Париж в 1814-1848 годах. Повседневная жизнь Мильчина Вера
«Одни были наряжены зеленщиками, уличными зазывалами, угольщиками, грузчиками с рынка, старьевщиками, тряпичниками, шарманщиками, другие нацепили на голову парики, из-под которых выбивались волосы совсем другого цвета, на лицах третьих красовались фальшивые бороды, усы и бакенбарды, четвертые волочили ногу, словно почтенные инвалиды, и выставляли напоказ маленькую красную ленточку в петлице. Они пересекали неширокий двор, скрывались в доме и вскоре являлись преображенными, без усов, без бород, без бакенбард, без париков, без заплечных корзин, без деревянных ног и рук на перевязи: все эти ранние полицейские пташки разлетались с первыми лучами восходящего солнца».
Если использовать шпионов-доносителей Жиске, можно сказать, был обязан по долгу службы, то другие его деяния были в моральном отношении куда более предосудительны: ходили упорные слухи, что он берет обильные взятки, например, за разрешение открыть новые линии омнибусов или горячие бани на Сене. И когда к 1836 году ситуация в Париже слегка стабилизировалась, власти решили убрать префекта полиции с подмоченной репутацией, вызывающего ненависть в обществе; узнав об этом заранее, Жиске сам подал в отставку.
Найти ему замену оказалось непросто: нужен был человек надежный, но совсем не похожий на Жиске. Наконец, 10 октября 1836 года префектом парижской полиции был назначен Габриэль Делессер – человек состоятельный, из хорошей семьи, банкир и коммерсант во втором поколении. В июле 1830 года он сражался на парижских улицах в рядах восставших, а затем в течение четырех лет командовал бригадой национальной гвардии. Хотя управлять полицией «в белых перчатках» практически невозможно, Делессер сумел, оставаясь на посту целых двенадцать лет (до самого начала Февральской революции 1848 года), не запятнать себя никакими темными делами. Напротив, он запомнился парижанам как человек уникального трудолюбия, хорошо выполнявший свой профессиональный долг. При нем улучшилось снабжение городских рынков (благодаря тому, что торговцам была предоставлена бльшая свобода), усовершенствовалась работа городского транспорта, стали более гуманными условия содержания заключенных в тюрьмах.
Характерны прозвища, которыми наградили двух «июльских» префектов полиции современники: Жиске называли «префектом с кулаками», а Делессера – «префектом-филантропом». «Филантроп» работал не только в своем кабинете. Он ежедневно объезжал город – верхом, безо всякой охраны, и его личное мужество вызывало уважение парижан. Чтобы обеспечить их безопасность, Делессер реформировал систему ночных дозоров, и теперь по самым пустынным и отдаленным районам города патрули проходили каждые полчаса.
В этих дозорах помимо штатных полицейских принимали участие муниципальные гвардейцы. Муниципальная гвардия (общим числом 1443 человека) заменила парижскую королевскую жандармерию, которая была распущена в августе 1830 года за слишком рьяную защиту предыдущей династии. Хотя набирал муниципальных гвардейцев военный министр, они находились в распоряжении префекта полиции. В борьбе за порядок на парижских улицах Делессер делал ставку именно на муниципальных гвардейцев, так что к концу Июльской монархии их число увеличилось вдвое. В их обязанности входило дежурство в театрах во время представлений, в портах и на рынках, но префект полиции мог использовать их и в любых других целях.
Все это позволяло парижским «силовикам» оперативно реагировать на появление в городе шаек воров и грабителей. Например, в конце 1844 года на Елисейских Полях каждую ночь кто-то нападал на одиноких прохожих: сбивал их с ног и грабил; парижане были в ужасе и начали носить при себе целый арсенал из кинжалов, ножей и шпаг-тростей. Полиция немедленно приняла меры – арестовала около полусотни жуликов и воров, после чего ситуация в городе нормализовалась.
Русский путешественник В.М. Строев оценил работу парижской полиции очень высоко. Префект полиции, пишет он, «наблюдает за безопасностию жителей и имеет в своем ведении полицейских комиссаров, пожарную команду и городскую гвардию (жандармов), тюрьмы и смирительные домы, наемные кареты и рынки. Он выдает паспорта, забирает нищих, наблюдает за гостиницами и публичными местами, церквами, театрами, клубами и пр. Он же заботится о чистоте города, свежести припасов, о порядке на бирже, на Сене, везде, где требуется полицейский надзор. В каждом квартале есть полицейский комиссар (частный пристав), представляющий Префекта. Их 48; они распоряжаются хожалыми (sergents de ville), которые составляют полицию. Нет ни будочников, ни будок. Полиции не видно, но влияние ее везде ощутительно. При малейшем шуме являются сержанты, схватывают виновного и исчезают. Парижская полиция устроена превосходно; она все знает, все видит и всегда отыскивает преступников и покражи. Пожарные (sapeurs-pompiers) составляют особый корпус, одеты щеголевато, даже лучше армейских солдат. Они выбираются из сильных молодых людей, обучены гимнастике и взбираются по веревкам на крыши домов, как кошки. Городская гвардия (garde municipale) набрана из старых солдат и славится своею храбростию. Во время беспорядков она всегда впереди».
Луи-Филипп был особенно признателен Делессеру за то, что префекту удавалось держать в узде политических противников Орлеанской династии; для этого он так же, как и его предшественник Жиске, использовал тайных агентов. При Делессере случались и покушения на жизнь короля, и попытки свержения королевской власти, но благодаря эффективной работе полиции ни одна из них не увенчалась успехом. Например, в феврале 1837 года был арестован рабочий Шампьон, который сконструировал «адскую машину», чтобы с ее помощью взорвать короля по дороге в Нейи. А 12 мая 1839 года по призыву республиканского тайного Общества времен года началось восстание под руководством Бланки и Барбеса. На призыв заговорщиков откликнулись примерно 600–700 человек, но это выступление удалось подавить в течение нескольких часов: муниципальная гвардия быстро и решительно разогнала толпы бунтовщиков. При этом важную роль сыграли двойные агенты Делессера: сама мысль о том, что кто-то из товарищей по тайному обществу может оказаться доносчиком, делала заговорщиков подозрительными и вносила разлад в их ряды.
Если муниципальная гвардия служила надежной опорой власти, то гвардия национальная постепенно теряла свое значение. Менялся ее сциальный состав: охотно несли службу только мелкие лавочники, а более состоятельные и более образованные горожане уклонялись от дежурств под любыми предлогами. Образ национального гвардейца в общественном сознании тоже претерпел существенные изменения. В 1830 году, во время Революции и сразу после нее, национальные гвардейцы выглядели в глазах парижан глашатаями и защитниками новой Франции. Но во время республиканских восстаний начала 1830-х годов национальная гвардия встала на сторону властей, которые, со своей стороны, также отвечали ей доверием: с 1834 года ее офицеры не назначались, а выбирались. Все это компрометировало национальную гвардию в глазах той части общества, которую сейчас бы назвали либеральной интеллигенцией (литераторов, журналистов, художников); в результате гвардейцы-лавочники сделались воплощением всего пошлого, косного и мещанского.
Утратив доверие общества, национальные гвардейцы потеряли веру в себя, а с нею – и готовность защищать «июльский» режим. Во время республиканского восстания в мае 1839 года они, как свидетельствовал русский агент Третьего отделения в Париже Я.Н. Толстой, «никогда еще в такой мере не уклонялись и не выказывали своего нежелания участвовать в подавлении мятежа»; победу властей в 1839 году обеспечила не национальная, а муниципальная гвардия.
Если в лице Габриэля Делессера июльские власти нашли, наконец, такого префекта полиции, на которого они могли полностью положиться, то с кандидатурой на пост префекта департамента Сена у них в первые послереволюционные годы было много проблем. Деятельность Лаборда, Барро и даже Бонди, продержавшегося на этом посту два года (1831–1833), трудно назвать успешной. Возможности Бонди были ограничены тяжелым финансовым положением Парижа, который сильно пострадал во время июльских уличных боев; до лета 1832 года длился экономический кризис, вызванный вынужденным снижением налога на ввозимые в Париж продукты (octroi). Это были объективные трудности, но неудачи Бонди имели и субъективные причины: из-за авторитарного стиля правления он все время конфликтовал с парижским Муниципальным советом, которому пытался навязать свою волю. В результате 21 июня 1833 года Бонди был смещен.
Его преемником стал граф Клод-Филибер Бартело де Рамбюто, продержавшийся на посту префекта департамента Сена до самой Февральской революции 1848 года (так же, как Делессер на посту префекта полиции). Рамбюто был выходцем из семьи бургундских дворян; административную карьеру он начал еще при Наполеоне и продолжил ее в эпоху Реставрации. В 1827 году Рамбюто был избран в палату депутатов, где заседал в рядах левой оппозиции; депутатом он оставался до июня 1833 года – до самого момента его назначения на ответственный пост префекта. Отношения с Муниципальным советом у него с самого начала складывались лучше, чем у предшественников, – даже после того, как этот Совет стал выборным.
Выборность муниципальных властей была обещана французам еще Хартией 1830 года, но закон о правилах этих выборов был принят лишь 20 апреля 1834 года, после долгих и мучительных парламентских дискуссий. Теперь в Генеральный совет департамента Сена должны были войти 44 человека: 36 выбранных в Париже (по трое от каждого из 12 округов) и 8 избранных в двух «загородных» округах департамента – Со и Сен-Дени. Замена назначения выборностью должна была, разумеется, способствовать демократизации управления, однако новый закон довольно жестко ограничил круг избирателей. В него вошли только так называемые политические избиратели – те парижане, которые платили в год не менее 200 франков прямых налогов (этот же ценз был определен для избирателей депутатов), а также некоторые представители административной и интеллектуальной элиты. Среди них – судьи, академики, адвокаты и стряпчие, не меньше трех лет владеющие конторами в департаменте Сена; отставные офицеры, получающие пенсию не меньше 1200 франков и проживающие в Париже не менее пяти лет; врачи, практикующие в Париже не менее 10 лет. В общей сложности число «политических избирателей» не превышало 17 000 (между тем в департаменте Сена проживало около миллиона человек). Каждый кандидат должен был получить больше половины голосов избирателей; если он не набирал их в первом туре, голосование производилось вторично.
Новый закон внес еще одно существенное изменение в принцип управления Парижем: если прежде Генеральный совет департамента Сена практически не отличался по составу от парижского Муниципального совета, то теперь между ними появились некоторые различия. В Муниципальный совет входили только те 36 членов, которые были избраны от округов Парижа, причем председателя этого Совета и его заместителя назначал король. Муниципальный совет мог собираться только по приглашению префекта департамента Сена и обсуждать лишь предложенную им повестку дня; префект имел право присутствовать на заседаниях Совета с совещательным голосом (как и префект полиции).
Помимо префекта и Совета в управлении городом по-прежнему принимали участие мэры округов и их заместители; тех и других выбирал префект из числа кандидатур, представленных избирателями данного округа. Мэры, служившие своего рода связующим звеном между городскими властями и населением, составляли избирательные списки (в частности, при выборах офицеров национальной гвардии), вели записи гражданского состояния, занимались вопросами образования и благотворительности. После Июльской революции новые власти поставили почти во всех округах новых мэров и их заместителей, однако социальная среда, откуда черпались претенденты на эти должности, почти не изменилась; впрочем, число торговцев и промышленников, готовых стать мэрами, все же выросло, а число чиновников и людей свободных профессий уменьшилось. Так, в двенадцатом округе место знаменитого филантропа, адвоката Дени Кошена занял дубильщик Саллерон, а мэром одиннадцатого округа вместо аудитора Государственного совета Фьеффе стал книгопродавец Ренуар.
Власти эпохи Июльской монархии могли, таким образом, не опасаться серьезного противодействия своей политике со стороны Муниципального совета Парижа. Ситуация стала меняться лишь в середине 1840-х годов, когда в результате частичных перевыборов в Совет попали люди оппозиционных взглядов, например фурьерист Виктор Консидеран, которого политика интересовала гораздо больше, чем городское управление.
Впрочем, по некоторым экономическим вопросам префекту Рамбюто и прежде было нелегко договариваться с Муниципальным советом. Члены его, как и полагалось настоящим парижским буржуа, были весьма прижимисты и придирчиво изучали каждую цифру городского бюджета, разработанного двумя префектами. Так, в 1838 году дело дошло до того, что советники потребовали от префекта «письменных объяснений» по их замечаниям; это вызвало бурный протест Рамбюто: префекту пришлось напомнить коллегам, что дело Совета – советовать, а не указывать или требовать.
Распределение обязанностей между префектом департамента Сена и префектом полиции при Июльской монархии не всегда было логичным, и это по-прежнему создавало почву для соперничества между ними. Например, выдачей паспортов политическим эмигрантам занимался не префект департамента Сена, а префект полиции; впрочем, в данном случае причина понятна. Немецкие, польские, итальянские, испанские оппозиционеры, вынужденные покинуть родные страны из-за политических преследований, находили приют во Франции, но подвергались строгому полицейскому контролю, поскольку правительство Луи-Филиппа боялось революционной «заразы» ничуть не меньше, чем его европейские соседи.
Кроме того, префект полиции (по традиции, восходящей еще к Старому порядку) входил в рассмотрение самых мелких подробностей повседневного быта горожан. Он не только контролировал содержание заключенных в парижских тюрьмах и нищих в богадельнях, но и командовал пожарными и руководил надзором за проститутками; в его ведении находились рынки и стоянки общественного транспорта, ремонт фасадов, реконструкция или слом зданий, представляющих опасность для прохожих. Говоря современным языком, префект полиции был не только стражем порядка, но еще и «хозяйственником».
Префект департамента Сена тоже занимался хозяйством, но в его ведении находились другие, более общие вопросы, например прокладка новых улиц, устройство тротуаров и усовершенствование облика города. Но об этой стороне его деятельности речь пойдет в десятой главе, посвященной благоустройству Парижа.
Глава шестая
Население
Статистика. Парижане богатые и бедные. Профессиональный состав населения. Рабочие и ремесленники. Домашняя прислуга. Уличные торговцы. Нищие и «люди дна». Парижские мальчишки
В начале эпохи Реставрации население Парижа, согласно переписи, составляло 713 966 человек; к 1831 году оно достигло 785 866 человек. Современные историки предполагают, что эти цифры несколько занижены, поскольку переписи проводились летом, когда многие состоятельные парижане могли быть в отъезде. Есть основания считать, что к началу 1830 года парижское население перевалило за цифру 800 000. Более того, по данным префекта департамента Сена Шаброля, в Париже уже в 1828 году проживало 816 000 человек. В любом случае по сравнению с 1814 годом прирост парижского населения составил десять с лишним процентов.
При Июльской монархии темпы роста населения ускорились: к 1846 году, опять-таки согласно переписи, в Париже проживало уже 1 053 897 человек, в реальности же эта цифра, по-видимому, приближалась к полутора миллионам.
Париж эпохи Реставрации был самым густонаселенным городом Франции; в Лионе (следующем за Парижем по численности) жителей было в пять раз меньше, в Марселе – в шесть раз, а в Бордо – в восемь раз. С другой стороны, на фоне всей Франции Париж казался не таким уж густонаселенным; в эпоху Реставрации парижане составляли 2,3 % от всех французов, к концу Июльской монархии – 3 % (для сравнения отметим, что в Лондоне в это же время проживало 10 % населения Англии).
Источником прироста парижского населения был не столько перевес рождаемости над смертностью, сколько постоянный приток людей, прибывавших в столицу на заработки; их количество было прямо пропорционально интенсивности экономического развития Парижа. Больше всего иммигрантов в эпоху Реставрации пришлось на 1826 год – пик строительного бума в Париже. Тогда, по данным префектуры полиции, в столицу прибыло 45 000 сезонных рабочих, причем этот показатель явно занижен. Дело в том, что он основан на количестве «трудовых книжек», которые хозяева должны были выдавать всем рабочим, завизировав их предварительно у полицейского комиссара своего квартала; однако и рабочие, и их хозяева следовали этому правилу далеко не всегда.
При Июльской монархии приток провинциалов в Париж сделался еще более мощным, особенно в первой половине 1840-х годов, когда множество рабочих было занято на строительстве новой крепостной стены вокруг города. За эти пять лет население Парижа выросло на сто с лишним тысяч человек, большую часть которых составляли приезжие; поэтому у коренных парижан возникало ощущение, что их родной город подвергся «нашествию варваров».
Население Парижа было распределено неравномерно: в эпоху Реставрации на правом берегу Сены жило 66,37 % горожан, на левом – 33,63 %. Кроме того, в конце 1820-х годов бедняки начали переселяться за парижские заставы, где и жилье, и провизия были дешевле (поскольку торговцам не надо было платить ввозную пошлину). Появление такого «демократичного» транспорта, как омнибус, облегчало жизнь тех парижан, кто жил на окраине, а работал в центре города. За заставы переезжали и многие фабрики: это позволяло их хозяевам не тратить денег на ввозные пошлины за сырье и не перевозить громоздкие грузы по узким парижским улицам.
