Париж в 1814-1848 годах. Повседневная жизнь Мильчина Вера

В вопросах соблюдения этикета у Людовика XVIII была единомышленница – его племянница герцогиня Ангулемская. Дочь короля Людовика XVI, казненного во время Революции, она с величайшим энтузиазмом принялась воскрешать придворный церемониал Версаля и даже проводила специальные изыскания на этот счет, поскольку не могла помнить версальскую жизнь во всех подробностях (в год взятия Бастилии ей было всего 11 лет).

Дворец Тюильри. Худ. О. Пюжен, 1831

О глубоком почтении герцогини Ангулемской к требованиям этикета можно судить по выразительному эпизоду, происшедшему в 1824 году; он приведен в воспоминаниях язвительной и наблюдательной мемуаристки графини де Буань и откомментирован современным историком Анной Мартен-Фюжье. Пока Людовик XVIII был жив, герцогиня стояла в этой придворной иерархии выше своего супруга (она – королевская дочь, он – лишь племянник короля). Хотя накануне их бракосочетания Людовик XVIII даровал племяннику титул «сына Франции» (который носили лишь королевские сыновья), при появлении обоих супругов во дворце привратник по-прежнему объявлял лишь о прибытии Madame (титул королевской дочери). Но после смерти Людовика XVIII королем стал его брат – отец герцога Ангулемского, а сам герцог сделался дофином – наследником королевского престола. Теперь в придворной иерархии герцогиня Ангулемская оказалась ниже своего супруга: ведь она была дочерью покойного короля, а он – сыном короля царствующего. И потому, выходя из покоев Людовика XVIII, только что испустившего дух, герцогиня уступила дорогу мужу и сказала: «Проходите, господин дофин!» Искреннее и глубокое горе не заставило ее забыть о подобных тонкостях.

Людовик XVIII проводил королевские приемы в Тюильри чаще, чем любой европейский монарх того времени. В его дворец имели доступ и те, кто был представлен ко двору, и те, кто просто получил входной билет (причем такие билеты раздавались очень широко). Благодаря этому в воскресенье, после мессы, короля всегда шумно приветствовала довольно густая толпа народа. В это время доступ во дворец был открыт всем придворным, а по понедельникам королевские приемы проходили раздельно: для мужчин – днем (в половине первого), для женщин – в восемь вечера; члены дипломатического корпуса приезжали к королю по вторникам, вечером.

В воскресный полдень Людовик XVIII торжественно шествовал через зал Маршалов (получивший свое название из-за портретов маршалов Франции на стенах) в часовню дворца Тюильри. За ним следовала свита из гвардейцев, а также сановников в расшитых фраках. Каждая служба придворного штата имела особую ливрею: гофинтенданты одевались в красное, придворные королевских покоев – в небесно-голубое, егермейстеры – в зеленое, шталмейстеры – в темно-синее, церемониймейстеры – в фиолетовое. Все эти мундиры остались в наследство от эпохи Империи, причем Людовик XVIII изменил только цвет одежды служителей королевских покоев (при Наполеоне их ливреи были ярко-красными).

После мессы, в которой принимали участие лучшие музыканты и артисты оперных театров, король возвращался в свои парадные покои и начинал беседу в строго установленном порядке: вначале он обращался к родственникам, затем к министрам и маршалам (действующим, а потом и бывшим). Каждому из них король задавал одни и те же банальные вопросы, но важен был сам факт его внимания; молчание короля было знаком его немилости. Поэтому гости не сводили глаз с монарха; каждый надеялся поймать дружеский взгляд или жест, адресованный ему лично. Во дворце король общался с избранными представителями нации, а затем показывался на балконе, который выходил в сад Тюильри, и народ встречал его приветственными криками; люди размахивали шляпами, тростями и носовыми платками.

Придворные должны были являться ко двору в определенных нарядах, образцы которых еще в 1814 года установила герцогиня Ангулемская. Герцогине хотелось, чтобы двор эпохи Реставрации в точности напоминал дореволюционный двор ее отца. Однако ей пришлось отказаться от некоторых деталей, например от возрождения фижм, которые носили дамы до Революции; у парижских модниц перспектива возврата к фижмам вызывала негодование. В результате новые наряды придворных дам во многом напоминали придворные наряды эпохи Империи; герцогиня внесла в них лишь некоторые добавления, например убранные кружевами прически, мантильи. Герцогиня придавала такое значение точному соблюдению всех новых правил, что распространяла образцы нового придворного платья среди портных, которые обшивали аристократическое общество.

Людовик XVIII сохранил и другое нововведение Наполеона: в эпоху Реставрации, как и при Империи, право входить в тот или иной зал дворца Тюильри зависело от должности подданного. Например, обер-камергеры, обер-камер-юнкеры и первые камергеры-гардеробмейстеры могли входить в королевскую спальню в любой час, несмотря на то что старый и больной король, не желая выставлять напоказ свои немощи, отменил церемонии утреннего выхода и вечернего отхода ко сну. Правом в любой час проникать в кабинет короля располагали высшие чины и цивильного, и военного придворного штата. Вход в Тронный зал был гарантирован пэрам Франции, послам, министрам, архиепископам, председателям обеих палат. Депутаты, генерал-лейтенанты, члены и докладчики Государственного совета, епископы и префекты имели доступ в первую гостиную перед Тронным залом. Члены кассационного суда, супрефекты, мэры, офицеры Генерального штаба допускались лишь во вторую гостиную.

При Наполеоне иерархия посетителей касалась только мужчин, но Людовик XVIII распространил ее и на женщин (которых принимал отдельно от мужчин). Герцогини имели право сидеть на табуретах, когда король и принцы обедали, а всем остальным приходилось наблюдать за их трапезой стоя. В начале эпохи Реставрации герцогини получили право первыми входить в Тронный зал, залитый ярким светом, остальные же дамы должны были ожидать своей очереди в гостиной Мира, освещенной куда более тускло. Подобное нововведение посеяло рознь между знатными дамами, так как оно возносило на немыслимую высоту не только «настоящих» герцогинь (представительниц старинной аристократии), но и тех жен новоиспеченных герцогов, которым совсем недавно даровал этот титул император Наполеон. При дворе Людовика XVIII их было немало: например, 25 августа 1817 года, в День святого Людовика, из 60 герцогинь, допущенных в Тронный зал, 15 носили этот титул не далее, как со времен Империи. Получалось, что выскочки приближаются к королю первыми, а дамы, принадлежащие к старинной знати, вынуждены пропускать их вперед.

Тем не менее все дамы старались не манкировать визитами во дворец, поскольку Людовик XVIII внимательно следил за «посещаемостью» и даже подсчитывал, сколько из них присутствует в Тронном зале, а сколько дожидается в гостиной Мира (обычно таковых набиралось без малого три сотни).

Сделав реверанс королю, восседающему на троне, дамы отправлялись по галерее Дианы в покои герцогини Ангулемской, а затем – к ее супругу. Все это можно было сделать, не покидая центральной части дворца, а вот для того, чтобы попасть в покои графа д’Артуа и герцога Беррийского, располагавшиеся в другом крыле дворца (так называемом флигеле Марсана), дамы были вынуждены идти по открытым галереям (по залам дворца идти было запрещено). Доехать в карете они не могли, поскольку кучера не имели права надолго задерживаться перед дворцом и экипажи стояли далеко от входа. Во время своего пешего перехода дамы не могли даже накинуть на себя шаль или шубу – этикет запрещал делать это на территории дворца. Поэтому, если верить свидетельству графини де Буань, в холодную погоду, чтобы не простудиться, дамы укрывали голову и плечи подолами платья. Не случайно утопист Шарль Фурье, изобретатель «улиц-галерей», в которых некоторые авторы видят прообраз парижских пассажей (о них подробнее рассказано в главе двенадцатой), гордо противопоставлял свое изобретение привычкам незадачливых представителей королевской династии. Король Франции, писал он, один из первых государей во всем мире, но в его дворце Тюильри нет портика; король, королева и все королевское семейство вынуждены, садясь в карету и выходя из нее, мокнуть под дождем, точь-в-точь как всякий лавочник, подъезжающий в фиакре к своей лавке. Другое дело – крытые улицы-галереи в придуманном утопистом дворце Гармонии; там дождь никому не страшен.

Чтобы получить право присутствовать на дворцовых приемах, дамы должны были представиться королю (как правило, на следующий день после свадьбы). Церемония эта включала в себя три реверанса: первый дама делала при входе в галерею, где стоял король, окруженный свитой; второй – после того, как расстояние между нею и королем сократится на одну треть, третий – еще через десять шагов. Затем король делал несколько шагов навстречу даме и «ласковым мановением руки» отсылал ее, после чего она начинала пятиться к двери. При этом ей приходилось, проявляя незаурядную ловкость, незаметно отталкивать каблуком длинный трен пышного придворного платья, чтобы он не путался в ногах.

Правом быть представленными королю обладали в эпоху Реставрации не только аристократы и дипломаты, но также мелкие дворяне и даже разночинцы. В этом отношении Бурбоны XIX века были гораздо более открыты и менее разборчивы, чем короли до Революции. Об этой открытости свидетельствуют и списки тех, кто удостаивался чести бывать у короля. Эти вечерние собрания, в которых принимали участие сам король, королевская семья и придворные, приглашенные по выбору короля, назывались «игрой» или «кружком». Церемонии такого рода были в ходу и в дореволюционном Версале, но там они происходили гораздо чаще: как минимум трижды в неделю. Напротив, к концу царствования Карла X «кружки» собирались всего три раза в год, не считая экстраординарных приемов в честь приезда иностранных государей.

При Карле X «кружки» происходили по такому сценарию: вечером в пяти больших залах на втором этаже Тюильрийского дворца и в кабинете короля зажигали яркий свет. Люди получали приглашение в тот или иной зал – согласно своему положению в придворной иерархии. Поначалу все должны были оставаться на своих местах, собравшись в кружок (отсюда и название этой придворной процедуры), и дожидаться, пока король не обойдет их и не скажет им несколько слов. Затем все приглашенные (а их было несколько сотен) получали право свободно перемещаться по залам дворца. Карл X, обойдя всех собравшихся, занимал место за ломберным столом в своем кабинете вместе с теми тремя, кого он на этот вечер избрал себе в партнеры для игры в вист. В королевском кабинете стоял всего один стол, а в остальных залах их было множество. Однако во дворец приезжали не ради игры, а чтобы заверить короля в своей благонадежности.

Герцогиня Беррийская. Худ. Т. Лоуренс, 1825

«Кружки», в сущности, были собраниями для широкой публики, хотя и специально отобранной. В частности, приглашение получали по очереди члены палаты депутатов, которые в большинстве своем никогда прежде не бывали во дворце и высоко ценили эту честь.

Гораздо менее многолюдные вечерние собрания для избранных ежедневно, кроме пятницы и воскресенья, устраивала во второй половине 1820-х годов герцогиня Ангулемская, после воцарения Карла X носившая официальный титул «госпожа супруга дофина». Герцогиня Ангулемская была дамой суровой, и ее гостей не ожидало ничего веселого. Но получить приглашение к ней считалось величайшей честью.

Совсем иначе проходили вечера у герцога Беррийского и его молодой супруги Марии-Каролины. После свадьбы они поселились в Елисейском дворце, однако после гибели герцога в 1820 году Мария-Каролина не могла жить одна – это противоречило придворному этикету. Поэтому она возвратилась во дворец Тюильри, во флигель Марсана. В своих апартаментах (при «малом дворе») герцогиня устраивала вечера и концерты, которые отличались непринужденностью, граничившей с презрением к этикету.

Мария-Каролина обожала танцевать и охотно устраивала костюмированные балы. Особенно много шума вызвал бал 2 марта 1829 года; для него был выбран исторический сюжет – приезд в Тюильри Марии Стюарт и ее помолвка с дофином Франциском. Поэтому все придворные дамы и их кавалеры явились на бал в костюмах XVI века, а сама герцогиня Беррийская, изображавшая Марию Стюарт, была одета точно так же, как ее героиня на портретах той эпохи; ее жениха изображал герцог Шартрский, сын Луи-Филиппа, после Июльской революции получивший титул герцога Орлеанского и ставший наследным принцем.

Сразу после крушения Империи многие французы, особенно дворяне, приветствовали восстановление прежних порядков. Однако довольно скоро реставрированная монархия разочаровала оба политических фланга – как ультрароялистов, так и либералов. Первые считали, что Бурбоны правят недостаточно «монархично» и делают слишком много уступок новому духу; вторые, напротив, обвиняли власти в недостаточной прогрессивности.

Многие роптали, в частности, на чрезмерные траты короля и его семейства. 15/27 ноября 1825 года Александр Иванович Тургенев записывает свой разговор с Франсуа Гизо, в ту пору либеральным историком, а позднее, при Июльской монархии, министром просвещения и министром иностранных дел:

«Разговор о здешнем дворе: все обычаи прежнего, а с ними и все злоупотребления остались. Двор стоит более 30 миллионов франков. Неподвижный Лудвиг 18-й содержал на конюшне своей 200 лошадей, более, нежели Наполеон, из края в край метавшийся. Если королю делают дюжину рубашек, то столько же на его счет и первому камер-юнкеру. Le bouillon de Louis 13 [бульон Людовика XIII] сохранился и поныне. Однажды спросил Лудвиг 13-й чашку бульона поутру. Ему подали, и с тех пор куча дичины тратится ежедневно на бульон сей. Лудвиг 18-й не мог уже есть оного и не любил, но бульон сохранился и его камердинер поедал оный. Дофина [герцогиня Ангулемская] не может некоторые платья надевать два раза и после одного раза должна отдавать его своей горничной».

Последние роскошные придворные празднества эпохи Реставрации состоялись за два месяца до Июльской революции (в мае 1830 года). В это время из Неаполя в Париж прибыли родители герцогини Беррийской король и королева Обеих Сицилий, оба из рода Бурбонов. Гости были встречены очень торжественно, и 12 мая в их честь был устроен бал в королевской резиденции Сен-Клу, а 31 мая – во дворце Пале-Руаяль, резиденции герцога Орлеанского. Король Обеих Сицилий приходился братом герцогине Орлеанской, которой в скором времени предстояло стать французской королевой – впрочем, в мае 1830 года об этом еще никто не подозревал. На бал к герцогу Орлеанскому прибыло 1800 человек, принадлежащих к самым разным сословиям: от короля Карла X до богатых буржуа и безвестных горожан. Бал был роскошен как никогда, и никто в тот вечер не предполагал, что старшей ветви Бурбонов осталось царствовать всего два месяца. Впрочем, предчувствие скорых перемен было у многих, поскольку правительство королевского любимца князя де Полиньяка уже не пользовалось в обществе никакой популярностью.

Во время бала произошел неприятный инцидент, усиливший напряженность: какие-то любители острых ощущений устроили в дворцовом саду Пале-Руаяля небольшой пожар, и полиция начала выводить оттуда людей. Именно этот эпизод вдохновил историка и политика Нарсиса-Ашиля де Сальванди на знаменитый афоризм: «мы танцуем на вулкане». Вскоре началась Июльская революция, и «вулканом» стал весь Париж.

Во время бала 31 мая 1830 года наглядно проявилась особая стратегия герцога Луи-Филиппа Орлеанского в выборе форм общения с парижанами. У сорокалетнего герцога за плечами было богатое и неоднозначное прошлое. Его отец, герцог Филипп Орлеанский, во время Революции поддерживал республиканцев; под именем Филиппа Эгалите [Филипп Равенство] он был избран в Конвент, голосовал за смерть своего кузена короля Людовика XVI, а чуть позже (в том же 1793 году) сам погиб под ножом гильотины. Луи-Филипп, унаследовавший титул герцога Орлеанского, в юности разделял революционные убеждения отца, состоял в клубе якобинцев, сражался в рядах республиканской армии при Вальми и Жеммапе (1792), но затем эмигрировал и провел два десятка лет в изгнании.

Первоначально герцог вернулся во Францию в 1814 году, на время Ста дней вновь уехал в Англию, а с 1817 года окончательно поселился в Париже, в родовом дворце Пале-Руаяль, который был возвращен ему после падения Наполеона. Герцог и герцогиня Орлеанские неизменно возглавляли список тех, кто удостаивался приглашения во дворец Тюильри; им первым отдавали визиты представители старшей ветви Бурбонов.

Однако герцон Орлеанский и его супруга Мария-Амелия вели жизнь гораздо более открытую, чем их коронованные родственники – Людовик XVIII и Карл X. Орлеаны сохраняли некоторую независимость, и этикет их приемов был гораздо более гибким и свободным, чем в королевском дворце. Днем Орлеаны, как и старшие Бурбоны, принимали мужчин и женщин порознь, но на свои вечерние приемы, происходившие в первую среду каждого месяца, они приглашали одновременно гостей обоего пола. Здесь дамы не обязаны были «строем» проходить перед хозяином приема в ожидании кивка головой или короткой реплики; они свободно передвигались по залам и общались с кем угодно.

