения строительства канала Урк. По официальным данным, в 1830 году Париж получал чуть меньше 20 000 кубометров воды в день, иначе говоря, по 24 литра на человека. Эта статистика учитывает такие источники воды, как канал Урк, упомянутые выше водокачки, Аркёйский акведук, несколько частных заведений, снабжавших парижан водой, а также воду, которую водоносы черпали из Сены. Однако реальный объем воды, поступавшей к парижанам, был больше, поскольку в городе существовали еще и колодцы во дворах частных владений.
Водовозы. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825
В 1820-е годы в городе было 25 больших и 154 малых фонтана. Самый крупный из них, с бассейном диаметром 26 метров, располагался посередине площади, которая так и называлась площадь Фонтана. В фонтаны вода поступала по подземным трубам, в большинстве своем старым и настоятельно требовавшим ремонта. Их замена новыми, чугунными, была запланирована еще в 1820-е годы, при префекте Шаброле, однако осуществить этот проект удалось лишь при Июльской монархии; до этого прокладке новых труб мешал конфликт интересов: предприниматели, готовые взять подряд на выполнение этого заказа, хотели импортировать трубы из Англии, а правительство не давало разрешения на эту сделку, боясь ущемить интересы национальных производителей.
Фонтаны делились на общественные (из них черпать воду можно было бесплатно) и «торговые» – платные. По домам воду разносили водоносы (об их иерархии подробно рассказано в главе шестой). Те из них, кто носил ее в ведрах на коромысле, имели право черпать воду из общественных фонтанов, а те, у кого имелись повозки с бочками, обязаны были брать воду только из «торговых», платных фонтанов. Новые районы города с широкими улицами позволяли развозить воду в бочках на конной тяге, что быо затруднительно в старых кварталах с узкими улочками; жители прибрежных районов сами черпали воду из Сены.
Ситуация с водоснабжением существенно улучшилась при Июльской монархии. Н.С. Всеволожский, побывавший в Париже в 1836–1837 годах, свидетельствует: «Река Сена, разделяющая город на две почти равные части, вполовину же Невы в Петербурге и хотя довольно быстра, но вода в ней всегда цвета желтоватого и ее мало употребляют для питья и даже для варения пищи. Множество нечистоты, беспрестанно стекающей с улиц, с фабрик, с боен и по подземным истокам, делают сенскую воду совершенно негодною; но жители не нуждаются в свежей и здоровой воде: она во всех частях города находится в большом изобилии, в фонтанах».
Этим изобилием парижане были обязаны префекту Рамбюто, который из года в год неустанно занимался прокладыванием новых труб, устройством резервуаров и малых фонтанов (аналогов современных водоразборных колонок); число этих последних возросло с полутора сотен в 1830 году до почти двух тысяч в 1848-м. За тот же период было проложено 200 километров новых чугунных труб и вырыто шесть резервуаров емкостью по 10 000 кубометров каждый. Были также воздвигнуты новые, весьма эффектные и монументальные фонтаны, причем они не только радовали взоры прохожих, но и приносили пользу, так как вода из них по трубам поступала непосредственно в квартиры потребителей. Число частных домов и промышленных предприятий, «абонированных» на прямое снабжение водой, выросло за годы Июльской монархии с 807 до 5300, однако эти пять тысяч, разумеется, составляли лишь малую часть всех потребителей. Поэтому водоносы, таскавшие воду вручную, вовсе не лишились работы; накануне Революции 1848 года они, как встарь, носили воду даже в королевский дворец Тюильри. Компромисс между двумя формами водоснабжения заключался в проведении труб (за счет домовладельца) на первый этаж дома, с тем чтобы оттуда вручную разносить воду по этажам. Как бы то ни было, объем ежедневной порции воды, приходившейся на одного парижанина, вырос в течение Июльской монархии с 24 до 110 литров.
Увеличение объема поставляемой воды облегчало парижанам заботу о личной гигиене. Однако наиболее доступными по-прежнему оставались горячие бани и холодные купальни.
Горячие бани нередко располагались на корабле, пришвартованном к берегу. По некрутой лестнице и изящному мостику клиенты переходили с берега, засаженного цветами и плакучими ивами, на корабль – своего рода «плавучую виллу». Здесь каждый мог принимать ванну в отдельном помещении, имея при себе часы и термометр, табакерку, очки и даже увлекательную книгу; наконец, в довершение всех удовольствий, принявшему ванну клиенту подносили бульон.
Сходным образом были устроены и те горячие бани, которые располагались не на кораблях, а на суше; здесь в отдельных кабинетах также были установлены ванны из цинка или меди, с кранами для холодной и горячей воды. Число таких ванн в Париже неуклонно возрастало: в 1816 году их было в общей сложности 800: 500 в «сухопутных» банях и около 300 на пяти судах, стоявших на якоре вдоль набережных Сены (близ набережной Орсе, возле Королевского моста, возле Нового моста, возле моста Мари и возле моста Менял). К 1832 году число ванн достигло трех с лишним тысяч, а к концу Июльской монархии увеличилось почти вдвое. Увеличивалось и число самих «сухопутных» горячих бань: если в 1825 году во всем городе их было всего 37, то в 1832 году стало уже 78, а к середине века – больше сотни.
Самым знаменитым из этих заведений были Китайские бани, которые с 1792 по 1853 год находились в доме № 25 по бульвару Итальянцев (см. иллюстрацию на с. 274). Центральная постройка в виде пагоды стояла в глубине двора, а на бульвар выходили два флигеля, соединенные крытой террасой; помимо самих бань в том же здании работали кафе и ресторан. Вот впечатления русского посетителя Китайских бань П.А. Вяземского: «Первою заботою моею было пойти в китайские бани на булеваре. Славно! Вымазали мне голову какою-то яичницею с eau-de-Cologne [одеколоном], намазали тело каким-то благовонным тестом, после намылили неапольским мылом, взбитым горою, как праздничное блюдо la crme fouette [взбитые сливки], все это с приговорками французскими, объясняющими мне, qu’on me faisait prendre un bain de voyageur [что мне устраивают баню для путешественника]. Все эти припарки и подмазки стоили мне около десяти франков, а простая водяная баня стоит около трех».
В Китайских банях желающим предоставляли даже кровать с теплым постельным бельем – для отдыха после омовения. Кроме того, можно было заказать прохладительные напитки или кофе, не выходя из воды: их доставляли клиентам прямо в ванну.
Школа плавания. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825
В атмосферу восточной неги погружались и клиенты Турецких бань на бульваре Тампля, которым предлагались «ароматические курильницы», «розовое масло из Сибариса» и «притирание Аспазии». Омовения происходили под музыку, вода текла из серебряных кранов, еда и питье подавались при желании клиента непосредственно в ванну («столом» служила подставка красного дерева, которую клали на края ванны). Сами ванны были мраморными, их дно устилали белоснежной простыней. Приняв ванну, посетитель звонком вызывал слугу, который подавал ему специально подогретый халат, заменявший полотенце.
Если посещение обычных горячих бань стоило от 1 до 3 франков, а чуть более комфортабельных бань Вижье – 4 франка, то восточные роскошества обходились гораздо дороже – до 20 франков.
Находились и такие клиенты и клиентки, которые желали принимать ванну, не выходя из дома. В этих случаях и горячую воду, и ванну приносили прямо в спальню (или в гостиничный номер). По городу разъезжали длинные телеги, на которых были установлены вместительные бочки с водой; телеги эти были оборудованы топками, с помощью которых вода нагревалась до температуры 30–50 градусов. Возле дома заказчика два возчика-водоноса сгружали с телеги железный каркас на колесиках, кожаную ванну и горячую воду в двух кожаных бурдюках; все это они доставляли в нужную квартиру, где устанавливали ванну и наполняли ее водой. Клиент принимал ванну, а затем в назначенное время водоносы возвращались, сливали воду, складывали ванну и уносили все оборудование. Система эта была вполне эффективна, но иногда случались аварии: стоило недостаточно прочно закрепить кожаную ванну внутри железной рамы, и она заливала водой всю квартиру. Впрочем, чаще всего все кончалось благополучно. Д.Н. Свербеев вспоминает о своем пребывании в Париже в 1822 году: «Раннее мое утро начиналось теплой ванной, которую приносили мне за полтора франка ежедневно в мою комнату 2-го этажа, и к великому моему удивлению всегда это делалось так аккуратно, что ни одна капля воды не проливалась ни на пол моей комнаты, ни по лестнице».
Ванна на дому стоила (в зависимости от времени года и часа дня) от полутора до четырех франков.
Разумеется, мытье на дому оставалось прерогативой обеспеченных парижан; тем не менее прогресс был налицо: по свидетельству современника, в 1827 году в высших сословиях «не нашлось бы ни мужчины, ни женщины, которые бы не принимали ванну если не каждый день, то по крайней мере три-четыре раза в неделю».