При Июльской монархии разные кварталы Парижа по-прежнему резко отличались один от другого по степени заселенности. На 1 кв. км центральных кварталов правого берега приходилось 100 000 жителей, причем в квартале Арси эта цифра достигала рекордной величины – почти 250 000 жителей на 1 кв. км. В западных кварталах плотность составляла около 10 000 человек на 1 кв. км, в северных – около 25 000 человек. Для правого берега был характерен и самый интенсивный прирост населения, особенно в кварталах, расположенных между бульварами и крепостной стеной Откупщиков: за 15 лет Июльской монархии население здесь выросло на 58,7 % (в центральных кварталах – на 24,5 %).
После 1830 года переселение парижан за заставы продолжалось, что привело к возникновению «малых пригородов». Так назывались кварталы, непосредственно примыкавшие с внешней стороны к крепостной стене Откупщиков; после возведения в первой половине 1840-х годов новой крепостной стены (так называемой стены Тьера; обе стены подробнее описаны в главе десятой) они оказались заключенными между двумя стенами. И по степени заселенности, и по темпам прироста населения, и по образу жизни эти загородные кварталы все больше сближались с окраинными кварталами Парижа.
В эпоху Реставрации женщин в Париже было больше, чем мужчин, так как в течение нескольких предшествующих десятилетий Франция постоянно вела войны и мужчины гибли в сражениях. Однако в середине 1830-х годов мужской пол в столице уже преобладал над женским.
Показатели и рождаемости, и смертности в Париже были выше, чем в среднем по Франции. Впрочем, показатель рождаемости, по предположению историков, не вполне точно отражал реальную ситуацию, поскольку в столицу устремлялись многие провинциалки, которые хотели разрешиться от бремени втайне от земляков. Статистика парижской смертности была более точной, так как Служба общественного призрения строго следила за тем, чтобы в подведомственные ей богадельни не принимали «чужих» стариков. При этом Париж имел репутацию «пожирателя людей», так как в начале 1830-х годов на каждую сотню умерших во всей Франции приходилась 121 смерть в Париже. В дальнейшем смертность в Париже немного уменьшилась (если исключить данные холерного 1832 года), но все же и тогда столичный показатель на 4–5 % превосходил общенациональный.
Отзывы современников о физическом облике среднего парижанина первой половины XІX века расходятся. По словам Бальзака, «парижское население – страшный с виду народ, бледный, желтый, изнуренный». Напротив, американец Фенимор Купер, проживший в Париже около двух лет (1826–1828), утверждал, что парижане в физическом отношении более крепки, здоровы и красивы, чем лондонцы, хотя средний парижанин меньше ростом, чем житель английской столицы. Впрочем, если судить по данным о французских новобранцах, парижане были не так уж низкорослы. В начале 1820-х годов парижские новобранцы имели средний рост 1 метр 68 сантиметров (при минимальном допустимом росте 1 метр 57 сантиметров), тогда как средний рост молодых солдат по Франции составлял 1 метр 61 сантиметр; департамент Сена по росту новобранцев занимал шестое место среди всех департаментов Франции.
Две основные категории, на которые делилось парижское население, – это люди, обладающие определенным («буржуазным») достатком, и люди неимущие. Существовали различные критерии, на основании которых то или иное парижское семейство можно было отнести к одной из этих категорий. Например, учитывалось наличие в доме одного или нескольких слуг: по этому критерию в 1831 году в Париже проживало около 17 % богатых семей (около 135 000 человек), а 83 % горожан были бедными, так как обходились без прислуги. Точно таким же (17 % против 83 %) было соотношение тех, кого родственники могли похоронить за собственный счет, и тех, кого хоронили за счет муниципалитета.
Существуют и другие данные. Так, известно, что и в эпоху Реставрации, и при Июльской монархии каждый десятый житель получал вспомоществование от городских властей. Во второй половине 1840-х годов число таких нуждающихся слегка уменьшилось, и теперь дотации получал только каждый четырнадцатый парижанин. Впрочем, эти цифры не вполне репрезентативны, во-первых потому, что власти, распределяя помощь, старались экономить и причисляли к неимущим далеко не всех, кто в самом деле нуждался в помощи; кроме того, приведенные цифры – средние для Парижа в целом, между тем при Июльской монархии разные кварталы Парижа стали отличаться один от другого по уровню жизни еще сильнее, чем в эпоху Реставрации.
На северо-западе столицы обитали преимущественно зажиточные парижане, на востоке – бедняки. Если в самом роскошном втором округе (куда входил, в частности, модный квартал Шоссе д’Антен) в 1844 году в помощи нуждался лишь один из 37 человек, то в самом бедном, двенадцатом округе (прежде всего в квартале Сен-Марсель) помощь требовалась каждому седьмому. При этом в Париже 1830–1840-х годов богачей было больше, чем где бы то ни было во Франции. Согласно переписи населения 1841 года, в Париже проживало 2,7 % населения Франции, а владельцев крупных состояний (платящих в год более 1000 франков прямых налогов) здесь сосредоточилось целых 12 % от числа французских богачей. Главным источником их доходов, как правило, были крупные земельные владения в различных департаментах Франции, однако желание участвовать в политической жизни и тяга к столичным развлечениям заставляли богачей переселяться в Париж; в свои провинциальные владения они уезжали только на лето.
Рантье с супругой. Худ. Гранвиль, 1841
Перейдем к профессиональному составу парижского населения. 56 % жителей составляли простолюдины (рабочие, приказчики, слуги); из остальных 44 % на домовладельцев и рантье приходилось 8 %; 7 % составляли люди свободных профессий и служащие государственных учреждений; 8 % – владельцы магазинов и мелкие торговцы; 11 % – владельцы мастерских и независимые ремесленники; 10 % – военные. К числу служащих относились не только крупные чиновники (правительственные или судейские), но и писцы, секретари, тюремные надзиратели и т. п.; хотя они получали жалованье от государства, по достатку и образу жизни такие служащие были гораздо ближе к простонародью.
Среди людей свободных профессий в 1830 году в Париже трудились 800–900 адвокатов, 280 стряпчих, 200 судебных исполнителей, 114 нотариусов, около тысячи врачей, 300 акушерок и 230 аптекарей. Однако дипломированным медикам составляла серьезную конкуренцию четырехтысячная толпа шарлатанов, продававших разные чудодейственные снадобья, которые приносили пациентам больше вреда, чем пользы. Поскольку столичные жители жаждали зрелищ, в Париже жила и работала целая армия актеров и музыкантов. В 1827 году здесь трудились 222 актера, 171 актриса, 113 певцов, 93 певицы, 97 танцовщиков, 108 танцовщиц. В оркестре Оперы было занято больше 70 музыкантов, а в каждом из оркестров драматических театров – около трех десятков. Вдобавок каждому театру требовался еще целый штат рабочих сцены, гримеров, капельдинеров и проч. – в среднем 50–60 человек.
В Париже, где со второй половины 1820-х годов шло активное строительство, трудилось около 400 архитекторов. К концу эпохи Реставрации здесь насчитывалось около 600 живописцев, работавших в разных жанрах (больше всего было пейзажистов), и свыше 200 граверов. Литераторов и журналистов было больше тысячи, а людей, занятых преподаванием, – около 6 тысяч.
Люди свободных профессий весьма различались по уровню достатка. К числу наиболее состоятельных принадлежали нотариусы и стряпчие. Чтобы получить должность стряпчего, кандидат должен был заплатить от 200 до 400 тысяч франков, но эти затраты окупались за полтора десятка лет (поскольку должность приносила от 25 до 80 тысяч в год). За это время стряпчий мог скопить достаточно денег, чтобы, продав свою контору, уйти на покой и жить на проценты от капитала. Благодаря такому положению дел штат парижских стряпчих обновлялся каждые полтора десятка лет; примерно так же обстояло дело с нотариусами.
Доходы торговцев и промышленников тоже распределялись весьма неравномерно: «наверху» были зажиточные собственники, которых можно отнести к крупной буржуазии; «внизу» – множество мелких ремесленников и торговцев, мало отличавшихся по уровню своего благосостояния от простого народа (больше того, некоторые из них жили куда беднее, чем высококвалифицированные рабочие). Тем не менее многие рабочие мечтали, накопив денег, открыть лавку и заняться торговлей; порой эти мечты сбывались. Многие парижские лавочники были выходцами из крестьянской среды: приехав в Париж, они становились поначалу приказчиками или ремесленниками, а уж потом, сколотив небольшое состояние, открывали собственные лавки. До самого ухода на покой они жили весьма скромно: хозяин с семьей обычно ютился в комнате за лавкой или на антресолях, а деньги вкладывал в развитие своей торговли.
Показателен в этом отношении сюжет романа Бальзака «История величия и падения Цезаря Бирото» (1837). Заглавный герой, сын виноградаря, в 14 лет пешком пришел в Париж из Шинона; он стал рассыльным в парфюмерной лавке, потом сделался в ней же старшим приказчиком, а потом выкупил ее у хозяев. Дела Бирото шли превосходно до тех пор, пока он не пожелал вести более роскошный образ жизни и не вознамерился расширить свою скромную квартиру, чтобы устроить в ней бал. Деньги для этого он надеялся получить от спекуляций земельными участками в центре Парижа, но враги довели его до банкротства.
В реальности многочисленным парижским лавочникам эпохи Реставрации и Июльской монархии грозили опасности куда более прозаические: многие из их постоянных клиентов бедствовали и все время норовили взять товары в долг. Кроме того, в 1830–1840-е годы в Париже начали открываться крупные магазины, которые вытесняли мелких торговцев, не имевших сил с ними конкурировать.
Существенную часть парижского населения – около трети – составляли мастеровые. В начале 1823 года, по оценкам префекта полиции, их было около 244 тысяч, а в середине 1830-х годов, согласно подсчетам современника, исследователя быта рабочих Антуана-Оноре Фрежье, их число колебалось между 235 и 265 тысячами. Значительного увеличения численности не произошло только потому, что с конца 1820-х годов все больше мастерских и фабрик покидали Париж и обосновывались за его пределами.
Примерно четверть от общего числа мастеровых составляли женщины; половина из них были надомницами. Среди мастеровых было также немало детей: в 1826 году в Париже насчитывалось 25 тысяч девочек и 20 тысяч мальчиков, отданных «в учение» на фабрики и в лавки. Как правило, хозяева не брали учеников моложе 12 лет, однако на больших ткацких фабриках трудились даже восьмилетние дети, причем наравне со взрослыми – по 14 часов, с двумя получасовыми перерывами.
Самую многочисленную «армию» парижских мастеровых составляли строительные рабочие; впрочем, эта армия делилась на многочисленные подразделения (каменщики, плотники, стекольщики, слесари и проч.), которые не смешивались между собой и существовали независимо одно от другого.
Продолжительность рабочего дня мастеровых регламентировалась полицейскими указами. Те, кто трудился в мастерских, должны были начинать работу в 6 утра и заканчивать в 8 вечера. Строительные рабочие в летнее время (с 1 апреля по 30 сентября) трудились с 6 утра до 7 вечера, в остальную часть года – с 7 утра «до темноты», с двумя часовыми перерывами на еду (с 9 до 10 часов и с 14 до 15).
Подрядчики ежедневно нанимали строительных рабочих, причем в городе существовали определенные места, куда рано утром сходились мастеровые разных специальностей: каменщики являлись на Гревскую площадь; слесари, маляры и стекольщики – на Жеврскую набережную (после 1826 года – на площадь Шатле). На подсобные строительные работы нанимались многочисленные провинциалы, приезжавшие в Париж в поисках заработка; они поселялись вблизи Ратуши или на острове Сите – в скверных жилищах, где в одной спальне стояло от шести до тридцати кроватей. В таких же условиях жили и другие приезжие мастеровые, не имевшие семьи, – булочники, парикмахеры, портные. С 1831 по 1846 год число людей, живущих в Париже в чудовищной тесноте и антисанитарных условиях, выросло в два с лишним раза и достигло 50 000 человек. Мастеровой, которому удавалось скопить немного денег, переселялся в более удобное помещение, которое нанимал в складчину вместе с несколькими приятелями; наконец, заведя себе подругу, он снимал отдельную комнату.
Ремесленники, как правило, получали за свой труд больше, чем строительные рабочие, и меньше боялись потерять работу, но зато условия их труда в тесных, душных, темных помещениях были гораздо хуже, чем у строителей. В 1830 году журналист А. Люше описал типичный дом на улице Сен-Дени и его обитателей – представителей самых разных профессий:
«На первом этаже магазин тканей и галантерейная лавка; на антресолях магазин, где торгуют сукном, и мастерская, где шьют белье и дамское платье; на втором этаже – магазин, где продают ленты; на третьем – мастерская, где изготовляют перья; на четвертом – мастерская металлических украшений, мастерская, где делают веера, и другая, где шьют подвязки; на пятом – мастерская, где изготовляют изделия из позолоченной меди; на шестом – мастерская по изготовлению алебастровых каминных часов; здесь полтора десятка рабочих трудятся в помещении, равном по величине будуару знатной дамы; на седьмом живут приказчики магазина тканей и магазина лент; под самой крышей, рядом с трубами, обитают три портных и один сапожник; итого восемьдесят жильцов на один дом, и все как один – трудящийся люд».
В подобных условиях жили и сотни надомников, которые работали на часовщиков и ювелиров, портных и сапожников, а также женщины-надомницы: портнихи, вышивальщицы, мастерицы, расписывающие веера, нанизывающие бусы или изготавливающие искусственные цветы по заказу хозяек модных лавок с Вивьеновой улицы или пассажа Панорам.
Некоторые ремесла представляли немалую опасность для здоровья: шляпники задыхались от пуха, попадавшего в дыхательные пути; золотильщикам грозило отравление парами ртути, а типографских рабочих преждевременно сводил в могилу постоянный контакт со свинцовыми литерами. В самых чудовищных условиях жили рабочие квартала Сен-Марсель: в старых сырых лачугах стояли по восемь-десять кроватей впритык одна к другой; на каждой кровати зачастую спало по два-три человека; тут же жильцы держали кроликов и кур; отбросы и нечистоты сбрасывались в реку Бьевру.
Условия жизни влияли и на отношения между людьми, и на их мировосприятие. Например, в знаменитых мебельных мастерских Сент-Антуанского предместья, в каждой из которых трудилось около десятка человек, между хозяином и подмастерьями сохранялись старинные отношения товарищества. Напротив, на таких огромных фабриках, как Королевская табачная мануфактура в квартале Большого Валуна, где на работу каждый день выходили 800 мужчин и 250 женщин, труженики превращались в безличную рабочую силу – прообраз индустриального пролетариата.
Заработки мастеровых были так же различны, как и условия их труда. Статистики XІX века вывели средний заработок рабочих эпохи Реставрации – 734 франка в год. Однако эта цифра получена на основе тарифов, установленных для строительных рабочих. Между тем многим ремесленникам платили не за день работы, а за готовое изделие; кроме того, величина заработка варьировалась в зависимости от времени года: так, строительным рабочим зимой, когда рабочий день был короче, платили меньше.
Самыми низкими были заработки у тех, кто трудился на больших текстильных мануфактурах. В 1828 году за двенадцатичасовой рабочий день мужчины здесь получали 2,5–3 франка, женщины – 1,2–1,3 франка, дети – 40–70 сантимов. Чуть выше ценили работу строителей. Каменотесам платили в день 3,5 франка, каменщикам – 3,3 франка, а тем, кто непосредственно занимался кладкой, – 4,5 франка в день. Еще лучше оплачивался труд ремесленников, работавших в маленьких мастерских: краснодеревщикам платили за день работы 7,5 франка, часовщикам – от 5 до 10 франков. Наборщики у знаменитого типографа Дидо получали в 1823 году до 15 франков в день, однако несколькими годами позже средний дневной заработок наборщика снизился до 5 франков; примерно столько же получал и опытный тискальщик.
По подсчетам современников, для того чтобы жить не голодая (но очень скромно, без роскошеств вроде свежей рыбы, чая или какао), парижанину эпохи Реставрации требовалось около 500–600 франков в год. Значит, даже самый низкооплачиваемый рабочий, получающий 2 франка в день, мог свести концы с концами, если трудился 300 дней в году. Квалифицированный ремесленник, получающий 5 франков в день, мог даже накопить небольшой капитал, чтобы завести собственное дело – мастерскую или лавочку. Однако все это было возможно лишь при условии постоянной занятости; между тем мастеровым постоянно грозила безработица. Появление новых машин приводило к увольнению рабочих, трудившихся на больших мануфактурах; строительным рабочим грозила конкуренция провинциалов, согласных работать за меньшую цену (это приводило к потасовкам на Гревской площади).
