Ироническая трилогия Зорин Леонид
Безжалостно глумясь над собою, он напросился на аудиенцию к Евдокии Вениаминовне. Совсем как в том беззащитном отрочестве! Это была капитуляция, уязвлявшая его самолюбие.
Евдокия Вениаминовна сидела в своем исполинском кресле в той же позе, в какой с ним простилась, когда он здесь был в последний раз. Казалось, что за все эти дни она так ни разу и не встала. Та же парчовая плотная шаль покоилась на ее плечах, а на губах ее тихо мерцала та же всеведущая улыбка. Была, как всегда, неколебима и статуарно-монументальна. Гляделась как Екатерина Великая.
– Ну что, дружочек, – спросила она своим сипловатым, густым баском, – Сабина совсем тебя доканала? Ты отощал, так не годится.
– Это убийца! – крикнул Гвидон.
– Мне ли не знать? – она усмехнулась. – Впрочем, тут есть преувеличение.
– Она измывается надо мной и распинает на каждом шагу.
– Ясное дело. Ты не части. В чем это все-таки выражается?
– Не знаю, как объяснить, Евдокиюшка. Это продуманная система подавления и разрушения личности. Моей, разумеется.
– Излагай.
С немалым трудом Гвидон исповедался. То был образцовый набор обвинений и долгий, давно копившийся счет. Вдове были поставлены в строку ее ухмылки, ее насмешки, ее обращение на «ты», устойчивый издевательский тон, ее возмутительная фраза о мыле с дальнейшим превращением мыслящего человека в обмылок. Гвидон рассказал и о созданном фонде, и о Тамаре, жене олигарха, и даже об орхидеях политика.
– Много Фройда и мало фактов, – сказала величественная дама. (Она всегда говорила «Фройд», венский профессор был бы доволен.) Впрочем, понятно, что негодница.
Гвидон все не мог прийти в равновесие.
– Вы только подумайте, Эдокси, посылает к неуправляемой женщине, способной на меня посягнуть, когда же я законно тревожусь, мне заявляют, что я не смылюсь.
– Да, не дворянское гнездо. Покойный Гранд ее распустил. С другой стороны, ты сам посуди: может быть так, чтоб вошла гимназистка и чтоб вокруг шиповник цвел? Это все тени забытых предков, а нынче, дружок, одна попса. Так, кажется, у вас говорят? Бери что дают, мой друг. Это – жизнь.
– Дают… Никто ничего не дает, – с горечью возразил Гвидон. – Передо мной колючая проволока! Да, Эдокси! Хочу в гнездо! И чтобы девушка в белой накидке. Довольно с меня свободы, раскованности, вседозволенности эпохи заката! Я хочу тихой и робкой любви с пожатием пальцев под столом и с первым стыдливым поцелуем, действующим как взрыв фугаса, или – совсем наоборот – как мина замедленного действия. И чтоб шиповник алый цвел. Именно так! Он мне и нужен. Я не хочу, чтоб меня рассматривали лишь как продукт для натуробмена, определяя, тот ли формат!
Гвидон еще долго не мог успокоиться. Его конфидентка сурово нахмурилась.
– Мне ли не знать? Однако, дружочек, как у тебя все в одной куче – мины с фугасами и шиповник. Слишком чувствителен – не по времени. Экий ты право… эта Сабина вошла в своих кружевных чулочках, а ты уже сразу пал, как кадавр.
«Можно решить, что она подсматривала», – с ужасом подумал Гвидон. И с грустью сказал:
– Больно вам будет за эти французские словечки.
Она насмешливо пробасила:
– Хочешь по-русски? Пал, как труп. Прости меня, если я ненароком задела твое мужское достоинство.
– Жизнь, в сущности, не удалась, – горько пожаловался Гвидон.
– Ну, полно. Злоупотребляешь штампами. Но ей это так с рук не сойдет. Я ей хотела помочь в нужде, сама послала тебя на выручку. И значит, несу за тебя ответственность. Уж этот мне стиль – мытарить юношу… Держать на поводке человека – тем более порабощенного – грех. К тому же наказуемый грех. Опомнится в клубе для отставниц, бахвалящихся былыми любовниками. Эта камелия мне ответит. Будет еще просить прощения.
– Спасибо вам, милая Эдокси, – с чувством проговорил Гвидон. – Хочется верить, хотя и трудно. Меж нами прошла Великая Схизма.