Помимо «горячих» бань, описанных выше, в Париже существовали и бани «холодные» – купальные заведения на реке, иначе говоря, прибрежные бассейны (иногда они именовались также школами плавания). Они действовали с весны до конца сентября, причем среди них имелись заведения как дорогие, шикарные, так и вполне демократичные, дешевые. Из дорогих самыми известными и самыми старинными были купальни Делиньи, перестроенные в 1842 году наследниками первого владельца, братьями Бург. Купальни Делиньи (именовавшиеся также «Большой школой плавания») располагались неподалеку от моста Согласия, на уровне набережной Орсе; сейчас этот участок набережной носит имя Анатоля Франса. Купальни представляли собой часть реки, отгороженную десятком судов на якоре. На «входном» судне располагались касса, бельевая комната и кабинет управляющего, а также кафе с кухней и диванная с витражными окнами, прачечная и сушильня На остальных судах были устроены двухэтажные галереи, в которых помещались 340 роскошно обставленных отдельных кабинетов с коврами и зеркалами, а также шесть еще более роскошных салонов, которые состоятельные посетители абонировали на целый год. К услугам более скромных купальщиков имелись тринадцать общих зал со шкафчиками для вещей. Отдельно были оборудованы еще три кабинета с тысячью нумерованных шкафчиков, в которых посетители могли оставить ценные вещи. В заведении действовали также зал для гимнастических упражнений, парикмахерский и педикюрный кабинеты. Посетителей ожидали два бассейна: один – с естественным дном, которое было специально очищено, другой, длиной в 30 м и глубиной от 60 см до 2 м, – с дном деревянным. К услугам любителей прыжков в воду имелся так называемый «насест» – шестиметровая вышка с площадкой, куда ныряльщики поднимались по винтовой лестнице.
Анонимный автор очерка «Париж в 1836 году» пишет об одном из подобных заведений: «Каждая купальня разделяется на две половины, для мужчин и женщин: последние в Париже удивительные охотницы купаться. Стечение в жаркие дни бывает так велико, что хозяева купален для предупреждения беспорядков вынуждены требовать пособия национальной гвардии и для входа сделан, как у театральной конторы, кия [от фр. queue – очередь]. Не знаю, почему дамы здешние так страстно любят купанье; но как бы то ни было, наблюдатель, без сомнения, не отказался бы увидеть с моста что-нибудь, кроме лодок и судов. Однако ж, успокойтесь, никто не может близко подойти к этим плавучим гинецеям, а искусно сделанная кровля лишает даже самых нескромных преступного удовольствия заглянуть сверху в водяные гаремы. Да и принятый парижанками купальный костюм очень благопристоен и морален; он состоит в длинной блузе, достающей от шеи до пят; а на голову надевают непромокаемый тафтяный чепец, которым прихватываются волосы».
Аналогичным образом были устроены не только дорогие купальни Делиньи, но и многочисленные дешевые «бани за 4 су» (то есть за 20 сантимов). Разница заключалась в том, что посетители демократических бань обходились без ковров и зеркал в кабинетах, а вместо жареных цыплят с изысканными винами довольствовались после купания сосиской с хлебом и рюмкой водки. Дешевые купальни на реке были огорожены грубо сбитыми необструганными досками; они располагались в простонародных рабочих кварталах, и когда множество местных жителей одновременно погружалось в реку, вода очень быстро становилась черной от грязи.
В холодных купальнях имелся свой четкий распорядок. От рассвета до десяти утра водными процедурами наслаждались опытные пловцы; так как их было немного, на край бассейна в это время усаживались рыболовы с удочками. С десяти утра до полудня, а порой и позже бассейн заполняли дети и подростки. В это же время в бани являлись посетители, которые вовсе не стремились погрузиться в воду; их интересовало совсем другое: закусить в здешнем кабачке на берегу реки, выпить кофе с коньяком и закурить сигару, поболтать с приятелями или просто понежиться подле воды в исподнем или халатах (купаться нагишом было официально запрещено). С четырех до шести, после сиесты, наступало время тех, кто в самом деле любит плавать и нырять (впрочем, в жаркие летние дни они, разумеется, появлялись раньше). С полудня до шести вечера примерно один раз в час специальное судно отплывало на середину реки, чтобы опытные пловцы могли прыгать с его борта в воду и плавать в свое удовольствие. С наступлением темноты бассейны закрывались; рыболовы могли спокойно забросить в воду удочку, а те, кто не успел пообедать, отправиться в ресторанчики, устроенные при купальнях.
Река играла в жизни парижан роль не только приятную, но и печальную. Столица занимала первое место во Франции по числу самоубийств, а среди людей, добровольно расставшихся с жизнью, самыми многочисленными были утопленники. В 1822 году полиция даже издала специальный ордонанс, суливший денежное вознаграждение всякому, кто выловит в реке утопленника «или его часть». Если верить писателю Леону Гозлану, администрация вначале пообещала 40 франков за спасение из реки живого человека и вдвое меньше – за вылавливание трупа. Однако очень скоро вскрылись злоупотребления: один из местных плутов изображал утопающего, другой – спасателя, а полученные деньги они делили пополам. Тогда власти пообещали, наоборот, платить вдвое больше за мертвое тело, но это привело к тому, что «спасатели» дожидались, когда жертва захлебнется и будет стоить дороже. В результате было принято решение вернуться к первоначальному варианту, но за вторичное спасение одного и того же человека не платить.
Одной из важных мер по оздоровлению парижского быта стало устройство в начале XIX века трех крупных кладбищ за городской чертой: Восточного (Пер-Лашез), Северного (Монмартрского) и Южного (Монпарнасского). Дело в том, что до 1780 года покойников разрешалось хоронить возле городских церквей, в аббатствах и монастырях, отчего весь Париж превращался в большое кладбище. Общие могилы, в которых хоронили неимущих покойников, источали гнилостный запах и заражали землю и воздух.
Кладбище Пер-Лашез. Худ. О. Пюжен, 1831
Новые кладбища были более просторны, а главное, расположены не так близко к жилым кварталам. Особенно прославилось – в частности, из-за живописного местоположения – кладбище Пер-Лашез, быстро сделавшееся одним из непременных мест паломничества иностранных путешественников. Кладбище это было открыто 21 мая 1804 года на холме Мон-Луи, землю которого городские власти приобрели у частного владельца – Жака Барона. Кладбище официально называлось Восточным, однако постепенно это официальное название было вытеснено другим. Дело в том, что в 1626–1763 годах эта земля принадлежала ордену иезуитов, и до 1820 года на кладбище стоял дом духовника Людовика XIV, иезуита отца (pre) Франсуа де Лашеза д’Экса (1624–1709); отсюда и название «кладбище Отца Лашеза», то есть Пер-Лашез. Впоследствии кладбище неоднократно расширялось (в 1824–1829, а затем в 1832, 1842, 1848 и 1850 годах), и его площадь, первоначально равнявшаяся 17 гектарам, в конечном итоге достигла 44 гектаров. С холма Мон-Луи открывался вид, который Бальзак обессмертил в финале романа «Отец Горио» (1835): после похорон заглавного героя студент Растиньяк «прошел несколько шагов к высокой части кладбища, откуда увидел Париж, извилисто раскинутый вдоль Сены и кое-где уже светившийся огнями. Глаза его впились в пространство между Вандомскою колонной и куполом собора Инвалидов – туда, где жил парижский высший свет, предмет его стремлений». Именно с кладбищенского холма Растиньяк бросает городу знаменитую фразу: «А теперь – кто победит: я или ты!»
На кладбище Пер-Лашез хоронили покойников из тогдашних пятого, шестого, седьмого и восьмого округов правобережного Парижа; туда же перенесли с других кладбищ останки многих знаменитых покойников, в частности, в 1817 году – останки Элоизы и Абеляра, Мольера, Лафонтена.
О том, как выглядело кладбище Пер-Лашез в 1825 году, мы можем судить по дневниковой записи А.И. Тургенева от 8 ноября этого года: «Вид отсюда на весь Париж прелестный. Я еще не видел здесь ничего подобного. Надобно подняться несколько на гору, чтобы очутиться между памятниками надгробными. Здесь население едва ли не многочисленнее парижского и столица мертвых богаче жителями столицы живых или по крайней мере живущих и умирающих ежеминутно. Здесь найдете вы более славных имен, теней, нежели достойных жизни после смерти в Париже. Тени великих авторов и полководцев, министров и полезных граждан витают над печальными кипарисами и над цветами, которыми любовь и память сердца оставшихся осыпала почти каждую могилу, каждый памятник, гордо к небу возносящийся, каждый крест, смиренно в земле утвержденный. Не доезжая кладбища, увидели мы уже на соседственных улицах венки и гирлянды и кресты из цветов, которые продаются желающим усыпать ими гроб милых ближних… <…> Гробы и памятники на этом кладбище так часто уставлены, что вряд ли долго может служить сие пространство беспрестанно увеличивающемуся населению всех возрастов и всех религий; ибо и еретиков здесь не чуждются: я видел гробы немцев-протестантов и англичан епископальной церкви. На большей части памятников заметил я слова «concession perptuit» [передано в вечную собственность] и спросил о их значении (ибо на что бы, казалось бы мне, сказывать живущим, что сажень сия навеки будет жилищем праха мертвых), и мне объяснил один гробокопатель смысл сих слов. Уступкою навсегда отдается место сие в вечное владение покупающих оное для погребения умерших. Иначе тела остаются тут только пять лет, время, полагаемое для сгниения оных, и место отдается новым пришельцам. Любовь родственников и ближних обыкновенно старается сохранить место с прахом, драгоценным сердцу или фамильной гордости, и в таком случае она приобретает землю сию, что называется concession perptuit. <…> Множество великолепных памятников, пирамид, катакомб, капищ воздвигнуто простым, незначущим, но, вероятно, богатым гражданам богатыми же наследниками. Не раз, пораженный гордою пирамидою и надеясь прочесть или значительную надпись или славное имя, я подходил к ней – и находил неизвестного парижского гражданина. Но и славные не забыты!»
До 1824 года кладбище Пер-Лашез оставалось в Париже единственным, где практиковалась поразившая Тургенева «уступка мест навсегда». Впрочем, здесь были и могилы, покупавшиеся на определенный период времени, а также бесплатные общие могилы. Количество надгробных памятников, устанавливаемых на кладбище Пер-Лашез, увеличивалось с каждым годом; к 1830 году их насчитывалась уже 31 тысяча.