Кроме ежемесячных больших приемов герцог и герцогиня Орлеанские устраивали превосходные концерты и обеды. По свидетельству графини де Буань, они «тщательно следили за тем, чтобы среди приглашенных всякий раз оказывались люди самых разных убеждений и чтобы ни одна партия не оставалась за порогом». В Пале-Руаяле собиралось общество самое разнообразное: аристократы и буржуа, иностранные путешественники и дипломаты, депутаты и министры, журналисты и ученые. Литераторы читали здесь свои новые сочинения, певцы и певицы исполняли арии и романсы, а ученые порой демонстрировали опыты прямо в гостиной.

Впрочем, несмотря на эту открытость новым веяниям, герцог Орлеанский не меньше, чем его кузены Людовик XVIII и Карл X, ценил титулы и правила придворного этикета. Вот один из примеров, который приводит Анна Мартен-Фюжье: до Революции 1 января нового года судейские и прочие чиновники сначала являлись с поздравлениями в Версаль, а на обратном пути поздравляли членов Орлеанского дома, к которым были обязаны приезжать «в том же составе и в тех же нарядах, в каких были у короля». Но 1 января 1818 года члены кассационного суда явились в Пале-Руаяль в неполном составе и в повседневном платье (без парадной мантии), а 1 января следующего года их примеру последовали представители счетной палаты. Это вызвало бурный протест герцога Орлеанского, и он отказался принимать нарушителей традиций.

Дворец Пале-Руаяль. Худ. О. Пюжен, 1831

Как бы там ни было, герцог Орлеанский понимал, что новая эпоха требует новых форм общения с людьми разных сословий. Когда в Пале-Руаяле готовились к балу 31 мая 1830 года, у распорядителей возникло беспокойство, что во дворце будет мало гостей: ведь часть великосветского общества уже выехала за город. Так вот, если верить парижским слухам, запечатленным мемуаристкой герцогиней де Майе, герцог якобы сказал: «не беда!» – и, взяв альманах «Двадцать пять тысяч парижских адресов», наугад выбрал приглашенных. Это, конечно, анекдот, но весьма характерный, ведь герцог Орлеанский в самом деле сравнительно широко открывал двери Пале-Руаяля для самой разной публики.

Знакомства, завязанные Луи-Филиппом в 1820-е годы, пригодились ему сразу после свержения с престола его кузена, Карла X; не случайно именно герцог Орлеанский был избран «королем французов».

Поначалу Луи-Филипп продолжал жить в своем дворце Пале-Руаяль. Об этикете нового двора сразу начали ходить самые странные слухи. Говорили, что к королеве отныне являются в сапогах, забрызганных уличной грязью, что никто не считает нужным встать, когда встает она, что открывать королеве дверь «уже не модно». Да и сама королева далеко не так строго соблюдала этикет, как прежние государыни (а ведь она приходилась племянницей Марии-Антуанетте!): если раньше концерты в Пале-Руаяле начинались ровно в восемь вечера, без всякой задержки, то теперь королева дожидалась приезда всех «важных шишек» – министров с супругами.

Луи-Филипп хорошо чувствовал себя в родном Пале-Руаяле и в начале царствования не хотел переезжать в Тюильри. Однако в Париже стали поговаривать, что король не любит королевский дворец и королевские резиденции потому, что не чувствует себя законным монархом. Кроме того, Луи-Филиппу пришлось учесть соображения безопасности: его трон, особенно в первые годы правления, был не слишком прочен. Королю угрожали и слева (республиканцы), и справа (легитимисты), а дворец Пале-Руаяль, окруженный узкими улочками, было бы трудно защитить от бунтовщиков. В конце концов в сентябре 1831 года Луи-Филипп смирился с необходимостью переселиться во дворец Тюильри, защищенный гораздо лучше. Однако стиль общения с гостями в этой официальной резиденции остался таким же, как и ранее в Пале-Руаяле.

При Июльской монархии существенно сократился придворный штат. Не осталось ни камергеров, ни дворцовых префектов, ни гоффурьеров, ни пажей; церемониймейстер был один-единственный, причем на балах обходились без него. Граф Аппоньи, атташе австрийского посольства в Париже, с изумлением отмечал в своем дневнике, что королева Мария-Амелия и сестра короля госпожа Аделаида сами предложили ему потанцевать с принцессами Луизой и Марией.

К концу Июльской монархии цивильный придворный штат короля и принцев насчитывал всего 314 человек. Это не значит, что Луи-Филипп был равнодушен к престижу королевской власти или отличался скупостью: он охотно тратил деньги на украшение королевских резиденций. При нем были обновлены и расширены дворцы в Фонтенбло и Версале – однако с иными целями, чем это происходило в эпоху абсолютной монархии. По воле Луи-Филиппа Версаль был превращен в музей французской истории и французской славы. Король истратил на это 23,5 миллиона франков из так называемого цивильного листа – тех денег, которые парламент выделял на его личные нужды и нужды его двора. Луи-Филипп побывал в Версале за полтора десятка лет около 400 раз, но ни разу не оставался там ночевать. Парадные залы дворца Людовика XIV теперь были отданы национальному музею, на открытие которого летом 1837 года король пригласил полторы тысячи гостей, в том числе, к ужасу великосветской публики, всех парижских журналистов. Такая политика была французам в новинку, и многие представители высшего общества осуждали короля за «неразборчивость в связях».

После того как Луи-Филипп переселился в Тюильри, анфилады дворца были заново пышно обставлены и засияли ослепительным светом. Однако, хотя на придворных балах присутствовало нескольких тысяч человек, и французским, и иностранным аристократам (например, австрийцу графу Аппоньи) залы дворца представлялись «пустынными». Дело в том, что в большинстве своем гости были люди безвестные, и аристократы не считали для себя возможным общаться с ними (кстати, так относился к подобным посетителям дворца и наследник престола, герцог Фердинанд-Филипп Орлеанский). В королевской семье постоянно шли споры о том, ниже какого социального уровня нельзя опускаться, рассылая приглашения на придворные балы. Можно ли, например, приглашать жен биржевых маклеров или жен академиков? Ведь среди последних могли оказаться особы низкого происхождения; тем не менее благодаря своим знаменитым мужьям эти дамы тоже получали доступ во дворец.

Отдельную проблему составляли «народные избранники», которых Луи-Филипп не мог не приглашать во дворец. Ведь «король французов» получил власть во многом благодаря палате депутатов, утвердившей его на престоле. Однако поведение многих членов палаты в королевском дворце представлялось изысканному вкусу светского общества «отвратительным зрелищем». Насмешница Дельфина де Жирарден в феврале 1840 года описывала поведение депутатов в Тюильри следующим образом: «Может ли бал, куда король пригласил три сотни самых уродливых людей во Франции, пригласил по обязанности и исключительно под тем предлогом, что они представляют страну, не быть чудовищным! Мало того, что эти господа уродливы от природы, они еще и одеты самым безвкусным образом; они неопрятны и не причесаны; таков их мундир, и другого они не знают. Что до манер, то они у наших депутатов бесконечно либеральные: один пихается, другой лягается, третий пускает в ход кулаки. Это возмутительно: они ведут себя, как на заседаниях палаты».

Депутаты производили такое незавидное впечатление еще и из-за своей одежды. Все остальные гости являлись на прием ко двору в мундирах или парадном платье, расшитом золотом, в белых перчатках и при шпаге. Депутаты, напротив, были одеты в унылые черные фраки. В Тюильри они приезжали в наемных каретах или в еще менее престижных фиакрах, а порой просто приходили пешком, «забрызганные уличной грязью, в сапогах, начищенных водой из уличного фонтана, в черных галстуках и в черных потертых перчатках» (отзыв газеты «Дамское зеркало» в 1842 году).

Смешение разных нарядов в залах Тюильри при Луи-Филиппе шокировало людей, привыкших строго соблюдать правила этикета. Атташе австрийского посольства Рудольф Аппоньи шутил: «Если можно приезжать ко двору в таком виде, мой портной скоро сочтет себя аристократом, которому не пристало иметь дело с таким простолюдином, как я».

Гостей на королевских балах и приемах становилось с каждым годом все больше, и даже провинциальные депутаты отмечали ужасную тесноту в залах дворца. Депутат из Перигё Пьер Мань отозвался о бале 3 января 1845 года так: «Пять или шесть тысяч господ и дам: французских, бельгийских, американских, шотландских и английских – теснятся в десятке зал, как сардины в бочке».

Когда балы устраивали сами депутаты, они агрессивно попирали правила придворного этикета. В 1836 году президент палаты депутатов Дюпен в списке приглашенных на свой бал поставил членов возглавляемой им палаты на первое место; за ними шли пэры, принцы, дипломатический корпус; наследный принц герцог Орлеанский (член палаты пэров по праву рождения) стоял в этом списке под номером 840.

То обстоятельство, что на балах при Луи-Филиппе присутствовало «общество довольно смешанное» (Н.С. Всеволожский), проявлялось даже в мелочах. Например, приглашение на королевский бал содержало внизу приписку, что при входе эту бумагу следует отдать дежурному привратнику. («Точно как на публичном бале!» – восклицает Андрей Николаевич Карамзин, сын историка, побывавший на таком балу.) Современников неприятно поражало также требование записывать свое имя в книге посетителей дворца, если во время их визита король был в отъезде. У каждого члена королевской фамилии была своя книга посетителей – большая, в зеленой обложке, «похожая на те, какие ведут прачки» (Виктор Гюго). Обычай вести учет визитов, нанесенных хозяевам дома (как будто речь идет о белье, отданном в стирку), казался многим наблюдателям – даже не самым аристократичным – неуместно мещанским. Буржуазность Луи-Филиппа постоянно становилась мишенью карикатуристов. Они изображали нового короля прогуливающимся по улицам с зонтиком под мышкой или вешающим на дверях королевского дворца объявление: «Пожалуйста, закрывайте за собой дверь. Просьба вытирать ноги перед тем, как подняться по лестнице и войти в приемную».

Тем не менее доступ на балы в королевском дворце был открыт отнюдь не всем желающим. Чтобы попасть на бал, требовалось сначала пройти церемонию представления королю. А.Н. Карамзин описывает, как это происходило в начале 1837 года:

«Пален [русский посол] в большом мундире и в ленте повел нас. Залы хорошие и ярко освещенные, хотя все немного узки; народа множество, особенно тьма красных английских мундиров. Нас выстроили в двух залах, в одну шеренгу; сперва австрийцы, потом англичане, потом мы, за нами сардинцы, американцы и пр. Весь двор Лудвига Филиппа (который состоит из одного introducteur des ambassadeurs [придворный, вводящий послов], и тот еще безносый) суетился, чтобы нас привести в порядок, наконец двери отворились – вышли Их Величества, начался cercle [кружок]. Сперва король, потом королева с одной дочерью, за ней Mademoiselle Adelaide [сестра короля] с другой и, наконец, Орлеанский подходили к каждому, посол говорил имя, и обменивались обыкновенными плоскостями <…> Хотелось бы знать Вам разговоры мои с ним? Филипп: О, вы, сударь, служите в лейб-гвардии конной артиллерии, я впервые имею удовольствие видеть этот мундир, он истинно замечателен (я кланяюсь), давно ли вы из России? Андрей: Восемь месяцев как уехал. Филипп: Ах, восемь месяцев! Располагаете ли провести у нас зиму? Андрей: Надеюсь провести здесь еще сколько-то времени. Филипп: Ах, вы надеетесь провести здесь еще сколько-то времени, я счастлив это узнать. Андрей кланяется, Филипп кланяется, и баста. С Королевой почти то же, только что она прибавила: Надеюсь, что вам Париж понравится, на что я ей отвечал: не сомневаюсь, Государыня. Герцог расхваливал наш мундир и делал мне комплименты насчет нашей гвардейской конной артиллерии; я нимало не скромничал и согласился с ним, что у нас лошади прекрасные, люди еще лучше и что мы маневрируем, как ангелы».

Понятие «кружок» применительно к «июльскому» двору заслуживает отдельного пояснения. Вступив на престол, Луи-Филипп решил порвать с некоторыми традициями; поначалу он упразднил обычай, строго соблюдавшийся при дворе в эпоху Реставрации, и перестал собирать «кружок» перед приемами. Однако новый король не хотел вести себя как частное лицо и встречать приглашенных у дверей зала. Поэтому во время первых приемов в Пале-Руаяле Луи-Филипп сначала оставался в глубине зала, а затем прогуливался по всем гостиным и беседовал с теми, кто попадался ему на пути. Но таким образом король французов все-таки ставил себя на одну доску с простыми смертными и уподоблял свой двор обычному салону. Поэтому уже в декабре 1831 года перед придворным балом в Тюильри снова был устроен «кружок», и в дальнейшем король уже не отступал от этого обычая.

А.Н. Карамзин представлялся королю в понедельник, а бал, на который он был приглашен, состоялся в среду, 25 января 1837 года. Карамзин оставил подробное его описание:

«Мы вошли, у ярко освещенной прекрасной лестницы играл хор военной музыки, при входе в зал мы отдали свои пригласительные билеты. Первая зала полна, вторая – полна, третья – полна, четвертая – полна, а толпа все еще увеличивалась новыми приезжими! Было разослано 4500 приглашений. Еxcusez du peu [сущая безделка]! Танцевали в двух залах. Главная – очень хороша, четырехугольная, высокая; хотя без сравнения меньше концертной. В ней по стенам висят портреты Филиппа и маршалов его, в другой он верхом высечен в мраморе. Он, верно, воображает себе, что он очень хорош собой, потому что я нигде не видал такого множества портретов и бюстов. Толпа представляла смесь языков и пестрела разнообразием костюмов и мундиров. Красные англичане, прекрасные венгерцы, голоколенные шотландцы: la lettre [буквально]; их было трое, и я даже в лорнет разглядел волоса на их коленях. Турки и, наконец, хозяева дома сине-коричневые французы, все толкалось и шумело и эполетами расстраивало дамские прически. Король пробыл на бале только до 12-го часа. Орлеанский и Королева pour faire les honneurs [чтобы исполнить роль хозяев дома за ужином]. А принцессы танцевали до конца, т. е. до 4-х часов утра. Ужин был накрыт в театре на 600 человек; сперва отправились дамы под предводительством королевы, и тут начался ужасный беспорядок. Все бросились за ними и придавили дам; адъютанты, которые исправляли должность квартальных, – с большим трудом отогнали мужчин и заперли двери в столовую. После возвращения дам, когда повели мужчин, та же история: всем места не было – а все голодны, особенно отличалась национальная гвардия (в белых летних штанах и мундирах с расходящимися фалдочками), которая так и рвалась в столовую. Тут надобно признаться, что блестящий двор короля-мещанина сделался похожим на кабак. Иные, которым стало жаль кивера, надели его на голову, другие пробирались по стульям, адъютанты кричали и толкались и сильным напором выгнали половину гостей, чтоб накормить и напоить другую: мы были в последней, но более из любопытства, потому что я не ужинаю. Шампанское и Бордо (впрочем, последнего разбора) лились рекой, и гости тешились вдоволь».

Годом позже, в начале 1838 года, Луи-Филиппу представлялся Александр Иванович Тургенев. Он пишет:

«В начале 9-го я нашел уже все залы дворца наполненными; по стенам сидели дамы по первенству приезда. Толпы англичан, депутатов, пэров в мундирах, фраках, шитых и простых, и во французских кафтанах с кошельком, бродили из одной залы в другую, в виду грозных Наполеоновых маршалов и адмиралов, коих портреты в рост висят в залах дворца. Группы депутатов образовывались и расходились. Академики в шитых зеленым шелком кафтанах мешались с национальною гвариею, но англичане превосходили числом всех французов и всех иностранцев: островитянки сияли алмазами и некоторые красотою. Король с фамилией вышел в 8 часов из внутренних апартаментов и говорил с каждою дамою – так, как и все члены королевской фамилии – с англичанками по-английски <…> С давно знакомыми путешествующими расспросы были подробнее. В два часа с половиною Король с фамилиею обошел всех дам и возвратился – отвести дух – во внутренние апартаменты. Через четверть часа стали впускать к нему кавалеров. Мне досталось первому подойти к нему. Я нашел уже Короля и всю фамилию выстроенными в ряд в ожидании представлявшихся. Адъютант назвал меня Королю, но он уже знал меня и опять спросил о моих занятиях и долго ли я здесь пробыть намерен? <…> За мною шли генералы, дипломаты и толпы англичан. Я вырвался из Тюильри в 11 часов – представившись прежде всех».