– Вздор, вздор, мы не святые, мы – люди. Стало быть, можем договориться. Граф Лёв Николаевич (старая дама подчеркнуто произносила «Лёв») начал последний роман словами: сколько бы мы ни портили жизнь, она все равно свое возьмет. Сам тоже много дров наломал, прости его, Господи, но – был прав.
«Ну, не смотри на меня с сочувствием. Я не печалюсь о том, что вскорости меня перевезут на тот берег. Стикс – точно такая же река, как прочие реки, во всяком случае – лучше и симпатичнее Леты, в которой тонут наши надежды.
Нет, нет, сочувствовать мне не надо. Сладко ли жить на этом свете или существовать на нем горько – это вопросы почти забытые – из той, античной поры биографии, из молочно-воскового периода.
Есть более трезвое постижение, открытое первым из маразматиков: жизнь становится утомительной. Тут и задумываешься об исчерпанности. Сколько бы мы ни заверяли в своей неутолимости жизнью, она способна укоротить даже и самых ненасытных.
Вдруг возникает некая ясность в тех или иных вариациях на тему всемирного круговорота, названного Всемирной историей. Прослеживается все та же суть: неустранимое содержание, независимое от разнообразия форм.
Любая наука связана с этикой. (В особенности – футурософия.) Пожалуй, даже больше, чем с истиной. Знаешь, что ветхозаветная мудрость обширней и многослойней евангельской, но люди ей предпочли надежду. Сын человеческий возвестил, что мы еще можем спастись любовью.
Мы согласились и с каждым веком звереем все больше и успешней. Научились убивать миллионами. Теперь переходим к миллиардам. Наши этические возможности имеют свой предел, дорогая. Поэтому я со своей ученостью метался в этическом тупике.
Однажды ты попеняла мне, что я в последний миг ускользаю. Что спорить – я постоянно стоял одной своею ногой – за дверью. Счастливей от этого я не стал, зато выносливее – быть может.
Ты спрашиваешь: что из того? Но это было нужнейшим из качеств, ибо мне не дано похвастать выпавшей мне средой обитания. Итог ее трудовых усилий – растущее истребление мира. Венец ее духовной работы – самая жалкая ксенофобия. Все это так – мы провалились.
Но сколько бы я себе ни твердил: сюжет завершен, пора убираться, все-таки я умею понять, что время, которое мне предстоит, безлико, бескрасочно и беззвучно. Что можно отдать решительно все за сумерки с их фиолетовым цветом, за тишину в сосновом лесу с этой томительной хвойной одурью, за встречу с морем, за звон апреля с его обещанием любви, за тот раскаленный мороз за окном, когда мы впервые познали друг друга.
Эта страничка – тебе, Сабина. Тобою она окрылена, тобой излилась, тебе – спасибо. Жалко, что ты ее не прочтешь. В последний миг я ускользаю».
Пока она слушала голос Гранда, Гвидон на другом конце Москвы вел диалог с Тамарой Максимовной. Жена кандидата в олигархи вытребовала его к себе, загадочно прошелестев по мобильнику о том, что произошли роковые и чрезвычайные события.
Итак, он снова в постылых термах с ложем, занимавшим их треть, с распутными бирюзовыми стеклами, с нахальной мозаикой на полу.
– Гвидончик, – верещала Тамара, – полный абзац. Муж рвет и мечет. Я думала, он сухой, как валежник, но он оказался ревнив, как вепрь.
– К кому же он ревнует?
– К тебе. – Она удивленно округлила свои коричневые глаза, явно шокированная вопросом.
– Какие же у него основания?
– Основания, положим, и есть, – резонно возразила Тамара. – Но главное: какова интуиция! С таким чутьем он не мог не взлететь.
Гвидон не пожелал углубиться в блестящую карьеру магната.
– Не вешай мне на уши лапшу. Что ты еще ему напела?
– Какой ты, право… Ну, намекнула: координатор неровно дышит. Думала, что ему польстит.
– Уверен, ты этим не ограничилась.
Тамара Максимовна вздохнула.
– Ну, я сказала, что ты пылаешь. И что к тому же ты очень мил. Я по натуре очень правдива. А он…
– А он хорошо тебя знает.
– Ты можешь обидеть меня. Перестань. Странно, что я жива осталась. Всего непонятней, что ты еще жив.
– Можно меня заказать при желании, ежели рыцарь не скупой, – скорбно усмехнулся Гвидон. – Я уж давно кандидат в кадавры.