Глава шестнадцатая
Медицина и благотворительность
Служба общественного призрения. Ломбард. Больницы. Богадельни и приюты для сирот. «Дома милосердия». Частная благотворительность. Балы и концерты в пользу бедных
Помощью больным и неимущим занималась в Париже Служба общественного призрения, независимая от префектуры. Общие направления ее работы определял Генеральный совет по делам больниц, домов призрения и найденышей, функционировавший в столице Франции начиная с эпохи Консульства (а точнее, с 17 января 1801 года). Вначале он состоял из одиннадцати членов, а в 1818 году его численность была увеличена до пятнадцати человек; все они по происхождению или занимаемой должности принадлежали к высшим слоям общества. Например, в 1825 году в состав Совета входили министр двора, депутат, королевский прокурор, лейб-медик короля, восемь пэров. Совет обновлялся на треть каждый год; членов его назначал король. Среди членов Совета были люди разных убеждений – от либералов до ультрароялистов; работали они все «на общественных началах», однако к обязанностям своим относились очень серьезно. Совет собирался каждую неделю и вместе с префектом департамента Сена обсуждал текущие дела. Каждый из членов Совета имел в своем ведении несколько больниц или домов призрения и надзирал за их деятельностью.
Совет принимал решения, а претворением их в жизнь занималась постоянно действующая комиссия Службы общественного призрения. Она состояла из пяти членов, получавших жалованье, и ежегодно публиковала подробнейшие отчеты о расходах и доходах Службы общественного призрения. Деньги в бюджет Службы поступали из разных источников. Примерно половину средств давали муниципальные власти, остальное Совет зарабатывал сам, сдавая внаем помещения рынков и около двух сотен домов. Кроме того, в бюджет Службы поступали проценты с капиталов, помещенных в Муниципальную кассу и Ломбард, а также отчисления от театральных спектаклей и пожертвования филантропов.
В тесном контакте с Генеральным советом по делам больниц работал Ломбард, административный совет которого возглавлял префект департамента Сена. Главная контора Ломбарда располагалась на улице Белых Плащей, филиал – на улице Малых Августинцев, а местные отделения Ломбарда (заметные издали благодаря бело-красному фонарю над входом) были разбросаны по всему городу. В конце эпохи Реставрации общее число закладов достигло одного миллиона двухсот тысяч в год, а при Июльской монархии выросло до полутора миллионов. Обычно парижане сдавали в заклад вещи недорогие (получали они за них от 3 до 8 франков) и на короткий срок, тем не менее доходы Ломбарда были весьма значительны. Тратились они на обслуживание домов призрения; кроме того, довольно крупные суммы (от 1 до 4 миллионов) Ломбард регулярно давал взаймы муниципальным властям.
Существенно помогали финансированию органов общественного призрения парижские театры. Старинная традиция, в 1809 году возведенная Наполеоном в ранг закона, требовала, чтобы десятая часть от цены каждого билета поступала в пользу Службы общественного призрения. Правда, директора театров с помощью разнообразных уловок пытались уклониться от исполнения этой повинности: например, они выписывали множество контрамарок, которые затем продавались перекупщиками за половину или треть цены. Тем не менее суммы театрального «вспомоществования» были достаточно велики – в разные годы эпохи Реставрации, например, от 400 000 до 700 000 франков. Отчисления в пользу бедных платили и хозяева заведений, где устраивались публичные балы. Эта сумма была еще более значительной – от миллиона до без малого двух с половиной миллионов в год.
Важным источником поступления средств была и уже упомянутая благотворительность частных лиц, в частности пожертвования по завещанию. Так, финансист и филантроп барон де Монтион (1733–1820) оставил почти 7 миллионов франков на общественные нужды, причем 3/4 этой суммы предназначались парижским домам призрения, 1/8 – Французской академии и 1/8 – Академии наук. Из этих денег, в частности, ежегодно выплачивались так называемые премии Монтиона – за наиболее нравственный поступок и за самое душеполезное сочинение. Монтион был не одинок. Придворный обойщик императора Мишель Булар в 1825 году завещал миллион франков на постройку дома призрения для двенадцати бедняков старше семидесяти лет; это заведение, получившее название «богадельня Сен-Мишель», было открыто в 1830 году в пригородной коммуне Сен-Манде. Литейщик Мишель Брезен, разбогатевший во время Революции на изготовлении пушек, завещал администрации домов призрения 4 миллиона на открытие специальной богадельни для престарелых рабочих.
Дороже всего Службе общественного призрения обходилось содержание больниц и богаделен: на них уходило почти 70 % той суммы, которой располагал Генеральный совет по делам больниц; остальные деньги распределялись примерно поровну между помощью на дому и заведениями для детей-найденышей.
«На местах» общественным призрением ведали организации, которые в эпоху Реставрации называли «конторами милосердия», а при Июльской монархии – «конторами благотворительности». Такая контора имелась в каждом из двенадцати парижских округов; в каждой состояло по двенадцати служащих, а возглавлял их мэр данного округа. Каждый из служащих такой конторы осуществлял надзор за каким-либо направлением благотворительности – образованием, лечением и проч.; служащим помогали комиссары-инспекторы и дамы-благотворительницы. В конторах общественного призрения состояли также кюре и пасторы данного округа, которые, впрочем, предпочитали действовать самостоятельно, через своих прихожан. Конторы подчинялись префекту департамента Сена, а Генеральный совет осуществлял общее руководство их деятельностью.
Система призрения, как признавали сами современники, была довольно сложной и могла показаться громоздкой, однако роль свою она исполняла неплохо.
В эпоху Реставрации в ведении Службы общественного призрения Парижа находилось 12 больниц. Кроме того, в городе имелось еще два военных госпиталя, работу которых финансировало военное ведомство.
В эпоху Реставрации в Париже в больницах одновременно лечилось в среднем 4 с лишним тысячи больных, а при Июльской монархии – 5 с половиной; врачей и интернов на них приходилось около трех сотен. Врачи и филантропы того времени были убеждены, что в больницы нужно класть лишь самых неимущих пациентов, а всех остальных следует лечить на дому. Кроме того, парижские больницы располагались преимущественно в бывших монастырях, национализированных во время Революции. Эт старые здания зачастую были плохо приспособлены для медицинских целей, однако власти не спешили вкладывать большие средства в строительство новых больниц и ограничивались совершенствованием старых: ремонтировали кухни, модернизировали отопление и освещение, улучшали снабжение больных хлебом и вином и т. д.
Больные, число которых колебалось от 40 000 до 60 000 в год, в среднем проводили в лечебных учреждениях около месяца. Смертность была довольно велика: умирал каждый седьмой (в эпоху Реставрации) или каждый десятый (при Июльской монархии). Самой распространенной причиной смерти и мужчин, и женщин была чахотка и другие заболевания органов дыхания (плевриты, пневмонии и проч.). Особенно много чахоточных больных умирало в марте и апреле, летом обострялись желудочные заболевания и неврозы, осенью – дизентерия. В 1818, 1822 и 1825 годах в Париже участились случаи заболевания оспой, так как среди приезжих из провинции было много людей, не привитых от этой болезни: старинные суеверия заставляли крестьян опасаться прививки, а консервативное духовенство зачастую их поддерживало.
Больного, подлежащего госпитализации, осматривали дежурные врачи центральной Городской больницы (одно из ее зданий находилось на острове Сите, другое – на левом берегу Сены). После осмотра пациента либо помещали в одну из больниц, либо, прописав лекарства, отправляли домой с тем, чтобы в дальнейшем его пользовал лекарь из бесплатной лечебницы (диспансера) при Конторе общественного призрения по месту жительства. Разумеется, неотложную помощь оказывали не только в центральной, но и во всех других больницах. Поскольку неимущие больные старались подольше пробыть в заведении, где им была обеспечена крыша над головой и питание, врачи старались освобождать парижские больницы от симулянтов, а неизлечимых больных переводили в богадельни. Без этих мер в больницах просто не хватило бы мест для новых пациентов.
Будущий историк и археолог, а 1814 году поручик лейб-гвардии Конного полка Александр Дмитриевич Чертков высоко оценил устройство парижской Городской больницы (Htel-Dieu). В своем дневнике он записал: «Htel-Dieu – это больница, где получают бесплатную помощь лица обоего пола. Он расположен на берегу Сены, что делает его самой полезной для здоровья из больниц в городе, там никогда не встретишь болезни, называемой госпитальной горячкой. Палаты широкие, потолки по большей части достаточно высокие, за больными ухаживают сестры ордена Святого Августина; в каждой палате больные находятся под присмотром одной монахини и двух послушниц, а также имеют в своем распоряжении многочисленных слуг и служанок; послушницы одеты в белом, а монахини покрывают голову черным; по воскресеньям они во всем черном. Они поступили в монастырь, и живут в больнице, как в монастыре. Больных пользуют восемь врачей. Здание старинное, говорят, что ему семь-восемь сотен лет. На первый взгляд вид его не слишком привлекателен. <…> Больница эта может принять свыше трех тысяч больных обоего пола. Говорят, что больница и приюты в Париже (странноприимные дома) обходятся правительству в 7–8 миллионов франков в год».