Те, кто потерял работу, могли воспользоваться деньгами сберегательных касс взаимопомощи – в том случае, если они состояли в одном из обществ взаимопомощи и вносили в его кассу ежемесячные взносы. При Империи власти опасались проявлений солидарности такого рода, а в эпоху Реставрации отношение к ним стало гораздо более снисходительным. Порой власти даже оказывали таким ассоциациям денежную помощь: например, в мае 1821 года префект Шаброль принял их председателей в Ратуше и вручил им 50 тысяч франков. Впрочем, полиция все равно смотрела с подозрением на эту форму самоорганизации рабочих, опасаясь, что они используют ее для предъявления хозяевам своих требований и для организации забастовок. Тем не менее число обществ взаимопомощи умножалось с каждым годом: если в 1818 году их было в Париже восемь десятков, то в 1830 году – уже больше двух сотен. Общества эти, впрочем, были сравнительно малочисленны: самое большое, Общество графических искусств, насчитывало 194 человека; состав остальных, как правило, не превышал сотни. Многие общества взаимопомощи носили самые трогательные названия, например Общество зерцала добродетелей, Общество взаимных утешений или Общество человеколюбивой симпатии. Члены таких обществ платили вступительный взнос, а затем ежемесячно вносили в кассу небольшие суммы, что обеспечивало им в случае болезни или безработицы право на получение скромных вспомоществований в течение полугода или года. Например, вступительный взнос Общества горы, объединявшего кровельщиков, составлял 20 франков, а ежемесячные взносы равнялись 2 франкам. Заболевший член этого общества получал по полтора франка в день в течение первых шести месяцев и по одному франку – в течение следующих шести месяцев. Членам общества, потерявшим работоспособность в результате травмы, полагалась пенсия из расчета от 50 до 70 сантимов в день; на похороны умершего члена общества выделялось 25 франков. Общества взаимопомощи, возникшие в эпоху Реставрации, продолжали действовать и при Июльской монархии: они укреплялись и множились, сохраняя, впрочем, свой цеховой характер (у представителей каждого ремесла имелось особое общество взаимопомощи).
Как правило, в подобных ассоциациях состояли только рабочие, однако в исключительных случаях к ним присоединялись и их патроны (как в старинных цехах). Например, в 1818 году было основано общество обойщиков, куда входили также и хозяева; благодаря этому помимо обычных выплат в случае болезни каждому члену общества, вносившему взносы в течение двадцати лет, по достижении 60 лет выплачивалась пенсия в размере 300 франков в год. Впрочем, чаще всего рабочие предпочитали действовать независимо от хозяев. Зато они охотно прислушивались к советам образованных людей: например, члены Филантропического общества помогали им в составлении уставов, а порой оказывали и денежную помощь.
В рабочей среде Парижа в эпоху Реставрации и Июльской монархии рядом с подобными организациями, устроенными на новых основаниях, существовали и такие, история которых уходила далеко в глубь времен. Цеха, сковывавшие свободу ремесленников и торговцев, были отменены еще декретом Национального собрания от 17 марта 1791 года, однако при Империи некоторым из них удалось возродиться: например, в 1810 году вновь возникли цеховые «Палаты» строительных подрядчиков – каменщиков, плотников, кровельщиков. Впрочем, такие цеха оставались исключительным явлением. Иначе обстояло дело с традициями «компаньонов». Эти тайные рабочие братства странствующих мастеров, независимые от оседлых ремесленных цехов, возникли еще в Средние века, но по-прежнему играли значительную роль в жизни Парижа. «Компаньоны» делились на два больших соперничающих союза: Содружество свободного долга и Содружество деворантов (у Бальзака в романе «Феррагус, предводитель деворантов» заглавный герой руководит именно этим союзом). В каждом из содружеств были представлены разные специальности: плотники и столяры, слесари и каменотесы. Зная об их соперничестве, хозяева тщательно следили за тем, чтобы нанимать в одну мастерскую или на одну стройку членов только одного содружества. Отношения между «компаньонами», принадлежавшими к разным содружествам, были очень напряженные, и время от времени дело доходило даже до драк (одна из них, например, произошла в августе 1826 году в ходе строительства Гренельского моста).
Впрочем, драки в рабочей среде случались также между выходцами из разных провинций, между французами и иностранцами. Культ силы вообще был распространен здесь очень широко: не случайно молодежь охотно упражнялись во «французском боксе» (уличный бой, правила которого разрешали удары ногой). Рабочим случалось драться и в трезвом виде, но в воскресные и праздничные дни, когда они отправлялись пьянствовать в кабаки, как городские, так и расположенные за заставами, драки становились почти неизбежными.
Традиции «компаньонов» уходили корнями в глубь веков, однако в рабочем Париже того времени происходили и такие события, которые даже сегодня можно назвать вполне современными: парижане устраивали забастовки, чтобы потребовать от хозяев увеличения жалованья или отказа от найма иногородних рабочих. Любопытно, что поначалу полиция относилась к таким протестам вполне снисходительно и вмешивалась лишь в тех случаях, когда бастующие переходили к насильственным действиям. Даже префект полиции Делаво, известный своими консервативными взглядами, в 1825 году сказал подрядчикам, явившимся пожаловаться на строптивость рабочих-каменщиков: «Разбирайтесь со своими рабочими сами; я в это дело не вмешиваюсь».
Отказ от работы с целью «надавить» на хозяев был более или менее обычной практикой, однако такие выступления носили сугубо экономический характер. Попытки либералов привлечь рабочих к политическим выступлениям в 1820-е годы, как правило, успеха не имели. Например, когда в феврале 1823 года либерального депутата Жака-Антуана Манюэля исключили из палаты депутатов, 60 левых депутатов в знак протеста отказались заседать в палате и попытались привлечь на свою сторону трудовой люд. Депутаты уговаривали рабочих кричать на улицах: «Да здравствует Манюэль! Да здравствует свобода!», однако из этого ничего не вышло. Парижские простолюдины в эти годы были озабочены прежде всего собственным пропитанием; политикой они интересовались мало, что и усыпило бдительность властей, которые совершенно не ожидали от парижан бунтарской мощи, какую те проявили в июле 1830 года.
Зато после «трех славных дней» власти постоянно были настороже, и недаром: мятежи в Париже происходили и в июне 1832, и в апреле 1834, и в мае 1839 года. Большую угрозу для властей представляли и грандиозные забастовки. Например, летом 1840 года три тысячи парижских портных отказались перед приемом на работу отмечать свои «трудовые книжки» в полиции: они сочли это требование «оскорбительным для их достоинства и губительным для их интересов» и прекратили работу. Забастовка продолжалась полтора месяца и стоила ее зачинщику, Андре Тронсену, пяти лет тюрьмы, однако трудовые книжки у портных спрашивать перестали. Вскоре прекратили работу плотники, столяры, каменщики – одним словом, почти все строительные рабочие Парижа. Выступления их носили поистине грандиозный характер: так, 3 сентября 1840 года на равнине Бонди собралось 10 000 человек; они требовали сократить рабочий день до 10 часов, а также прекратить практику найма строителей посредниками за полцены. Одновременно забастовали слесари и механики, показавшие себя людьми куда более энергичными и раздражительными, чем строители; у них дело дошло до столкновений с полицией, несколько сотен рабочих предстали перед судом и были приговорены к суровым наказаниям – вплоть до заключения в тюрьму на пять лет. Тем не менее забастовка 1840 года была отнюдь не последней: в 1843 году бастовали печатники, в 1845-м – плотники.
Ювелиры и часовщики, пекари, печатники и краснодеревщики в годы Июльской монархии трудились в прежних условиях, однако рабочие некоторых специальностей уже начали страдать от последствий технического прогресса: это касалось, в частности, тех, кто работал на текстильных фабриках. Механизация производства приводила к уменьшению их жалованья. Кроме того, рабочий день на фабриках постоянно удлинялся, чему способствовала такая техническая новинка, как введение газового освещения. В результате в Париже 1830–1840-х годов нормальным был двенадцати-тринадцатичасовой рабочий день, а порой приходилось работать и дольше. Неудивительно, что забастовщики нередко требовали не только увеличить жалованье, но и сократить рабочий день.
Кроме мастеровых важной составляющей парижского простонародья были грузчики, водоносы, угольщики, слуги, разносчики и уличные торговцы. Здесь тоже существовала своя иерархия. Грузчики подчинялись корпорациям, имевшим монополию на работу в том или ином месте. Например, в порту Святого Бернарда, где разгружали в основном бочки с вином, действовала мощная корпорация, которая договаривалась с виноторговцами о более выгодных условиях работы для «своих» грузчиков. Число работавших в порту Святого Бернарда было ограничено полицейским указом от 31 июля 1817 года: 75 человек сгружали бочки с кораблей на берег, 100 человек водружали их на место внутри склада. Чтобы поступить на работу в этот порт, грузчик должен был заплатить 50 франков (сумма по тем временам весьма значительная), а затем ежедневно выделять из своего заработка 50 сантимов на нужды корпорации; зато если такой грузчик становился жертвой несчастного случая, за весь период временной нетрудоспособности он получал свой заработок полностью. Впрочем, таким порядком грузчики были обязаны не столько деятельности корпорации, сколько тому, что порт Святого Бернарда принадлежал государству. Грузчики частных портов пытались добиться для себя подобных условий, но тщетно.
Государство регламентировало также разгрузку угля и поставку его горожанам; в частности, «парни с лопатами», разносившие уголь по домам, получали от полиции разрешение на работу и бляхи с номерами. В отличие от них, гораздо более многочисленные разносчики дров трудились неорганизованно, частным образом.
Особый разряд грузчиков составляли те, кто подтаскивал крючьями к берегу бревна, сплавляемые по Сене. Платили им довольно хорошо, по 6 франков в день, но условия труда этих грузчиков были крайне тяжелы: они вынуждены были целый день стоять по колено, а то и по пояс в воде. От простуды и ревматизма они лечились вином или водкой, вследствие чего их часто настигала белая горячка.
Своя иерархия существовала и у водоносов: в самом низу находились водоносы с коромыслами, которые имели право бесплатно брать воду из общественных фонтанов. Ступенькой выше стояли водоносы с бочкой на тележке, в которую они впрягались самолично. Наконец, элиту водоносов составляли те, кто владел не только огромной бочкой, но и лошадью, которая эту бочку возила. В 1824 году таких водоносов на конной тяге в Париже было около пяти сотен, а тех, кто развозил бочки без помощи лошадей, – около 1300; общее же число водоносов равнялось четырем с лишним тысячам. Численность их известна благодаря тому, что префектура парижской полиции выдавала водоносам этих двух категорий бляхи с номерами. Судя по тем суммам, какие требовались, чтобы занять должность водоноса, она была достаточно прибыльной: водонос с коромыслом платил за место своему предшественнику от 1200 до 1500 франков; водонос с бочкой – от 12 до 14 тысяч. Для водоноса с коромыслом пределом мечтаний было накопить денег на бочку и лошадь (именно об этом мечтает персонаж новеллы Бальзака «Обедня безбожника», добродетельный водонос Бурж). Нередко водоносы доставляли на дом не только воду, но и дрова, а также оказывали своим клиентам другие мелкие услуги.
Особенно многочисленной была «армия» парижских слуг. Согласно переписи 1831 года, в столице трудилось 49 383 слуги: 13 498мужчин и 35 885 женщин. Женщин было больше потому, что небогатые семьи, имеющие возможность нанять в услужение всего одного человека, предпочитали служанку, которая исполняла бы обязанности кухарки, уборщицы, горничной (одним словом, была «прислугой за всё»). В богатых домах челядь насчитывала 20–30 слуг обоего пола. В иерархии мужской прислуги выше всех стоял дворецкий – фактотум хозяина, его доверенное лицо; затем шли камердинер, кучер, лакей, конюх. Среди женщин верхнюю ступень занимала экономка, за ней следовали горничная и кухарка. Впрочем, многочисленная прислуга в XIX веке была уже редкостью; обычно в богатых домах трудились человек пять-семь: экономка, кухарка, горничная и два-три слуги. Выразительное описание быта и нравов этой челяди в аристократических домах оставила английская путешественница леди Морган.
В книге «Франция» (1817) она отмечает, что французские дамы не так охотно разъезжают по магазинам, как англичанки, поэтому в Париже все покупки делают горничные, дамы же приобретают разве что какие-нибудь милые безделушки. Когда хозяйка выходит замуж и становится матерью, горничная нередко превращается в няньку. Вообще, пишет леди Морган, в богатом аристократическом французском доме челядь состоит, как правило, из горничной, экономки, дворецкого, камердинера, двух лакеев (один из которых исполняет также обязанности полотера), повара и буфетчика. Свободное время слуги проводят в передней (antichambre), обычно достаточно просторной и светлой; горничная сидит там с шитьем, дворецкий проверяет счета, камердинер, готовый в любую минуту вернуться к своим обязанностям, читает роман или комедию, и только лакей-полотер занят работой по дому. Если приезжают гости, то слуга вместе с хозяйкой поднимается в квартиру и дожидается ее в передней. По сравнению с положением английских слуг, вынужденных ожидать хозяев не в теплой передней, а на улице, невзирая на погоду, такой порядок показался леди Морган в высшей степени гуманным.
Еще выше оценивали положение и поведение парижских слуг русские люди, приезжавшие из страны, где еще не было отменено крепостное право. Герцен писал в 1847 году:
«Здешние слуги расторопны до невероятности и учтивы, как маркизы; эта самая учтивость может показаться оскорбительною, ее тон ставит вас на одну доску с ними; они вежливы, но не любят ни стоять на вытяжке, ни вскочить с испугом, когда вы идете мимо, а ведь это своего рода грубость. Иногда они бывают очень забавны; повар, нанимающийся у меня, смотрит за буфетом, подает кушанье, убирает комнаты, чистит платье, – стало быть, не ленив, как видите, но по вечерам, от 8 часов и до 10, читает журналы в ближайшем caf, и это condition sine qua non [непременное условие]».
Жалованье прислуги в Париже было вдвое больше, чем в провинции; кухарка получала в год по меньшей мере 300 франков и притом могла рассчитывать на подарки поставщиков, заинтересованных в ее добром отношении, и на прочие дополнительные заработки (например, от продажи отходов своего «кухонного производства»); горничная – от 300 до 400 франков. Столько же получали лакеи, прозванные в народе «рыцарями радуги» – за ливреи и ярко-красные жилеты, в которые они должны были облачаться по вечерам; по утрам им дозволялось исполнять свои обязанности в черном платье. Впрочем, лакеи имели свои дополнительные источники заработка – например, они продавали на сторону сажу из домашних каминов или огрызки свечей. И слугам, и служанкам сравнительно редко удавалось создать семью, и они, как правило, доживали свой век в домах своих хозяев. В 1831 году лишь четвертая часть мужской прислуги имела жен и лишь десятая часть женской прислуги была замужем.
К «армии» парижской прислуги относились также подавальщики, трудившиеся в кофейнях и ресторанах, полотеры, сиделки, привратники и привратницы, обычно подрабатывавшие уборкой. Среднее положение между прислугой и мелкими торговцами занимали прачки и гладильщицы, цирюльники и парикмахеры. Знатные дамы предпочитали пользоваться услугами парикмахеров на дому; поскольку процедура эта длилась достаточно долго, они могли одновременно принимать посетительниц или погружаться в чтение. Впрочем, в эпоху Реставрации в Париже уже существовали парикмахерские салоны – для женщин легкого поведения, которые не имели возможности приглашать парикмахера к себе.
Наконец, едва ли не самую живописную и оригинальную часть парижского населения составляли мелкие уличные торговцы и люди, перебивающиеся случайными заработками: чистильщики обуви, стекольщики, точильщики, перекупщики театральных и лотерейных билетов, мастера, стригущие собак (они концентрировались в районе Нового моста), цветочницы и перекупщицы овощей, фруктов и сыра, продавщицы молока и устриц, расклейщики афиш и продавцы газет, торговцы собаками, пиявками, вениками, булавками, спичками, зонтами, чернилами, конфетами, пряниками и пирожными, венцами для новобрачных и венками для надгробий. Общественные писари сочиняли для неграмотных клиентов письма и прошения, жонглеры и акробаты, музыканты и актеры устраивали представления прямо на улице, выступали с марионетками и дрессированными животными. По улицам бродили люди-афиши, носившие за спиной рекламные щиты, которые, например, содержали информацию о «скоростных берлинах», доставляющих путешественников из Парижа в Лион и обратно… К этой же категории парижского люда принадлежали «опустошители» (ravageurs): в летнее время они «мыли песок» на обнажавшемся из-за засухи дне Сены (в надежде отыскать драгоценности, которые кто-то уронил в реку), а зимой вели точно такие же поиски между булыжниками мостовой (здесь могли найтись монетки, гвозди и прочие ценные мелочи). Дорожному покрытию деятельность «опустошителей» наносила большой вред, и полиция неоднократно выпускала ордонансы, ее запрещающие; однако полицейские комиссары порой закрывали на это глаза – из снисхождения к бедности.
Почти все иностранные путешественники отмечали удивительную особенность парижской улицы: здесь прямо под открытым небом можно было и поесть, и выпить, и насладиться разнообразными зрелищами. Леди Морган в книге 1817 года писала:
«На каждом углу к услугам ремесленника, желающего промочить горло, или притомившегося посыльного имеется лимонад или смородинная вода в сосудах диковинной формы, увешанных колокольчиками. Повсюду прямо под открытым небом или под навесами пекут пирожки, варят суп, приготовляют разные лакомства. Ученые обезьяны, рассказчики забавных сказок, превосходные скрипачи и посредственные певцы развлекают тех, у кого нет денег на удовольствия более дорогие и более роскошные».