Она мгновенно насторожилась.
– Что это значит – кадавр?
– Труп.
– Не смей его смешивать с криминалом! – вознегодовала Тамара. – Ревность – благородное чувство. Мне хочется тебя сохранить, но, я боюсь, он на все способен.
– Тщеславие до добра не доводит. А уж тем более – хвастовство.
– Ужас, какой морально выдержанный, – Тамара Максимовна рассмеялась. – Скажи мне, в чем смысл приключения, если о нем никто не услышит?
– И впрямь. Об этом я не подумал.
Она потрепала его шевелюру.
– Мы с тобой не подумали оба. Я и представить себе не могла, что он воспримет подобным образом чистосердечное признание. О фонде он и слышать не хочет. Но, согласись, такая любовь все же заслуживает уважения.
– Окраина общества, – буркнул Гвидон.
– Кого ты имеешь в виду?
– Вас обоих.
– Слушай, ты можешь меня обидеть.
– Надеюсь – смогу.
– И ты пожалеешь, – в воркующем голосе Тамары внезапно обнаружилась сталь. – Я уже тебе говорила: в нынешней жизни я – пантера.
– Это нисколько вам не поможет, – торжественно посулил Гвидон. – Ты и твой муж жестоко обидели не столько меня и Сабину Павловну, сколько духовную элиту. Элита этого не простит.
– Гвидончик, мой муж – человек земной. Поэтому он облокотился и на Сабину, и на тебя, и на духовную элиту. Она у него сидит в приемной.
Гвидон скрестил на груди своей руки и патетически произнес:
– Вот, значит, как вы заговорили? Благодарю вас за откровенность. История знает таких особ, считавших, что человеческий дух бессилен и ни на что не годен. Пришлось им раскаяться в верхоглядстве. Наш Гранд и сегодня живей всех живых.
– Муж убежден, что книга не выйдет. Много ли в вашем фонде членов?
– Членов достаточно.
– Кот наплакал.
– «Достаточно» действенней, чем «избыточно» – назидательно произнес Гвидон. – Важно, что все – достойные люди.
– То-то они затряслись от страха. Достоинства у них, видно, навалом.
– Тамара Максимовна, я однажды уже запретил оскорблять наш фонд. Вы мне не вняли. Я не намерен выслушивать далее ваши дерзости.
Он вышел на лестницу, не отвечая на возгласы, что неслись ему вслед. Быстро миновал оба марша, гордо прошел мимо двух консьержек и двух задумчивых молодцов, выскочил на тенистую улицу.
– Нет, какова! – он не мог успокоиться. – Пантера подлая! Трясогузка! И я, имбецил, шел ей навстречу. Я, чмошник, ей находил оправдания! «Женщина ищет самозабвения». Ну и придурок! Стыд и позор. С таким капитулянтским характером запросто можно пойти по рукам.
Счеты с самим собой он сводил, пока не вошел в знакомый подъезд. Звонок он нажал с тяжелым сердцем.
– Входите, прекрасный собой вымогатель, – впервые вдова обратилась на «вы».
Гвидон смекнул, что его посещение Евдокии Вениаминовны уже получило свое развитие. «Одно к одному», – подумал он и выразительно закручинился.
– Милости просим, юный ябедник. Давно тебя, наглеца, тут не видели, – вернувшись к привычному местоимению, она, однако, ничуть не смягчилась.
Гвидон безнадежно махнул рукой, давая понять, что такой прием его нисколько не удивил.
Вдова сказала:
– Я полагала, что с той розовоперстой поры, когда ты выковырял изюм из ямочки на своем подбородке, ты относительно повзрослел и закалился. Я ошибалась.
Так как Гвидон упорно безмолвствовал, вдова продолжила монолог:
– Нажаловался на меня Евдокии? Из-за твоих постыдных соплей мне была устроена выволочка. Такие прискорбные обстоятельства! Замучили подшефного юношу, которого ей поручила мать его. Конечно, с ним хлопот выше крыши, однако же свой долг она выполнит. Меня ты славно изобразил: не то волчица, не то дрессировщица. Что за манера – канючить и склочничать? Уж подлинно женское воспитание.
– Рос без отца, – подтвердил Гвидон.