Через несколько дней Тургенев был приглашен в Тюильри уже на бал:

«Я отправился туда в восемь с половиной часов и опоздал к выходу короля и фамилии: встретил многих, кои, явившись перед королем, уезжали уже из дворца; но дамы и кавалеры массами валили еще во дворец, где я нашел уже танцы. Залы были освещены великолепно; танцы были в двух залах. Самые фешенебельные и аристократические пары, хотя и не без демократической примеси, рисовались в кадрилях и кружились в вальсах перед скамьею, где сидел король, королева, дочь их, герцогиня Орлеанская, принцесса Аделаида. Орлеанский и Немурский [принцы, сыновья короля] в генеральских мундирах стояли у кадрили. Принцесса Клементина протанцевала одну кадриль с племянником австрийского посла Апони [Аппоньи]. <…> Герцогиня Орлеанская протанцевала кадриль с молодым белокурым сыном английского посла Гранвиля, но в 10 с четвертью часов она отправилась в свои апартаменты. Английские красавицы участвовали во всех кадрилях в обеих залах. <…> В первой кадрили участвовала и национальная гвардия в мундире рядовых. Король, Орлеанский беспрестанно то с тем, то с другим разговаривали. Одна дама держала короля в приступе около получаса. <…> Посольши, дамы двора сидели подле королевской фамилии. Все были в мундирах или во французских кафтанах. Уверяют, что более пяти тысяч было приглашенных, в том числе семьсот военных и национальной гвардии. Судя по тесноте в комнатах, было столько же, как и третьего года, т. е. около трех тысяч.

В час пополуночи, когда уже многие разъехались, давка у входа в залу, в коей собирались предварительно дамы к ужину, сделалась ужасною. Мы выстроились в два ряда и с полчаса ожидали шествия короля и фамилии в столовую, куда мужчин впускали понемногу в ложи, над столовой устроенные. <…> Одни дамы занимали места и кушали с большим аппетитом. Король и фамилия стояли на ступенях у входа, обозревая залу, блестящую освещением и туалетами. <…> Окинув нетерпеливым взором пожирающую толпу, освежив силы замороженным кофе, я вышел из ложи и уехал домой».

Той публике, которая не удостаивалась приглашений на балы, тоже было любопытно посмотреть, как живет «король французов», но из соображений безопасности посетителей в Тюильри не допускали. Русский путешественник Владимир Михайлович Строев, приехавший в Париж в 1838 году, свидетельствует:

«Нельзя было видеть внутренности дворца [Тюильри]. Несмотря на сильную протекцию, которою я пользовался в Париже, мне никак не дали позволения осмотреть королевские комнаты. Туда никого не пускают, и это очень понятно. Когда король выезжает из дворца, карета его окружена конною гвардиею. Когда он прогуливается по саду, у аллей ставят часовых; разумеется, что при таких мерах осторожности, может быть не излишней, никого и ни под каким предлогом не впускают в королевские комнаты. Но удалось посмотреть отделение герцога Орлеанского [наследного принца, сына Луи-Филиппа]. Комнаты убраны богато и великолепно, но нет ничего особенного; ничто не показывает королевского жилища. Думаешь, что вошел к Ротшильду или к богатому герцогу Сен-Жерменского предместья. Окна выходят в Тюльерийский сад, в нижнем этаже, и должны быть до половины закрыты, чтоб избавиться от нескромных взглядов гуляющей толпы».

Зато публике демонстрировали апартаменты в Пале-Руаяле, где герцог Орлеанский жил до того, как стал королем и переехал в Тюильри. За невозможностью побывать в новом жилище короля русский путешественник Строев побывал в старом и оставил описание «больших комнат Пале-Руаяля»:

«Они теперь оставлены в прежнем виде, и я имел случай осмотреть их. Они убраны по-старинному, как дворец в Кускове, ничуть не лучше и не великолепнее. На стенах висят картины работы современных французских художников, посредственного достоинства. Один Леопольд Робер отделяется от других картиною, представляющею италиянские похороны. <…> В других картинах представлена жизнь Луи-Филиппа. <…> Между комнатами есть одна с троном, где Луи-Филипп принимал депутатов, поднесших ему титул короля французов. Показывают небольшую софу, крытую синею шелковою материею, как историческую достопримечательность. На ней Лафайет решил, что регент Филипп будет королем. Показывают окно, пробитое пулею во время Июльских беспорядков; пуля влетела в комнаты, где беседовали принцессы. Показывают балкон, на который выходил новый король и пел с народом патриотические песни».

Сама идея, что королевские дворцы могут быть открыты для обозрения, родилась еще в начале эпохи Реставрации, когда у власти была старшая ветвь Бурбонов. Авторы «Новых картин Парижа» (1828) восхищаются «гостеприимством» короля Людовика XVIII, следующего примеру своего предка Людовика XIV, который первым открыл для публики сад Тюильри. Они благодарят короля за то, что он впускает всех парижан не только в этот сад, но и в пригородные королевские резиденции: парки Версаля, Фонтенбло, Сен-Клу, Рамбуйе и Компьеня. Между прочим, «демократичный» король французов Луи-Филипп в этом отношении оказался несколько менее гостеприимен: при нем восточная часть сада Тюильри (между круглым прудом и современным проспектом Генерала Лемоннье) была отгорожена решеткой и небольшим рвом; этот участок предназначался только для королевского семейства. Строев замечает:

«Для королевской фамилии отделена часть сада, к Сене, железною решеткою; туда никого не пускают, а в аллеях стоят солдаты с ружьями. Несмотря на такие предосторожности, ни король, ни королевские дети никогда не показываются в саду».

Этот «сад внутри сада», устроенный вскоре после переезда Луи-Филиппа и его семейства в Тюильри, вызвал в городе массу слухов. Генрих Гейне писал во «Французских делах»:

«Пока перед садовым фасадом Тюильри еще стояли высокие дощатые заборы, скрывавшие работы от глаз публики, о происходящем строили нелепейшие предположения. Большинство полагало, что король хочет укрепить дворец, и притом со стороны сада, откуда народ смог некогда, в день 10 августа [1792 года], так легко ворваться. Говорили даже, что из-за этого будет снесен Королевский мост. Другие полагали, будто король хочет лишь воздвигнуть длинную стену, чтобы закрыть для себя вид на площадь Согласия; что это, впрочем, делается не из детского страха, а из чуткой впечатлительности, ибо отец его умер на Гревской площади, площадь же Согласия служила местом казней для старшей линии. Между тем, когда таинственные дощатые заборы перед дворцом были убраны, не оказалось ни укреплений, ни валов, ни рвов, ни бастионов – ничего, кроме глупости да цветов. Королю, при его страсти к постройкам, пришла только мысль – отделить от большого общественного сада маленький садик перед дворцом для себя и для своей семьи; это достигнуто было посредством обыкновенной канавы и проволочной решетки в несколько футов вышины, и на разбитых клумбах уже красовались цветы, столь же невинные, как и сама эта садовая затея короля».

Предосторожности, которые принимал король и его окружение, вполне объяснимы. Если в первое время после Июльской революции Луи-Филиппа на улице осаждала восторженная толпа и до своих покоев он добирался в расстегнутом жилете и измятой шляпе, то в последующие годы королю приходилось опасаться уже не восторгов подданных, а их агрессии. За те восемнадцать лет, что Луи-Филипп находился у власти, на его жизнь неоднократно покушались республиканцы, которые надеялись с помощью убийства монарха уничтожить ненавистную им монархию. 28 июля 1835 года Джузеппе Фиески взорвал на пути королевского кортежа «адскую машину», сконструированную двумя членами Общества прав человека – Море и Пепеном; король чудом уцелел, но восемнадцать человек, в том числе маршал Мортье, погибли. 25 июня 1836 года республиканец Луи Алибо стрелял в короля в непосредственной близости от дворца, но промахнулся. Это же случилось с Менье, выстрелившим из пистолета в королевскую карету на набережной Тюильри 27 декабря того же года. Подметальщик улиц Дармес, который стрелял в короля из карабина 15 октября 1840 года, тоже промахнулся. Все, кто покушался на жизнь короля, были казнены, и только одного Менье Луи-Филипп помиловал и выслал в Америку. Готовились и другие покушения, которые заговорщики не смогли осуществить. Именно при Июльской монархии в ходу была горькая шутка о короле как единственной дичи, охота на которую открыта круглый год. Недостатка в желающих испробовать свои силы не наблюдалось.

Луи-Филипп жил в постоянном страхе: на его ночном столике всегда лежали два заряженных пистолета, и он никогда не гасил свет в своей спальне. Король редко покидал Тюильри, превратившийся для него в «дворец-тюрьму». Он выезжал в город только в экипаже, обитом железом (тогдашний вариант бронированного автомобиля). Напуганный покушением Алибо, Луи-Филипп не присутствовал даже на торжественном открытии Триумфальной арки на площади Звезды 29 июля 1836 года. А ведь этому событию сопутствовал смотр национальной гвардии, и отсутствие короля производило весьма неблагоприятное впечатление: в дни празднования очередной годовщины Июльской революции «июльскому» королю надлежало быть рядом с народом. Но после покушения Фиески Луи-Филипп впервые появился на публике, перед двумя сотнями тысяч зрителей, лишь 25 октября 1836 года, в день воздвижения на площади Согласия Луксорского обелиска.

Глава четвертая

Парламент: палата депутатов и палата пэров

Пэры и депутаты. Регламент заседаний палаты депутатов. Оборудование зала. Билеты для публики. Порядок голосования. Парламентская хроника в парижских газетах. Палата пэров и ее функции. Политизированность парижан

Согласно Конституционной хартии, которую Людовик XVIII даровал французам 4 июня 1814 года, Франция превратилась в ограниченную монархию. Всякий закон, предложенный королем, а также бюджет страны теперь должны были подвергнуться обсуждению в двух палатах: палате пэров, которая заседала в Люксембургском дворце, и палате депутатов, заседания которой проходили в Бурбонском дворце. Закон считался принятым только в том случае, если за него проголосует большинство обеих палат. Депутаты и пэры играли очень важную роль в жизни французской столицы времен Июльской монархии, и потому они достойны отдельного рассказа в книге о повседневной жизни Парижа.

Пэры, число которых было не ограничено, назначались королем. В эпоху Реставрации звание пэра передавалось по наследству, но 29 декабря 1831 года этот порядок был отменен, и пэров стали назначать на эту должность лишь пожизненно. Кроме того, если в эпоху Реставрации им выплачивали жалованье, и немалое, после 1830 года звание пэра перестало приносить доход: жалованья пэрам отныне не платили. Состав палаты пэров после Июльской революции изменился особенно значительно: и потому, что новый король, естественно, комплектовал высшую палату по своему вкусу, и потому, что около полусотни пэров отказались присягать новой власти и, следовательно, были из палаты исключены.

Депутаты избирались от каждого департамента. Согласно Хартии, депутатом мог стать лишь человек, достигший 40-летнего возраста и платящий в год не меньше тысячи франков прямых налогов. Право избирать этих депутатов имели только люди старше 30 лет, платящие не меньше 300 франков прямых налогов. В 1814 году число депутатов равнялось 258, а в 1820 году был принят новый избирательный закон, по которому это число выросло до 430. Среди депутатов встречались такие, кто приходил на заседания пешком и, войдя в Бурбонский дворец через боковой вход (с Бургундской улицы), прибегал к услугам чистильщика обуви. Но большинство депутатов были людьми обеспеченными – эти подъезжали к главному входу во дворец в роскошных экипажах. После 1830 года возрастной и имущественный ценз и для избираемых, и для избирающих снизился: отныне депутат должен был иметь не меньше 30 лет от роду и платить не меньше 500 франков прямых налогов; избирателям полагалось быть не моложе 25 лет и платить минимум 200 франков прямых налогов.

Согласно регламенту 1830 года, палата пэров и палата депутатов должны были заседать отдельно, причем если на заседании одной палаты присутствовал хотя бы один член другой, ее решения считались недействительными. Впрочем, на практике это правило не соблюдалось: пэры или их представители нередко присутствовали на заседаниях палаты депутатов (для пэров была даже устроена особая трибуна – напротив трибуны дипломатов).

В день открытия парламентской сессии, которое происходило в большом зале Лувра, пэры и депутаты собирались на общее заседание. Обычно сессия открывалась в октябре-ноябре (иногда в декабре) и продолжалась до мая-июня, а порой и до июля. Распорядок работы палат был существенным элементом парижской жизни: светские люди обычно не уезжали летом в свои поместья до окончания сессии.

Согласно «регламенту сношений между палатами и королем», принятому 14 августа 1814 года, открытие сессии происходило следующим образом: пэры и депутаты получали приглашение во дворец, запечатанное королевской печатью (письма пэрам были скреплены подписью канцлера Франции, письма депутатам – подписью министра внутренних дел). В день открытия депутация из 12 пэров и 25 депутатов встречала короля у подножия парадной лестницы и провожала его к трону. Когда король усаживался на трон, он приказывал сесть пэрам, а депутаты усаживались лишь после того, как им, с позволения короля, прикажет это сделать канцлер. В присутствии короля все были обязаны оставаться с непокрытой головой. Король произносил речь, после чего канцлер с его позволения объявлял сессию открытой. По окончании заседания король спускался по парадной лестнице в сопровождении той же депутации, что его встречала. Спустя какое-то время члены обеих палат отвечали на королевскую речь своими «адресами», в которых иногда позволяли себе в завуалированной форме критиковать королевскую политику.

Вид на здание палаты депутатов и мост Согласия. Худ. О. Пюжен, 1831

Письменная связь между палатами и королем осуществлялась посредством особых «комиссаров», в обязанности которых входило вручать послания короля председателям палат. Если король приказывал закрыть парламентскую сессию или распустить палату, это следовало исполнить незамедлительно. Связь между палатами обеспечивали два «государственных вестника», которые доставляли письма председателя одной палаты председателю другой. Экзекуторы (чиновники при парламенте, на которых лежали полицейские и хозяйственные обязанности) встречали этих вестников у подножия лестницы в здании своей палаты и провожали в зал заседаний. Там вестники вручали письма секретарям, которые, расписавшись в получении, передавали их председателю, а вестники, получив расписку, удалялись в сопровождении тех же парламентских экзекуторов. Роль «государственных вестников» считалась весьма важной, но насмешники журналисты не упускали возможности поглумиться над ними. Автор «Живописной биографии депутатов» (1820) характеризует этих двух почтенных мужей следующим образом:

«Никто еще никогда не видал упряжки столь гармонической: оба примерно одного возраста – лет шестидесяти, оба примерно одного роста – чуть меньше пяти футов; оба одинаково стригут волосы “подковой” и обильно их пудрят; у обоих лица недвижные, походка степенная, а обращение приличное; одеты они, разумеется, также одинаково и могли бы без труда исполнить роли в комедии “Близнецы”: оба облачены в черные бархатные фраки, атласные жилеты, тканные шелком, и шелковые короткие штаны, оба перепоясаны широкими золототкаными атласными поясами, у обоих на боку покачивается шпага. Единственная их обязанность – носить послания из одной палаты в другую и составлять почетный эскорт председателя своей палаты. За это получают они в год 6000 франков и квартиру за счет палаты».

У вестников была еще одна обязанность, впрочем столь же необременительная: если заседание палаты депутатов посещал какой-нибудь министр, вестники вместе с распорядителями (одетыми в черные фраки, при шпаге и с золотой цепью на шее) провожали почетного гостя на отведенное для него место в первом ряду.

После 1830 года, когда Луи-Филипп занял престол по приглашению и с согласия депутатов, церемония открытия парламентской сессии изменилась: теперь не депутаты и пэры приезжали «на поклон» к королю в его дворец, а король прибывал в палату депутатов. Русский путешественник Николай Сергеевич Всеволожский, имевший билет в ложу министров, а иногда посещавший и ложу дипломатического корпуса, подробно описывает торжественную процедуру открытия сессии 27 декабря 1836 года (омраченную покушением на жизнь короля, которое произошло в тот же день утром):

«Я приехал рано, чтобы занять повыгоднее место, в первом ряду. Депутатов в зале было еще немного; они оставались в других комнатах; но ложи были уже довольно полны. Скоро приехала Королева и заняла свою ложу, против приготовленного королю трона на президентском месте. С нею были: герцог Омальский (duc d’Aumale) и герцог Монпансьерский (duc de Montpensier), меньшие сыновья ее, сестра Короля и дочери его. Тотчас по прибытии королевы зала начала наполняться. Пэры Франции занимали свои места по правую сторону залы, депутаты – по левую; скоро раздался гром пушек: это означало, что Король вышел из дворца и шествие началось. Войско было расставлено от самого дворца до палаты депутатов, по обе стороны улицы. Вдруг заметил я волнение в зале: депутаты вставали с своих мест, подходили друг к другу, шептались; некоторые поспешно выходили из залы: также и пэры Франции. Тут вошел в Королевину ложу адъютант Его Величества. Королева и Принцессы стали плакать, но не покидали своих мест. Скоро раздался говор, что в Короля стреляли, но что он остался невредим [стрелял в короля республиканец Менье; он промахнулся, и пуля всего лишь разбила одно из окон кареты]. Минут через пять показались, с левой стороны залы, герольды; за ними шли министры, президент, секретари собрания и наконец показался Король. За ним шли два старших сына его, герцоги Орлеанский и Немурский, маршалы, адъютанты и свита. Зала мгновенно огласилась криками: «Да здравствует Король!» (Vive le Roi!) Государь стал на свое место, благодарил, кажется с чувством, кланялся на все стороны: крики не прекращались, а беспрестанно усиливались. Король несколько раз начинал говорить, но это было невозможно. Никогда еще восторг и изъявление к нему преданности не выражались так сильно! Король беспрестанно кланялся. Наконец клики поумолкли, и он успел сказать, что вполне чувствует народное участие и благодарит за изъявление его. Но он ни слова не говорил о злодейском покушении, сел на трон и накрылся [надел головной убор]. Герцог Орлеанский сел по правую, а Немурский по левую его сторону; министры и президент поместились на скамейках ниже трона, а маршалы на приготовленных для них местах. Тогда канцлер возвестил пэрам и депутатам, что они могут садиться. Я заметил, что Король был несколько бледен, взволнован, тронут; но твердость ни на минуту не оставила его, и он произнес речь свою внятно, твердо и без малейшей торопливости. <…> По окончании королевской речи опять начали кричать: Vive le Roi! Король опять стал на все стороны кланяться. Тут подошел к трону канцлер и, приняв королевское повеление, обратился к депутатам и пэрам, и объявил им, что палаты открыты. Тотчас после этого Король встал и прежним порядком вышел из собрания».