Подробнее об уличных торговцах рассказано в главе двенадцатой.
Полиция не могла запретить всю эту уличную деятельность, но пыталась каким-то образом ее контролировать. Полицейские указы требовали, чтобы бродячие артисты получали официальное разрешение на свою деятельность, и запрещали им выступать во дворах. Особенно строгому контролю подвергались продавцы газет; они обязаны были каждые полгода получать в полиции разрешение на торговлю и носить медную бляху с надписью «торговец газетами».
Сходные требования предъявлялись к ветошникам (о которых подробнее рассказано в главе пятнадцатой) и торговцам подержанным платьем, но они могли обновлять разрешение на свою деятельность реже: всего один раз в год. Зато полицейские указы регламентировали самые мелкие детали их торговли: им запрещалось раскладывать свой товар на земле, покупать и продавать новые вещи, торговать на дому и в публичных местах; исключение составляла площадь перед ротондой Тампля, где располагался специальный рынок подержанных вещей. Лотки уличных торговцев мешали движению транспорта и вызывали неудовольствие у конкурентов-лавочников; поэтому власти время от времени пытались сосредоточить эту торговлю на определенных улицах, однако все эти попытки не имели успеха.
В сущности, многие из так называемых уличных торговцев в реальности были не кто иные, как нищие-попрошайки. Это выразительно изображено в зарисовке В.М. Строева:
«Спереди, сзади и с боков толпятся артисты-шарлатаны. Один предлагает билет в театр за полцены, moins cher qu’au bureau [дешевле, чем в кассе]; ругой продает, за 5 су, эликсир жизни, с которым можно дожить до ста лет и даже пережить вечного Жида; третий ворует платок из кармана, часы, цепочки, кошельки, все, что вы положили небрежно; четвертый, зажмурив глаза, прекрасно играет роль слепца и возбуждает сострадание проходящих игрою на скрипке; он слеп, но всегда подходит к людям богатым, хорошо одетым. Не надобно забывать, что нищенство в Париже строго запрещено, никогда не является в простой, обыкновенной форме, но прикрывает себя разными затейливыми массами. Старик сидит на бульваре и играет на шарманке, в которую проходящие сострадательные души кладут подаяние. Полиция не может привязаться к нему: он артист. Другой продает круглые палочки или, правильнее, лучинки, округленные наподобие карандашей; он предлагает их прохожим, которые понимают, в чем дело, и бросают ему в шляпу мелкие деньги. Полиция и тут не может привязаться; он industriel [промышленник], продавец лучинок: это его промышленность. Удивительно, как в Париже голь хитра на выдумки; чем живут парижские бедняки! Один срывает со стен старые объявления и продает их на обертки; другой сбирает в церквах, театрах и на публичных гульбищах разные мелочи, булавки, проволоку, пуговки, листочки от цветов и пр. В дурную погоду ребятишки становятся с метлами на углах улиц и просят на водку, показывая, будто расчистили для вас дорогу. Надобно поскорее дать им су, а иначе они примутся мести улицу с таким рвением, что всего забрызгают грязью, с ног до головы. В хорошую погоду, когда грязь не подает им помощи, они берут ручную метелочку и предлагают ее проходящим, бегут за ними, канючат до тех пор, пока те не отвяжутся от них медною монетою. Если сказать им грубое слово, то они начинают браниться так громко и с таким остервенением, что дашь им серебряную монету, только бы отстали».
Власти, как правило, смотрели сквозь пальцы на завуалированных нищих, но преследовали нищих откровенных, число которых в Париже в конце 1820-х годов доходило до полутора тысяч. Людей, обвиняемых в бродяжничестве и попрошайничестве, задерживали и по приговору исправительного суда департамента Сена отправляли в дома для бродяг в Сен-Дени или Виллер-Котре. Режим в Виллер-Котре был более мягким, и туда суд направлял тех нищих, которые были не способны зарабатывать на хлеб никаким другим способом. Нищего, который вышел на свободу, но вторично обратил на себя внимание полиции, можно было вновь посадить за решетку уже без суда, простым административным решением. Число людей, содержавшихся в этих заведениях, достигало нескольких сотен. Кроме заключения под стражу власти пытались убеждением или силой добиваться, чтобы «иногородние» нищие покидали Париж. Осенью 1828 года была начата масштабная операция по очищению города от нищих, однако за год удалось отправить в родные места всего 180 человек; еще одну сотню нищих согласились содержать родственники или благотворители. В 1829 году в Париже была предпринята попытка создать нечто вроде английского работного дома, где на деньги частных благотворителей полторы сотни нищих бродяг должны были приучаться к труду; каждый «пансионер» обязан был отдавать треть заработанного на содержание приюта, а треть откладывать до времени своего освобождения.
Впрочем, несмотря на все усилия властей, нищие постоянно заполняли парижские улицы, о чем свидетельствует зарисовка Дельфины де Жирарден, сделанная в 1837 году: «Элегантные дамы сидят на стульях, рядом курят молодые люди: это прелестно; продавщицы цветов не дают вам ни минуты покоя, предлагая свои букеты; старухи соблазняют вас наборами иголок, малые дети – шнурками и перламутровыми пуговицами; это очень мило, хотя время, как нам кажется, выбрано неудачно: кому взбредет на ум покупать шнурки и перламутровые пуговицы в десять вечера? Наконец, разнообразные бедняки, калеки и музыканты прерывают вас, какую бы оживленную беседу вы ни вели, и просят милостыню самым откровенным образом; вот это-то и составляет задачу, решить которую мы не в силах; всякий день повторяется одно и то же: утром газеты рассказывают нам о множестве женщин, детей и стариков, приговоренных к тюремному заключению за нищенство, а днем множество женщин, детей и стариков обступают нас, прося милостыню, и никто их не задерживает. Мы, разумеется, не имеем ни малейшего желания выдавать полиции тех нищих, которые к нам обращаются, мы просто хотели бы знать, почему полиция задерживает и сажает в тюрьму других? Выходит, у нас есть привилегированные нищие? выходит, в деле нищенства существуют свои монополисты?»
Парижский мальчишка. Худ. П. Гаварни, 1840
Самый нижний этаж в иерархии парижских жителей занимали представители преступного мира – жители парижского «дна». По оценкам осведомленных современников, при Июльской монархии их численность достигала 30 тысяч. Банды пополнялись людьми самых разных профессий: бывшими строительными рабочими, ремесленниками и уличными торговцами, а также дезертирами и отбывшими свой срок каторжниками, которые, несмотря на официальные запреты полиции, стремились вернуться в столицу. Ежегодно полиция арестовывала около сотни таких непрошеных гостей. Злоумышленники селились в карьерах Монмартра или Монружа, в подвалах пустующих домов или в пользовавшихся дурной славой дешевых трактирах, которые полиция не закрывала только потому, что использовала в качестве «мышеловок».
Воры и грабители имели свою специализацию: среди них были мастера по взлому дверей и по проникновению в дома через окна; гостиничные воры, которые заходили в чужие номера – как будто по недоразумению; специалисты, обворовывавшие лавки под видом покупателей; грабители экипажей; карманники, воровавшие часы и табакерки на улице, и жулики, поднимавшие ложную тревогу в театральном зале, чтобы в суматохе опустошить карманы перепуганных зрителей. Власти вели ожесточенную борьбу с преступностью, арестовывая по несколько тысяч человек в год, однако общее положение дел от этого почти не менялось.
На границе между миром бездомных бродяг и воровским миром располагались парижские мальчишки – «гамены». Седьмой том многотомного издания «Париж, или Книга ста и одного автора» (1832) открывается очерком Гюстава д’Утрепона «Парижский мальчишка» («Gamin de Paris»). Здесь парижский мальчишка представлен таким же символом Парижа, каким для Неаполя служат лаццарони, а для Венеции – кондотьеры. Тип этот прочно вошел во французскую литературу: в январе 1836 года на сцене театра «Драматическая гимназия» был показан водевиль Баяра и Вандербюка «Парижский мальчишка», имевший бурный успех, а в 1862 году вышел роман «Отверженные», в котором Виктор Гюго описал парижского мальчишку Гавроша так красноречиво, что слово «гаврош» стало почти нарицательным. Гюго, между прочим, утверждал, что он первым ввел слово «гамен» в литературу (в повести «Клод Ге», опубликованной в 1834 году). Меж тем Гюстав д’Утрепон сделал это на два года раньше; впрочем, в данном случае дело не столько в приоритетах, сколько в том, что картина Парижа первой половины XІX века была бы неполной без фигуры гамена.
Этот мальчишка – «всегдашний житель парижских улиц и бульваров, участвующий во всех сшибках, во всех сценах парижских, повеса с добрым сердцем, веселого остроумия и нрава» (А.И. Тургенев). Гамен был настоящее «дитя улицы», он присутствовал на всех уличных празднествах, глазел на представления и фокусы, с восторгом лакомился теми яствами, которые власти бросали в толпу. Когда кого-то хоронили, гамен столь же непременно принимал участие в траурной процессии. Как замечает д’Утрепон, парижский мальчишка с равной охотой кричал как «Да здравствуют все и каждый!», так и «Долой всех и каждого!», причем кричал не за деньги, а совершенно бескорыстно. Возраст гамена колебался в пределах от 10 до 15 лет; как правило, такой мальчишка был выходцем из простонародья и трудился в качестве ученика в мастерской сапожника, столяра или слесаря, состоял подмастерьем у маляра, типографа или расклейщика.
Парижские мальчишки могли обитать в любом квартале Парижа, поскольку воспринимали весь город как родной дом, но были улицы, где они чувствовали себя особенно привольно. К их числу относился в первую очередь бульвар Тампля с его многочисленными театрами. Чтобы попасть на спектакль, гамен набирал денег на билет, выпрашивая у каждого зрителя по одной-единственной монетке; если пьеса ему не нравилась, он ухитрялся в антракте продать свою контрамарку (пропуск, который зрителям вручали при входе в театр в обмен на билет). Больше всего парижские мальчишки любили театры канатоходцев – тот, который принадлежал г-же Саки, и располагавшийся по соседству театр «Фюнамбюль». Естественно, гамен покупал билет на галерку (в Париже она именовалась «райком» или «курятником»). Там, наверху, на железных перилах, он в антракте повторял те трюки, которые только что видел на сцене (подобно тому, как знатные господа, выходя из Оперы, напевали только что услышанную мелодию). Впрочем, парижский мальчишка отлично умел развлекать себя и без театра: дразнил собак почтенных господ, награждал щипками самих этих господ, разъезжал на запятках чужих фиакров и кабриолетов, играл в «пробку» (сбивал монеты с пробки).
В силу природной храбрости и врожденной любви к любым бунтам и смутам парижские мальчишки принимали активное участие в событиях Июльской революции: они строили баррикады, выворачивали булыжники из мостовой, бросались камнями с крыш; не случайно на знаменитой картине Делакруа рядом со Свободой идет в бой мальчишка с двумя пистолетами в руках. Свободолюбие гамена подчеркивали все, кто брался описывать этот тип. Анонимный автор очерка «Париж в 1836 году», напечатанного в 1837 году в журнале «Московский наблюдатель», пишет:
«В известном целому миру мальчишке парижских улиц (gamin) содержатся именно две крайности гражданской жизни: необузданная дикость и опытная утонченность. Он в том поставляет честь свою, чтобы ничего не уважать, на все отваживаться и прежде каждого воспользоваться всем, что открыто для общественного употребления. Попробуйте когда-нибудь, подойдите рассмотреть картинку, которую Риттер или Пиери в первый раз вывесили, непременно какой-нибудь gamin вотрется между вами и картинкой. В июльские дни эти мальчишки доказали своей беспримерной дерзостью, что древний военный дух нисколько не упал во французах от долговременного мира. Они рано приобретают ловкость, столько нужную в больших городах, растут среди разврата всякого рода, под влиянием наслаждений, выставленных напоказ, ласкающих все чувства; даже колыбель их, можно сказать, сделана из дерева житейской опытности».
Порой парижские мальчишки были чисты душою, как Гаврош из «Отверженных», но гораздо чаще многочисленные узы связывали их с преступным миром. То же можно сказать и о женщинах легкого поведения. Сутенеры обычно наживались на них; воры нередко работали заодно с ними, обчищая карманы простофиль, заглядевшихся на соблазнительных девиц; кабатчики использовали их для приманки клиентов. Как уже упоминалось, 14 апреля 1830 года префект полиции Манжен запретил проституткам завлекать клиентов на улицах (они должны были «работать» только в домах терпимости). Одна из выпущенных по этому поводу брошюр получила название «Пятьдесят тысяч новых воров для города Парижа»: автор предполагал, что сутенеры, лишившись работы, примутся воровать.
Впрочем, женщины легкого поведения – столь разнообразная и живописная часть парижского населения, что заслуживает отдельного рассказа (читатель найдет его в следующей главе).
1830–1840-е годы стали для низших слоев парижского населения временем борьбы не только за свои права, но и просто за выживание. Простолюдины голодали и страдали от безработицы, а наиболее ответственные из представителей состоятельных слоев общества, сознательные приверженцы филантропии, задумывались о способах помочь этим жертвам пауперизации (массового обнищания) даже не столько из человеколюбия, сколько из чувства самосохранения, поскольку обоснованно опасались мятежей. Этой проблеме на рубеже 1830-х и 1840-х годов было специально посвящено немало исследований, в частности работа, введшая в обиход понятие «опасные классы», – книга сотрудника парижской префектуры Оноре-Антуана Фрежье «Об опасных классах среди населения больших городов и о способах сделать их лучше» (1840); два года спустя та же проблема была затронута в одном из популярнейших произведений эпохи – романе Эжена Сю «Парижские тайны». Однако существовал и другой, иронический, а не филантропический взгляд на эту проблему, который в январе 1840 года запечатлела в своем еженедельном фельетоне Дельфина де Жирарден: «Со всех сторон только и слышно, что рабочие умирают от голода, потому что у них нет работы. Революционные филантропы твердят нам об этом изо дня в день. А между тем, если вы закажете столяру дубовый стол, он заставит вас дожидаться окончания работы целый месяц, а когда месяц пройдет, попросит подождать еще немного, потому что не может найти работников. Если вы захотите перекрасить карнизы и оклеить стены новыми бумажными обоями, к вам пришлют мальчишку-наклейщика; он доставит клей и рулоны обоев, сорвет со стены старые обои, положит доску на козлы и уйдет. Вы станете посылать за ним, вы прождете его целый день с утра до вечера, но он не придет. Назавтра, в воскресенье, он воротится, наклеит шесть листов упаковочной бумаги и уйдет, потому что нынче воскресенье! На следующий день он не вернется, потому что кто же работает в понедельник! Во вторник он явится в четыре пополудни, когда будет уже темно, и наконец в среду его мастер, убежденный, что у вас уже все готово, придет за своим подмастерьем, чтобы послать его к другому заказчику. И так повсюду; обойщики, драпирующие стены тканью, – люди еще более удивительные: они приносят в ваш дом стремянку и преспокойно устанавливают ее посреди гостиной, они усеивают пол гвоздями, кусачками, молотками, плоскогубцами, скобами и прочими устрашающими предметами… а потом уходят. Зрелище всех этих орудий пытки вынуждает вас уйти из дома, вы предоставляете обойщикам возможность трудиться без помех и проводите весь день в городе, а воротившись вечером, налетаете на стремянку – увы! совершенно бесполезную; она пригодилась лишь на то, чтобы напугать вас и заставить даром потратить время. Закажите портнихе платье ко вторнику или к четвергу, и вы услышите в ответ: “Я не успею, у меня нет работниц”. Закажите башмаки, вас попросят прийти через месяц и объяснят: “У нас нет работников”. Да еще добавят: “В такое время! когда все заказывают новогодние подарки!” – как будто все заказывают новогодние подарки именно сапожникам. Между тем если кто и дарит на Новый год башмаки, то только сахарные или фарфоровые, а вовсе не сафьяновые. Кто разрешит наше недоумение: отчего наши рабочие не имеют работы, но при этом ни на одну работу не находится работника?»
Глава седьмая
Парижанки
Аристократки старые и новые. Самостоятельность парижских женщин. Гризетки и субретки. Лоретки, матюринки, магдалины и «красные шары». Проститутки и хозяйки публичных домов
Все образованные иностранцы, побывавшие в столице Франции, считали своим долгом особо остановиться на характеристике парижских женщин разных сословий, профессий и возрастов.