– Не зря они над тобой кудахтали. Вырастили какую-то слякоть. Тоже мне – ножной фетишист! Не хлюпать носом, не шлепать губами! – прикрикнула она на него. – Хныкать можешь у своей Евдокиюшки, тут слюни никому не сдались! Черт знает что они с тобой сделали, эти сердобольные бабы, во что они тебя превратили! Зануда, профессиональный жалобщик, сутяга, к тому же еще и плакса! Стоит погладить его против шерстки, сразу же распускает нюни и бросается к своей тете Дусе. Скорее уткнуться в ейные юбки! Одна защита – теткин подол.
– Можно поносить бедных женщин, – сдержанно ответил Гвидон, – за то, что они, денно и нощно отказывая себе во всем, растили несчастного ребенка, пока Коваленко был в бегах. Вполне в вашем духе. Но ваша хула не поколеблет моей благодарности. Они меня сделали тем, кто я есть…
– Сказала бы я тебе, кто ты есть, – остановила его вдова.
– Могу себе представить.
– Не можешь.
– Тем хуже. И я для вас – урод, и добрые женщины вас шокируют тем, что в груди у них билось сердце, а не постукивала кувалда.
– Началось, – вздохнула вдова.
– Кончилось, – произнес Гвидон.
Она усмехнулась и предложила:
– Давай мириться.
После чего поцеловала Гвидоновы губы.
– Исключительно из уважения к возрасту твоей настойчивой покровительницы.
– Не из любви же, – кивнул Гвидон.
Их поцелуй слегка затянулся. Гвидон вздохнул:
– Им посчастливилось.
– Всегда надо вовремя остановиться, – менторски сказала вдова.
– Вполне обывательский здравый смысл, – неодобрительно бросил Гвидон.
– Его-то я неизменно придерживаюсь, – сказала вдова. – И все-таки к делу: ты побывал уже у Тамары?
– Имел удовольствие.
– Не сомневаюсь. Так уж она тебя домогалась.
Гвидон рассказал о своем визите, естественно, исключив из рассказа необязательные подробности. В сущности, был важен итог: фонд потерял своего мецената.
– Я не ждала ничего другого, – холодно сказала вдова. – Возможно, какой-нибудь даун в штанах и клюнет по своей недоразвитости на эти изгибы и извивы. Но я всегда хорошо понимала, что предо мной саламандра с крестиком и элегической колоратурой. Гранд тоже быстро в ней разобрался. Ее выдавали десны и зубки. И эти гляделки фашистского цвета. Понять бы, как выпала эта фишка. Либо ее негоциант как-то сумел собрать информацию, либо ты где-то сам прокололся.
Гвидон согласился с такой возможностью.
– Я слишком неопытен и распахнут. Все верю в победу добра над злом.
– Ты – в ауте, – сказала вдова. – Использован по полной программе.
– Больше всего меня потрясло, – признался удрученный Гвидон, – что жертвенный мой поход к этой даме вас не заставил даже нахмуриться.
– Зато ты познал на собственном опыте, что всякие жертвы всегда бессмысленны. Еще одной такой жертвой больше. Спокойной ночи. Не падай духом. Прорвемся. Похоже, я завелась.
«Больше всего я слышал упреков за то, что всю жизнь работал без пауз и стопка листов на моем столе не сохраняла своей белизны. Я много раз приносил извинения и с должным смирением отвечал, что мозг мой вовсе не просит отдыха, но требует постоянной загруженности. Что делать, если мы вместе трудимся в безостановочном режиме. Правда, такой режим предъявляет одно непременное условие: мозг должен быть в форме в любое время.
Не знаю, каково ваше мнение – постигла ли меня кара Господня или дарована его милость. Я склонен думать, что был любимчиком.
Люди бывалые утверждают, что поисковое поведение может нам дорого обойтись. Мечемся по кругу, как белки, в горькой мечте найти свое место, или, как принято говорить с некоторых пор, – свою нишу. Различие все-таки существует: место находится под надзором, ниша предполагает укрытие. Оба случая означают удачу, счастливый лотерейный билет. Явно или тайно от ближних поиск увенчался успехом.
Но неосвещенной осталась одна существенная деталь: найти себя – не итог, а начало. Поиск внутри всегда изнурительней и беспощадней, чем поиск снаружи. Любимое дело неублажимо так же, как любимая женщина – вычерпывает тебя до конца. Любовь – жестокое испытание. И за взаимность ты должен платить самую высокую цену. Особенно если речь о призвании.