Более подробное описание работы Городской больницы в 1836 году оставил другой русский автор, А.И. Тургенев:
«Мы обошли несколько зал; везде чистота и воздух свободный и благорастворенный. Ни малейшего запаха даже у кроватей: под ними паркет почти во всех залах; в остальных будут под кроватями также паркеты: от того с полов нет ни сырости, ни холода ни зимой, ни летом. Посреди и по концам зал печки и камины. У среднего обыкновенно собираются больные, коим недуг позволяет вставать с постели. <…> Полы, как каменные, так и паркетные, ежедневно натирают; в каждой зале – термометр. Кровати в надлежащем расстоянии одна от другой. В случае чрезвычайного умножения больных в промежутках ставятся другие кровати, но занавеси (пологи) служат всегда полезной преградой и возбраняют сближению испарений. В самых залах устроены особые приспешные для приуготовления разных лекарств, примочек и пр., особенных ванн для тех, кои не могут быть переносимы в нижний этаж, где сверх того в теплых комнатах 320 человек обоего пола могут брать ежедневно ванны, считая на каждого по получасу. Мы осмотрели и те палаты, в коих лежат увечные: на кроватях все продумано для облегчения их движений, хотя здесь я и не заметил той роскоши в удобствах сего рода, в пружинах для вставания и для поднятия раненых и изломанных, какие я видел в морском гошпитале, в Портесмуте. <…> Мы обошли залы в всех этажах Htel-Dieu и сошли в подземелье – Dpt des morts [морг], куда сносят умерших после того, как они, шесть часов по кончине, закрытые занавесом, пролежали на кроватях своих. В подземелье оставляют их еще на 24 часа в гробах и потом уже передают прозекторам в анатомический театр, не иначе как в присутствии дежурного доктора или профессора анатомии. Ежедневно умирает в Htel-Dieu шесть человек: мы нашли семь новых гробов в подземелье: на стене распятие и лампада. Над каждым занятым гробом дощечка с надписью, в коей обозначено имя и прозвание умершего. Из подземелья выход на площадку, куда приезжает ежедневно фура, из больничных окон невидимая, и увозит их на последнее жилище. Отсюда прошли мы в храмину анатомическую, где несколько медных подвижных столов поставлены для принятия и анатомировки тел. Учеников впускают туда только с прозекторами и профессорами их. И здесь чистота везде: нет ни капли крови: все омывается немедленно. <…> здесь устроены для первой надобности: зала патологическая, зала хирургическая, лаборатория, аптека, кухня аптечная, в коей мне понравился следующий распорядок: для каждой больничной залы назначен в лекарственной кухне особый стол, на который поставляют те лекарства и снадобья, кои требуются для сей залы. Больничные прислужники каждой залы идут прямо к сему столу и берут с него заготовленные лекарства: оттого не может быть ошибки в раздаче лекарств; ибо каждый разносчик знает свой стол в кухне и свою залу в больнице. Особые залы для белья, для починки оного и для работ приуготовительных; богатый запас белья постельного: на каждую кровать полагается десять простыней. <…> Кухня мне не понравилась, ибо я не нашел той опрятности, которой удивлялся везде в Англии. Вываренное мясо мне также не приглянулось, и аппетит мой, столь легко возбуждаемый, не позволил мне даже отведать предлагаемого супа и вареных бобов. Больница сия устроена для помещения тысячи кроватей; в этот день занято было 250. Для мужчин и женщин выздоравливающих – особые гулянья. На каждого больного выходит в день 30 sol [су]. Сюда не принимают ни венерических, ни закожных болезней (maladies de peau). Для неминуемых неудобооглашаемых родин устроены на первый случай особые приемные. <…> В эту городскую больницу всех принимают даром, без различия пола, веры, народности, цвета».
Больного несут в Городскую больницу. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825
За казенный счет в Париже содержался кроме больниц еще и Королевский институт слепых, где людей, лишенных зрения, учили заменять его осязанием и другими чувствами. Здесь в середине 1820-х годов воспитывались на казенном коште 90 воспитанников (60 мальчиков и 30 девочек); вместе с ними жили несколько детей, за содержание и обучение которых в институте необходимую сумму (около 800 франков в год) платили родители.
При Июльской монархии система медицинской помощи населению не претерпела значительных изменений. В 1845 году в городе было 14 больниц (то есть на 2 больше, чем в 1820-е годы), однако многие важнейшие проблемы оставались нерешенными. Больницы по-прежнему располагались в старых и неудобных монастырских корпусах, большинство из них – в левобережной части города, между тем наиболее густонаселенным было правобережье. Городская больница, конечно, содержалась чисто и могла произвести самое благоприятное впечатление на посетителей, однако уже давно нуждалась в расширении. Городские власти сознавали, насколько назрела потребность в пристройке к ней новых корпусов. Однако предложение частных лиц (анонимного акцинерного общества) на свои деньги выстроить новую Городскую больницу на 2000 мест на Гренельской равнине не встретило поддержки Генерального совета по делам больниц. Его члены хотели расширить Городскую больницу своими силами, однако до 1848 года намерения эти так и не воплотились в жизнь. Новое здание Городской больницы на острове Сите начали строить при Второй Империи, а закончили при Третьей Республике, в 1877 году. После 1848 года было завершено и строительство «Северной больницы», которая открылась в 1854 году под названием «больница Ларибуазьера».
При Июльской монархии тяжелейшим испытанием для всей системы охраны здоровья стала эпидемия холеры, обрушившаяся на Париж в начале 1832 года. Эпидемия не была полной неожиданностью, так как приближалась к Франции постепенно: в 1830 году холера свирепствовала в России, в 1831 году – в Польше, Австрии, Пруссии и Англии. Поначалу власти предпочитали не оповещать о первых заболевших, чтобы не нарушать общественное спокойствие; газеты заверяли «чистую» публику в том, что болезнь не заразна, а заболевшие – сплошь простолюдины, проживающие на грязных улочках острова Сите и ставшие жертвами собственной неопрятности. Однако уже в конце марта 1832 года стало ясно, что болезнь не щадит никого. Ее начало выразительно описано очевидцем – Генрихом Гейне во «Французских делах»:
«К этому бедствию отнеслись сперва тем беззаботнее, что, как сообщали из Лондона, холера уносит сравнительно мало жертв. Поначалу как будто даже собирались поднять холеру на смех и думали, что она, как и всякая знаменитость, не сможет поддержать здесь свой престиж. И не приходится пенять на бедную холеру, если она, из боязни показаться смешной, прибегла к тому средству, которое еще Робеспьер и Наполеон считали надежным, и, чтобы заставить уважать себя, стала косить народ. При большой нищете, которая здесь царит, при страшной нечистоплотности, которую можно наблюдать не только среди беднейших слоев населения, при восприимчивости народа вообще ко всему, при его безграничном легкомыслии, при полном отсутствии предосторожностей и предохранительных мер, холера должна была распространиться здесь быстрее и ужаснее, чем где бы то ни было. Ее прибытие было официально возвещено 29 марта, а так как это был день mi-carme [день общественных увеселений, четверг на третьей неделе поста] и стояла солнечная и мягкая погода, то парижане, еще более веселые, чем обычно, толпились на бульварах, где даже встречались маски, которые, пародируя болезненный цвет лица и расстроенный вид, высмеивали боязнь холеры и самую болезнь. В тот вечер танцевальные залы были полны как никогда, самонадеянный смех почти заглушал самую громкую музыку. <…> И вдруг самый веселый арлекин ощутил в ногах чрезмерную прохладу, снял маску, и из-под нее, ко всеобщему изумлению, глянуло сине-лиловое лицо. Скоро заметили, что это не шутка, и смех умолк, и несколько повозок, наполненных людьми, прямо от танцевальной залы направились к Городской больнице, где люди эти вскоре и умерли в своих затейливых маскарадных одеждах».
Парижан охватил ужас; все, кто мог, покидали столицу. Театры опустели: актеры брали отпуск, зрители возвращали билеты. Число жертв возрастало стремительно: если в марте умерших было всего 90, то в апреле холера унесла 12 733 жизни. Это был максимум, после которого число погибших стало быстро уменьшаться, однако в июле оно опять подскочило вверх (до 2573 человек); затем болезнь опять пошла на спад, но люди продолжали умирать от холеры вплоть до 1 октября – официальной даты окончания эпидемии. В общей сложности в 1832 году в Париже скончались 44 463 человека, что примерно в два раза превышало среднегодовую смертность. Разумеется, более всего жертв было среди простолюдинов – людей, живших бедно и скученно, но умирали представители и других сословий – в том числе, например, председатель кабинета министров Казимир Перье.
Перед городской администрацией холера поставила множество проблем: больниц не хватало, поэтому приходилось срочно открывать временные приюты для заболевших парижан. В городе умирало по пять-шесть сотен человек в день, и нужно было предавать их земле, между тем обычных погребальных дрог также недоставало, и гробы приходилось грузить на телеги, обычно используемые для перевозки мебели. Это наводило на горожан ужас, поэтому было решено заменить телеги фиакрами, но там гробы полностью не помещались, и края их высовывались из открытых боковых дверей. Генрих Гейне продолжает свое мрачное повествование:
«Но самое безотрадное зрелище открывалось вблизи кладбища, где сходились похоронные процессии. Однажды, собравшись навестить знакомого, я поспел к нему в то самое время, когда гроб его ставили на дроги, и мне пришла мрачная фантазия отплатить ему за любезность, которую он оказал мне однажды; я нанял экипаж, чтобы проводить его до кладбища Пер-Лашез. <…> Когда, пробудившись от своих грез, я осмотрелся кругом, я увидел только небо да гробы. Я очутился среди нескольких сотен погребальных дрог, тянувшихся вереницей перед узкими кладбищенскими воротами, и не имея возможности выбраться, должен был провести несколько часов в этом мрачном окружении».
Когда же Гейне, наконец, оказался внутри кладбищенской ограды, ему предстало зрелище еще более страшное: холерные трупы в ямах, засыпанных известью.