В начале 1840-х годов В.М. Строев писал о жительницах французской столицы, принадлежащих к высшему сословию:
«Парижанки делятся на несколько классов. Каждый класс имеет свою отличительную физиономию, свой особенный характер; на верхней ступеньке женской лестницы надобно поставить дам Сен-Жерменского предместья. Это жены и дочери старинных, столбовых дворян, настоящие аристократки. Мужья и отцы их остались верными Бурбонам, не присягнули королю Филиппу. Они живут вне нынешнего придворного общества, не мешаются с другими сословиями, и совершенно отделились от остального Парижа. Между ними следует искать истинной, прославленной французской грации и любезности. Они редко показываются на улицах, и то в каретах; шелковое платье легитимистки никогда не встречается с синею июльскою блузою [блузы из грубой ткани, которые носили ремесленники]. Их можно видеть или познакомившись в их домах, для чего надобно пожертвовать всем остальным Парижем, или на выставках и продажах изделий, которые учреждаются ими для разных благотворительных целей. Тут они сами продают свои изделия и показываются толпе, сбирая деньги для разоренных пожарами, бурями, землетрясениями, наводнениями или политическими переворотами. Тщеславие примешивается к благотворительности: они знают, что для них, для их глаз, ручек и ножек покупаются изделия втридорога. <…> Они живут всю зиму в Париже, а к 1 мая [день святого Филиппа и тезоименитство короля] разлетаются, как пташки, по своим поместьям, чтоб не видать народных праздников».
Помимо представительниц старинных дворянских родов, в Париже жили и аристократки, возвысившиеся сравнительно недавно. В их число входили аристократки «имперские» – те, чьи мужья были возведены в княжеское или графское достоинство Наполеоном, и «июльские», поднявшиеся на вершину социальной лестницы только после 1830 года. Последнюю категорию парижских дам выдавал «первоначальный характер происхождения»: по словам Строева, «куда их ни посади, хоть в золотую карету, они все будут прежними добрыми мещанками (bourgeoises)». На их фоне даже имперские княгини и графини выглядели уже прирожденными аристократками.
Стефани де Лонгвиль, автор очерка о знатной даме 1830 года в сборнике «Французы, нарисованные ими самими» (1839–1842), замечает, что если в знатной даме прежних времен благородство было врожденным, не зависящим от наряда и выражалось в чертах, в походке и повадке, в манерах и умении себя держать, то аристократка новых времен кажется, обязана своим высоким положением в обществе «исключительно волшебной палочке некоей феи»; эта фея – деньги, благодаря которым дама носит брильянтовые украшения и кутается в кашемировые шали; стоит отнять у «аристократки 1830 года» деньги, и все ее благородство развеется как дым; карета превратится в тыкву, а расшитое золотом платье – в обноски.
Все парижанки, каково бы ни было их происхождение, отличались удивительной по тем временам независимостью: иностранцы поражались тому, что в Париже можно увидеть женщину, входящую в ресторан или в театр без спутника. В таком большом городе, как Париж, женщины имели все возможности проявлять свой острый ум, свою сметливость; зачастую они выбирали себе занятия, которые в других странах (например, в России) считались неженскими.
Князь Козловский в «Социальной диораме Парижа» писал о парижских женщинах: «В низших сословиях женщина несет на своих плечах все тяготы хозяйства и торговли; она проводит жизнь на складе, в лавке или на фабрике, в кафе или в ресторации. На нее возложена усладительная обязанность вести счет порциям, которые слуги подали посетителям, и весь день она проводит над этими заметами, благоухающими говядиной и жарким. Сам хозяин ресторации предусмотрительно избегает этого увлекательного занятия, но, как бы он ни был богат, не нанимает на место своей жены приказчика. Так обстоит дело повсюду: золотых дел мастер и ювелир точно так же, как пирожник, торговец табаком и владелец кабачка, поручают женам те дела – более или менее неприятные, – какими им недосуг заниматься самим».
Другой наблюдатель, анонимный автор сочинения «Париж в 1836 году», говорит на ту же тему следующее: «Удивительно, как много женщины умеют в торговле помогать мужчинам, как хорошо ведут счеты, какие мастерицы очаровывать покупателя, не выпускать его из лавки без того, чтобы он чего-нибудь не купил. У романских наций мужчины с женщинами часто и во многих отношениях менялись ролями, следы чего еще и теперь сказываются в парижской жизни. Этому много также содействовал оказавшийся в Наполеоново время недостаток в мужчинах; тогда же многие девицы остались беспомощными сиротами, были вынуждены сами пещись о пропитании своем, и торговцы предпочтительно им поручали те занятия, к которым женщина может быть способна».
С этим суждением вполне согласен В.М. Строев, который в конце 1830-х годов наблюдал в Париже следующую картину: «Куда ни погляди, везде женщины: в магазинах, в винных погребах, в трактирах. В театрах они отворяют ложи, берегут плащи, раздают афиши и берут на водку. Они метут улицы, заменяют дворников, даже зажигают фонари на улицах. Когда я увидал в первый раз фонарщицу, в чепчике, фартуке, с длинною светильнею, я остановился и так долго и пристально смотрел на этого невиданного у нас будочника, что она сказала мне довольно неучтиво: passe ton chemin [ступай своей дорогой]. В Париже везде видишь женщин: они ведут счеты и бухгалтерию в конторах и магазинах, несут всю тяжесть первоначального воспитания, служат вместо купцов и продавцов, управляют домами, принимая их на откуп. Многие легкие ремесла, на которые мы тратим дюжих, способных работников, в Париже предоставлены женщинам. Они торгуют на рынках и садках, где у нас заняты мужчины; они зажигают уличные фонари, отворяют в театрах ложи, вместо наших молодых капельдинеров; продают и разносят журналы, вместо наших дюжих разносчиков; метут улицы, чистят тротуары, смотрят за домами в качестве привратниц, вместо наших дворников; служат в трактирах и кофейнях за наших неуклюжих, неловких слуг. <…> Париж уделил женщинам легкие ремесла, а мужчинам оставил тяжелую или головоломную работу. Таким умным примером мог бы воспользоваться и Петербург; но где у нас женщины, знающие бухгалтерию, или способные управлять домом, ведаться с полициею и судами?»
На американского путешественника Джорджа Репелджа, посетившего Париж в 1829 году, произвели сильнейшее впечатление женщины, работающие на бойне. Жена привратника бестрепетно служила ему «экскурсоводом» и демонстрировала все этапы умерщвления и разделки скота. Особенно же поразила воображение американца «прекрасно одетая молодая женщина, в новых башмачках из желтого сафьяна, белоснежных чулках и элегантном платье, которая тут же на бойне с самым безмятежным видом взвешивала на весах сало».
На границе между «порядочными женщинами» и женщинами легкого поведения располагался специфически парижский женский тип – гризетка. Слово это возникло еще в середине XVIII века как производное от «grise» («серая»): в платья из дешевой ткани этого цвета одевались молоденькие девушки из простонародья, занимавшиеся шитьем и не отличавшиеся особенной строгостью нравов. Впрочем, как уточняет Эрнест Депре в очерке из сборника «Париж, или Книга ста и одного автора» (1832), гризетка вовсе не обязательно одета в серое; летом платья у нее розовые, зимой – синие. Гризетки с ранней юности зарабатывали себе на хлеб самостоятельно; они жили отдельно от родителей и не подвергались их строгому контролю (в отличие от девушек из буржуазных семей, не говоря уже о знатных барышнях). Обычно они быстро находили себе возлюбленного или покровителя, а замуж выходили много позже, накопив достаточно денег. Гризетки существовали в Париже давно, но именно в первой трети XІX века их начали воспринимать как особый женский тип, симпатичный и трогательный.
Гризетка. Худ. П. Гаварни, 1839
Наш соотечественник В.М. Строев, посвятивший парижской гризетке несколько проницательных страниц, приводит собственный перевод определения гризетки из французского словаря – «молодая нестрогая швея»; далее он пишет: «Так называют швей, учениц в магазинах, золотошвеек, вообще всех молодых девушек, которые живут ручною работою. Гризетка всегда бежит за делом, но заглядывает в каждое магазинное окно, на чепчики, шляпки и платья; от мужчин отпрыгивает, как серна; перебегает от них на другую сторону, но вообще любит разговоры и объяснения. Она всегда одета просто, сквозь легкий чепчик видна прелестная черная коса; коротенькое темное платье прикрыто чистым передником; тоненькая косыночка едва закрывает мраморные плечи. Гризетки являются на улицах, возвращаясь домой с работы, вечером, а… la nuit tous les chats sont gris [ночью все кошки серы]; все гризетки хороши, потому что свежи, молоды, румяны, смотрят лукаво. Они не выходят замуж; такой уж между ними обычай; выбирают друга и остаются ему верными, пока он их не бросит. Гризетка в двадцать лет начинает думать о будущем и переходит в категорию модистки, если скопила довольно денег на первое обзаведение, или в femme galante, если красота обещает ей продолжительные успехи и победы над мужчинами. Старых гризеток нет; с мыслию о гризетке соединено понятие о молодости, свежести, силе; нет также и дурных гризеток, потому что дурную гризетку просто называют девчонкой».
Эрнест Депре перечисляет профессии гризеток – красильщица, вышивальщица, кожевница, прачка, перчаточница, басонщица, галантерейщица, цветочница, продавщица игрушек, портниха, белошвейка – и «еще множество других ремесел, о существовании которых светские люди даже не подозревают». Журналист сообщает и примерный бюджет гризетки: в среднем она зарабатывает 30 су (полтора франка) в день, что составляет 547 франков 50 сантимов в год. Эти деньги идут на оплату жилья, еды, свечей, угля, воды и прочих жизненно необходимых вещей, но их не хватает на новые наряды и развлечения, поэтому гризетка всегда рада помощи состоятельного друга-ухажера.
Среди французских литераторов укоренилось мнение о том, что гризетка есть создание «самое парижское, парижское по преимуществу». Жюль Жанен, например, утверждал в сборнике «Французы, нарисованные ими самими», в очерке, специально посвященном парижской гризетке, что ничего подобного ей нельзя найти не только «в Лондоне, Санкт-Петербурге и Берлине», но даже и во всех остальных городах Франции. Десятью годами раньше Жанена о том же писал Бальзак в уже упоминавшемся романе «Феррагус» (1833): «Гризетка – порождение Парижа, как грязь, как мостовые Парижа, как вода Сены. <…> Она связана с пороком только одним радиусом и удалена от него в тысяче других точек социальной сферы. Притом она позволяет догадываться только об одной черте своего характера, той, из-за которой ее осуждают; ее прекрасные качества скрыты, она щеголяет своим наивным бесстыдством. Односторонне изображенная в драмах и книгах, где она окружена поэтическим ореолом, она верна себе только на чердаке, ибо в других условиях ее всегда либо превозносят, либо поносят. В богатстве она развращается, а в бедности – остается никем не понятой. Иначе и быть не может! В ней слишком много пороков и слишком много достоинств; она равно способна и наложить на себя руки, проявляя величие своей души, и предаться позорному веселью; она слишком хороша и слишком омерзительна, она превосходно олицетворяет собой Париж; из таких, как она, вербуются беззубые привратницы, прачки, метельщицы, нищенки, частенько – наглые графини, восхитительные актрисы, знаменитые певицы. <…> Она – воплощение женщины, она и ниже, и выше женщины».
Досуг студента. Худ. П. Гаварни, 1839
Жанен описывает «типовые» любовные отношения гризетки. По его словам, гризетка вселяет радостную и бескорыстную любовь в сердца неоперившихся студентов – «полководцев без шпаги, ораторов без трибуны»; всякий юноша, живущий в Париже на скудное родительское довольствие и питающийся надеждами, – покоритель и повелитель гризеток. Совместная жизнь студента и гризетки протекает следующим образом: всю неделю каждый из них трудится на своем месте, зато в воскресенье гризетка откладывает иглу, а студент – книги, и они отдают дань парижским развлечениям. Так продолжается до тех пор, пока студент не женится, соблазнившись выгодной партией и богатым приданым. Тогда гризетка, поплакав, либо влюбляется в другого студента, либо выходит замуж, и вся поэзия ее жизни пропадает…
Феликс Жонсьер (в сборнике «Париж, или Книга ста и одного автора») призывает различать гризеток, обитающих в разных районах Парижа, и напоминает, что трудолюбивые гризетки с Вивьеновой улицы вовсе не похожи на «бесконечно ленивых» гризеток из Люксембургкого сада. Последние всегда уверяют, что только на минуточку вышли из магазина и вот-вот намерены туда вернуться; они всегда имеют при себе работу (как правило, вышивание), но на самом деле «дни напролет предаются под сенью деревьев тому занятию, которое итальянцы называют far niente, то есть сладостному безделию».
С начала 1830-х годов французские литераторы охотно идеализировали гризеток и воспевали их скромную честность и ненавязчивое бескорыстие. Бальзак в новелле «Гобсек» (1830) противопоставил добродетельную гризетку Фанни порочной графине де Ресто. Альфред де Мюссе в новеллах «Фредерик и Бернеретта» (1838) и «Мими Пенсон» (с подзаголовком «Силуэт гризетки», 1845) не просто рисует образ жизни и характер гризеток, но еще и превозносит их самоотверженность и доброту: Бернеретта отказывается от собственного счастья, чтобы не мешать возлюбленному вступить в выгодный брак; Мими Пенсон закладывает единственное платье, чтобы помочь умирающей с голоду подруге.
От гризетки следует отличать субретку – молоденькую служанку в богатом доме, которую Строев характеризует как «пронырливую, живую и хитрую горничную». Русский автор приводит противоположные характеристики двух типов парижанок: «Субретки подвержены строгому надзору, редко выходят из домов, заняты беспрестанно домашнею работою, а гризетки живут как птички, летают куда хотят, уверяя родных, что ходят в магазин, относят работу и проч. Субретки служат поверенными своих барынь, передают записочки, помогают обманывать мужей, сами образуются в школе интриги и принимаются подражать госпожам. Гризетки любят бедняков, простых людей; субретки, видя из-за дверей хорошее общество, становятся горды, ищут молодых людей знатных, богатых; наживаются и выходят потом замуж за какого-нибудь доброго picier [бакалейщика] или честного concierge [привратника]». Впрочем, Строев описывает и другой вариант судьбы субреток и гризеток: они «не выходят замуж, живут по своей воле, выбирают себе покровителей и в случае размолвки тотчас меняют их на других».
В романе «Блеск и нищета куртизанок» (1838–1847) Бальзак рисует портрет типичной субретки – горничной по прозвищу Европа: «Стройная, с виду ветреная, с мордочкой ласки, с острым носиком, Европа являла взору утомленное парижским развратом, бледное от питания картофелем девичье лицо с вялой в прожилках кожей, тонкое и упрямое. Ножка вперед, руки в карманах передника, она, даже храня неподвижность, казалось, не стояла на месте, столько было в ней живости. <…> Распущенности ее, казалось, не было предела; она, как говорят в народе, прошла огонь, воду и медные трубы».
Однако было бы несправедливо причислять субреток к женщинам, откровенно торгующим собой, – «жрицам любви», которых в Париже было великое множество.
Между прочим, именование этих «падших созданий» составляло отдельную проблему. Посвященный им очерк Таксиля Делора в сборнике «Французы, нарисованные ими самими» называется «Женщина без имени». Делор пишет: «В самом деле, какое имя дать этому типу, столь многочисленному и столь ничтожному, столь поэтичному и столь отвратительному, столь нравственному и столь отталкивающему, этой живой загадке, которую не смогли разгадать ни наука, ни милосердие, ни разум? Еще долгое время эта женщина, воплощение величайшей самоотверженности и беспримерной низости, нежнейшей страсти и подлейшего разврата, будет ускользать от надзора науки, религии и морали; она останется одной из величайших тайн, какие скрывают в себе человеческое сердце и общественное устройство. Рассказывая об этой женщине, лучше никак не называть ее ремесла, настолько сильное отвращение оно вызывает».
Тем не менее как раз для «женщины без имени» в 1820–1840-е годы было придумано несколько имен. Одно из них – femme galante («женщина легкого поведения»). Строев определяет этот тип таким образом: «Это создания чисто парижские; их нет в других столицах. Femme galante бывает или вдова или замужняя женщина, брошенная мужем или получившая разводную, но, во всяком случае, женщина совершенно свободная, не зависящая ни от родительской власти, ни от супружеской. Она выше всего ценит свою независимость и не выходит замуж; но ей скучно жить в однообразии уединенной жизни. Она ищет развлечения в театрах, в маскарадах, в любви; побеждает и сама сдается, не обещая ни вечной верности, ни постоянной любви. Она всегда имеет какой-нибудь небольшой доход, которым живет безбедно; но ей не достает денег на туалет и увеселения. Приятель ее должен уметь доставлять ей средства наряжаться и веселиться, но так, чтоб гордость ее не страдала, чтоб знакомство их не походило на денежную спекуляцию. <…> Она живет для наслаждения; веселится сеодня без мысли о завтра; иногда сидит целый день в нетопленой комнате, одевается перед погасшим камином, но вечером летит в театр, забывает горе, раздает взгляды направо и налево, пленяет мужчин, бесит женщин, возбуждает в них зависть и возвращается домой, в холодную комнату, согретая успехом, зарождающейся любовию, новыми мечтами».
Женщина без имени. Худ. П. Гаварни, 1839
Это именно тот типаж, о котором в начале XIX века говорили: она «замужем в тринадцатом округе» (то есть вовсе не замужем, поскольку до 1860 года округов в Париже было всего двенадцать). Русский литератор, впрочем, сильно преувеличивает бескорыстие парижской femme galante. В реальности эти «хорошенькие женщины, дорого берущие за прокат своей красоты» (Бальзак, «Провинциальная муза», 1843) стремились накопить приличное состояние, чтобы потом выйти замуж не в тринадцатом, а в одном из двенадцати округов. Они легко входили в долги ради того, чтобы жить на широкую ногу, и внешним видом и манерами подражали великосветским дамам.