Депутаты заседали во дворце, который во время Революции был конфискован у принца Луи-Жозефа де Бурбона, принца де Конде, а в 1795 году отведен для дебатов законодателей (в эту пору, при Директории, их собрание именовалось Советом Пятисот). В начале эпохи Реставрации дворец вернули принцу де Конде, однако после его смерти в 1818 году сын принца сдал дворец внаем, а в 1827 году продал государству ту часть, в которой проходили заседания палаты депутатов. После смерти последнего представителя рода Конде в 1830 году оставшаяся часть Бурбонского дворца также был выкуплена государством (на сей раз у наследника последнего Конде, сына Луи-Филиппа герцога Омальского). После этого Бурбонский дворец был полностью отдан нижней палате парламента.

Депутаты эпохи Реставрации заседали примерно в тех же условиях, что их предшественники в 1795 году. Войдя в здание, они сначала попадали в зал Побед, где им вручали повестку дня. Затем они направлялись в Гардеробную, где в 216 шкафах, запиравшихся на ключ, хранились их мундиры (синие фраки с белыми пуговицами и с серебристыми «бурбонскими» лилиями, вышитыми на обшлагах и воротнике); злые языки говорили, что эти мундиры напоминают форменную одежду армейских лекарей, таможенников или лесников. За каждой парой депутатов был закреплен определенный шкаф, на дверце которого были написаны их имена. Депутаты могли присутствовать на заседаниях в своей обычной одежде, однако обращаться с трибуны к прочим слушателям они имели право только в мундире (при Июльской монархии это правило было отменено). Поэтому депутат, явившийся на заседание без намерения произнести речь, но внезапно почувствовавший прилив вдохновения, бросался в Гардеробную, чтобы срочно преобразиться, или менялся нарядом с предусмотрительным коллегой, облачившимся в мундир заблаговременно. Те депутаты, которым всегда было что сказать, переодевались каждый день перед началом заседания. Парламентские корреспонденты, а также гости, снабженные пригласительными билетами, проводили время до начала заседаний в зале Мира, располагавшемся напротив зала Побед.

Зал заседаний отапливался с помощью труб, проходивших под мозаичным полом, а освещался люстрами, которые при необходимости опускались вниз из отверстий, проделанных в стеклянном потолке. В августе 1829 года этот зал был разрушен, и началось строительство нового здания для заседаний палаты, которое было закончено лишь в 1832 году. Пока шло строительство, депутаты заседали во временной деревянной постройке, возведенной в саду Бурбонского дворца в сентябре – декабре 1829 года.

Внешний вид этого нового здания, в котором до сего дня заседает Национальное собрание Франции, описан тем же Н.С. Всеволожским:

«Противу моста устроили новую залу для собрания, и преддверие с огромным аттиком и фронтоном, на 12-ти коринфских колоннах: это служит перспективой мосту [Согласия] и панданом храму св. Магдалины. Четыре огромные мраморные статуи, сидящие, довольно хорошо украшают крыльцо: это изображения великих людей Франции, славных гражданскими заслугами. <…> В главных сенях, перед крыльцом, поставлены колоссальные статуи знаменитых ораторов. Я видел три из них: генерала Фуа, Мирабо и Казимира Перье…»

С 1841 года портик здания был украшен аллегорическим фронтоном работы скульптора Корто: Франция в окружении Свободы и Общественного порядка призывает к себе гениев Торговли, Сельского хозяйства, Мира, Войны и Красноречия.

Впрочем, внутреннее устройство нового зала собраний не слишком отличалось от прежнего; другой русский путешественник, Николай Иванович Греч, оставил подробное описание как самого зала палаты депутатов, так и общей атмосферы происходивших в нем заседаний:

«Зала заседаний, огромная и великолепная, построена полукружием, и получает свет сверху. В средоточии полукружия, на высокой эстраде, кресла и стол президента; уступом ниже места для четверых вице-президентов. Рядом с ними, под местом президента, кафедра ораторская. Места членов расположены амфитеатром; пред каждым из них конторка красного дерева, с ящиком и со всеми припасами для письма. На нижнем уступе, в средине полукружия, скамьи министров. Внизу, под президентским местом, сидят экзекуторы (huissiers) в черных кафтанах, с бронзовыми на шее цепями. Вокруг всей залы идут ложи, или трибуны, для пэров, для особ дипломатического сословия и для публики. Журнальные скорописцы сидят в галерее, насупротив президента. Зала украшена великолепно: мраморными столбами и аллегорическими барельефами, шелковыми занавесами и проч. Ступени к кафедре белые мраморные. Вход в Палату просторный и величественный. <…> Члены являются в собрание во фраках, и каждый занимает назначенное ему место так, что по плану залы, который продается у сторожа, можно узнать имя всякого из них. В продолжение прений и речей немногие занимаются оратором: один читает газеты; другой разрезывает листочки новой книги; третий пишет письма; большая часть беседует с ближайшим соседом, и иногда довольно громко. Многие расхаживают в коридорах. Президент (Дюпен), восседая в своих креслах, почти во все время занимается изготовлением писем: пишет их, складывает и запечатывает облатками; только когда шум в зале достигает высшей степени, он берется за колокольчик (clochette; под этим разумеется вовсе не комнатный колокольчик, а порядочный валдайский, с претолстою деревянною рукояткой) и звенит, как добрый пономарь. Экзекуторы кричат беспрерывно: Silence, messieurs! en place! [Тише, господа! по местам!] Все это собрание походит на школу, в которой ленивый учитель потерял власть над негодными учениками. – Оратор, объявив о желании своем говорить, всходит на кафедру, и обращаясь вообще ко всему собранию, обыкновенно начинает речь свою фигурою прехождения: “Господа! я взошел на кафедру не для того, чтобы сказать то и то, а единственно для того, и т. д.” Собрание оказывает внимание оратору по мере личной его важности. Совершенно тихо не бывает никогда, но шум увеличивается или утихает в различной степени. Витии кричат что есть мочи. Некоторые, видя, что нельзя заставить себя выслушать, умолкают и сходят с кафедры с знаками неудовольствия».

Говорливы были далеко не все члены палаты депутатов. Например, в 1837–1839 годах, по подсчетам французских историков, 30 % депутатов вовсе не выступали с речами и выражали свое отношение к происходящему только голосованием.

В эпоху Реставрации заседания начинались так: около полудня под барабанный бой в зал входил председатель в парадном мундире; перед ним шли «вестники» в черных фраках и капитан национальной гвардии с обнаженной шпагой, а за ним – два депутата-секретаря в голубых расшитых мундирах. Вдоль лестницы, по которой поднимался председатель, был выстроен взвод национальной гвардии. После появления председателя депутаты, журналисты и зрители, до того находившиеся в «зале ожидания», занимали свои места. Зрители, прежде чем войти, обнажали голову и предъявляли свои приглашения стоявшим при входе служителям в синих ливреях с красными отворотами. Слева от председателя, на самом удобном месте, располагался сотрудник официальной газеты «Монитёр» со своим стенографом, а сотрудники остальных газет сидели в журналистской ложе, вознесенной почти под потолок. Эти, по слову А.И. Тургенева, «борзописцы» фиксировали речи, произносимые депутатами, «с неимоверною скоростию записывая каждое слово, но особыми знаками».

Впрочем, нередко сами депутаты передавали журналистам текст своих речей, написанных заранее, так как французское парламентское красноречие (в отличие от английского) не требовало постоянных импровизаций. Те из современников, кто имел возможность сравнить выступления английских и французских депутатов, отдавали пальму первенства англичанам, отказавшимся от произнесения писаных речей. В книге «Социальная диорама Парижа, сочинение чужестранца, проведшего в этом городе зиму 1823 и часть 1824 года» русский дипломат князь П.Б. Козловский писал: «Поистине непостижимо, отчего нация столь просвещенная и столь легко усваивающая знания, не может понять, что превращать законодательное собрание в академию, где каждый читает заранее приготовленные речи и где слва просят еще до открытия заседания, значит полностью искажать природу подобного собрания. Ведь при таком порядке пропадает весь жар, все волшебство оживленных прений, в ходе которых люди излагают идеи, порожденные идеями противоположными, теми, которые только что высказали их противники; при таком порядке как раз и рождаются на свет эти бесконечно длинные речи, эти совершенно бесполезные преамбулы, эти повторения одних и тех же доводов, которые писатели и ораторы вынуждены воспроизводить почти слово в слово, потому что все пишут об одном и том же предмете. Вследствие такого положения дел всякий, кому довелось побывать на заседаниях английской палаты общин, не в силах слышать речей французских депутатов».

После того как председатель палаты усаживался в свое кресло, стоявшее особняком, занимали свои места секретари и секретари-редакторы, составлявшие протоколы заседаний; однако депутаты нередко опаздывали, и потому далеко не всегда заседание начиналось вовремя. По традиции, восходившей еще к временам Французской революции, расположение депутатов на трибунах соответствовало их политическим убеждениям: слева от председательского кресла сидели либералы, справа – монархисты, в центре – люди центристских убеждений. Впрочем, в ту пору от депутатов не требовалось формальной принадлежности к определенной партии. Существовали только неформальные объединения, скрепленные общностью убеждений, а не партийными билетами. Вне парламента депутаты определенных взглядов собирались в определенных салонах и обсуждали там последние новости, однако эти собрания чаще всего носили не политический, а светский характер.

На самой нижней скамье справа располагались министры, а слева – докладчики, представлявшие палате проекты законов. В тогдашнем парламенте не было специализированных комиссий на постоянной основе, и в начале сессии палата по жребию подразделялась на «секции». Проект всякого закона выносился на рассмотрение палаты лишь после того, как все секции его изучили, а две трети – поддержали, а затем выбрали генерального докладчика. Именно он представлял проект палате. Поскольку министры неизменно подвергались в палате нападкам депутатов от оппозиции, скамья, на которой они сидели, была прозвана «скалою страданий».

Кафедра из красного дерева и позолоченной бронзы, с которой произносились речи, располагалась прямо под огромной люстрой и была украшена барельефом с изображениями Истории и Славы (выполненными еще в 1798 году скульптором Лемо).

Открытое голосование депутатов производилось «вставанием»: сначала поднимались со своих мест те, кто подавал голос «за» (остальные продолжали сидеть); затем – голосующие «против». Открытым голосованием принимались отдельные статьи обсуждаемого закона, но для окончательного принятия всего текста закона использовалось голосование закрытое. В этом случае все депутаты один за другим направлялись к урне, установленной на кафедре. У каждого имелись два шара: белый и черный. Опустив один из шаров в эту урну, депутат относил другой шар в другую, «контрольную» урну, стоявшую перед секретарем председателя палаты (количество шаров, попавших в нее, подсчитывалось для проверки результатов основного голосования). Так было и в эпоху Реставрации, и при Июльской монархии.

В царствование Людовика XVIII, когда кабинет возглавлял умеренный политик герцог де Ришелье, оппозиционеры-ультрароялисты (сторонники будущего короля Карла X, в ту пору носившего титул графа д’Артуа) сплоченно выступали против предложений министерства и постоянно клали в «главную» урну черные шары, которые шутники прозвали поэтому «сливами графа д’Артуа».

Заседания обычно заканчивались около 5 часов вечера, но иногда затягивались и до шести – половины седьмого, после чего депутаты-парижане (которых было не больше полусотни человек) отправлялись обедать домой, а депутаты-провинциалы – в рестораны и трактиры. Впрочем, депутаты могли подкрепиться и не выходя из здания парламента: в западном флигеле имелась небольшая комната, где дебелая кухарка варила для них мясной бульон в огромном горшке, формой напоминавшем этрусскую вазу. Кухарка, если верить современнику-журналисту, была «политически подкованная». Она соотносила количество бульона с повесткой дня: когда впалате обсуждалось что-нибудь интересное для всех депутатов (например, ответ на речь короля или бюджет секретных фондов правительства), кухарка наполняла горшок до краев; в другие дни она ограничивалась половиной горшка, так как знала по опыту, что спрос будет невелик. Кроме бульона к услугам депутатов всегда были булочки, молоко и вино, а также смородиновый сироп или оршад (миндальное молоко с водой и сахаром). Деньги на все это выделялись из особого бюджета палаты. При Июльской монархии, согласно «Энциклопедии коммерсанта» 1840 года, депутатов и пэров снабжало бульоном специализировавшееся на его изготовлении предприятие под названием «Голландская компания»; оно располагалось в окрестностях Парижа, в Малом Монруже, и оттуда отправляло бульон своим постоянным клиентам.

Дворец, где происходили заседания палаты депутатов, очень быстро сделался модным местом; сюда даже на скучные заседания всегда приходили многочисленные посетители, причем не только господа, но и дамы. Поэтому вокруг зала заседаний пришлось достроить отдельные трибуны, предназначенные для принцев крови, членов дипломатического корпуса, членов палаты пэров, бывших депутатов, журналистов и остальной публики. Всех этих посетителей пускали в зал по билетам или приглашениям, распределяемым «квесторами» (так назывались люди, ведающие административно-хозяйственными делами парламента). В зале имелся и специальный сектор (около трех десятков мест) для людей без приглашений, которые, для того чтобы попасть на заседание, с утра стояли в «живой очереди»; впрочем, нередко и сюда сначала пускали особ, приглашенных заранее. На очень важных заседаниях часто разгорались споры из-за мест. Например, газета «Конститюсьонель» 28 февраля 1826 года сетует на то, что ложу, предназначенную для бывших депутатов, занимают «никому не известные особы», тогда как сами бывшие депутаты попасть туда не могут. Журналист пишет:

«Хочется надеяться, что в будущем, и в особенности в ближайшую среду, г-н председатель и г-да квесторы соблаговолят взять меры к тому, чтобы подобные злоупотребления не повторились».

Чтобы попасть на заседание, очередь следовало занимать не меньше чем за два часа до его начала, а если дискуссия обещала быть особенно бурной, то и раньше; получить входные билеты удавалось лишь самым упорным. А.Н. Карамзин попытался однажды, в начале января 1837 года, попасть в палату, не имея заранее пригласительного билета, но потерпел неудачу, о чем и рассказал в письме к матери:

«Сегодня поутру я хотел идти в камору [т. е. в палату, или камеру депутатов – от итальянского «camera»], но, не имея билета pour les tribunes rserves [в ложу для зрителей с билетами], я решился попробовать, сe que c’est qu’une queue [что такое хвост], и в этом хвосту дождаться очереди, чтобы попасть в tribune publique [на места для публики без билетов]. Эти хвосты – одна из частностей Парижа: вообразите себе, милая маменька, что камора открывается в 12 часов, а на лестнице под открытым небом, в мороз, образуется хвост с 8-ми часов утра. Эти молодцы не имеют другого ремесла, и когда время открытия подходит, то они места свои продают охотникам; кто дает больше, тот становится ближе. Я заплатил 5 франков, стал четвертым, подождал полчаса, продрог и ушел».

Наученный горьким опытом, в другой раз, желая послушать знаменитого своим красноречием легитимиста Берье, Карамзин «за 15 франков купил билет», и хорошо сделал, поскольку «трибуны были набиты битком».

Подобные очереди за билетами уподобляли заседания палаты депутатов театру, где торговцы контрамарками подрабатывали тем, что занимали место в такой же очереди-хвосте, чтобы потом продать его какому-нибудь опоздавшему любителю театрального искусства.

С другой стороны, далеко не все пригласительные билеты могли быть использованы. Каждый из четырех с половиной сотен депутатов эпохи Реставрации примерно раз в неделю получал билет, который имел право вручить любому, кому пожелает. Однако дамам не полагалось присутствовать на заседаниях в одиночестве, и поэтому либо их билет пропадал, либо они стремились раздобыть несколько билетов разом, чтобы отправиться в палату большой компанией.

Далеко не все светские красавицы всерьез интересовались политикой; они проводили по шесть часов на неудобных скамейках для того же, для чего ездили в Итальянский театр или в Оперу. Они хотели себя показать, а заодно послушать знаменитостей, блиставших не только в палате, но и за ее пределами (например, знаменитого поэта Ламартина или прославленного адвоката Берье). Когда ожидались выступление подобных ораторов, число слушательниц увеличивалось втрое по сравнению с обычными днями.