Но я был счастлив под этим небом. Странник в дому своем, островитянин, вдоволь хлебнувший желчи и горечи, расставшийся со хмелем надежд сравнительно еще молодым, я был запредельно, анафемски счастлив. Ничто на этой суровой земле, на этой почве из глины и камня, с летейской водой под ее поверхностью, ничто не может дать столько радости, сколько напряжение мысли, то, что напыщенно называют интеллектуальным усилием.
Десятки раз я ощущал себя на грани безумия и катастрофы, я чувствовал, что еще немного – котел взорвется и свет потухнет. Но это отчаянье проходило, и, возродившись, я снова видел полоску зеленого луча, его обоюдоострое лезвие. Наутро я был готов к привычной тяжкой работе канатоходца, к новой попытке раздвинуть занавес, чуток приподнять завесу над будущим.
Когда я почуял след грядущего в далеких, пройденных нами столетиях, я содрогнулся и на мгновение замер, как Лотова жена, оглянувшаяся на пепел Содома. Но – странное дело – я испытал не ужас, не трепет пред тем, что ждет нас, а безначальную и бесконечную, дотоле незнакомую нежность.
Я видел, как летит сквозь пучину крохотный доблестный светлячок, то вспыхивая, то угасая. Что из того, что его часы уже сочтены, что ему назначено ответить за то, что на нем совершили все те, для кого он существовал? У светлячка короткая жизнь.
И все же он сделал все, что мог – дал свет, дал пристанище, создал мысль, дал счастье продолжения рода. Чего еще требовать от него? Он дал и печаль, богатство которой нельзя ни охватить, ни измерить. Хотя мне порою казалось, что вся она укрылась во мне, в моем существе, что вся она, сколько ее скопилось в вечернем и бесприютном мире, стонет и плачет и хочет узнать: сойдутся ли звезды еще хоть раз, зажгут ли они другой светлячок, будет ли его возвращение в наш галактический лед и жар на этот раз счастливым и долгим? И будут ли те, кому даст он жизнь, свободны от ненависти и тьмы?
Однако и я на своем светлячке знавал удивительные минуты. Я чувствую, как душу мою переполняет пока еще смутное, не выраженное ни звуком, ни словом, нежданное благодарное чувство. Слва и звука мне не найти, но чувство дано испытать напоследок.
Так поднимись же из-за стола, Выжатый, старый, временем мятый, Выйди же в полдень, пахнущий мятой. Даль, хоть обманчива, да светла. Сквозь поле, видное на версту, Тропинка вьется почти до плеса. Праздник кончается. Время покоса. Весь белый свет – в последнем цвету. А дети носятся по стерне. Все-таки, все-таки будут дети Долгие годы на Божьем свете. Может быть, вспомнят они обо мне?»
Хоронили депутата Портянко. Для погребения было избрано кладбище в Митине, неподалеку от местожительства политика.
Лишь месяц назад квартира стала законной собственностью депутата, свидетельством завоеванья столицы. Сегодня она напоминала о бренности и зыбкости благ, требующих немалых усилий.
Обстоятельства кончины Портянко были загадочны и трагичны. Он подходил к финалу речи перед своими избирателями и зачитывал ключевую фразу о назревшей необходимости интеллектуализации отношений. Фраза давалась ему с трудом, Портянко заметно разволновался и потерял координацию. Неосторожный шаг – и с грохотом он рухнул в оркестровую яму (встреча происходила в театре).
Это несчастное падение, приведшее к роковому исходу, вызвало разнообразные толки. Одни говорили, что избранник стал жертвой пристрастия к звонкому слову, оказавшемуся для него непосильным. Другие винили судьбу-злодейку. Третьи твердили, что это спичрайтер, нанятый некоей закулисой, сыграл свою киллерскую роль – дал оратору непроизносимую фразу.
Но все эти версии и гипотезы уже не могли вернуть депутата.
С Митинским кладбищем у Гвидона были не лучшие отношения. Он считал его самым амбициозным из новых некрополей отчего города. Очень возможно, эти претензии возникли из-за того, что вокруг селились преуспевшие люди, в первую очередь наши думцы. Впрочем, и другие места последнего упокоения не отличались демократизмом. Пожалуй, сердцу были милее староверческое Рогожское кладбище и даже опальное Троекуровское, оказавшееся в тени Новокунцевского.