Тех дам, которых Строев относит к разряду femmes galantes, чуть позже стали называть по-другому: в 1841 году журналист Нестор Рокплан, издатель журнала «Скандальная хроника», ввел в обиход слово «лоретка», придуманное, как чуть позже писал Бальзак, «для того, чтобы дать пристойное название некоему разряду девиц или же девицам того трудноопределимого разряда, который Французская академия, по причине своего целомудрия, а также ввиду возраста своих сорока членов, не сочла за благо обозначить точнее» («Деловой человек», 1845). Название объяснялось тем, что женщины легкого поведения облюбовали для своего местожительства окрестности церкви Лоретской Богоматери (в новом квартале финансистов и художников Шоссе д’Антен). Коллега Рокплана по журналистскому цеху Ипполит де Вильмессан так объяснял появление нового термина: «Необходимость заменить каким-нибудь другим словом старое, подлое и неточное слово “содержанка” ощущалась уже давно, тем более что никаких содержанок давно уже не существует, ибо в наши дни, <…> когда скупость и скаредность сделались общественными добродетелями, никто не решается в одиночку взять на себя содержание кого бы то ни было. Нынче на свете остались одни лоретки».
Журналист Эмиль де Ла Бедольер в книге «Новый Париж» (1860) объясняет, отчего эти дамы селились именно возле церкви Лоретской Богоматери – казалось бы, располагающей к благочестию, а не к разврату: «Женщина легкого поведения постоянно принимает гостей, а гости пачкают лестницу; женщина легкого поведения возвращается домой поздно, устраивает ужины, подчас превращающиеся в оргии, а потом глядь – она уже угорела или выбросилась из окошка; а ведь от этого страдает репутация дома. Однако бывают такие случаи, когда собственникам жилья не приходится привередничать. Откуда брать жильцов, если квартал новый и люди не решаются там селиться? Хозяин трактира, расположенного на проселочной дороге, вынужден открывать дверь каждому, кто в нее постучит. Точно так же поступили и собственники жилья в окрестностях церкви Лоретской Богоматери. Рыцарственные помимо воли, они дали приют отверженным женщинам. А те, однажды обосновавшись в квартале, откуда их шумные и веселые повадки вытеснили добропорядочных тихих буржуа, не пожелали его покидать. С тех пор их бойкая, беззаботная, беспорядочная колония обитает там постоянно. Пополняется она за счет небогатых молодых девиц, которые не хотят трудиться и, однажды согрешив, продолжают вести жизнь грешную. Чтобы получить гражданство в краю лореток, девице нужно, чтобы в нее влюбился человек состоятельный; молодым ему быть не обязательно. Это позволяет ей обставить квартирку, обзавестись шалью из бенгальского или местного кашемира и кое-каким гардеробом. <…> Понятно, что она начинает искать развлечений, а кавалеру ее это приходится не по вкусу, его терпение лопается и однажды дама остается со своим позором, мебелью и гардеробом в полном одиночестве. Тогда начинается для нее жизнь, полная приключений. Диоген расхаживал с фонарем по улицам древних Афин, утверждая, что “ищет человека”. Лоретка вынуждена заниматься тем же, чем занимался греческий философ-киник. Лень и невежество, неспособность зарабатывать честным трудом и отсутствие нравственного чувства толкают ее на панель. Как безжалостно говорят ей в спину рабочие, мимо которых она проходит по улице, ее содержит генерал Макадам [макадам – дорожное покрытие из двух слоев щебня]».
Помимо лореток, в Париже существовали дамы того же разряда, обязанные своими именами другим парижским топонимам. Жак Араго в книге «История Парижа, его революций, его правлений и событий, происшедших в нем с 1841 по 1852 год» (1853) рассказывает, что нашлась некая «чистокровная лоретка», которая перебралась на Новую улицу Матюринцев. За ней последовали некоторые ее товарки, и вскоре в Париже возникла мода на «матюринок»; затем их превзошли в популярности «магдалины» – дамы легкого поведения, поселившиеся на улице Тронше, вблизи церкви Святой Магдалины (Мадлен). И, наконец, последним районом Парижа, давшим приют этим женщинам, стала весьма неприглядная и пользовавшаяся самой дурной славой улица Красного Шара. Девицы легкого поведения, получившие прозвище «красные шары», оказались куда проще и сговорчивее, чем сравнительно изысканные лоретки, матюринки и магдалины: «От лореток сходили с ума, от матюринок впадали в отчаяние, ради магдалин разорялись, а “красные шары” созданы исключительно для любви; они довольствуются малым, довольно повести их в театр на представление мелодрамы».
Бальзак назвал тех же дам «куртизанками» (термин, увековеченный в заглавии его романа «Блеск и нищета куртизанок», 1838–1847). После 1855 года, когда Александр Дюма-сын написал пьесу «Полусвет», быстро получило популярность новое обозначение куртизанок – «дамы полусвета».
Образ жизни и распорядок дня этих красавиц неоднократно становились предметом описаний журналистов и литераторов. Автор «Картины Парижа» (1853) Эдмон Тексье изображает утро «дамы полусвета» (по старинке именуя ее «лореткой»): «Она никогда не поднимается раньше десяти утра; два-три часа после пробуждения посвящены тщательному и полному туалету, в тайны которого посвящены только парижанки: благовонная ванна, нежная и благоухающая пена, миндальные притирания, эссенции – в ход идет все без исключения. Банным процедурам предшествует скромный завтрак, состоящий, как правило, из чашечки кофе со сливками или шоколада, а взявши ванну, лоретка беседует с визитерами – друзьями или поклонниками. Следует заметить, что беседы эти она ведет ни в коем случае не сидя, но раскинувшись на диване либо на тигриной шкуре и принимая самые причудливые позы, способные привести в отчаяние всякого художника, который не обладает мастерством Тинторетто или “шиком” Гаварни».
Дальнейшее времяпрепровождение таких дам описывает Эмиль де Ла Бедольер, который, кстати, подчеркивает, что лореток можно встретить и вдали от церкви Лоретской Богоматери; в поисках приятных и выгодных знакомств они прогуливаются в саду Тюильри, на бульварах и на Елисейских Полях: «Во второй половине дня лоретка красит брови и ресницы, покрывает лицо и плечи рисовой пудрой и умащает руки. Аристократическая белизна и безупречная чистота этих рук призваны свидетельствовать, что никогда в жизни их хозяйка не бралась за иглу, не полола сорняки и не мыла тарелки. Женщина эта, которую вы впервые видите, когда приглашаете пообедать, и которую за десертом уже называете на “ты”, стремится убедить вас в том, что с самого детства была приучена к хорошему тону и прекрасным манерам. На самом деле лишь единицы родились в семьях знатных, но разорившихся в силу некоторых трагических обстоятельств; большинство же принадлежат к низшим сословиям и едва умеют читать. Впрочем, все они выдают себя за благородных дам и нередко даже самовольно приставляют к своей фамилии дворянскую частицу “де”, невзирая на закон, который это запрещает. Если верить им, первый любовник их всегда был по меньшей мере членом верхней палаты парламента: разве иначе они бы отдались ему? Среди тех, с кем лоретки поддерживают сношения, – все сплошь графы, маркизы и дипломаты».
Некоторые женщины были с детства предназначены к тому, чтобы сделаться куртизанками. Это касалось, в частности, девочек из бедных семей, поступавших ученицами в какой-нибудь театр (чаще всего в Оперу). На парижском жаргоне начала XIX века их именовали «крысами» (les rats); развратники брали их на содержание и «готовили для порока и бесчестия» (Бальзак, «Блеск и нищета куртизанок»).
Судьба куртизанок-лореток складывалась по-разному. Если верить Ла Бедольеру, за двадцать лет из сотни лореток, проживавших возле площади Бред (то есть как раз возле церкви Лоретской Богоматери), семнадцать умерли в молодом возрасте от чахотки и прочих тяжелых болезней, восемнадцать сделались «официальными» проститутками (занесенными в полицейские реестры), еще восемнадцать нанялись в услужение к представительницам предыдущей категории. Шесть лореток стали своднями; восемь – компаньонками и дуэньями начинающих лореток; шесть – служанками; три – выщипывательницами волос; две женщины занялись предоставлением стульев напрокат; девять – торговлей модными вещами; четыре эмигрировали в Австралию или в Калифорнию; три накопили денег и уехали в деревню; две вышли замуж за иностранцев, две – за французов; одна сделалась ясновидицей и зарабатывает деньги предсказаниями; пять женщин заперты в лечебницу для умалишенных; пять покончили с собой от нищеты, одна – от несчастной любви.
Проституток отводят в полицию. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825
Ниже всех в иерархии женщин «легкого поведения» стояли проститутки – «несчастные, совершенно погибшие создания», поведение которых парижская полиция пыталась контролировать и упорядочивать. В.М. Строев описывает положение дел, сложившееся к 1839 году: «Прежде они [проститутки] расхаживали по всему Парижу, останавливали прохожих. Префект полиции принял против них самые строгие меры. Теперь они могут ходить только с семи часов вечера до одиннадцати, по одной стороне улицы, около своего дома; не смеют останавливаться и разговаривать. Они одеваются очень хорошо и богато, по модным картинкам, но дерзки, неприличны, грубы, неучтивы; смеются над проходящими и нередко оскорбляют дам язвительными словами».
Первые попытки составить реестр парижских проституток восходят еще к XVIII веку, но систематически префектура полиции стала разыскивать и регистрировать их лишь в эпоху Реставрации. Вначале в списки заносили только девушек от 18 лет и старше (впрочем, в тех случаях, когда девица не имела никаких документов, установить ее истинный возраст было крайне трудно). В 1828 году планка снизилась до 17 лет, а при Июльской монархии – до 16. Девочек моложе 16 лет либо отправляли домой (если была надежда, что они еще могут исправиться самостоятельно), либо помещали для перевоспитания в тюрьму Маделонет или Сен-Лазар.
Благодаря полицейским ведомостям известно, что в 1816 году в Париже было около 2000 официально зарегистрированных проституток, в 1830 году – около 3000, а к 1832 году это число достигло 3500. Такие данные приводит врач Александр Паран-Дюшатле, выпустивший в 1836 году объемистое исследование «Проституция в городе Париже».
За 15 лет, с 1816 по 1831 год, полиции удалось зарегистрировать 12 707 проституток, из которых абсолютное большинство (12 201) были уроженками Франции; кроме них в списках значились 18 американок, 11 африканок и 2 уроженки Азии, а все остальные иностранные подданные были уроженками европейских стран; особенно много девиц (59) прибыло во Францию на заработки из соседней Швейцарии. Официально зарегистрированных русских проституток в Париже было всего две. Среди французских проституток немалую долю составляли провинциалки, привезенные в Париж и брошенные любовниками. Согласно Парану-Дюшатле, многие из женщин, которых полицейские зарегистрировали как проституток, трудились на фабриках или в мастерских, но зарабатывали там слишком мало и потому были вынуждены торговать собой.
Тот же автор сообщает множество весьма колоритных деталей из жизни проституток. Например, они перенимали у любовников-солдат обычай делать татуировки с именами возлюбленных, размещая их на груди или на руках выше локтя – так, чтобы в обычное время татуировки скрывала одежда; часто им приходилось сводить надписи, чтобы заменить одно имя на другое.
Не менее любопытен перечень прозвищ, которые проститутки для себя выбирали. Девицы низшего разряда предпочитали вульгарные «псевдонимы», такие как Крысенок, Красивая Ляжка, Хорошенькая Ножка, Косолапая, Милашка и т. п. Проститутки более высокого пошиба охотно заимствовали имена из любовных романов или модных опер: в ход шли такие звучные прозвища, как Аманда и Памела, Мальвина и Пальмира, Лодоиска и Дельфина, Сидония и Аспазия, Флавия и Армида.
Разумеется, на самом деле публичных женщин в Париже было гораздо больше, чем значилось в полицейских списках (по данным префекта полиции д’Англеса, в 1821 году в них попали от силы две трети парижских проституток). На учете в полиции не состояли, например, многочисленные горничные или актрисы, которые между делом посещали меблированные комнаты (фактически – дома свиданий) и приводили туда своих кавалеров. Разумеется, взять под контроль таких независимых «женщин без имени» было трудно, и неофициальные очаги разврата процветали. И хотя законы, принятые еще в конце XVIII века, запрещали хозяевам гостиниц впускать проституток, на практике закон этот не исполнялся. Паран-Дюшатле замечает: «Во что превратились бы наши улицы, площади и перекрестки, хуже того, наши собственные дворы, если бы толпы проституток были вынуждены проводить там ночь, – а ведь это было бы неизбежно, когда бы удалось изгнать их из тех меблированных комнат, где они ночуют ныне!»
Некоторые «незарегистрированные» жрицы любви в гостиницах не нуждались. Паран-Дюшатле предлагает такую их классификацию:
1. Женщины легкого поведения (femmes galantes). Они одеваются и держатся как самые обычные женщины, но умеют дать понять мужчинам, которые ими заинтересовались, что готовы оказать им благоволение у себя дома за определенную, причем немалую плату.
2. Хозяйки веселых домов (femmes parties). Они не только хороши собой, но и умны и образованны; они также принимают гостей у себя дома, причем для начала устраивают обеды и вечера с разорительной карточной игрой. Затем они предоставляют гостям куда более интимные услуги, так что нередко вечера и ночи превращаются в настоящие оргии. Полиция знает о деятельности этих обольстительниц, но не имеет доказательств для предъявления им обвинений в проституции.
3. Женщины из мира театра (femmes de spectacles et de thtres). Их также нельзя официально причислить к проституткам, так как они имеют жилье, платят налоги и внешне соблюдают правила пристойности, но это не мешает им быть на содержании у мужчин.
Среди официально зарегистрированных проституток также можно было выделить разные разряды: те, кто заигрывает с мужчинами на улицах, те, кто зазывает их к себе, высунувшись в окно, и те, кто принимает клиентов на известных квартирах.
Возможна и другая классификация проституток: одни и жили, и работали в публичных домах; другие зарабатывали самостоятельно. Некоторые из таких самостоятельных проституток снимали более или менее приличное жилье, другие ютились на чердаках, в самых неприглядных трущобах; впрочем, все они, если были зарегистрированы в полиции, получали там карточку, на которую врачи заносили результаты их осмотров; отсюда их прозвище – «девки с карточкой» (filles en cartes). В отличие от них, проститутки, жившие в публичных домах, получали номер в списке, который вела хозяйка заведения; поэтому они назывались «девками с номером» (filles en numro). Только что поступившие в заведение «девки с номером» поначалу работали без жалованья, как своего рода ученицы; другие, более опытные имели право на определенную часть той суммы, которую платил клиент.
Наконец, работали в Париже также «шлюхи для солдат» и «шлюхи у застав»; все они обитали по соседству с казармами, не были занесены ни в какие полицейские реестры, не проходили медицинского обследования и потому часто были разносчицами дурных болезней. В1835 году было задержано около 600 таких проституток, и оказалось, что треть из них больны (тогда как среди жриц любви, находящихся под надзором полиции, больна была только каждая пятидесятая).
В эпоху Реставрации центром продажной любви служил Пале-Руаяль, где посетитель, как пишет Ф.Н. Глинка, подвергался «опаснейшему испытанию»: «Являются сотни прелестниц, иные из них в самом деле прелестны! Тут есть живые, веселые, томные, печальные или вовсе равнодушные красавицы. Иные одеты богато, другие просто, те с великою тщательностию, эти небрежно, а большею частию они только полуодеты! <…> Все, что может представить себе человек с самым развращенным сердцем в сладострастных мечтаниях, все, что только может изобрести скотская чувственность в преступных заблуждениях своих, исполняется тут на деле!»
Эротическая атмосфера Пале-Руаяля в эпоху Реставрации выразительно описана Бальзаком в «Утраченных иллюзиях» (1837–1843): «Поэзия этого ужасного базара приобретала блеск с наступлением сумерек. Со всех смежных улиц во множестве приходили и съезжались девицы, которым разрешалось прогуливаться тут безвозмездно. Со всех концов Парижа спешили туда на промысел публичные женщины. Каменные галереи принадлежали привилегированным домам, которые оплачивали право выставлять разодетых, точно принцессы, девок между такой-то и такой-то аркадой и в определенном месте в саду, тогда как Деревянная галерея была свободной территорией для проституции, и Пале-Руаяль в те годы называли храмом проституции. <…> Девицы одевались в манере, теперь уже вышедшей из моды: вырез платья до середины спины и столь же откровенный спереди; придуманное ради привлечения взоров затейливое убранство головы: в духе нормандской пастушки, в испанском стиле, кудряшки как у пуделя или гладкая прическа на пробор; белые чулки, туго облегающие икры, и уменье, как будто нечаянно, но всегда кстати, выставить ногу напоказ, – вся эта постыдная поэзия ныне утрачена. <…> В этом было нечто страшное и разгульное. Блистающая белизна груди и плеч сверкала на темном фоне мужской толпы и создавала великолепное противопоставление. Гул голосов и шум шагов сливались в сплошной рокот, доносившийся до самой глубины сада, подобно непрерывной басовой ноте, расцвеченной взрывами женского смеха и заглушаемой изредка выкриками ссоры. Люди приличные, люди самые выдающиеся соприкасались здесь с людьми преступного вида. Это чудовищное сборище таило в себе нечто возбуждающее, и самые бесчувственные испытывали волнение».