Паника, возникшая в городе из-за эпидемии, возросла во много раз по вине префекта полиции Жиске. 2 апреля он выпустил весьма неуклюжую и непродуманную прокламацию, где извещал парижан, что некие «враги правительства» распространяют слухи, будто правительство стремится уменьшить число парижских жителей; для достоверности эти враги подсылают агентов-провокаторов, которые то ли притворяются, будто подбрасывают отраву в фонтаны и водоемы, то ли в самом деле отравляют их, – и все ради того, чтобы скомпрометировать правительство. Префект полиции хотел опровергнуть подобные слухи, но добился совершенно противоположного результата. В Сент-Антуанском предместье, например, можно было увидеть листовку, утверждавшую: «Холеру изобрели буржуа и правители ради того, чтобы уморить народ». Между тем в городе и так было неспокойно: 1 апреля, как уже говорилось в предыдущей главе, начался мятеж ветошников. Когда же народ поверил в то, что холеру сеют отравители, подосланные властями, на улицах разразились страшные сцены народной ярости и безумия, подробно описанные тем же Гейне:
«Народ собирался кучками и совещался главным образом на перекрестках, где находятся выкрашенные в красный цвет винные лавки, и там-то всего чаще обыскивали людей, возбуждавших подозрение, и горе им, если в их карманах оказывалось что-нибудь подозрительное! Словно дикий зверь, словно толпа безумных, набрасывался на них народ. Очень многие спаслись только благодаря присутствию духа; многие избегли опасности благодаря мужеству муниципальной гвардии, ходившей в тот день патрулями по всему городу; многие были тяжело ранены и искалечены; шесть человек безжалостно убиты. <…> На улице Сен-Дени я услышал знаменитый старый клич: “ la lanterne!” [на фонарь!] – и несколько исступленных голосов стали мне рассказывать, что вешают отравителя. <…> На Вожирарской улице, где убили двух человек, имевших при себе белый порошок, я видел одного из этих несчастных: он еще слабо хрипел, а старухи сняли свои деревянные башмаки и били его ими по голове, пока он не умер. Он был совершенно голый, в крови, избитый и растерзанный; с него не только сорвали одежду – ему вырвали волосы, половые органы, губы, нос, а какой-то мерзкий человек обвязал веревкой ноги трупа и потащил его по улице, все время выкрикивая: “Voil le Cholra-morbus!” [Вот холера-морбус!] <…> На другой день выяснилось из газет, что несчастные, которых убили с такой жестокостью, были совершенно невинны, что подозрительные порошки, найденные у них, представляли собой камфару или хлор или еще какие-то противохолерные снадобья, а мнимоотравленные умерли самой естественной смертью от свирепствующей эпидемии».
На парижских интеллектуалов эти сцены произвели тяжелейшее впечатление: оказалось, что цивилизованный французский народ в трудную минуту проявляет такую же дикость,как русские «варвары» (до Парижа доходили слухи о расправах с мнимыми отравителями в Петербурге во время холерной эпидемии 1830 года).
Помимо больниц в ведении Службы общественного призрения находились также и богадельни. С ними дело обстояло примерно так же, как с больницами: деньги находились на покупку новой мебели и улучшение рациона пациентов, но не на строительство новых зданий. В эпоху Реставрации в Париже было около десятка специализированных домов призрения: приют для безнадежно больных мужчин – на улице Предместья Сен-Мартен, приют для безнадежно больных женщин и приют для супружеских пар, вдовцов и вдов старше 60 лет – на Севрской улице, сиротский приют – на улице Сент-Антуанского Предместья, приют для найденышей – на улице Анфер. Кроме того, существовали два приюта смешанного характера, в которых содержалось наибольшее число убогих: внутри города, на Больничном бульваре, располагался приют Сальпетриер (в него принимали только женщин – престарелых, а также умалишенных), за городской чертой – приют Бисетр (туда отправляли мужчин – престарелых, в том числе ветеранов наполеоновской армии, и умалишенных). В 1817–1829 годах во всех парижских богадельнях содержалось чуть меньше 10 000 человек. Между тем спрос на места в домах призрения был гораздо больше; в 1814 году, по свидетельству современника, на одно место претендовало не меньше двух десятков человек. Шестью годами позже властям даже пришлось возвести на скорую руку некую постройку, в которой бедняки могли бы дожидаться места в богадельне.
Одним из способов решения этой проблемы была выплата неимущим пенсии, на которую они могли бы жить в каком-либо семействе по своему выбору. Кроме того, частные благотворители открывали богадельни на свои деньги или на пожертвования. Одним из таких заведений была богадельня Марии-Терезы на улице Анфер, основанная в 1819 году, а в следующем году приобретенная Шатобрианом за 55 000 франков. В 1821–1822 годах знаменитый писатель выстроил на месте двух старых домов для убогих один большой, благоустроенный, а также часовню; все это обошлось ему в 69 000 франков. На содержание больных постоянно требовались деньги, поэтому г-жа де Шатобриан в следующем году устроила на прилегающей к дому территории ферму, скотный двор и шоколадную фабрику (которая, между прочим, продолжала работать до 1925 года). Богадельня Шатобриана, находившаяся под покровительством архиепископа Парижского, была рассчитана на больных дам благородного происхождения, не имеющих средств к существованию. Их принимали только на время болезни, но, как пишет Шатобриан, выздоровев, они селились неподалеку, ибо надеялись снова заболеть и попасть в дом призрения, где со всеми обходились как с родными. Занималась богадельней жена Шатобриана; она и ее помощницы использовали для привлечения внимания благотворителей разные методы, включая невинный «шантаж». В автобиографических «Замогильных записках» Шатобриан рассказывает: «Светские новости долетают до дома призрения лишь во время сборов пожертвований да иногда по воскресеньям: в эти дни наша богадельня становится чем-то вроде приходской церкви. Старшая сестра утверждает, что прекрасные дамы приходят к мессе в надежде увидеть меня; эта находчивая хозяйка пользуется их любопытством: обещая показать меня, она увлекает их в свои угодья; а если уж гостьи попались в западню, она, хотят они того, или нет, берет с них деньги за сласти. Она использует меня как приманку для продажи шоколада в пользу своих болящих. <…> Эта чистая душа крадет также исписанные перья из чернильного прибора госпожи де Шатобриан; она торгует ими среди истовых роялистов…»
Приют для найденышей. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825
О том, как супруга Шатобриана мягко, но неумолимо вынуждала посетителей раскошелиться, рассказал и Виктор Гюго в книге «Что я видел». По словам Гюго, госпожа де Шатобриан в тот день впервые заметила его существование и, указав пальцем на маленький столик, сказала: «“Я кое-что припасла для вас. Я полагала, что вам это доставит удовольствие. Вы знаете, что это такое?” – “Это” было религиозным шоколадом, который изготовляли под ее покровительством для благотворительных нужд. Я взял шоколад и удалился. Католический шоколад и улыбка госпожи де Шатобриан обошлись мне в двадцать франков; на эту сумму я мог бы прожить целую неделю. Так дорого за улыбку женщины я не платил больше никогда».
По соседству с богадельней Марии-Терезы, на той же улице Анфер, с 1814 года действовал приют для найденышей младше двух лет; в 1838 году он превратился в приют найденышей и сирот, куда стали принимать детей всех возрастов. Приют этот был открыт и днем, и ночью; матери, которые не имели возможности самостоятельно воспитывать детей, могли оставить их на попечение монахинь из конгрегации Сестер Святого Венсана де Поля. Эта конгрегация была основана в 1633 году французским священником Венсаном де Полем, который за свою благотворительную деятельность был после смерти причислен к лику святых. В приют на улице Анфер поступало в год около пяти с половиной тысяч детей; среди них были и найденыши (не больше одного-двух десятков), и сироты, переведенные из родильных домов и больниц, и младенцы, принесенные либо привезенные неимущими матерями. Почти половина этих детей была рождена не в Париже, а в его пригородах или даже в других департаментах. Что же касается детей, рожденных матерями-одиночками в Париже, то многие из них появлялись на свет в располагавшемся неподалеку от приюта родильном заведении на Грязной улице. В этом же квартале находились разнообразные «специализированные» пансионы: в одних жили в ожидании родов беременные девицы из провинции, стремившиеся скрыть «грех» от земляков; в других содержались новорожденные дети до тех пор, пока матери не заработают денег на их содержание.
Контора кормилиц. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825
Приют на улице Анфер был рассчитан всего на две сотни детей. Поступавшие туда младенцы долго там не задерживались. Дождавшись, чтобы младенцы немного окрепли, сотрудники приюта отправляли их в деревню вместе с кормилицами, а затем до достижения ими 12 лет помещали на воспитание в какую-нибудь семью. Служба общественного призрения выплачивала приемной семье небольшую пенсию, которая постепенно сокращалась. Если поначалу воспитаннику причиталось 20 франков в месяц, то после восьми лет он получал в месяц всего 4 франка. С этого же возраста Служба общественного призрения прекращала бесплатно предоставлять детям одежду, поэтому приемные родители очень скоро начинали использовать воспитанников в качестве рабочей силы. Вообще эта система создавала почву для различных злоупотреблений: например, приемные родители скрывали смерть детей и продолжали получать на них вспомоществование.
Помещением детей к кормилицам занималась организация, основанная еще в 1769 году и носившая название «Контора кормилиц города Парижа». Обычно найденышей отправляли в отдаленные департаменты, но если родители были готовы оплачивать их воспитание, детей оставляли вблизи Парижа, чтобы родители могли их навещать. До 1821 года подыскиванием кормилиц занимались также за вознаграждение особые «посредники». Но затем, борясь со злоупотреблениями, Совет по делам домов призрения заменил их служащими, получающими жалованье и действующими под наблюдением врачей. Однако мера эта не увенчалась успехом: «посредники» стали создавать свои частные конторы, успешно конкурировавшие с официальной Конторой кормилиц; в результате число детей, определяемых к кормилицам официальным путем, уменьшилось почти в три раза.