Среди постоянных посетительниц палаты депутатов Франции встречались и русские дамы. Например, в 1828–1829 годах здесь регулярно бывала княгиня Екатерина Павловна Багратион (урожденная Скавронская), с 1812 года жившая в Париже. По свидетельству осведомленного современника, доктора Верона, княгиня ездила в палату поддержать главу кабинета Мартиньяка, чей ораторский талант очень любила. Существовала, впрочем, и другая, менее «романическая» версия, согласно которой княгиня исполняла дипломатическое поручение русского царя, то есть попросту шпионила за депутатами и доносила обо всем, что происходило на заседаниях. Десятью годами позже, в 1840 году, на заседания палаты депутатов регулярно приезжала княгиня Дарья Христофоровна Ливен, чтобы извещать своего возлюбленного Франсуа Гизо о ходе обсуждений; он в это время отсутствовал в Париже, ибо занимал пост французского посла в Лондоне.

Разумеется, парламентское красноречие было в почете не только у дам, но и у представителей сильного пола. Газета «Мода» в 1829 году восклицала: «Прежде излюбленным предметом обсуждения служила молодежи танцовщица из Оперы; теперь молодежь обсуждает речи, произнесенные в палате».

Чуть раньше, в 1826 году, примерно тот же диагноз поставил Стендаль. По его словам, если до Революции человек острого ума сочинял стихи или статьи, то в эпоху Реставрации все переменилось: теперь умный человек обязан стать депутатом и ежегодно произносить перед коллегами «пару сносных речей» (или по крайней мере быть в курсе того, о чем с парламентской трибуны говорят другие).

Не случайно разные литераторы сравнивают с театральными представлениями не только способ проникать на заседания палаты (очереди в кассу), но и сам ход этих заседаний. Князь Козловский пишет в «Социальной диораме Парижа»: «Палата депутатов напоминает Оперу: публика валит туда валом, предвкушая возможность провести несколько часов с большой приятностью, вся обращается в слух, а уходит с заседания, как правило, объятая усталостью и невыразимой скукой». Греч рассказывает, что по прибытии в Париж получил от русского посла графа Палена «билет для входа в самый забавный из всех театров Франции – палату депутатов». В.М. Строев описывает заседания этой палаты следующим образом:

«Всяк может войти в палату пэров и депутатов и присутствовать при заседании, если только есть свободные места в ложах (tribunes), назначенных для слушателей. Толпа стоит у входа в палату и ждет; в известный час двери отворяются и желающие входят по очереди, один за другим, точно как в театр. Как скоро все места заняты, двери затворяются, и любопытные, не попавшие в очередь, остаются на улице и отлагают на завтра намерение послушать Берье или Тьера. В ложах сидят тихо, скромно, чинно; не смеют изъявлять ни гнева, ни удовольствия, ни печали, ни радости. За малейший шум президент прикажет очистить ложи (vacuer les tribunes) и всех без изъятия выгонят вон. Легкомысленные парижане превратили и палату депутатов в театр, и ходят туда как в спектакль, любоваться любимыми своими политическими актерами, смотрят на их парламентские поединки и потом рассуждают хладнокровно о трагедиях государственных, как будто дело идет о каком-нибудь водевильчике или балете. <…> Когда войдешь в первый раз в палату, думаешь, что попал в огромный театр, в котором слушатели соскучились. Депутаты разговаривают, читают, пишут; некоторые повернулись спиною к оратору, который, углубясь в огромную тетрадь, читает себе как-то рассуждение; слова его, произносимые бстро и невнятно, не долетают до большей части слушателей. Так всегда бывает, когда оратор читает речь. Каждый депутат думает: я могу прочесть все это завтра в моем журнале, и потому почитает себя вправе не слушать, писать, читать или беседовать с соседом.

Палата принимает совсем другую физиономию, когда на кафедру входит оратор-импровизатор. Едва раздается голос Берье, Тьера, Барро, Могена, Гизо, Вильмена, все превращаются в слух. Депутат знает, что живая речь не может быть вполне, совершенно передана стенографами и журналами; потому он слушает внимательно, старается не проронить ни одного слова».

Итак, хотя речи депутатов публиковались в газетах, парижане все равно стремились попасть на заседания палаты. Дело в том, что газетные отчеты почти никогда не воспроизводили речи, произнесенные с парламентской трибуны, дословно. Сами ораторы, разнося тексты своих выступлений по редакциям, порой правили их задним числом, а также вставляли одобрительные реплики зала и ремарки («Прекрасно!», «Точно!», «Бурные аплодисменты»), чтобы создать у читателей впечатление, будто их речь имела большой успех. Не уступали им и журналисты, сочинявшие отчеты о заседаниях палаты. Бальзак в памфлете «Монография о парижской прессе» (1843) описывает деятельность этих журналистов, которых иронически именует «палатологами»:

«Каждая газета обрабатывает заседания палат; этим занимается специальный журналист, который стенографирует произносимые в палатах речи, а затем переделывает их в соответствии с направлением той газеты, в которой служит.

Вот что входит в его обязанности:

Помещать полностью речи тех депутатов, чьи политические взгляды близки его газете, исправляя в них ошибки против французского языка и перемежая фразы ремарками: оживление в зале, сильное оживление в зале, величайшее оживление в зале. Если глава той политической партии, чьи взгляды выражает газета, берет слово, ему гарантировано следующее замечание: “После этой речи, глубоко потрясшей палату, заседание на некоторое время прерывается и депутаты обмениваются мнениями об услышанном”. <…> Напротив, когда дело доходит до речей политических противников, палатолог пересказывает их в нескольких словах или воспроизводит отрывочно, перемежая ремарками в скобках вроде: ропот, депутаты беседуют между собой, протестующие возгласы, оратора прерывают репликами из зала, шум в зале. <…> Люди, совершающие во имя отечества бесчестные поступки, превращаются под пером газетчиков в рыцарей без страха и упрека. Самые логичные действия правительства предстают лишенными смысла. Краснобай и бездельник, без единой идеи в голове, становится государственным мужем. Подлинного отчета о заседании не найти нигде, даже в “Монитёре”, ибо “Монитёр” не вправе иметь собственное мнение и описывать облик палаты; он принимает от ораторов исправленные варианты их речей и уничтожает своей официальной холодностью те страсти, которые бушевали в зале. Побывать на заседании – все равно что услышать симфонию. Прочесть отчеты о заседании в разных газетах – все равно что услышать по отдельности партию каждого инструмента; пусть вы даже соберете все газеты вместе, цельной симфонии из этого не получится: вам будет недоставать дирижера; кипение страстей, сшибка мнений, облик ораторов – всего этого вы не увидите, даже призвав на помощь воображение».

Заседание палаты пэров. Худ. Ж. Ганье, 1839

Не стоит думать, что язвительный Бальзак сильно сгустил краски. Русский путешественник В.М. Строев за пару лет до него пришел к сходным выводам:

«Сообщая речи палаты, журнал передает вполне только речи своих друзей, а из речей противников выпускает весь смысл, всю сущность, оставляя самые незначительные фразы. <…> Одна и та же речь хороша и дурна, и глупа и умна, смотря по журналу, в котором вы ее прочли. С некоторого времени вошло в привычку печатать в самых речах и действия палаты, т. е. ее одобрение, согласие или смех. И что же вышло? После речи Гизо Журнал прений [Journal des Dbats] ставит: Палата рукоплещет, а National после той же речи печатает: Палата шикает. В Журнале прений палата всегда смеется над оппозициею, а в оппозиционных журналах над министрами и министерскими депутатами. Сравните два журнала: вам покажется, что вы читаете отчет о двух разных заседаниях: нимало! это одно и то же, но переделано журналистом по духу и нуждам журнала, на пользу друзей, на вред врагов».

После Июльской революции открытыми для посещений сделались заседания не только палаты депутатов, но и палаты пэров. Теперь на них также пускали публику по билетам. Впрочем, заседания пэров многолюдными не стали; дискуссии здесь проходили сравнительно спокойно, атмосфера царила слегка дремотная. Греч свидетельствует:

«Палата пэров собирается в Люксембургском дворце. Зала ее теснее депутатской, но также расположена полукружием. Дела в ней производятся гораздо тише и проще. Министры не произносят речей наизусть: ораторы не стараются блистать красноречием, и вообще, как мне казалось, валят чрез пень колоду. Зато в ней гораздо более тишины и приличия; все члены в мундирах».

Впрочем, и пэрам случалось привлекать к себе повышенный интерес общества; это происходило в те дни, когда их палата превращалась в судебный орган. Согласно Хартии 1814 года, палата пэров получила право судить обвиняемых в государственной измене и в покушении на государственную безопасность. «Дебют» ее в качестве такого суда был не слишком удачен: в декабре 1815 года пэры приговорили к смерти маршала Нея – за его переход на сторону Наполеона во время Ста дней. Маршал сам просил о том, чтобы его судил не военный трибунал, а верхняя палата парламента, однако его расчет на милосердие пэров не оправдался: 7 декабря Ней был расстрелян в аллее Обсерватории (неподалеку от того места, где его судили). Очевидно, что в данном случае пэры руководствовались отнюдь не стремлением к справедливости (Ней был далеко не единственным, кто во время Ста дней принял сторону возвратившегося императора), а лишь желанием «прислужиться» Бурбонам; поэтому они и устроили этот показательный процесс.

Впоследствии пэрам эпохи Реставрации пришлось судить шорника Лувеля, зарезавшего в ночь с 13 на 14 февраля 1820 года племянника короля, герцога Беррийского; Лувель был приговорен к смерти и казнен на Гревской площади 7 июня того же года. Перед судом палаты пэров предстали и участники либерального антиправительственного заговора, созревшего в среде офицеров-отставников, – так называемого заговора 19 августа 1820 года, или «заговора в “Базаре”» («Французским базаром» именовалось заведение на улице Каде, где заговорщики проводили свои собрания). В этом случае приговоры оказались весьма мягкими: из 75 обвиняемых лишь шестеро были осуждены на небольшие сроки тюремного заключения. Сразу после Июльской революции пэры судили министров свергнутого короля Карла X, чьи подписи стояли под королевскими ордонансами 26 июля 1830 года, нарушавшими прежнюю Хартию. Суд, как уже было рассказано в главе «Июльская революция в Париже», проходил с 15 по 21 декабря 1830 года в крайне сложной обстановке, поскольку народ настоятельно требовал для министров смертной казни. Тем не менее пэры не пошли на уступки толпе и сохранили министрам жизнь. Палата пэров заседала в Люксембургском дворце, а министры-подсудимые в это время находились в резиденции председателя палаты пэров – располагавшемся неподалеку Малом Люксембургском дворце. Чтобы подсудимые не могли ни сбежать, ни подвергнуться нападению парижской толпы, в здании, где они содержались, были произведены специальные работы: перекрыты каминные трубы, двери укреплены железными скобами и тяжелыми засовами и т. п.

Суд над министрами Карла Х в палате пэров. Худ. О. Пюжен, 1831

Большой Люксембургский дворец был оборудован для заседаний еще при Наполеоне, когда здесь собирались сенаторы. Долгое время пэры обходились прежним залом заседаний. Однако работы у них все прибавлялось, и суд над участниками апрельского рабочего мятежа 1834 года, состоявшийся в мае 135 года, потребовал постройки дополнительного зала заседаний. Кроме того, бывший монастырь Дев Голгофы (рядом с Малым дворцом), где с конца XVIII века располагалась казарма, был переоборудован под тюрьму для обвиняемых, которых набралось больше сотни. С 1836 по 1841 год в Большом Люксембургском дворце шли работы, которые закончились его перестройкой и значительным расширением зала заседаний палаты пэров и прилегающих к нему помещений. Новый зал по своей конструкции напоминал палату депутатов: тот же полукруглый амфитеатр с местом председателя внизу, в самом центре.

Во второй половине 1830-х годов, а затем и в 1840-е годы пэры судили участников многочисленных покушений на жизнь короля Луи-Филиппа: Фиески, Алибо, Менье, а также Барбеса и Бланки (руководителей парижского восстания 12 мая 1839 года). В 1840 году им пришлось судить принца Луи-Бонапарта за попытку государственного переворота в Булони, а в 1847 году – бывшего министра общественных работ Жана-Батиста Теста за получение взятки в 94 000 франков от другого бывшего министра, Депана-Кюбьера. Тест во время следствия сидел в Люксембургском дворце в одной из тех камер, которые были построены в годы его пребывания на посту министра, – так сказать, под его собственным руководством и наблюдением.

Таким образом, пристальное внимание парижского общества привлекали заседания обеих палат: нижней практически постоянно, а верхней – от случая к случаю. Вообще жизнь в Париже при конституционной монархии была сильно политизирована. Во время Революции и при Империи политика тоже интересовала французов, но тогда публично обсуждать политические вопросы было небезопасно. А в эпоху Реставрации и Июльской монархии, хотя борьба противоположных политических лагерей продолжалась, словесная защита своих взглядов уже не могла стоить людям жизни. Тем охотнее парижане рассуждали на политические темы. Многие нравоописательные очерки той эпохи изображают парижан как людей, для которых политика стоит на первом месте. Авторы «Новых картин Парижа» (1828) посвящают этой политизированности парижан отдельную главу. Здесь посетители Оперы судят представления не по их музыкальным достоинствам, но преимущественно по политическим убеждениям композиторов, в книжной лавке вместо античных классиков продается бесчисленное множество политических брошюр-однодневок, а гостиничная привратница настойчиво предлагает постояльцу монархическую газету «Котидьен». При этом она гордо замечает, что и она, и муж ее, привратник той же гостиницы, – роялисты; поскольку муж до Революции был полотером в королевском дворце, им обоим, конечно же, не пристало служить в гостинице, хозяин которой – либерал, так что они делают это через силу. В отличие от привратницы, цирюльник – либерал, но политическими проблемами он увлечен ничуть не меньше ее; обслуживая клиента, он успевает высказать ему свое мнение об иезуитах и янычарах, о революции в Португалии и о восстании в Греции, об ожидающемся приезде в Париж английского премьер-министра и о собственном участии в походах Великой армии Наполеона. Эти политические монологи цирюльника – вовсе не литературная условность. А.И. Тургенев, рассказывая в письмах к брату об обстановке в Париже осенью 1830 года, постоянно ссылается на рассказы своего вполне реального цирюльника – своеобразной живой газеты. В столице Франции политические новости интересовали цирюльников ничуть не меньше, чем их клиентов.

Глава пятая

Городское управление и охрана порядка

Административное деление Парижа. Префект города, мэры и Муниципальный совет. Городской бюджет. Префекты полиции. Королевская и национальная гвардии. Жандармерия. Пожарные. Тюрьмы. Управление городом при Июльской монархии. Муниципальная гвардия. Выборность муниципальных властей

Понятие «реставрация» указывало на преемственность порядка, установленного во Франции после 1814 года, по отношению к старому, дореволюционному. Оно означало восстановление монархии Бурбонов и разрыв с «самозваной» Империей Наполеона. Между тем и в повседневном быту парижан, и в административном управлении столицей страны многое осталось неизменным.

Париж по-прежнему имел ту структуру, какую получил в 1795 году. Территория столицы была поделена на 12 округов, каждый из которых состоял из четырех кварталов. В первый округ входили Тюильри, Елисейские Поля, Рульский квартал и Вандомская площадь. Во второй – квартал Шоссе д’Антен, Пале-Руаяль, квартал Фейдо и Монмартрское предместье. В третий – Рыбное предместье, квартал Святого Евстахия, Монмартрский квартал и квартал Игры в Шары. В четвертый – квартал Сент-Оноре, Лувр, кварталы Рынков и Французского Банка. В пятый – кварталы Благой Вести и Ворот Сен-Мартен, предместье Сен-Дени и Монторгейский квартал. В шестой – Тампль, кварталы Ломбардцев, Ворот Сен-Дени и Святого Мартина в Полях. В седьмой – кварталы Арси, Ломбарда, Святой Авуа и Рынка Святого Иоанна. В восьмой – квартал Трехсот, Сент-Антуанское предместье, Попенкурский квартал и Маре. В девятый – Сите, остров Сен-Луи, Арсенал и Ратуша. В десятый – кварталы Инвалидов и Святого Фомы Аквинского, Монетный двор и Сен-Жерменское предместье. В одиннадцатый – Люксембургский квартал, Дворец правосудия, Медицинская школа и Сорбонна. В двенадцатый – Ботанический сад, кварталы Сен-Жак, Обсерватории и Сен-Марсель (или, иначе, Сен-Марсо).

Эти двенадцать округов вместе с двумя близлежащими – округом Сен-Дени и округом Со – составляли департамент Сена, префект которого был фактически мэром Парижа (в современном понимании), хотя его должность так не называлась. Эту структуру город сохранял до 1860 года.

Пост префекта департамента Сена с 1812 года (со времен Империи) до 1830 года (до самого конца эпохи Реставрации) занимал граф Жильбер-Жозеф-Гаспар де Шаброль де Вольвик (1773–1843). Впрочем, во время Ста дней Наполеон отстранил Шаброля и поставил во главе департамента Сена графа де Бонди (который вновь возглавил управление Парижем через 15 лет, в начале Июльской монархии).