В кордегардии. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825
В Пале-Руаяле было особенно много публичных домов, действовавших под видом лавок; формально такие заведения нельзя было счесть борделями, однако клиенты прекрасно понимали, куда идут. Иногда условным знаком были выставленные в витрине сосуды с разноцветной пудрой или вазы с живыми цветами; порой окна таких лавок были занавешены полупрозрачными тканями, а порой и сами девицы стояли на пороге с весьма недвусмысленным видом. По свидетельству одного из современников, в Пале-Руаяле была такая модная лавка, где у каждой из «продавщиц» волосы были украшены лентой определенного цвета; покупателю достаточно было заказать доставку ткани этого цвета, чтобы в назначенный час получить в свое распоряжение не только ткань, но и очаровательную особу, пожаловавшую с товаром по указанному адресу.
«Прелестниц» было немало и в игорных заведениях; они уделяли особое внимание удачливым игрокам и порой держались так светски, что вводили в заблуждение неискушенных иностранцев. Так, американец Джон Сандерсон поначалу принял красоток, встреченных в игорном доме Фраскати (на пересечении улицы Ришелье и Монмартрского бульвара), за дам из высшего общества. Он понял свою ошибку, только когда при прощании получил от них карточки с вполне определенными предложениями услуг и подписями, выдававшими их профессию: «мадемуазель Аделаида», «мадемуазель Эмильена», «мадемуазель Розалия».
В Париже попадались места, где проституток было совсем мало (например, на острове Сен-Луи, согласно документам полиции, их не встречалось вовсе). Напротив, в других районах от этих девиц, что называется, не было отбоя; это касается, например, острова Сите, который в то время вообще пользовался очень дурной славой: там находили пристанище воры, бандиты, беглые каторжники.
Обстановка в публичных домах тревожила власти еще при Империи, когда впервые были приняты меры для ее оздоровления. Так, в 1811 году префект полиции Пакье издал ордонанс, предписывающий закрыть все публичные дома, где не соблюдаются элементарные правила гигиены. Отдельный пункт запрещал двум проституткам пользоваться одновременно одной кроватью. Несколько позже, уже в начале 1820-х годов, было запрещено открывать публичные дома рядом с храмами, дворцами, государственными учреждениями, школами и некоторыми гостиницами. Последнее правило было принято ради того, чтобы избежать трагикомических недоразумений: прежде не раз случалось так, что иностранцы, снявшие апартаменты в благопристойном отеле, ошибались дверью и оказывались в гнезде разврата; известны и противоположные случаи, когда пьяные жильцы ломились в обычные меблированные комнаты, принимая их за бордель. По закону публичные дома должны были отстоять от церквей, дворцов и школ не меньше чем на сто шагов; если же девицы заманивали клиентов на улице, дистанцию следовало увеличить.
Представители разных ветвей парижской власти по-разному смотрели на скопление публичных домов в одном и том же квартале города. Комиссары полиции, отвечавшие за порядок в таком квартале, были решительно против, так как обилие проституток гарантировало им постоянные хлопоты. Напротив, городская администрация ссылалась на сложившуюся испокон веков традицию открывать множество подобных заведений в бедных кварталах (например, на острове Сите). Вдобавок парижские власти считали, что легче осуществлять контроль над публичными домами, расположенными поблизости один от другого, чем над заведениями, разбросанными по всему городу. Кроме того, по логике администрации, не следовало открывать публичные дома в богатых кварталах, где они составляли бы разительный контраст с роскошными особняками.
В реальности публичные дома действовали не только на острове Сите (где контролировать их было особенно легко, поскольку рядом располагалась префектура полиции), но и в центральных кварталах правого берега (в частности, на улице Сент-Оноре и в Пале-Руаяле). Между тем жившие здесь состоятельные люди тяготились столь беспокойным соседством.
Проблему для властей составляли и гостиницы, куда клиентов приводили женщины, не числившиеся в официальных списках проституток. Городская администрация предложила оригинальное решение этой проблемы: в каждой из таких гостиниц должны были постоянно проживать две проститутки, зарегистрированные в полиции; в случае беспорядков они становились надежными свидетельницами; кроме того, их присутствие служило предлогом для посещения гостиницы врачами и инспекторами. Однако реализовать этот замысел было непросто: в 1823 году, например, в 150 неофициальных домах свиданий, известных администрации, проживало лишь 48 «официальных» проституток.
Вообще в Париже возникало множество проектов, призванных упорядочить деятельность проституток. Так, в самом конце эпохи Реставрации некий домовладелец с улицы Скотобоен Сент-Оноре (то есть из квартала, занимавшего одно из первых мест по числу проституток) предложил префекту полиции Дебеллему ввести особую униформу для этих девиц. Он восклицал: «Если честные труженики, кучера фиакров или кабриолетов, носят форменную одежду, отчего бы не потребовать того же от уличных девок?»
Проект этот, разумеется, никто осуществлять не стал, тем более что сами девицы все слухи о новациях подобного рода воспринимали в штыки. Но администрация упорно добивалась того, чтобы проститутки появлялись на улице в пристойном виде (с покрытой головой и плечами) и не слишком привлекали к себе внимание. Паран-Дюшатле замечает: «Идеала мы достигнем тогда, когда мужчины, и в частности те мужчины, которые ищут общества публичных девок, смогут отличать их на улице от порядочных женщин, но эти последние и тем более их дочери узнать в них проституток не смогут, а если смогут, то лишь с большим трудом».
Между тем иностранцев, приезжавших в Париж, поражало именно то обстоятельство, что уличные девки нисколько не смущаются своего ремесла и ведут себя так уверенно, что их нетрудно спутать с порядочными женщинами. Американский дипломат Генри Викоф отмечал, что проститутки «держатся с той же непринужденностью и с тем же изяществом, что и все прочие женщины, окружающим же и в голову не приходит смотреть на них с презрением, обращаться с ними грубо или упрекать их в том образе жизни, какой они ведут». Впрочем, иностранцы не меньше удивлялись тому, что ремесло проституток в Париже регламентируется властями точно так же, как, например, торговля спиртным.
Официальная регистрация требовалась не только проституткам, но и хозяйкам публичных домов. Сначала они должны были подать письменное прошение на имя префекта полиции. После этого чиновники префектуры запрашивали у квартального полицейского комиссара сведения о просительнице и о здании, где она намерена обосноваться. Проверяли, была ли кандидатка судима, занималась ли в прошлом проституцией (в этом случае ее посылали на осмотр к врачу). Если ничего порочащего не обнаруживалось, то просительнице выдавали бумагу, где указывали число проституток, которых она может содержать в своем заведении. Каждую новоприбывшую девицу хозяйка борделя должна была не позднее чем через сутки зарегистрировать у помощника полицейского комиссара, занятого надзором за нравами. Некоторые девицы, жившие в публичном доме, полностью зависели от его хозяйки, другие обитали в ее доме на правах пансионерок и могли действовать самостоятельно. Проституток первого разряда врач регулярно осматривал непосредственно в заведении, а пансионерки были обязаны регулярно (раз в месяц) посещать врача в специальной бесплатной лечебнице (диспансере) на улице Креста в Малых Полях; проституток, которые манкировали такими посещениями, врач имел право направить на принудительное лечение.
На содержание диспансера и на выплату жалованья полицейским инспекторам, надзирающим за девицами легкого поведения, требовались деньги. С этой целью с середины XVIII века с проституток взимался налог. Однако злые языки утверждали, что полицейские тратят его не столько на лечение проституток и надзор за ними, сколько на собственные нужды. Чтобы положить конец подозрениям, префекты полиции с начала эпохи Реставрации пытались добиться от городской администрации отмены налога на проституток и субсидирования специальных лечебниц из городского бюджета. Префект полиции д’Англес подавал такие прошения в 1817, 1819, 1822 годах, однако получал отказы. Ему отвечали, что суммы, взимаемые с «жриц любви» (3 франка в месяц с «самостоятельных» проституток, 12 франков в месяц с хозяек публичных домов), являются, в сущности, не налогом, а платой врачам за их профессиональную деятельность. Только в 1828 году префекту полиции Дебеллему удалось добиться от парижской администрации выделения 75 тысяч франков на медицинское обслуживание проституток, что позволило отменить налог. Впрочем, полиция по-прежнему имела право взимать денежный штраф с проституток, избегающих медицинского осмотра, и с хозяек публичных домов, нарушающих установленные правила (либо подвергать их аресту от 24 часов до 8 суток). Инспекторы полиции в конце месяца получали от врачей список проституток, не явившихся на обследование, и принимались их разыскивать (район города, в котором каждому из инспекторов предстояло заниматься поисками, определялся по жребию). Девиц, уклонившихся от медосмотра, набиралось до четырех сотен в месяц.
Женщины в тюрьме. Худ. И. Поке, 1841
Хозяйки публичных домов, желая избавиться от надзора полиции и от необходимости платить налоги, нередко шли на хитрости. Они заявляли в полицию, что отказываются от прежнего ремесла и открывают меблированные комнаты, а затем поселяли у себя тех же проституток и продолжали зарабатывать на их ремесле уже неподконтрольно. Содержание публичных домов было весьма выгодной деятельностью; как правило, хозяйки этих заведений уходили на покой, обеспечив себе от 5 до 25 тысяч франков годового дохода; свое «дело» они могли продать за громадную сумму – от 40 до 60 тысяч франков.
Тайная проституция процветала также в разнообразных кабаках и винных лавках – повсюду, где имелась хотя бы одна отдельная комната, которую хозяин мог на время предоставить девицам и их клиентам. Тайные проститутки представляли большую опасность, поскольку зачастую были больны венерическими заболеваниями, но не желали ложиться в больницу; однако все попытки полиции пресечь их деятельность оставались тщетными.
Чрезвычайно опасными считались и проститутки, которые завлекали клиентов прямо на улицах, в частности возле театров на бульварах. Как правило, они действовали не в одиночку, а большими компаниями – до сотни человек. Девицы перегораживали дорогу обычным прохожим и тем самым помогали карманным воришкам. В первую очередь от скоплений проституток страдали торговцы: какая порядочная женщина остановится взглянуть на витрину или зайти в лавку, если у дверей ее встречает компания такого рода? В 1816 году по просьбе торговцев Пале-Руаяля был даже издан специальный указ, согласно которому проституткам запрещалось завлекать клиентов в галереях в период рождественских праздников; однако после 1825 года девицы опять получили свободу «дежурить» на пороге лавок. Когда в конце 1820-х годов в Париже стали активно строиться тротуары, проститутки сочли их своей территорией и стали еще активнее загораживать путь прохожим, нанося ущерб торговцам. В результате разгорелась целая война: торговцы старались облить девиц грязью, девицы в отместку били стекла в лавках.
Впрочем, к концу 1820-х годов эта ситуация постепенно начала упорядочиваться. Конечно, вовсе изгнать проституток с парижских улиц не удалось, однако многие районы на обоих берегах Сены были объявлены местами, запретными для заманивания клиентов. Так, проституткам не позволялось прогуливаться с «соблазнительными» целями вблизи Французского института и Пантеона, на площади Карусели, Вандомской площади и площади Людовика XV. Кроме того, им был закрыт доступ на территории возле церквей Святого Сульпиция и Сен-Жермен-л’Осеруа, в окрестности Бурбонского дворца (где заседала палата депутатов) и Дворца правосудия, на эспланаду Инвалидов и на Елисейские Поля, на улицы Дев Голгофы, Шуазеля, Шантерен, Сент-Антуанскую. Запретными стали для них даже некоторые участки улицы Сент-Оноре, а ведь именно на пересекавших ее темных маленьких улочках испокон веков располагались многочисленные публичные дома. А в 1829 и 1830 годах префект полиции Дебеллем, а затем сменивший его Манжен выпустили ордонансы, которые вообще запрещали проституткам «дежурить» на улицах.
Правда, после Июльской революции полиция перестала следить за исполнением этих ордонансов, и проститутки продолжали завлекать клиентов в центре города, но преимущественно в определенных местах: на улице Сен-Дени (сохранившей эту специализацию и поныне), на улицах Монмартрского Предместья и Сент-Оноре. Что же касается домов терпимости, которых в середине века в Париже насчитывалось около двух сотен, они постепенно вытеснялись из центра на окраины города. Убрали проституток и из Пале-Руаяля (где, по выражению Бальзака, «скучивались эти овцы»); это произошло после того, как в конце 1820-х годов была снесена так называемая Деревянная галерея (об этом, как и о самом Пале-Руаяле, см. подробнее в главе девятой).
Глава восьмая
Светская жизнь
Границы «большого света». Салоны, приемы и балы. Буржуа подражают аристократам. Мужские клубы. Денди, «львы» и «львицы»
История светской жизни в Париже в эпоху Реставрации и Июльской монархии – это история постепенного размывания границ «большого света», распространения (подчас в карикатурной форме) его привычек на другие социальные слои.
Как известно, Империя стала эпохой создания новой аристократии. После того как самого Наполеона 18 мая 1804 года провозгласили императором, братья его получили титул принцев; отныне их следовало именовать «императорскими высочествами». 30 марта 1806 года в Италии для награждения верных слуг Наполеона были созданы двадцать два герцогства. Затем были учреждены новые придворные должности: «великий канцлер», «великий казначей», «обер-камергер», «обер-церемониймейстер» и другие. Наконец, 1 марта 1808 года Наполеон издал закон об учреждении титулов, соответствующих должностям в государственном аппарате Империи. За время своего правления Наполеон пожаловал примерно 3600 титулов, в том числе 42 княжеских и герцогских, 500 графских, 1550 баронских. Общее число подданных, награжденных этими титулами, равнялось 3300 (некоторые имели по два титула одновременно). После падения Наполеона Бурбоны не стали отбирать дарованные императором титулы, однако существование имперской знати при дворе Людовика XVIII и Карла X было не всегда легким. Особенно неприятно чувствовали себя жены «имперских» герцогов и графов: хотя благодаря титулу своих супругов некоторые из них, как уже говорилось в главе третьей, обладали почетными привилегиями, «настоящие», прирожденные герцогини и графини все равно смотрели на них с пренебрежением.
Представители имперской знати очень ревниво относились к своему положению в свете. Поэтому они особенно болезненно восприняли оскорбление, нанесенное им в начале 1827 года австрийским послом графом Аппоньи. Его предшественник Венсан вообще не посылал имперской знати письменных приглашений на приемы в посольстве, а слугам запрещал докладывать о гостях – именно для того, чтобы не оглашать их титулов. Аппоньи же поступил иначе. Он велел слугам представлять всех гостей, но при этом не называть таких титулов, в которых использовались топонимы земель, некогда захваченных Наполеоном, а после 1814 года возвращенных Австрии. Поэтому 24 января 1827 года герцогиню Рагузскую представили как госпожу Мармон, герцога Тревизского – как маршала Мортье, а герцога Тарентского – как маршала Макдональда. Разразился громкий скандал, после которого имперская знать стала бойкотировать резиденцию австрийского посла.
Светское общение протекало прежде всего в салонах. Главенствовали в них, как правило, женщины. Во второй половине дня (в промежутке от двух до шести часов пополудни) светские дамы устраивали для друзей и знакомых приемы «малые» (для самых близких) или «большие» (для более широкого круга). Такие приемы считались «утренними» – в отличие от вечерних, происходивших в самом деле вечером, после обеда. Тогда же, вечером, люди из высшего общества приглашали гостей (порой до трех-четырех сотен) на рауты или балы. Рауты начинались чуть раньше балов, около 9 вечера, и раньше заканчивались: гости пили прохладительные напитки и ели сласти, болтали, танцевали, играли или слушали музыку, а затем уезжали. Балы тянулись дольше – порой до 4 часов утра; после полуночи гостям подавали ужин.
Парижские балы имели множество разновидностей; Дельфина де Жирарден, большой знаток светской жизни, наполовину в шутку, наполовину всерьез подразделяла их на грандиозные (балы на тысячу персон с роскошным угощением и в не менее роскошных интерьерах), тщеславные (балы элегантные, но неуютные, куда хозяева приглашают только тех, кто стоит выше них, а гости нехотя снисходят до хозяев), туземные (где все друг друга знают, держатся естественно и чувствуют себя как дома), холостяцкие (где особенно много красавиц), импровизированные (их устраивают путешественники, оказавшиеся в Париже проездом), детские (они, как правило, проходят днем и нередко бывают костюмированными), придворные, балы в честь знаменитостей и, наконец, вынужденные балы (на которых не получает удовольствия никто: ни хозяева, устраивающие их по обязанности, ни гости).
На балах и раутах много танцевали, однако танцы были далеко не единственной составляющей парижской светской жизни; ничуть не меньшее значение имели разговоры, происходившие во время светских приемов, – обсуждение литературных и театральных новинок, споры на политические темы, обмен остроумными репликами.