Между тем кормилицы в Париже были нарасхват: две трети всех младенцев, рожденных в столице, воспитывались в деревнях. В число этих детей входили не только подопечные Службы общественного призрения, но и те младенцы, чьи родители предпочитали нанимать кормилиц самостоятельно, без помощи городских властей. Деревенские женщины, годные для такой работы, постоянно приезжали в столицу за младенцами (в течение одного только 1820 года в городе с этой целью побывало около 6000 крестьянок). Те кормилицы, которых нанимала Служба общественного призрения, приезжали в город и уезжали обратно за счет Службы; больше того, для транспортировки младенцев было изготовлено полтора десятка специальных экипажей.
Помощь государства и благотворительных организаций требовалась не только больным, престарелым и детям, но и людям здоровым, которые по какой-либо причине не имели ни средств к существованию, ни возможности их заработать. Этим занимались упомянутые выше Конторы общественного призрения (именовавшиеся, как уже было сказано, сначала «конторами милосердия», а затем «конторами благотворительности»). Им помогали «дома милосердия», устроенные в каждом квартале (напомним, что округ делился на четыре квартала). В «домах милосердия», которыми руководили, как правило, дамы-благотворительницы, связанные с какой-либо религиозной конгрегацией, нуждающиеся могли найти бесплатную школу, бесплатную лечебницу (диспансер) и дешевую столовую; наконец, в холод бедняки просто могли здесь обогреться. Конторы общественного призрения финансировали не только бесплатные школы при «домах милосердия», но и другие, независимые бесплатные школы (в 1821 году в Париже их было 70); те же Конторы платили жалованье двум с лишним сотням врачей, которые лечили бедняков бесплатно.
Неимущие, претендовавшие на получение помощи от государства, делились на несколько разрядов. На временную помощь могли претендовать люди, заболевшие или потерявшие работу. Ординарная помощь оказывалась отцам или матерям семейств, имеющим на иждивении трех детей младше двенадцати лет, а также слепцам, людям старше восьмидесяти лет, инвалидам в возрасте от 65 до 80 лет. Экстраординарная помощь предназначалась людям, пострадавшим от воров, жертвам стихийных бедствий и т. п. Разумеется, находились предприимчивые люди, которые пытались получить помощи больше, чем полагалось по закону: они становились на учет сразу в нескольких Конторах общественного призрения; стремились попасть в списки неимущих, чтобы получить право покупать дешевый хлеб (в неурожайные годы) или провести несколько дней в бесплатной больнице. Судя по официальной статистике, больше половины (а в некоторые годы – до 80 %) жителей, претендовавших на вспомоществование, были не коренными парижанами, а уроженцами провинций, которые явились в столицу на заработки. Служба общественного призрения выплачивала неимущим в среднем около 3 франков в месяц; глубокие старики и люди, утратившие зрение, получали до 8 франков в месяц.
Разумеется, одной только этой помощи было недостаточно, поскольку минимальная сумма, необходимая для поддержания жизни, составляла в эпоху Реставрации около 17 франков в месяц.
Неимущих спасало то, что в Париже существовала еще и частная благотворительность, причем пример здесь подавал сам король. Из «цивильного листа» (то есть средств, предоставляемых ему парламентом) король выделял на нужды бедняков суммы, которые были равны всему бюджету Службы общественного призрения, а в кризисные периоды даже превышали этот бюджет. Например, во время неурожая 1816–1817 годов казна выделила беднякам 472 000 франков, а дары короля и королевского семейства равнялись 770 000 франков. Кроме того, в эпоху Реставрации особам, которые при всех предыдущих режимах хранили верность Бурбонам и были «разорены по политическим причинам», выплачивались из цивильного листа весьма значительные суммы: в 1819 году Людовик XVIII выделил трем с лишним тысячам таких роялистов около 2 миллионов франков; в 1830 году при Карле X число людей, которым оказывалась помощь, выросло до 12 тысяч, а сумма вспомоществования – до 5 миллионов франков.
Представители высших слоев французского общества, включая членов королевской фамилии, не чуждались реального участия в деятельности благотворительных обществ. Так, старший сын графа д’Артуа, племянник короля Людовика XVIII герцог Ангулемский согласился возглавить основанное в апреле 1819 года Королевское общество улучшения тюрем. Каждый год он собирал в своих покоях членов этого общества и выслушивал их отчеты о проделанной работе; более того, герцог лично посещал тюрьмы и больницы. Дамы, принадлежащие к королевской фамилии, приезжали на благотворительные представления и выставки, хотя относились к этому по-разному: жизнерадостной и общительной герцогине Беррийской такие посещения были в радость, а чопорная герцогиня Ангулемская участвовала в светской благотворительности неохотно. Однако и эта набожная особа в марте 1825 года почтила своим присутствием представление Олимпийского цирка в пользу пострадавших от пожара, случившегося в «Большом Базаре» – модном магазине на бульваре Итальянцев.
После 1830 года король Луи-Филипп и его супруга Мария-Амелия остались верны этой традиции, тем более что они активно занимались благотворительностью еще до вступления на престол. По свидетельству филантропа Бенжамена Аппера, в 1826–1836 годах они ежедневно получали от 600 до 800 прошений о помощи. До 1830 года герцог Орлеанский сам прочитывал все письма, ему адресованные, а став королем, возложил эту обязанность на барона Фена. Тот составлял списки нуждающихся, а королева принимала решения относительно размеров помощи.
Выплаты из собственных денег королевской семьи доходили до 4000 франков в месяц, но придворная благотворительность к этому не сводилась. Дочери Луи-Филиппа шили «приданое» для новорожденных младенцев неимущих матерей. Королева Мария-Амелия играла со своими гостями на бильярде (ставка равнялась 50 сантимам), а выигранные суммы шли на нужды бедняков. Сестра Луи-Филиппа госпожа Аделаида во время эпидемии холеры 1832 года раздала нуждающимся более 500 000 франков, а в ноябре 1840 года послала пострадавшим от наводнения жителям Лиона 50 000 франков (к которым прибавились 25 000 франков от королевы Марии-Амелии). Госпожа Аделаида тратила на благотворительность шестую часть своего ежегодного дохода в 800 000 франков; она покровительствовала приютам для сирот и основала школу взаимного обучения.
Многие парижские дамы и господа брали пример с особ королевской крови. Так, герцогиня де Монморанси основала на улице Богоматери в Полях заведение под названием «Брошенные дети», где воспитывались сто пятнадцать сирот. Бывший ювелир из Пале-Руаяля Эдм Шампьон по прозвищу «добрый человек в коротком синем плаще» зимой раздавал горячий суп нескольким сотням безработных бедняков на Жеврской набережной.
В повести «Дело об опеке» (1836) Бальзак изобразил одного из таких благотворителей, судью Попино, который в 1816 году, когда на Францию обрушились неурожай и голод, был назначен в своем квартале председателем Чрезвычайной комиссии по оказанию помощи беднякам. Бальзак пишет: «Взбираясь на чердаки, сталкиваясь с нищетой, наблюдая жестокую нужду, постепенно толкающую бедняков на предосудительные поступки, короче говоря, постоянно видя их житейскую борьбу, он проникся к ним глубокой жалостью. <…> Попино стал членом благотворительного комитета и человеколюбивого общества. <…> Он давал работу безработному люду, устраивал убогих в богадельни, разумно распределял свою помощь между теми, кому грозила беда; он был советником вдов и покровителем сирот; он ссужал деньгами мелких торговцев. Никто ни в суде, ни в городе не знал этой тайной стороны жизни Попино. <…> Чтобы не стать жертвой собственного мягкосердечия, Попино завел настоящую бухгалтерию. Все нужды квартала были зарегистрированы, занесены в книгу, каждый горемыка имел свой счет, как должник у купца. Когда Попино сомневался, стоит ли помогать тому или иному человеку, той или иной семье, он обращался за сведениями к полиции. <…> Летом с четырех до семи утра, зимой с шести до девяти в приемной толпились женщины, дети, убогие, и Попино внимательно выслушивал каждого».
Каждое утро бальзаковский судья-филантроп принимал по две-три сотни человек, выяснял трудности и невзгоды каждого и, справившись со своими реестрами, выделял необходимую помощь или отказывал в ней, если выяснялось, что проситель предан пороку. В ту эпоху считалось, что благотворители обязаны не только материально поддерживать нуждающихся, но и заботиться об их нравственном воспитании.
Помимо частных лиц благотворительностью занимались также филантропические общества – как религиозные, так и вполне светские. К числу первых принадлежала конгрегация Пресвятой Девы, которая была основана еще в 1801 году отцом Дельпюи. Либеральные публицисты середины 1820-х годов утверждали, что в эту клерикальную организацию входит вся политическая верхушка государства и что она практически играет роль тайного правительства Франции. Между тем, хотя в конгрегации в самом деле состояли многие влиятельные люди, главным направлением ее деятельности была именно благотворительность. Члены Конгрегации входили в Католическое общество душеполезных книг, Общество душеполезных ученых занятий и Общество добрых дел. К числу этих добрых дел принадлежали посещение больных, помощь заключенным и даже «религиозное и нравственное образование юных трубочистов». С конгрегацией была связана также Ассоциация Святого Иосифа, которая оказывала помощь набожным рабочим, недавно прибывшим в Париж: им предоставляли бесплатное жилье (до тех пор, пока они не найдут работу), а также давали возможность по вечерам и в воскресенье слушать бесплатные лекции и питаться в «благотворительном» ресторане с умеренными ценами. Ежегодно эта Ассоциация оказывала помощь примерно шести-семи тысячам рабочих.