Префект Шаброль, выпускник Политехнической школы (а затем Школы мостов и дорог), имел опыт инженерной работы (в качестве инженера он участвовал в 1799 году в египетской кампании Бонапарта), а также опыт работы административной: с 1806 года он был префектом департамента Монтенот, образованного при Империи на месте западной части бывшей Генуэзской республики. В начале эпохи Реставрации враги Шаброля обвиняли его в том, что он стал префектом еще при Империи, и добивались его смещения с этого поста, но Людовик XVIII сказал: «Г-н де Шаброль сочетался с Парижем узами брака, а развод я запретил» (закон о запрещении развода был принят 8 мая 1816 года). Вдобавок у Шаброля имелась мощная поддержка в высших слоях государственного управления: двое его братьев были депутатами, а третий, Шаброль де Крузоль, в 1824 году стал морским министром, а в 1829 году – министром финансов. Принцип, которым Шаброль руководствовался в своей деятельности, был незатейлив, но исполнен человеколюбия: «Истинная политика заключается в том, чтобы делать жизнь удобной, а народы – счастливыми».

Резиденция префекта находилась в Ратуше, и он ведал всеми делами департамента: ему был вверен общий надзор за госпиталями, богадельнями и за всеми богоугодными заведениями, за распределением сумм на поощрение промышленности и фабрик, за производством общественных построек и т. п.

У префекта в подчинении было двенадцать «мэров»: так именовались чиновники, стоявшие во главе администрации каждого парижского округа. Мэры назначались на 5 лет, причем их должность была бесплатной и не слишком престижной; в подчинении у каждого находилось всего около десятка служащих, получавших очень скромное жалованье. Для назначения на эту должность требовалось издавна проживать в данном округе, иметь достаточное состояние и монархические взгляды. Среди мэров, назначенных в период с 1816 по 1830 год, преобладали юристы: в их числе были пятеро нотариусов, пятеро адвокатов, пятеро стряпчих, аудитор Государственного совета, профессор-правовед. Кроме того, в разное время мэрами в эпоху Реставрации становились негоциант, банкир и биржевой маклер, а вот лавочника не было ни одного. В ведении мэров находились акты гражданского состояния: они выдавали метрики, фиксировали браки, рождения и смерти.

Эту систему управления (дюжина мэров на дюжину округов) Париж эпохи Реставрации унаследовал от Парижа имперского. Без изменений остался и принцип комплектования Муниципального совета Парижа (он же Генеральный совет департамента Сена): его 24 члена назначались королем. Первым председателем Совета стал Никола-Франсуа Беллар (1761–1826) – сын каретника, получивший юридическое образование и ставший адвокатом еще до Революции. В состав парижского Муниципального совета он входил в течение всего периода Консульства и Империи, а дважды даже исполнял обязанности председателя этого Совета. Однако Беллар принадлежал к числу плебеев-роялистов, которые так и не смирились с «узурпатором» Бонапартом. В марте 1814 года Беллар одним из первых выступил против императора. Именно он составил декларацию, за которую высказались две трети Совета и которая была опубликована в газете «Журналь де Деба» 2 апреля – еще до отречения от власти Наполеона. В этой декларации Муниципальный совет «официально отказывался покоряться Наполеону и выражал самое пламенное желание восстановить во Франции законную монархию в лице Людовика XVIII и его наследников». Поскольку эта декларация была первым официальным высказыванием в пользу Бурбонов, исходившим не от частного лица, а от столичного административного органа управления, она произвела сильное впечатление. Наполеон не простил этого Беллару: при Ста днях имущество бывшего члена Муниципального совета было секвестрировано, а сам он был вынужден, спасая свою жизнь, бежать за границу. После окончательного падения императора Беллар вернулся в Париж и был вознагражден за свою верность Бурбонам: он не только получил должность королевского прокурора, но до самой смерти (1826) оставался бессменным главою парижского Муниципального совета.

Если при Империи роль этого Совета была чисто декоративной (он не имел возможности влиять ни на бюджет города, ни на градостроительную политику), при Реставрации ситуация начала постепенно меняться. Ежегодно префект департамента Сена и префект полиции представляли Совету два документа: перечень ожидаемых доходов и предложения по расходам. Совет обсуждал их и готовил проект бюджета, который утверждался в Министерстве внутренних дел, а затем получал одобрение короля. Префект Шаброль стремился к «оздоровлению» бюджета, однако составить действительно сбалансированный бюджет ему удалось далеко не сразу. Этому препятствовали сначала политические события (Сто дней и вторичное вступление союзных армий в Париж после падения власти Наполеона), а затем ужасный неурожай 1816–1817 годов. Поэтому городской администрации пришлось влезть в долги и занять у частных лиц более 53 миллионов франков, а в конце 1817 года прибегнуть к новому займу – на сумму свыше 33 миллионов. К середине 1820-х годов финансовое положение города стало улучшаться: в 1826 году Шаброль доложил Совету, что город возвратил 65 миллионов долга, а к 1830 году сумма долга уменьшилась до 46 миллионов (что равнялась среднему годовому доходу Парижа). Этому успеху способствовало то, что в 1817 году городские власти выпустили облигации, которые пользовались доверием парижан; к 1824 году тысячефранковая облигация продавалась уже за 1400 франков, то есть ее цена поднялась почти в полтора раза.

Две трети городского дохода приносил налог на ввозимые в город товары (octroi); этот налог взимался на заставах, сооруженных в воротах «крепостной стены Откупщиков», которая была построена в 1784–1787 годах (подробнее об этой стене см. в главе десятой «Благоустройство города. Парижские памятники»).

На втором месте по степени прибыльности шел игорный откуп, приносивший в городскую казну от 16 до 20 % дохода. Остальную сумму в бюджет доставляли прямые налоги (торгово-промышленный, поземельный, подомовой, налог с окон и дверей). В трудные годы (1816–1817) власти увеличили некоторые из этих прямых налогов, что позволило собрать около 3 миллионов; в середине 1820-х сумма этих дополнительных сборов уменьшилась до 250–300 тысяч франков в год, а в самом конце эпохи Реставрации – до 20–30 тысяч.

Что касается расходов городского бюджета, то большая часть средств (около 22 %) шла на выплаты в государственную казну; сумма немалая, но при Империи государство изымало в два с лишним раза больше. Около 18 % город тратил на оплату муниципального долга, около 11 % расходовал на нужды учреждений общественного призрения, около 7 % – на коммунальные постройки, около 6 % – на прокладывание каналов, столько же – на нужды полиции.

При обсуждении городского бюджета Муниципальный совет выступал как сдерживающая сила по отношению к грандиозным затратным проектам, предлагаемым префектом Парижа. Это отвечало ожиданиям налогоплательщиков-буржуа, взгляды которых выразил в своей петиции 1827 года один из парижских мэров: «мудрая экономия, уменьшение расходов и снижение налогов – вот что превращает городскую администрацию в правление истинно семейственное».

Префект Парижа (а точнее, департамента Сена) делил власть с префектом (начальником) полиции, чье ведомство располагалось на Иерусалимской улице (ныне не существующей), отходившей от набережной Ювелиров на острове Сите. Между этими двумя правителями города и их «аппаратами» неизменно существовало более или менее явное соперничество. Префект полиции отвечал за поддержание общественного порядка и за безопасность граждан. В его подчинении находилось около двух сотен полицейских чиновников (стоит отметить, что в Ратуше, под началом префекта департамента Сена, трудилось вдвое меньшее число служащих). Но кроме этого в подчинении префекта полиции имелась еще и целая «армия», численность которой достигала почти 2000 человек. В нее входили полицейские, работающие на улицах города (квартальные комиссары, инспекторы и проч.), а также национальные гвардейцы, жандармы и пожарные. Личность человека, поставленного на такой важный пост, имела большое значение; помимо практической сметки от него требовалась преданность властям. Однако в течение эпохи Реставрации политическая линия менялась несколько раз, колеблясь между ультрароялизмом и роялизмом умеренным, что приводило к назначению нового префекта полиции: с 1815 по 1830 год на этом посту сменилось пять человек.

Во время Первой Реставрации префектом полиции был сначала Жак-Клод Беньо (с 13 мая по 27 декабря 1814 года), а затем Антуан-Балтазар-Жозеф д’Андре (с 27 декабря 1814 по 14 марта 1815 года). Ни тот, ни другой не зарекомендовали себя никакими свершениями, а Беньо (который был еще и начальником всей полиции Франции) вдобавок серьезно провинился – не сумел предотвратить бегство Наполеона с острова Эльба.

После Ста дней, 9 июля 1815 года, должность префекта полиции была отдана Эли Деказу – не в последнюю очередь за его отказ присягать «узурпатору» Наполеону в марте 1815 года. Деказ был сыном провинциального нотариуса и при Первой Реставрации служил в апелляционном суде. В начале Второй Реставрации этот 35-летний человек вошел в доверие к бездетному стареющему королю, который испытывал к нему отцовские чувства. Однако фаворит короля навлек на себя ненависть ультрароялистских кругов: далеко не самое оскорбительное определение, которое он получил, – это «Нарцисс с лицом и плечами лакея». В салонах пересказывали его обмен репликами с некоей аристократкой: «Знаете ли вы, сударыня, чем отличаются наши партии?» – «Разумеется. Я принадлежу к партии тех, кого отправляют на гильотину, а вы – к партии тех, кого отправляют на виселицу». Деказ был у короля на таком хорошем счету, что уже через два месяца получил повышение и стал министром полиции. Теперь он сам принялся искать достойного кандидата на пост префекта полиции Парижа – человека не слишком амбициозного, но способного командовать многоопытными «зубрами», оставшимися в полиции с наполеоновских времен.

29 сентября 1815 года префектом полиции был назначен 37-летний граф Жюль-Жан-Батист Англес, выпускник Политехнической школы. Он служил в Министерстве полиции с конца 1800-х годов, а сразу после падения Наполеона в течение месяца даже исполнял обязанности главы этого министерства. Поскольку Англес зарекомендовал себя верным слугой Бурбонов (во время Ста дней последовал за королем в Гент), он был у новой власти на хорошем счету. В тот период, когда Англес стал префектом парижской полиции, политические страсти во Франции кипели как никогда. Англес старался сохранять беспристрастие, а потому ему предъявляли претензии представители всех политических направлений. Роялисты считали, что Англес недостаточно сурово карает людей, сохранивших верность прежнему режиму; они называли префекта полиции простаком. Бонапартисты, со своей стороны, упрекали его в том, что он принес свободу в жертву придворным интригам. Впрочем, с повседневными обязанностями Англес справлялся неплохо, и его увольнение в декабре 1821 года было связано только с тем, что умеренного герцога де Ришелье на посту председателя правительства сменил консерватор граф де Виллель.

20 декабря 1821 года пост префекта полиции занял 33-летний адвокат Ги Делаво, убежденный роялист. Возможно, он даже входил в созданную при Империи тайную монархическую организацию «Рыцари веры», целью которой было насильственное свержение наполеоновского режима. При Делаво в парижской полиции начались «чистки» – увольнения служащих, сохранивших симпатии к имперским порядкам. Впрочем, бывший каторжник Видок, принятый в полицию еще в 1811 году, уволен не был, и бригада сыскной полиции, которой он командовал, даже получила пополнение. Роялистские убеждения сильно скомпрометировали Делаво в глазах оппозиционной части французского общества. Он остался в памяти потомков как префект-святоша, «префект в епитрахили», заботящийся не о реальной безопасности парижан, а о смешных приличиях (например, о том, чтобы подмастерья булочников не оскорбляли общественную нравственность, бегая по улицам полуголыми). Между тем в реальности Делаво был инициатором многих полезных мер: он усилил надзор за игорными заведениями, ужесточил правила открытия новых публичных домов, ввел ночные обходы улиц города полицейскими инспекторами и жандармами, так что грабители и воры уже не чувствовали себя так вольготно, как раньше. При Делаво летом 1825 года было истреблено множество бешеных собак (впрочем, насмешники журналисты не оценили эту вполне разумную меру и издевательски назвали ее «новой Варфоломеевской ночью»). Префект полиции сурово карал кучеров-лихачей, внедрял в столице прививание оспы, способствовал спуску на воду нового спасательного судна – более мобильного, чем обычные гребные суда. Кроме того, Делаво славился своей неподкупностью; литератор Вьенне запечатлел в своем дневнике толки парижан на счет префекта:

«Говорят, что игорные откупщики явились к г-ну Делаво в особняк с пятью тысячами франков. Он спросил, что это значит; откупщики ответили, что таков обычай. Г-н Делаво отвечал, что не принимает ничего, кроме жалованья, и что впредь освобождает этих господ от подобной дани, унизительной для того, кто ее не отвергает. Конечно, – продолжает Вьенне, – досадно, что приходится хвалить человека за такие слова, но уверяют, что предшественник Делаво, г-н Англес, подобной щепетильности не выказывал». Впрочем, как бы честен ни был Делаво, какие бы полезные действия он ни предпринимал, ему пришлось оставить пост префекта сразу после того, как 6 января 1828 года правительство Виллеля сменилось более либеральным кабинетом Мартиньяка. Существует версия, что новый глава кабинета предлагал Делаво не уходить, но тот счел своим долгом добровольно отправиться в отставку вслед за политическими единомышленниками.

Новый префект полиции, 41-летний Луи-Морис Дебеллем, был профессиональным юристом: он начал карьеру в 1810 году адвокатом, а в 1826 году был уже королевским прокурором первой инстанции в парижском суде. Если верить его биографу, Дебеллем вовсе не хотел становиться префектом полиции, но был вынужден смириться с неизбежностью, так как Мартиньяк «авансом» поместил на страницах «Монитёра» извещение о его назначении. До этого Дебеллем в качестве королевского прокурора участвовал в процессах против оппозиционных газет, но на посту префекта полиции проявил себя как человек не только умный и порядочный, но и хорошо понимающий важность умело поданной газетной информации. В своих публичных заявлениях Дебеллем не уставал подчеркивать, что полиция города действует исключительно в интересах парижан; через газеты он так широко и торжественно оповещал о своих мероприятиях по оздоровлению обстановки в городе, что очень скоро завоевал доверие публики. Дебеллем объявил настоящую войну нищим, которые попрошайничали на парижских улицах. Он запретил хозяйкам публичных домов открывать свои заведения тайно, под маркой меблированных комнат, а проституткам – дежурить на порогах домов терпимости в качестве живых рекламных плакатов. По распоряжению Дебеллема во время празднеств на Елисейских Полях прекратили раздавать вино и бросать в толпу булочки и колбасные изделия; жандармы, следящие за порядком на этих празднествах, перестали дежурить там с саблей наголо.

Арест преступника. Худ. А. Монье, 1841

Много сделал Дебеллем и для улучшения работы собственного ведомства. Так, в мае 1828 года он добился, чтобы у каждого из полицейских комиссаров появился заместитель, и теперь комиссариаты оставались открытыми с 8 утра до 10 вечера, без перерыва. Патрули, обходившие город по ночам, получили в свое распоряжение несколько экипажей, которые передвигались сравнительно бесшумно (их колеса и копыта лошадей были обернуты войлоком); поскольку экипажи эти были открытые, жандармы могли на ходу выскакивать из них и бросаться в погоню за преступниками. Но самым главным нововведением Дебеллема стало появление в Париже полицейских солдат (sergents de ville) в мундирах. До этого полицейским комиссарам помогали полицейские офицеры (officiers de paix), носившие штатское платье, но их на весь город было всего 18 человек. Полицейских же солдат было в пять раз больше, вдобавок для них была изготовлена форменная одежда – фраки или рединготы синего сукна с пуговицами, украшенными гербом города, а также треугольные шляпы. Днем полицейские солдаты имели при себе трость с белой рукоятью, а для ночных обходов вооружались саблей, которую носили на черной портупее. Набирали их из числа бывших военных. Скептики опасались, что вольнолюбивые парижане, привыкшие враждовать с полицией, примут нововведение Дебеллема в штыки, однако полицейские солдаты не вызвали у горожан враждебности – возможно именно потому, что носили мундиры. Любопытно, что лондонские констебли облачились в темно-синие мундиры в том же 1829 году.

Очередная смена политического курса и приход к власти консервативного правительства, возглавляемого Полиньяком, привели к новой смене руководителя парижской полиции. Хотя король Карл X предлагал Дебеллему остаться на своем посту, 13 августа 1829 года префектом стал 43-летний Жан-Клод-Анри Манжен. Он был честным человеком, но имел дурную репутацию в глазах оппозиционеров; вдобавок, в отличие от Дебеллема, он не умел преподносить свои решения в красивой словесной упаковке. Поэтому Манжену не удалось добиться от парижан благодарности за те меры, которые он предпринял для оздоровления атмосферы в городе. А сделал он немало, в частности очистил улицы Парижа от разносчиков, бродячих акробатов, нищих, мелких торговцев (чьи витрины загромождали дорогу прохожим) и, наконец, от проституток. Особенно полезным было такое нововведение Манжена, как «малые обходы» улиц с 5 до 10 вечера (когда «дневные» полицейские уже заканчивали службу, а ночной патруль еще не приступал к ней). В это время суток, излюбленное преступниками при прежних префектах, город обходили шесть групп полицейских солдат, которых Манжен, впрочем, вновь назвал полицейскими офицерами и вновь переодел в штатское. В каждой группе было по четыре-пять человек.