Бальный вечер. Худ. Ж.-А. Марле, ок. 1825
Париж не случайно с XVIII столетия считался не только столицей моды, но и столицей светской беседы. Хотя было принято рассуждать о закате салонной культуры в XIX веке, в Париже эпохи Реставрации и Июльской монархии сохранились салоны, где блистали умом и талантами самые яркие политики и литераторы своего времени. Назовем хотя бы один – салон прославленной красавицы Жюльетты Рекамье. После того как ее муж, банкир Рекамье, разорился, госпожа Рекамье поселилась в скромной «келье» женского монастыря Аббеи-о-Буа (Лесное аббатство) на Севрской улице (монахини сдавали квартиры в своем монастыре мирским особам женского пола); здесь, сначала в «келье» на четвертом этаже, а затем в более просторной квартире на втором этаже, она с начала 1820-х годов принимала знаменитых людей своего времени; здесь бывали философ Пьер-Симон Балланш и литератор Жан-Жак Ампер, историк Алексис де Токвиль и писатель Астольф де Кюстин, критик Сент-Бёв, скульптор Давид д’Анже и многие другие; а главное, сюда постоянно приезжал возлюбленный хозяйки, великий Шатобриан, и в 1830-е годы с его согласия и в его присутствии здесь устраивались «для немногих» чтения его неопубликованной мемуарной книги «Замогильные записки».
Салон в Аббеи-о-Буа мог считаться образцовым не только благодаря прославленным посетителям и увлекательным беседам, но и потому, что его посещали люди самых разных убеждений: роялисты и конституционалисты, консерваторы и либералы, – и все мнения мирно уживались здесь в пределах небольшой гостиной. Именно за умение создавать такую атмосферу, в которой людям важнее общаться друг с другом и друг другу нравиться, нежели с пеной у рта отстаивать свое собственное мнение и собственные политические пристрастия, посетители ценили хозяек самых знаменитых парижских салонов.
Атмосфера в парижских салонах отличалась также высоким интеллектуальным уровнем. Вспомним, например, не раз цитируемую в нашей книге сочинительницу светских хроник Дельфину де Жирарден; в ее салоне бывали Теофиль Готье и Виктор Гюго, Александр Дюма и Альфред де Мюссе, Бальзак и Ламартин. Они читали отрывки из новых произведений, обсуждали услышанное. Разумеется, такими блестящими гостями могли похвастать не все парижские дамы, однако увлекательные беседы велись в Париже во многих салонах.
Особенно ясно это было заметно при их сравнении с салонами русскими. Г-жа де Сталь, оказавшаяся в России летом 1812 года, констатировала: «Под обществом русские, в отличие от нас, понимают вовсе не собрание мужчин и женщин острого ума, которые с приятностью беседуют меж собой. В России общество подобно многолюдному празднеству, здесь люди едят фрукты и диковинные яства из Азии и Европы, слушают музыку, играют, одним словом, ищут впечатлений сильных, но не затрагивающих ни ума, ни души; то и другое пускают они в ход, когда переходят от жизни светской к жизни деятельной. Вдобавок русские в большинстве своем весьма мало образованны, не имеют вкуса к серьезным беседам и не стремятся тешить свое самолюбие, блистая умом. Остроумие, красноречие, литература – вещи, в России неизвестные; здесь гордятся и чванятся роскошью, могуществом и отвагой».
С годами ситуация переменилась не слишком радикально. Те же самые различия бросались в глаза русским знатокам светской жизни, посещавшим парижские салоны при Июльской монархии. Например, Н.С. Всеволожский писал: «У нас собираются на балы, на обеды, на вечера, где принимают великолепно, роскошно; но едва успеешь поклониться хозяевам, как уже подают карты, и усадят на весь вечер беседовать втроем или вчетвером, за ломберный стол. Мне часто случалось, после продолжительного вечера, уезжать домой, не видавши, кто были со мною гости; а собрание было многолюдное. Здесь этого не случается: на вечерах редко играют в карты, и то на одном столе, какие-нибудь старички или старушки, в вист по 10-ти коп., не более. Хозяйка дома старается каждому дать случай вступить в разговор, и вообще говорят тихо, не возвышая голоса. Самая утонченная вежливость господствует при этом, и никто не позволяет себе даже двусмысленного намека. Обыкновенными предметами разговоров бывает театр, литература, очень редко политика, причем шутки и острые слова сверкают беспрерывно. Женщины всегда нарядны, одеты со вкусом и, можно сказать, царствуют в этих беседах. Все внимание мужчин обращено к ним: они душа всякой беседы. Здесь не ужинают никогда и развлекаются не поздно. Я проводил время в этих обществах чрезвычайно приятно; но необходимое условие для каждого посетителя: платить свою дань любезности или уметь приятно занять других».
Впрочем, столь благоприятное впечатление могло сложиться у Н.С. Всеволожского потому, что в середине 1830-х годов он посещал преимущественно те салоны, где господствовали неписаные «старинные» правила. Другой русский путешественник, князь П.А. Вяземский, оказавшийся в Париже в ту же самую пору, отзывался о парижских салонах, напротив, весьма критически:
«Общества все очень многолюдны, и народ все кочующий из одного салона в другой: это беспрерывная ярмонка. Учтивая хозяйка, например, герцогиня де Розан, скажет каждому пять слов приветливых, и только: другие и того не скажут – поклонятся, да и полно. Все приезжают на десять минут, ибо в один вечер надобно перебывать в трех и более домах. Хорошо, когда уже сроднишься с общим разговором, то успеешь с налету поменяться словами, которые в связи с предыдущими и последующими, но чужому, постороннему что сказать тут при этой вечной передвижке, кроме пошлых слов обрядного пустословия?»
Сходное разочарование испытал десятком лет раньше другой русский князь, П.Б. Козловский, оставивший в своей «Социальной диораме Парижа» язвительное описание «министерского салона в те вечера, когда министр принимает широкую публику»: «Прибыть в дом министра вы обязаны не раньше половины девятого, а уйти – не позже чем без четверти десять. Шеренга жандармов, растянувшаяся вдоль улицы, сразу удостоверяет вас, что нынче двери особняка его превосходительства открыты для толпы. Чиновник в черном фраке сидит у дверей салона и записывает имена прибывших к министру на поклон, дабы рано или поздно их вознаградили за этот приход приглашением на обед. Хозяйка дома всегда располагается подле камина, а от ее стула тянутся в форме подковы два ряда стульев для дам. Приди какому-нибудь царедворцу в голову усесться на один из них, пусть даже все они будут свободны, его сочтут весьма бесцеремонным: разве что какой-нибудь бесстрашный посол иной раз, в самом конце приема, опустится на дамский стул, желая дать отдых усталым членам. Столов для карточной игры в залах нет; даже если вы будете умирать от жажды, ни одна благодетельная рука не подаст вам ни стакана сахарной воды, ни чашки чаю. Вблизи его превосходительства царит тишина, а если вы и заведете какой-то разговор, то увидев, что к вам приближается хозяин дома, тотчас замолчите, чтобы дать ему возможность почтить вас двумя-тремя словами, – ибо за этим вы, собственно, и пришли. Министр обычно помещается поближе к двери; чернь он приветствует молчаливым кивком, избранных удостаивает нескольких слов».
Следует пояснить, что министром, которого описывает Козловский, был не кто иной, как прославленный писатель Шатобриан (в 1823–1824 годах он возглавлял Министерство иностранных дел). Так вот, русского мемуариста особенно огорчило отсутствие в зале «групп женщин и мужчин, увлеченных приятной беседой» – именно потому, что такую беседу всякий гость ожидал услышать в любом парижском салоне, а тем более у Шатобриана, и, не обнаружив ничего подобного, был страшно разочарован. Зато другой салон, хозяйкой которого была герцогиня де Дюрас, жена высокопоставленного сановника и автор нескольких романов, произвел на Козловского самое благоприятное впечатление, ибо полностью отвечал представлениям о настоящем французском обществе, где «наслаждаются равенством, не досягаемым нигде, кроме царства ума»: «Здесь разговаривают обо всем, но выказывают такое чувство меры и такой хороший вкус, что царедворец не нашел бы, к чему придраться в отношении формы споров, а мыслитель – в отношении их содержания. Политика, новые сочинения, литература, театры становятся по очереди предметами беседы, герцогиня же обладает талантом, какой можно почерпнуть только из глубины собственного сердца, – способностью слушать всякого собеседника с доброжелательством и обращать внимание лишь на то, что показывает его в выгодном свете».
Именно такую идеальную светскость русские путешественники надеялись встретить в парижских салонах, а не встретив, роптали и негодовали. Высказывают мемуаристы и другие претензии. Парижские балы казались некоторым русским аристократам слишком беспорядочными, «анархическими». Дипломат Виктор Балабин свидетельствовал в дневнике 1843 года: «Нет ничего более противоположного, чем атмосфера бала в Санкт-Петербурге и в Париже. Если у нас все подчинено иерархии, то здесь во всем господствует анархия; у нас пять или шесть дам, вознесенных на вершину света милостью государя, голосом моды или собственной красотой, царят деспотически и блистают славой заслуженной или заемной, погружая всех остальных в безвестность и тьму. Здесь все происходит совершенно иначе, и светская львица, которая в одном салоне будет окружена толпою обожателей, в другом едва отыщет одного-двух друзей. То же самое и со львами: в одном кружке они блещут умом и красотой, но в тот же самый вечер в другом доме решительно отступают на второй план».
Кроме того, приезжие из России, даже самые доброжелательные, отмечали, что французские балы по сравнению с русскими «имеют вид тесный и бедный». Н.С. Всеволожский, например, пишет: «Парижских балов у частных людей нельзя сравнивать с нашими, потому что в большей части домов комнаты невелики, и следовательно, танцующие и зрители почти всегда стеснены. Я видал здесь балы званые в таких комнатах, где, казалось, не поместились бы и двадцать человек, а их теснилось и двигалось до полутораста».
Больше того, некоторым русским путешественникам казались тесными даже роскошные дипломатические салоны. Так, особняк австрийского посольства на улице Святого Доминика, нанятый послом Аппоньи в 1826 году у вдовы маршала Даву за 60 тысяч франков в год, считался одним из прекраснейших парижских дворцов. В нем было девять гостиных для приемов и английский сад. Но на фоне русских особняков и бальных зал этот дом мог показаться бедным и тесным; во всяком случае, таким его изображает А.Н. Карамзин в письме к родным от 10 января 1837 года: «Народу толпилось тьма в четырех комнатах, порядочно освещенных, из которых ни одной не было больше Вашей столовой; танцевали в двух, в одной паркет, а в другой крашеный пол!!! <…> Здесь вальсировать опасно, места мало, а неискусные французы так и виляют вправо и влево; я действовал решительно и в два тура сшиб с ног три пары; знай наших! Людей мало, буфет бедный, скверный чай, разливаемый из медного самовара, в сенях веревочный ковер!!.. Одним словом, парижские балы не чета нашим! и не могут выдержать сравнения ни в пышности, ни в красоте женщин, ни в искусстве танцоров, ни даже в богатстве и щегольстве уборов».
Не только русские аристократы, но и некоторые французские наблюдатели критиковали парижские балы и приемы. Вот описание «новых тенденций» светской жизни в «Историческом ежегоднике» Шарля-Луи Лезюра за 1821 год: «В частных домах повсюду устраиваются балы; в нынешнем году балы эти проходят не так, как раньше: в прежние времена хозяин дома приглашал к себе столько друзей или знакомых, сколько могут вместить его парадные залы, и мог при необходимости назвать каждого приглашенного по имени. Теперь не то: в залу, рассчитанную на сотню человек, приглашают две сотни, причем добрая половина из них хозяину дома неизвестна. В частный дом теперь входят так же непринужденно, как в кафе; гость предпринимает попытку добраться до хозяйки дома и засвидетельствовать ей свое почтение – попытку, которая, впрочем, зачастую оказывается тщетной, – а затем, исполнив эту докучную обязанность, принимается искать себе собеседников, с которыми он по крайней мере знаком; гости проталкиваются сквозь толпу, пихают друг друга локтями, наступают друг другу на ноги…»
Балов стало так много, пишет в январе 1824 года «Журналь де Пари», что чувствуется острая нехватка оркестрантов для музыкального сопровождения танцев; дело дошло до того, что в некоторых домах танцуют под одно лишь пианино.
Все дело в том, что круг людей, устраивающих балы и приемы, постоянно расширялся; представителям мелкой буржуазии хотелось вести себя так, как принято в светском обществе. Л. Монтиньи, автор книги «Провинциал в Париже» (1825), перечисляет неписаные правила для устроителей балов: частный дом должен стать похожим на общественное здание; ворота следует держать открытыми, двор и подножие лестницы осветить плошками; слуги должны выдавать гостям номерки в обмен на верхнюю одежду, оставляемую в гардеробной.
Американский путешественник оказался на вечере у парижского лавочника: из-за тесноты здесь было очень неудобно кружиться в вальсе или танцевать кадриль; на фортепьяно играли хозяйские дочери, а не профессиональные музыканты; грог, который подавали гостям, больше напоминал подслащенную воду. Тем не менее в небольшую гостиную, в другое время служившую столовой, набилось тридцать пять человек. По местным понятиям, это был настоящий бал. Гостям здесь даже предоставляли такой же выбор, как на балу аристократическом: те, кто не хотел танцевать, играли в карты. Аристократы, конечно, относились к таким вечерам с презрением и видели в них карикатурное и вульгарное подражание великосветским приемам. Но для самой буржуазной публики такое времяпрепровождение было чрезвычайно важным, поскольку способствовало ее приобщению к светскому образу жизни.
Впрочем, угнаться за знатными и богатыми господами людям из буржуазной среды было нелегко. Дельфина де Жирарден с аристократическим презрением и немалой язвительностью описывает в феврале 1840 года бал в доме одного из парижских буржуа: «Гостиная совсем невелика, и чтобы не потерять ни единого кусочка пространства, оркестр запихивают в альков соседней спальни; разодетые матери семейства мучаются на жестких скамьях, какие обычно стоят в школьных классах; прохладительные напитки подают очень скупо под тем предлогом, что позже будет сервирован ужин. После полуночи их перестают подавать вовсе – под тем же предлогом. В час пополуночи все гости умирают от жажды и смотрят вокруг с тревогой. Хозяйка дома имеет вид весьма озабоченный; она больше ни с кем не разговаривает, но ласково улыбается тем, кто собрался уходить. Является слуга с вопросом: “Не пора ли подавать?” – “Нет, – отвечает она, – здесь еще слишком много народу”. Она по-прежнему выжидает; выжидает так терпеливо, что самые отважные утрачивают мужество, а самые голодные не находят в себе сил бороться со сном. Наконец она командует: “Подавайте”. И когда вожделенный миг наступает, усаживается наедине с супругом за стол, накрытый на пятнадцать человек, меж тем как гостей на балу побывало целых три сотни. Ибо в празднествах такого рода верх тщеславия состоит в том, чтобы посулить гостям ужин, но верх дипломатии заключается в том, чтобы ужин этот им не достался».
Итак, светское общение становилось достоянием самого широкого круга лиц – но зато утрачивало ту изысканность и то очарование, какими обладало общение «избранных». Этот процесс «демократизации», начавшийся уже в эпоху Реставрации, продолжался и даже ускорялся при Луи-Филиппе.
«Противоядием» размыванию светского круга были призваны служить клубы, или «кружки» – сугубо мужские формы проведения досуга в местах, куда женщины доступа не имели. В главе третьей описан «кружок» как форма приема гостей у короля, но в Париже существовали и кружки другого рода; их быт исследован в книге А. Мартен-Фюжье.
Самым элитарным из них считался клуб под названием «Союз». Он был основан в 1828 году известным англоманом герцогом де Гишем и до 1857 года располагался на пересечении улицы Грамона и бульвара Итальянцев. Для вступления в этот «кружок» необходимо было заручиться рекомендациями двух членов клуба и пройти процедуру голосования, причем кандидатуру новичка должны были поддержать не менее дюжины членов. Вступительный взнос равнялся 250 франкам, а затем принятый в клуб был обязан платить столько же каждый год. Среди членов «Союза» были такие знаменитости, как дипломат Шарль-Морис де Талейран, прославленный денди граф Альфред д’Орсе, барон Джеймс Ротшильд. Этот последний был принят в клуб не как богатый банкир, а как генеральный консул Австрии в Париже. Деловые люди в «Союз» не допускались: это был кружок аристократов-монархистов и дипломатов. Основанный в конце эпохи Реставрации, клуб при Июльской монархии быстро превратился в союз людей, недовольных новой властью и тоскующих по старым временам. Преимущества, предоставляемые членам «Союза», перечисляет в дневнике секретарь русского посольства в Париже Виктор Балабин, принятый в этот клуб в 1842 году: «Здесь можно получить за 5 франков превосходный обед; здесь к услугам членов кружка всевозможные газеты, здесь каждый может держаться, как ему заблагорассудится, сесть или лечь, снять шляпу или надеть шляпу».