В конгрегацию и связанные с нею общества входили люди набожные и консервативные. Но благотворительностью занимались и либералы. В 1821 году под председательством известного филантропа герцога де Ларошфуко-Лианкура было создано Общество христианской морали, которое объединяло людей либеральных убеждений. Члены Общества, в котором в 1822 году состояла сотня человек, а в конце эпохи Реставрации – целых четыре сотни, платили годовой взнос в размере 25 франков. Для более эффективной работы Общества были созданы комитеты, названия которых говорят сами за себя: Комитет борьбы за запрещение игорных домов и лотерей, Комитет инспекции и надзора за домами умалишенных и местами заключения, Комитет призрения сирот, Комитет милосердия и благотворительности, Тюремный комитет (он предоставлял неимущим обвиняемым бесплатных защитников и искал способы облегчить участь заключенных). В Общество христианской морали входили все наиболее значительные мыслители, публицисты, юристы либеральной ориентации; при Июльской монархии многие из них стали видными государственными деятелями. Характерно, что с 1823 года в Обществе состоял и герцог Орлеанский (будущий король Луи-Филипп) вместе со своим старшим сыном.
Члены Общества христианской морали, как видно из его названия, подчеркивали, что они люди верующие. Другая благотворительная организация – Филантропическое общество – не имела религиозной окраски. Общество это возникло еще до Революции, в царствование Людовика XVI, а возродилось в 1814 году под покровительством герцога Беррийского. Его члены-подписчики платили по 30 франков в год; каждый из них получал карточку, которую вручал бедняку, достойному помощи; предъявитель карточки мог бесплатно лечиться в одной из шести лечебниц-диспансеров, содержавшихся за счет Общества. Кроме того, Филантропическое общество занималось бесплатной раздачей горячего супа и покровительствовало организациям взаимопомощи рабочих.
Благотворительные общества продолжали действовать в Париже и после Июльской революции. В 1844 году их было в столице около трех десятков. В Пансионате для девиц лютеранского вероисповедания на улице Брусков росли 33 воспитанницы; в Заведении Святого Людовика на улице Сен-Лазар – 35 девиц-сирот; в Обществе для помещения в учение юных сирот – 123 мальчика, лишившихся родителей. Ассоциация матерей семейств занималась помощью бедным роженицам; Филантропическое общество посылало врачей на дом к бедным больным; Ясли первого округа принимали детей до двух лет, чьи неимущие матери работали вне дома. Существовало даже особое Общество для отправки домой девиц, лишившихся места, и женщин, брошенных любовниками.
Филантропы не только жертвовали беднякам собственные средства, но и старались привлечь к благотворительной деятельности как можно более широкий круг состоятельных людей. Поэтому очень важна была роль дам-патронесс, которые устраивали благотворительные балы и концерты, «базары» и лотереи в пользу бедняков или людей, пострадавших от стихийных бедствий. Социальное происхождение благотворителей и благотворительниц было весьма разнообразным. В первой половине XIX века благотворительностью занимались не только аристократы, движимые желанием лишний раз продемонстрировать свою главенствующую роль в обществе, свое богатство. Разбогатевшие представители третьего сословия, получившие возможность существовать в светском обществе на равных с прирожденными аристократами, тоже не чуждались благотворительности; с помощью филантропии они стремились утвердить свою принадлежность к элите.
Одной из характерных черт описываемой эпохи были балы в пользу неимущих. Они регулярно устраивались в каждом из 12 парижских округов. Но помимо этих «ординарных» балов время от времени в Париже организовывались балы экстраординарные.
Один из таких балов состоялся в Париже в самом конце эпохи Реставрации, в феврале 1830 года. Той зимой в Париже было необычайно холодно: по Сене плыли глыбы льда, на площади Людовика XV было устроено катание на санях, а на светских балах элегантные дамы отказывались от декольтированных нарядов и облачались в наглухо закрытые платья. У городских бедняков трудности были куда более серьезные: они страдали от холода и голода, поскольку цены на хлеб подскочили, а «карточки» для покупки хлеба по фиксированной цене доставались далеко не всем. Дамы, собиравшие пожертвования, ходили по домам; сбор денег для бедняков велся также в мэриях и церквях. Наконец, использовалась чисто парижская светская благотворительность – бальная и концертная. 24 января 1830 года в Опере было дано представление, на котором присутствовал король вместе со всей семьей; в результате в пользу бедняков было собрано около 50 000 франков. Три недели спустя, 15 февраля 1830 года, в той же Опере состоялся благотворительный бал в пользу неимущих. Готовился он очень тщательно. В объявлении, напечатанном в газетах за неделю до бала, уточнялось, что имя каждого его участника будет громко провозглашено наверху парадной лестницы. Для бала сцену Оперы соединили с партером, а вестибюль, лестницы, коридоры и фойе украсили цветами из королевской оранжереи; все зеркала были увиты зелеными гирляндами. В фойе Оперы были устроены два буфета, а в зале – просторные площадки для танцев. Празднество продолжалось с восьми вечера до шести утра. Публика была самая разнообразная: пэры Франции и депутаты, офицеры и буржуа, а также иностранные гости – англичане, немцы, русские. Королевское семейство не прибыло на бал, зато его почтил своим присутствием герцог Орлеанский с семейством. Орлеаны разместились в ложе, а затем герцог и его старший сын спустились в бальный зал; двадцатилетний принц, оказавшийся настоящим королем бала, танцевал галопы и кадрили с дамами-патронессами.
Гости попадали на бал по билетам, которые стоили 20 франков для дам и 25 – для кавалеров (лишние пять франков пошли на закупку прохладительных напитков, которыми слуги потчевали гостей в течение всего празднества). Контролеры насчитали 4352 посетителя (из них 1282 – дамы); между тем билетов было продано почти на тысячу больше – 5261, причем 4417 – мужчинам. Таким образом, около тысячи человек не пришли на празднество, но сочли своим долгом отдать деньги на нужды благотворительности. К сумме, вырученной от продажи билетов, добавились дополнительные пожертвования: по одной тысяче франков – от герцога Орлеанского и его старшего сына и четыре тысячи – от короля.
На устройство бала было затрачено 18 000 франков (хотя свои услуги бесплатно предоставили жандармы и пожарные, духовой оркестр, а также персонал придворной церемониймейстерской службы и Оперы). В итоге чистая прибыль равнялась 116 645 франкам, но в списках нуждающихся, составленных благотворительными комитетами, значилось такое множество народа, что на деньги, доставшиеся каждому бедняку, можно было купить лишь две буханки хлеба и две малые вязанки дров.
Благотворительный бал в Опере, пишет Анна Мартен-Фюжье, готовился в обстановке напряженного соперничества старой, аристократической элиты и новой, буржуазной. Поначалу устроители намеревались позвать на бал только две сотни гостей из числа самых «фешенебельных» – принадлежащих к высшей аристократии и могущих похвастать близостью ко двору; председателем комитета по устройству бала был назначен старший сын герцога Орлеанского. Между тем Орлеаны, открытые новым веяниям, решили расширить круг благотворителей. С просьбой о помощи в распространении билетов и выборе дам-патронесс они обратились к парижским мэрам. В результате в число устроительниц бала вошли не только аристократки, но и представительницы крупной буржуазии, жены банкиров и промышленников. Родовитых дам это так шокировало, что графиня де Жирарден почти на неделю раньше бала в Опере устроила для избранного общества (всего 800 приглашенных) свой собственный благотворительный бал-маскарад в концертном зале на улице Тебу, поблизости от бульвара Итальянцев. По призыву графини 20 представителей высшего общества заплатили по 200 франков и получили каждый по 40 пригласительных билетов, которыми могли распорядиться по своему усмотрению. В отношении родовитости бал-маскарад графини де Жирарден был безупречен, однако в финансовом отношении затея провалилась: собрано было 4000 франков, но больше половины этой суммы ушло на подготовку самого мероприятия. В результате злые языки называли это празднество «бедным балом для богатых» – в отличие от бала в Опере, который по праву считался «богатым балом для бедных».
После Июльской революции традиция благотворительных балов и концертов не прервалась. Очередной бал в пользу бедных был устроен в Опере вскоре после воцарения нового короля – 22 января 1831 года, однако он был далеко не так успешен, как прежний: сказалось расслоение высшего общества на сторонников и противников новой власти. Было продано 6000 билетов (даже больше, чем в 1830 году), но скептики насмехались над теснотой и обилием случайной публики на этом балу. А когда дамы-патронессы решили украсить свои платья трехцветными бантами (в честь триколора, который после Июльской революции вновь стал флагом Франции), некоторые аристократки вообще отказались участвовать в празднестве.
Легитимисты (аристократы, находившиеся в оппозиции к Июльской монархии) начиная с 1834 года ежегодно устраивали бал в пользу бывших королевских пенсионеров – людей благородного происхождения, которые в эпоху Реставрации получали пенсию от Людовика XVIII и Карла X, а после прихода к власти Луи-Филиппа оказались без средств к существованию. Мероприятие имело успех: в первый же раз удалось выручить за счет продажи билетов около 40 000 франков. Бал 1 апреля 1834 года был устроен в особняке журналиста и депутата К. Деламара, за ним последовали балы 29 января и 24 марта 1835 года, состоявшиеся в особняке банкира Лаффита. Затем к балам в пользу бывших королевских пенсионеров добавились праздники, устраиваемые весной в саду Тиволи: концерты и театральные представления, детские балы с концертами.
Организаторы этих балов и празднеств стремились утвердить себя в качестве дееспособной социальной силы, и поначалу им это удавалось. Однако постепенно легитимистские мероприятия утратили и практический, и символический смысл. Вырученные суммы после распределения между всеми пенсионерами оказывались просто смехотворными (в 1839 году, например, на каждого из нуждающихся пришлось 54 франка). Потускнела и политическая символика: к началу 1840-х годов легитимистский бал превратился в обычное светское мероприятие, посещаемое людьми самых разных убеждений.