Полицейский комиссар. Худ. Травьес, 1841

Хотя Манжен бесспорно заботился о благополучии Парижа, он переоценил собственные силы и не заметил угрожающей перемены в настроении горожан, не ощутил, что пропасть между королевским правительством и обществом с каждым днем становится все глубже. Как мы помним, еще в начале лета 1830 года Манжен ручался кабинету министров, что парижане совершенно спокойны и не предпримут никаких антиправительственных действий; однако очень скоро Июльская революция смела и этот кабинет, и этого префекта полиции.

В штате парижской полиции состояло не больше трех сотен человек, включая комиссаров, офицеров и солдат; между тем население города в 1817 году составляло около 714 тысяч человек, а к 1831 году возросло до 786 тысяч. Поэтому для поддержания порядка в различных кварталах города было установлено в общей сложности 133 поста, на которых ежедневно дежурили около 2000 человек, принадлежавшие к самым разным подразделениям: в пятидесяти семи пунктах дежурство несли национальные гвардейцы, в пятидесяти трех – армейские пехотинцы, в шестнадцати – жандармы, в семи – пожарные. В распоряжении военного командования столицы постоянно находилось 15 тысяч (а к концу эпохи Реставрации – 20 с лишним тысяч) человек. В состав этого гарнизона входили королевская гвардия (четыре полка пехоты, два кавалерийских полка, гренадерский и егерский, и два артиллерийских, стоявшие частью в Париже, а частью в Венсене) и регулярные войска (четыре пехотных полка и одна рота фузилеров, а также жандармерия Парижа и департамента Сена).

При комплектовании королевской гвардии эпохи Реставрации учитывались не только рост и сила претендентов, но и их политические убеждения; сыновья фермеров и богатых ремесленников должны были представить письменную аттестацию о благонадежности, подписанную тремя состоятельными соотечественниками (нотаблями).

Королевская гвардия входила в состав армии и охраняла порядок в городе в целом; что же касается короля, то его охраной занимались лейб-гвардейцы и швейцарские гвардейцы (входившие в военный придворный штат). Согласно ордонансу от 31 декабря 1815 года, они должны были охранять королевский дворец, а также «церковные хоры и любые места, где пребывает государь, будь то в палате пэров, в палате депутатов или в любом другом месте». Например, охрана театров в обычное время поручалась королевской гвардии, но если в театр приезжал король, ложи и лестницы на время превращались в королевские «внутренние покои», и охрана их вверялась военному придворному штату.

Кроме штатных военных поддержанием порядка в городе занимались также национальные гвардейцы – обычные горожане, заступавшие на временное дежурство (для одних это было обязанностью почетной, а для других – постылой).

Национальная гвардия впервые появилась в Париже в июле 1789 года, на следующий день после взятия Бастилии; она представляла собой своеобразное ополчение жителей города, призванное поддерживать порядок на улицах. Впоследствии ее функции и значимость не раз менялись. При Наполеоне национальная гвардия подчинялась командиру парижского дивизиона и не имела самостоятельного значения, так как император боялся «дурного настроя» национальных гвардейцев, их оппозиционного духа. Только в 1814 году, когда войска союзников приблизились к Парижу, Наполеон решился прибегнуть к помощи «доброй старой национальной гвардии».

Национальный гвардеец. Худ. И. Поке, 1842

Служить в ней были обязаны все мужчины от 20 до 60 лет, однако в реальности на дежурство выходила примерно половина граждан этой категории. Парижская национальная гвардия комплектовалась по месту жительства; она состояла из 12 легионов (по одному на каждый из 12 округов), в каждом легионе было по 4 батальона (по одному на каждый из четырех кварталов, составлявших округ). Впрочем, «вклад» разных округов был различен: богатые районы (например, Сен-Жерменское предместье, предместье Сент-Оноре или квартал Шоссе д’Антен) пополняли национальную гвардию скупо; напротив, густонаселенные и простонародные округа поставляли гвардейцев бесперебойно, так как именно беднота дорожила этой службой. Поэтому королевские власти не решились оскорбить переводом в резерв те 6000 самых бедных парижан, которые не имели денег на приобретение мундира национального гвардейца. С другой стороны, те же власти побаивалась выходцев из самых низов общества, ибо видели в них потенциальных бунтовщиков. Поэтому в 1816 году были введены новые правила: в национальную гвардию принимали только тех горожан, кто платил прямой подомовой налог; офицеров национальной гвардии теперь назначал сам король. Кроме того, в состав национальной гвардии был включен отдельный легион кавалерии, службу в котором могли себе позволить лишь очень состоятельные люди; 400 парижских кавалеристов тем самым избавлялись от необходимости дежурить бок о бок с пешими лавочниками и другими мелкими буржуа.

Востребованность парижской национальной гвардии зависела от политической обстановки в стране. В самом начале эпохи Реставрации нести службу в этих войсках должны были в среднем около 5000 человек в день, поэтому каждому состоящему в списках приходилось заступать на дежурство один раз в пять дней. Поначалу общий энтузиазм в связи со свержением Наполеона и возвращением на престол законного монарха Людовика XVIII был так велик, что в 1815 году двести национальных гвардейцев по собственной инициативе охраняли дворец Тюильри вместе с королевскими гвардейцами.

В 1816 году ситуация стала менее напряженной, и теперь для дежурств, смотров, разводов и т. п. требовалось ежедневно всего 1264 гвардейца. Это позволило национальным гвардейцам реже заступать на дежурство: теперь каждый из них должен был нести службу только дважды в месяц. В дальнейшем число национальных гвардейцев, ежедневно заступавших в караул, продолжало уменьшаться: в 1818 году их стало около тысячи, в 1819-м – 427, в 1821-м – 200 человек. Вдобавок списочный состав национальной гвардии все сильнее расходился с составом реальным. Начиная с 1816 года в списках неизменно значились 32 тысячи человек, однако реальное число национальных гвардейцев уже в 1817 году равнялось 29 тысячам, а к 1821 году уменьшилось до 16 тысяч.

Национальные гвардейцы не только несли дежурство на постах, но и помогали полиции в чрезвычайных обстоятельствах: тушили пожары, пресекали грабежи. Однако эти рутинные обязанности не слишком вдохновляли парижских буржуа, многие из которых только числились в списках. Способов увильнуть от выполнения гражданского долга было множество, самый простой – переменить квартиру и не встать на учет в новом квартале. Теоретически уклонение от дежурства в национальной гвардии до 1838 года каралось заключением под стражу в особняке Базанкура на улице Рва Святого Бернарда (по не вполне понятной причине его в шутку называли «фасолевым особняком»); после 1838 года местом заключения стала тюрьма национальной гвардии на Аустерлицкой набережной. Впрочем, полицейские комиссары, не желая ссориться с жителями подведомственного квартала, редко доводили дело до ареста «уклонистов».

К 1825 году участие национальной гвардии в охране порядка в городе стало чисто символическим: на ежедневное дежурство выходило всего 60 человек, во всем городе осталось только четыре поста – в Ратуше, в штабе национальной гвардии, в Пале-Руаяле и в «фасолевом особняке». Были запланированы реформы, но провести их не удалось, потому что 29 апреля 1827 года разразился скандал. Во время смотра парижской национальной гвардии на Марсовом поле король был встречен не положенным приветствием, а криками «Долой министров!», так как горожане не одобряли консервативную линию кабинета, возглавляемого Виллелем. В тот же вечер король гвардию распустил, а три года спустя бывшие национальные гвардейцы вооружились уже по собственной инициативе и приняли активнейшее участие в «трех славных днях» Июльской революции.

В полиции. Худ. Травьес, 1841

Впрочем, и в то время, когда национальная гвардия еще не была распущена, главная ответственность за поддержание порядка в городе была возложена не на нее, а на парижскую королевскую жандармерию – преемницу императорской жандармерии, которая, по определению Наполеона, являлась «автономным, мобильным отрядом, способным действовать быстро и тайно» и, конкурируя с Министерством полиции, осуществляла полугражданский-полувоенный надзор за порядком. Еще более ранней предшественницей жандармерии эпохи Реставрации была королевская конно-полицейская стража дореволюционных времен.

Согласно ордонансу от 10 января 1816 года, в парижской жандармерии состояло в общей сложности 1021 человек, которые располагали 471 лошадью. К маю 1820 года число людей в составе жандармерии возросло до 1528, а лошадей – до 611, и этот состав практически не изменился до самого конца эпохи Реставрации. Командовал парижской жандармерией полковник, подчинявшийся непосредственно префекту полиции. Размещались жандармы в трех основных казармах; две из них находились в правобережной части Парижа: на улице Францисканцев в квартале Маре и на улице Предместья Сен-Мартен, а одна – в левобережной части, на улице Муфтар. Жандармерия располагала и более скромными помещениями у четырех застав – Звезды, Анфер, Трона и Ла Виллет. В особо сложных случаях на помощь парижским жандармам приходили жандармы департамента Сена (прозванные «канарейками» за ярко-желтую кожаную амуницию), которые следили за порядком в многочисленных кабачках, располагавшихся за городскими заставами.

В инструкции префекта полиции от 27 мая 1816 года, которую цитирует Г. Бертье де Совиньи, стоящие перед жандармами задачи были сформулированы так: «Своим постоянным присутствием на улицах и в общественных местах наводить страх на преступников и злоумышленников, а гражданам мирным и добропорядочным внушать доверие». Жандармы имели право задерживать людей, вызывающих подозрение, и правом этим активно пользовались: например, только за январь 1821 года было взято под стражу больше 800 человек. В это число входили солдаты, самовольно покинувшие казарму, пьяницы, проститутки, драчуны, нарушающие ночной покой граждан, и т. п.

Поскольку в середине 1820-х годов, в период восстания греков против турецкого ига, в прессе была очень популярна турецкая тема, оппозиционные журналисты именовали парижских жандармов «янычарами». Между тем жандармы вели себя очень сдержанно и во время дежурств не злоупотребляли своей властью. Это выгодно отличало их от армейских пехотинцев и королевских гвардейцев, которые постоянно оказывались замешанными в некрасивые истории: то ввязывались в драки в общественных местах, то насиловали проституток, задержанных за нарушение общественного порядка. Проблема стояла так остро, что в 1826 году военное командование пригрозило: всякий, кто обнажит саблю в общественном месте, будет лишен права носить оружие на целый месяц. А в сентябре 1827 года гренадер седьмого полка швейцарской гвардии (элитного подразделения в составе военного придворного штата короля) был расстрелян на Гренельской равнине по приговору военного трибунала – за то, что украл часы у слепца.

В состав парижского гарнизона официально не входили пожарные, однако еще со времен Наполеона они были военизированной силой и помогали жандармерии и национальной гвардии поддерживать общественный порядок. Батальон пожарных, подчинявшийся префекту полиции, состоял из четырех рот; всего в нем числилось около 600 человек. Пожарные размещались в трех казармах – на улицах Мира, Полей Святой Екатерины и Старой Голубятни. В разных концах города было организовано около трех десятков пожарных постов; в их распоряжении имелось 73 пожарных трубы (заливных насосов) для тушения пожаров; кроме того, такие же трубы-насосы имелись в каждой казарме жандармерии, во Французском банке, в крупнейших театрах. Сами пожарные располагали всего 52 бочками воды (что, конечно, было недостаточно для Парижа), но все водоносы города были обязаны в случае пожара немедленно доставлять свои запасы воды на место происшествия. А такие происшествия возникали постоянно: например, в 1825 году серьезные пожары происходили 180 раз (то есть через день), а мелкие (возгорания сажи в трубах) – более 800 раз.

Полицейские, жандармы, национальные гвардейцы имели право задерживать злоумышленников, но наказания для них назначались судами. Впрочем, за незначительные провинности нарушителей не судили, а просто штрафовали тут же в полиции. Число таких оштрафованных с каждым годом увеличивалось: в 1815 году их было три с половиной тысячи, а в 1828 году – в пять с половиной раз больше. Более серьезные правонарушения рассматривал исправительный суд первой инстанции, а тяжкие преступления – суд присяжных. Все эти суды были весьма суровы по отношению к неимущим правонарушителям: за кражу носового платка некий парижанин поплатился пятнадцатью месяцами тюремного заключения, кража простыни из гостиницы стоила парижанке нескольких часов у позорного столба и пяти лет тюрьмы. Людей более состоятельных или знатных судили куда более снисходительно: когда несколько молодых богатых шалопаев разбили камнями витрину кафе, их приговорили всего-навсего к трехдневному заключению и уплате 6 франков штрафа (заметим для сравнения, что в такую же сумму им обошелся бы обед в одном из соседних заведений).

Тюремный двор. Худ. И. Поке, 1841

Парижские стражи порядка трудились не покладая рук, о чем свидетельствуют отчеты Министерства юстиции о преступниках, которые были пойманы и преданы суду. Преступность в Париже была выше, чем в среднем по Франции: согласно протоколам суда присяжных, во второй половине 1820-х годов в департаменте Сена один осужденный преступник приходился на 1207 жителей, а в среднем по стране – один на 4397. С другой стороны, по предумышленным убийствам Париж стоял на двадцать шестом месте среди других департаментов, а по непредумышленным – на десятом; в столице 90 % преступлений были связаны с покушениями на собственность – воровством, мошенничеством и т. п. Выше, чем в других районах Франции, был в Париже и уровень детской преступности, причем рос он в стремительном темпе.

Тюрьмы, в которых должны были отбывать наказание осужденные, находились в ведении двух начальников – префекта департамента Сена и префекта полиции, причем каждый из двух префектов-соперников претендовал на главенствующую роль в управлении тюрьмами. Так, префект департамента Сена Шаброль в феврале 1816 года учредил Тюремный совет, в который вошли девять человек, известных своей филантропической деятельностью; среди них были такие представители высшей знати, как герцог де Ларошфуко-Лианкур и виконт Матье де Монморанси. В ответ на это префект полиции Англес тремя годами позже основал Генеральный тюремный совет, особая секция которого занималась исключительно парижскими тюрьмами и в своих отчетах доказывала бесполезность трудов Шаброля; впрочем, просуществовала эта секция недолго и четыре года спустя была распущена. Чтобы достигнуть компромисса, было решено разделить функции двух начальников: префект полиции определял внутренний распорядок тюрем и занимался подбором их персонала; префект департамента Сена отвечал за материальное обеспечение тюрем, в том числе за жалованье этого самого персонала.

Тюрьмы имели специализацию: в тюрьме предварительного заключения при префектуре полиции содержались до суда все люди, взятые под стражу; людей, взятых под стражу за бродяжничество, препровождали в приют Сен-Дени, а задержанных за попрошайничество – в приют Виллер-Котре. Военных содержали в тюрьме Аббатства (которая располагалась на месте нынешнего дома 166 по Сен-Жерменскому бульвару) и в тюрьме Монтегю на улице Семи Дорог. Несостоятельных должников заключали в тюрьму Сент-Пелажи, располагавшуюся в бывшем монастыре Святой Пелагии (на пересечении улиц Отшельникова Колодца и Ключа). С 1831 года эта же тюрьма стала местом заключения политических преступников, а с 1834 года здесь оставили только «политических»; что же касается несостоятельных должников, то их стали помещать в долговую тюрьму Клиши (только что построенную на одноименной улице и простоявшую здесь до 1867 года). Сроки заключения в тюрьме Клиши были прямо пропорциональны величине невозвращенного долга: за сумму от 200 до 500 франков – три месяца, от 500 до 1000 франков – полгода и т. д.; максимальный срок равнялся трем годам. Тюрьма Клиши была довольно комфортабельным исправительным заведением: камеры отапливались каминами, к услугам богатых заключенных имелся ресторан, для людей менее состоятельных столовая; постоянно действовали кофейня, табачная лавка и кабинет для чтения. Все заключенные могли проводить день в обществе жены и детей и расставались с ними только на ночь.

Тюрьма Консьержери на острове Сите приобрела зловещую славу во время Революции, когда в ней содержались знаменитые жертвы Террора – Дантон, Камиль Демулен, Филипп Эгалите, госпожа Ролан, Андре Шенье и многие другие; отсюда же отправилась на казнь королева Мария-Антуанетта. В эпоху Реставрации и при Июльской монархии Консьержери оставалась тюрьмой для политических преступников – таких как маршал Ней, заговорщик Фиески, принц Луи-Наполеон. Было здесь и женское отделение.

Для женщин, осужденных за уголовные преступления, распутное поведение, неуплату долгов, была предназначена тюрьма Маделонет, располагавшаяся в бывшем женском монастыре Маделонет (или ордена Магдалины) на улице Фонтанов Тампля. После Июльской революции женщин перевели в тюрьму Сен-Лазар, устроенную в бывшем монастыре Святого Лазаря на улице Предместья Сен-Дени (она оставалась женской тюрьмой в течение всего XIX столетия), а Маделонет превратилась в мужскую тюрьму, филиал тюрьмы Ла Форс.