Благотворительные балы при Июльской монархии устраивали не только противники короля французов, но и члены королевского семейства. Например, дочери Луи-Филиппа организовывали балы в пользу Птибурского приюта для сирот. Последний спокойный год правления Луи-Филиппа – 1847-й – был, подобно всем предшествующим, отмечен благотворительными балами. П.В. Анненков пишет в четвертом из своих «Парижских писем» (1847): «Все три высших слоя здешнего общества решились как будто пройти парадом друг перед другом посредством трех публичных балов в Opra-Comique, положив 20 франков за право входа. Два из них уже было: артистический – в присутствии всех женских знаменитостей здешних театров и артистов всех родов (он давался в пользу бедных артистов), и буржуазный – в присутствии семейных депутатов, негоциянтов, профессоров и журналистов. Сбор с этого последнего бала, патронируемого королем и принцами, определен на малолетних колонистов земледельческой школы Petit-Bourg. Третий, легитимистский, бал в пользу старых пансионеров Карла Х – будет на днях».
В пользу бедных устраивались не только балы, но и выставки. Например, в 1835 году в Париж прибыла картина Леопольда Робера «Рыбаки», и в то же самое время до французской столицы дошла весть о том, что художник покончил с собой в Венеции. Тогда меценат, приобретший картину, решил выставить ее отдельно, а деньги, вырученные за ее показ, пожертвовать бедным. Мэр второго округа предоставил помещение для выставки, и затея имела немалый успех: удалось собрать более 16 000 франков.
Помимо помощи парижанам, столичные благотворители собирали деньги и для тех нуждающихся, кто жил вне столицы и даже вне Франции. Например, когда осенью 1840 года Рона вышла из берегов и разорила множество жителей Лиона и его окрестностей, в салоне г-жи Рекамье в Париже был устроен концерт в пользу пострадавших от наводнения. Г-жа Рекамье, уроженка Лиона, страстно хотела помочь своим землякам; к участию в благотворительном концерте она сумела привлечь прославленных оперных певцов и певиц: Полину Гарсиа-Виардо, баса Лаблаша и тенора Рубини. Они исполнили арии из опер, а знаменитая трагическая актриса Рашель сыграла для гостей второй акт трагедии Расина «Гофолия». На этом концерте присутствовали не только французские, но и русские знатные дамы, получившие билеты от А.И. Тургенева (друга и поклонника Жюльетты Рекамье). Русский литератор сумел распределить 38 билетов и внес в «копилку» вечера 1140 франков; всего же было продано 80 билетов и собрано 4300 франков.
Когда в середине 1820-х годов греки подняли восстание против турецкого ига, многие представители французской светской и интеллектуальной элиты прониклись сочувствием к их борьбе. Желая перейти от слов к делу, 28 апреля 1826 года парижские дамы устроили в Воксхолле знаменитый концерт в пользу греков.
По словам Стендаля, посвятившего концерту в Воксхолле статью в июньском номере лондонского «Нового ежемесячного журнала» за 1826 год, «впервые за двадцать шесть лет высшие сословия общества собрались под влиянием чувств, противных воле правительства». Дело в том, что правительство Франции не желало нарушать добрые отношения с Турцией и поддерживать восставших греков; поэтому власти выступили против организации этого концерта. Ни один государственный чиновник не решился купить билет, и устроители опасались, что не смогут распределить заготовленную тысячу билетов стоимостью по 20 франков каждый. Однако в конце концов дамы из ультрароялистской среды в два-три дня превратили концерт в модное мероприятие, так что в конечном счете организаторам удалось выручить 30 000 франков.
Парижский танцевальный зал Воксхолл, устроенный по образцу увеселительного заведения близ Лондона под названием Vauxhall, располагался в большом саду на улице Сансона, неподалеку от площади Фонтана. Этот Воксхолл, именовавшийся Летним (в отличие от Зимнего Воксхолла, действовавшего на Сен-Жерменской ярмарке во второй половине XVIII века), был построен в 1785 году и просуществовал до 1841 года. Зал Воксхолла имел вид овального античного цирка. Во время концерта певцы находились на «арене» в центре зала, оркестр Итальянской оперы располагался на скамьях амфитеатра позади певцов, а зрители сидели на таких же скамьях напротив оркестра. На концерте присутствовала самая элегантная и аристократическая публика Парижа, а также люди, известные своими либеральными убеждениями (например, генерал Лафайет); здесь же был и герцог Орлеанский (будущий король Луи-Филипп) с семейством. Владелец Воксхолла не захотел брать денег за аренду помещения и сам оплатил освещение зала.
Моодые люди с сине-белыми (цвета греческого флага) нарукавными повязками встречали дам, приехавших на концерт, у входа в Воксхолл и провожали их в зал. Многие дамы по такому случаю тоже постарались одеться в синее и белое. Программа концерта была тщательно продумана: он начался с хорового исполнения «Молитвы Моисея» Россини, где пророк призывает свой народ свергнуть иноземное иго; власти запретили композитору дирижировать оркестром во время концерта, но Россини руководил репетициями. Другие арии также звучали отнюдь не нейтрально: их тексты так или иначе касались любви к родине. Светские дамы и господа пели в хоре вместе с артистами Итальянской оперы и даже исполняли сольные арии.
Помощь восставшим грекам не ограничилась этим концертом. Великосветские дамы устраивали камерные благотворительные концерты в собственных гостиных, собирали пожертвования, обходя отведенный им участок города магазин за магазином, дом за домом.
Если в эпоху Реставрации парижане сочувствовали грекам, то при Июльской монархии помощь потребовалась и представителям других народов: итальянцам, полякам. Итальянка княгиня Бельджойозо устраивала в своем парижском особняке благотворительные обеды-концерты в пользу итальянских эмигрантов, которые вынужденно покинули отечество, спасаясь от произвола австрийских властей. В этих концертах выступали друзья хозяйки дома, в том числе такие знаменитости, как Лист или Тальберг; каждый билет стоил 40 франков. Знатные польские эмигранты, оказавшиеся во Франции после поражения антирусского восстания 1830–1831 годов, собирали деньги для своих неимущих соотечественников. А супруга английского посла устраивала такие же балы в пользу неимущих англичан, проживающих в Париже.
Глава семнадцатая
Бесплатные зрелища
Королевские празднества. Зрелища регулярные и экстраординарные. Судебные заседания, казни и похороны как зрелища
И французские, и иностранные наблюдатели единодушно называют основной и неистребимой особенностью парижан всех сословий и профессий их «ротозейство», то есть любопытство и внимание к самым ничтожным происшествиям (от дерущихся собак до проехавшей кареты, от столкнувшихся фиакров до плывущего по реке бревна). Для парижанина все, что происходило на улицах его родного города, превращалось в увлекательное зрелище, причем эта особенность парижан оказывалась весьма заразительной; любовь к уличным зрелищам передавалась иностранцам, прибывшим во французскую столицу. Как пишет Д.Н. Свербеев, «нигде, как в Париже, невозможно с такой приятностью зевать по улицам, faire le badaud».
Секретарь русского посольства в Париже Виктор Балабин описывает Париж, каким он предстал ему летом 1842 года: «Погода прекрасная, солнце печет, жара невыносимая, духота чудовищная. Весь Париж, от подвала до чердака, высыпал на улицу: и продавщица Эжени, и модистка Розали, и прачка мадемуазель Роза, и девица сомнительной добродетели мадемуазель Эвлалия, и стряпчий г-н Жюль, и старый эмигрант г-н де Габриак, и выскочка Жобар, а также галантерейщик, кондитер, портной, сапожник, каретник, торговец духами и торговец бельем, путешественник и депутат, пэр Франции и секретарь посольства – все фланируют, шатаются по улицам и не делают ровно ничего».
Балабин, писавший свой дневник по-французски, употребляет слова flner (фланировать) и aller et venir (шататься по улицам) как синонимы. Между тем многие его современники, более внимательные к оттенкам значений, противопоставляли эти занятия и различали две отдельные категории гуляющих: фланёров и ротозеев, или зевак. Ротозеи слоняются по городу бездумно; они глазеют, но не наблюдают. В отличие от них фланёры – это, можно сказать, странствующие философы, читающие город, как книгу. «Фланёр относится к ротозею так же, как гурман к обжоре, как великая мадемуазель Марс к уличной певичке, а Лабрюйер или Бальзак к овернскому или лимузенскому крестьянину, только вчера приехавшему в Париж», – пишет Огюст де Лакруа в очерке «Фланёр», включенном в сборник «Французы, нарисованные ими самими». Десятком лет раньше определение искусству фланирования дал Бальзак в «Физиологии брака» (1829): «Большинство людей ходят по улицам Парижа так же, как едят и живут – бездумно. На свете мало талантливых музыкантов, опытных физиогномистов, умеющих распознать, в каком ключе написаны эти разрозненные мелодии, какая страсть за ними скрывается. О, эти блуждания по Парижу, сколько очарования и волшебства вносят они в жизнь! Фланировать – целая наука, фланирование услаждает взоры художника, как трапеза услаждает вкус чревоугодника. Гулять – значит прозябать, фланировать – значит жить. <…> Фланировать – значит наслаждаться, запоминать острые слова, восхищаться величественными картинами несчастья, любви, радости, идеальными или карикатурными портретами; это значит погружать взгляд в глубину тысячи сердец; для юноши фланировать – значит всего желать и всем овладевать; для старца – жить жизнью юношей, проникаться их страстями». Впоследствии «концептуализацией» фланирования как деятельности сугубо парижской занимались многие авторы, от Шарля Бодлера до Вальтера Беньямина, однако начало этим размышлениям было положено именно в эпоху Бальзака.