Собственно, тюрем под таким названием в Париже имелось две – Большая Ла Форс и Малая Ла Форс. Обе располагались в Маре на территории особняка, которым в XVII веке владел Анри-Жак де Комон, герцог де Ла Форс; отсюда их название. Однако, поскольку французское maison de force переводится как «смирительный дом», со временем о герцоге де Ла Форсе все забыли. Малая тюрьма Ла Форс была женской, а Большая – мужской, и притом самой «густонаселенной» во всем Париже: в конце эпохи Реставрации в ней содержалось около девяти сотен заключенных. Тех, кто еще находился под следствием, возили отсюда на допросы во Дворец правосудия, где для них было выделено особое помещение, прозванное в народе «мышеловкой». Оно было страшнее тюрьмы, поскольку здесь несколько десятков человек были стиснуты на площади в несколько футов и не имели даже возможности присесть. Перевозка заключенных производилась в особых фургонах с железными решетками, которые народ прозвал «корзинами для салата».

Обе тюрьмы Ла Форс были разрушены в 1845 году; заменой им стала тюрьма Маз, построенная в 1850 году на одноименном бульваре. Еще раньше была открыта новая тюрьма Рокет (или Сурепки), построенная неподалеку от кладбища Пер-Лашез, на месте бывшего монастыря Госпитальерок Сурепки – по названию местности, названной, в свою очередь, в честь неприхотливого цветка (roquette), растущего на камнях. Малую тюрьму Рокет, предназначенную для несовершеннолетних преступников, начали строить в конце эпохи Реставрации, в 1827 году, и открыли в самом начале Июльской монархии; в самом конце 1836 года напротив нее была открыта тюрьма Рокет для взрослых преступников (сюда перевели тех, кто прежде содержался в тюрьме Бисетр в пригороде Парижа). Следует заметить, что сама идея отделять малолетних преступников от взрослых, а также помещать заключенных в отдельные камеры (а не в огромные залы, общие для людей разного возраста и пола) была в те годы новой и поистине революционной. В Париже эту идею горячо отстаивали либералы-филантропы, изучавшие соответствующий американский опыт; среди них, в частности, были историк Алексис де Токвиль и его друг Эдуард де Бомон, а в 1840-е годы – автор нашумевшего романа «Парижские тайны» Эжен Сю.

О том, насколько сильно новые тюрьмы отличались от старых, можно судить по впечатлениям русского путешественника Н.С. Всеволожского:

«Я осматривал новые и старые тюрьмы. В старых чуланы, построенные из дикого камня, со сводами, получающие слабый свет только из коридора, сыры и ужасны. Я не понимаю, как несчастные колодники могли в них существовать. Есть комнатки посуше, в верхнем этаже; но вообще все они, кажется, были строены только для верного и безопасного содержания арестантов, без мысли о человеколюбии и сострадании. Должно однако ж прибавить, что теперь в этих тюрьмах почти никого нет, с тех пор как некоторые переделали, а другие построили вновь. В новых совсем другое: арестанты разделены на классы, и комнаты у них обширны, светлы; во всех воздух чистый и свежий. Заключенники все занимаются работами, для собственной пользы, и за работами их надсматривают мастера. Я заметил, что по большей части они работают бронзовые вещи, заготовляя вчерне фигуры: один оболванивает (как они сами говорят) Юпитера, Венеру, Граций; другие подножия к часам и проч. Много также башмачников и всяких других ремесленников. Ужасно, однако ж, слышать их разговоры: безверие и разврат в устах их беспрестанно, хотя надзиратели, во время работ, особенно при посетителях, стараются соблюдать тишину и благопристойность. Состояние арестантов, с некоторого времени, вообще улучшено, но еще не то, чего бы пожелать можно было. Это дело трудное и задача еще нерешенная: о ней много писали, и много сделано попыток, особенно в Америке; но система наказаний (systme pnitentiaire) еще не совсем удовлетворительная. Для осмотра тюрем здесь надобно иметь особое дозволение министра внутренних дел».

В 1820-е годы в Париже существовала также так называемая испытательная тюрьма (prison d’essai). Побывавший в ней осенью 1825 года А.И. Тургенев следующим образом объясняет ее специфику: «дом исправления, учрежденный для молодых развратных людей, от десятилетнего до 21-летнего возраста, коих родители по приговору президента отдают в сей дом в надежде исправления». Тургенев подробно описал свой визит в «испытательную тюрьму»:

«Директор сего заведения, молодой человек, с французскою вежливостию и охотно объяснил нам порядок и устройство тюрьмы и приема в оную, излагал правила (и дал экземпляр оных), коим они следуют и утвержденных префектом. Теперь в тюрьме 18 молодых людей, между коими есть граф и пажи королевские. В 1820 или 1821 году был и русский князь Додьянов. За каждого платят от 15 до 30 франков в месяц, бедные содержатся за счет правительства. Все одеты в одинаковое тюремное платье, весьма скудное, и всем одна пища: только два раза в неделю мясо, в прочие дни зелень и хлеб с супом. Им дается работа, и бедным, вырабатывающим, позволяется иногда покупать зелень, хлеб или плоды на приобретенные деньги. Главным правилом, строго наблюдаемым, за нарушение коего положено наказание, есть молчание. Они не могут говорить друг с другом даже и в тот час, в который один раз в день сходятся в одну комнату. Некоторым же никогда и не позволяется выходить из камеры. И в церкви они должны молчать. Иные, по желанию родителей, совершенно отдельно стоят и в церкви и неизвестны своим товарищам-затворникам. Молчание есть лучшее средство к исправлению нравственности и к охранению их друг от друга; ибо иначе, так как и прежде случалось, они сообщали порок каждого всем и всех каждому.

Директор уверял нас, что многие исправляются, но не все, и что большая часть из тех, кои, имея достаток, получили некоторое образование; бедные же более прочих ожесточены и редко улучшаются в нравственности, но все почти во время заточения ведут себя порядочно и весьма редки случаи, требующие особого наказания в тюрьме. Особенный карцер на дворе, темный и холодный, куда вместо постели кладется солома, пуст и редко обитаем. Мы видели двух или трех заточенных мальчиков и нашли у них книги, у одного благочестивые, у другого неприличные по возрасту его, по положению, в коем находится. Между ними бывают закоренелые злодеи, и один из таковых вчера только выпущен, по прошествии положенного для содержания в сей тюрьме срока.

По утрам первое занятие молитва в капелле, где им читается глава из христианского нравоучения. Потом работа и в 9 часов суп, после коего час прогулки на дворе. Потом опять работа до 2 часов – и распределение зелени в пищу. От 4 до 5 – чтение евангелия или катехизиса. Опять работа до 8 часов летом и до сумерков – в другие времена года».

Комфортабельная тюрьма Клиши была исключением из правил; в большинстве парижских тюрем условия жизни оставались очень тяжелыми: камеры были тесными и душными, заключенным приходилось спать по двое на одной кровати (или росто на соломе). Тюрьмы требовали кардинальной реконструкции, на которую все время не хватало денег; мешало и соперничество Шаброля с Англесом. Ситуация изменилась, когда пост префекта полиции занял Делаво, находившийся с Шабролем в лучших отношениях. В 1824 году Генеральному совету департамента удалось добиться увеличения поземельного и подомового налогов (на два сантима к каждому франку), с тем чтобы эти дополнительные деньги были потрачены на улучшение ситуации в тюрьмах. По проектам 1825 года на это требовалось около 8 миллионов, а в 1829 году необходимая сумма выросла до 11 миллионов.

Русским путешественникам, на фоне отечественного опыта, парижская полиция казалась в высшей степени снисходительной и не склонной особенно сильно вмешиваться в повседневную жизнь горожан. Ф.Н. Глинка в 1814 году восхищался: «Мне нравится и свобода, с которою здесь позволяется гулять. Всякий по себе и как будто у себя. Полиции никто не видит, но сама эта хитрая парижская невидимка всех подслушивает и видит».

В.М. Строев, оказавшийся в Париже на двадцать пять лет позже, продолжает тему: «Дома высоки, но кажутся старыми и ветхими; их красят редко, когда вздумается самому хозяину, а полиция в это не мешается. <…> В окнах небольших квартир вывешены разные разности: тут сушится пелеринка, там проветривается платье, а в ином месте выставлены такие части наряда, от которых скромные дамы принуждены отворачиваться. Нет церемоний: не хочешь видеть, так не смотри. Полиция не входит в домашнее распоряжение жильцов: они неограниченно пользуются своими квартирами, в полнейшем смысле слова».

Н.С. Всеволожский, побывавший в столице Франции двумя годами раньше, замечает относительно воскресного гулянья в Сен-Клу: «Надобно заметить, что нигде не видно было ни малейшего принуждения и даже не было ни одного из полицейских чиновников, которые во Франции мундиров не носят и отнюдь не смеют мешаться ни в какое распоряжение, кроме разъезда экипажей, для чего приставлены жандармы. Такая народная и непринужденная веселость казалась мне необыкновенною…»

Последние два свидетельства русских путешественников относятся уже к царствованию Луи-Филиппа. Что же изменилось в управлении и способах поддержания порядка в Париже при Июльской монархии?

В первые годы после Революции 1830 года парижские префекты менялись с пугающей быстротой. Во время «трех славных дней» префект департамента Сена Шаброль был выгнан из Ратуши восставшими парижанами и подал в отставку, а префект полиции Манжен бежал из своей конторы на Иерусалимской улице. Шаброля сменил либеральный депутат от Парижа граф Александр де Лаборд, который занимал этот пост меньше месяца (с 30 июля по 20 августа 1830 года). В то же самое время префектом полиции был назначен другой парижский депутат, Никола Баву, которого, впрочем, уже через день сменил человек более богатый и более известный – барон Луи Жиро де л’Эн, близкий друг герцога Орлеанского, уже готовившегося стать королем.

Барон рьяно взялся за дело. Одной из самых насущных задач было приведение в порядок мостовых, из которых были выворочены булыжники для возведения баррикад, отчего по многим улицам было невозможно проехать. Не менее важной была и другая задача – усмирять волнения рабочих кварталов, жители которых вскоре после Революции с гневом начали осознавать, что буржуа украли у них победу. Новый префект полиции причислял себя к так называемой партии Сопротивления (имелось в виду сопротивление этим бунтовщикам).

Между тем префект департамента Сена, либеральный адвокат Одилон Барро, сменивший в августе 1830 года Александра де Лаборда, скоро стал лидером партии Движения, которая настаивала на том, что хотя бы некоторые требования парижских рабочих должны быть удовлетворены, пусть даже в ущерб порядку на улицах. Барро получил могущественную поддержку от Лафайета, который во время Июльской революции возглавил национальную гвардию. Эта гвардия, распущенная, как уже говорилось, Карлом X за оппозиционные настроения, теперь не просто возродилась, но стремительно демократизировалась и пользовалась любовью и доверием парижан. Если при прежнем режиме национальные гвардейцы должны были экипироваться за свой счет (а на это требовалось более сотни франков), то после Июльской революции более состоятельные горожане брали на себя экипировку неимущих рабочих. В результате к ноябрю 1830 года в парижской национальной гвардии состояло более 47 000 человек, и почти 43 000 из них имели надлежащее обмундирование; к 1834 году в рядах национальной гвардии числилось уже около 60 000 человек, и каждый день службу несли 3700 гвардейцев.

Это было особенно важно потому, что в первое время после Революции ни армия, ни полиция не смели показаться на улицах столицы; они были слишком скомпрометированы служением прежней власти. Таким образом, порядок в Париже теперь полностью зависел от национальных гвардейцев, и они оправдывали возлагаемые на них надежды: ходили дозором, прогоняли с улицы бродяг и устроителей азартных игр под открытым небом.

Гораздо сложнее им было справиться с радикальными республиканцами – такими как члены уже упоминавшегося во второй главе Общества друзей народа. Их заседания проходили в манеже Пеллье на Монмартрской улице в самой спартанской обстановке (плетеные стулья вместо кресел, доска поперек двух скамеек вместо стола и т. п.). Выступавшие здесь ораторы выдвигали требования, которые пугали добропорядочных буржуа: отменить монополии и привилегии, пересмотреть существующие налоги, ввести бесплатное образование; главное же, они призывали к свержению существующей власти и выбору новой палаты депутатов. До конца сентября 1830 года заседания Общества были доступны для всех желающих, и лишь после этого власти запретили проводить их публично.

В сущности, властям эпохи Июльской монархии приходилось постоянно лавировать между левыми и правыми, что ставило перед новыми префектами Парижа сложные проблемы – не только административные, но и политические. Они должны были подавлять регулярно вспыхивавшие бунты парижского народа, например волнения в связи с судом над министрами Карла X (толпа, как уже говорилось во второй главе, требовала их казни) или разгром архиепископского дворца и церкви Сен-Жермен-л’Осеруа, о котором тоже уже шла речь в главе об Июльской революции. Поскольку в этом последнем случае ни префект департамента Сена, ни префект полиции практически ничего не смогли сделать с разбушевавшейся толпой, обоим пришлось оставить свои посты.

21 февраля 1831 года преемником Одилона Барро стал граф де Бонди, в недавнем прошлом либеральный депутат, а во время Ста дней – префект департамента Сена; в тот же день место префекта полиции занял бывший амьенский прокурор Огюст Вивьен. Бонди пробыл на своем посту два с лишним года, Вивьен – всего полгода. Казимир Перье, возглавивший правительство 13 марта 1831 года, предупредил обоих префектов, что они обязаны в точности следовать политике кабинета: уважая свободу, безоговорочно поддерживать власть и принуждать к тому же парижан. Таким образом, после девяти месяцев революционной смуты представители партии Движения (склонные потакать республиканцам) уступили власть куда более твердым сторонникам Сопротивления.

Тем не менее в городе было по-прежнему неспокойно, и префекту полиции приходилось очень нелегко. Для предотвращения народных выступлений он использовал агентов-провокаторов, но главе кабинета Казимиру Перье не понравилось, что префект не поставил его в известность о таком начинании. Вивьена уволили, и его сменил Себастьен-Луи Сонье, который, однако, продержался на посту префекта парижской полиции всего один месяц. Сонье прогневил власти тем, что целых четыре дня не мог усмирить бунт, начавшийся на парижских улицах как раз в день его вступления в должность (17 сентября 1831 года). До Парижа только что дошли известия о взятии Варшавы русскими войсками, и уличными выступлениями парижане выражали сочувствие к полякам.

«Текучка» в префектуре парижской полиции закончилась лишь 15 октября 1831 года, когда ее главой был назначен Анри Жиске, остававшийся на этом посту в течение cледующих пяти лет. Выходец из небогатой семьи таможенного чиновника, работоспособный и смышленый, Жиске начал успешную карьеру еще в эпоху Реставрации (тогда он служил в банке Казимира Перье, которого боготворил). Активный участник Июльской революции, Жиске после ее победы стал полковником штаба национальной гвардии и членом парижского Муниципального совета. Казимир Перье доверял своему бывшему служащему и потому назначил именно его на пост «главного полицейского», от которого в смутные времена непрекращающихся народных волнений зависело очень многое. Жиске оправдал доверие. Он поддерживал порядок в столице любыми способами, в том числе весьма неблаговидными: чего стоит его приказ врачам сообщать в полицию имена раненых бунтовщиков, которые обратились к ним за помощью! Кроме того, Жиске уделял особое внимание политическому надзору и вел яростную борьбу с оппозиционной прессой, которая отвечала ему ненавистью. Каждый из 48 полицейских комиссаров Парижа (по одному на квартал) обязан был ежедневно представлять префекту полиции отчет о состоянии «общественного духа» во вверенном ему квартале. Тех из комиссаров, которые, с точки зрения Жиске, выполняли подобные обязанности неудовлетворительно, он быстро уволил и заменил своими ставленниками.

Полицейский агент. Худ. П. Гаварни, 1841

Как и в эпоху Реставрации, полицейских (комиссаров, офицеров, инспекторов и солдат), непосредственно подчиненных префекту полиции, не хватало для решения всех насущных задач. Поэтому Жиске часто призывал на помощь «параллельную полицию», состоявшую из агентов в штатском, которые внедрялись в среду политической оппозиции и информировали префекта обо всех готовящихся выступлениях. Выразительное описание этих полицейских ряженых, возвращающихся утром в префектуру с ночного дежурства, оставил в «Замогильных записках» Шатобриан:

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Это вторая книга автора о детях и отношении к ним взрослых. Первая книга «Путь от рождения к мудрост...
Жизнь человека, кроме постоянной заботы о хлебе насущном, имеет свое назначение и свой смысл. Событи...
Вы держите в руках новую книгу известного автора Шереметевой Галины Борисовны.Эта книга о любви и ее...
Автор продолжает тему, затронутую в одной из предыдущих книг, об особенностях разных половинок лица....
Страхи мешают многим свободно жить. Ограничивают пространство и время, которое могло быть использова...
Нина и Женька были знакомы тысячу лет, но никак не могли определиться в своих отношениях. Вот и в шк...