Собравшихся проводить Портянко было немалое число. Сказывалась корпоративная этика. Гвидон легко узнавал ньюсмейкеров, известных ему по фотографиям и телевизионным программам. И этот неистовый аграрий, и тот выразитель народных чаяний и новомодный идеолог с пухлыми щечками младенца, слетевший с обертки детского мыла, – все они, точно захватчики, вторглись в загруженную Гвидонову жизнь. В толпе выделялась группа людей. Их одухотворенные лица были отмечены благородством – то были лидеры думских фракций.
Речи, однако, не удались. Все они были обидно коротки и повторяли одна другую. Привычные будничные заботы уже возвращались и отвлекали единомышленников и соратников. В этот момент распорядитель дал по желанию семьи прощальное слово другу покойного.
Гвидон остановился у гроба, несколько раз постучал ладонью по полированному дереву, не столько призывая к вниманию, сколько пытаясь заставить себя поверить, что все это – не тягостный сон. Потом он глухо проговорил: «Не отводя своих глаз, смотрю я на мужественное лицо трибуна, навеки сомкнувшего уста. Возможно, оно не отличалось эстетской кукольной миловидностью, зато, несомненно, было сходно со сколом скалы, с ребристым обломком серого, точно вечность, камня.
И каждое мгновение вечности, застывшей в этих каменных скулах, ты отдал своему избирателю! Ты не жалел для него ни сил, ни времени, не пощадил и жизни. Твое стремление приобщить его к интеллектуальной наполненности царящих в обществе отношений нам слишком дорого обошлось, но ты ни мнуты не колебался, движимый высшей самоотверженностью и жаждой облагородить мир.
И часа не прожито для себя! Все без остатка – электорату! Его заботы были твоими, в служении ему был весь смысл подвижнического существования. Ответственность, искренность, честь и совесть всегда направляли любой твой шаг. Прост ли ты был? Шел такой шепоток. Что ж, ты был прост. Но прост, как правда.
Естественно, что твои достоинства плодили недругов и завистников. Все те же клеветники России, испытанные в своем ремесле, распространяют грязные слухи, что в смерти твоей повинна фраза, в борьбе с которой ты изнемог. Подлый, нечистоплотный поклеп! Известно, что не с такими преградами справлялся ты на своем пути. Любые барьеры, любые заторы ты – хоть не сразу – одолевал.
Но – пусть их! При жизни ты отличался редким уменьем держать удар. Как мощный, неприступный утес, встречал ты наветы и всякий глум. Никто не услышал твоих оправданий. На провокаторские попытки разжать твои стиснутые губы был, как сказала Марина Цветаева, „ответ один – отказ“. Только он! И ты остаешься чист и светел.
Прощай, наш надежный, неколебимый! Прощай, бескорыстный и бескомпромиссный! Наш нелицеприятный, прощай!»
Оркестр обрушил марш фюнебр.
– Опять Шопен не ищет выгод, – чуть слышно пробормотал Гвидон.
– Что-то не так? – наклонился к Гвидону мужчина с депутатским значком.
– Вспомнил поэта, очень мне близкого. Ушел много раньше, чем мой Портянко.
– Сочувствую вам, – депутат затуманился. – Да, все там будем. Закон природы. Спасибо за прекрасную речь. Сразу понятно, что – от души. Вы высказали то, что я чувствую. Гузун, – представился он под конец.
«Другие с этого начинают», – подумал Гвидон с неудовольствием.
Ему пришлось еще несколько раз принять благодарные восторги, с платком в руке пробилась Гуревич. Она умиленно утерла глазки.
Гвидон поразился.
– Дарья! И ты здесь?
– Шурин привез, – сказала Гуревич. – У них с покойным были дела. Какие-то общие интересы. Он тоже от тебя в восхищении. Умри, Гвидон, – лучше не скажешь.
– Резонно. Пора поставить точку, – мрачно согласился Гвидон. – Дать занавес и уйти со сцены.
Гуревич лишь махнула рукой, как бы не придавая значения такому намеренью триумфатора.
– Я обещала, что вас познакомлю. Какое все-таки совпадение! Наша вторая встреча с тобой, и снова – свело роковое событие. Ну как тут не поверить в судьбу?
– Друзья уходят один за другим, – со вздохом проговорил Гвидон. – И, мнится, очередь за мною.
– Какая глупость! Ты полон жизни. Но как я рада тебя увидеть! Когда ты исчез, словно канул в пучину, я подумала, что ты бессердечен. И вот эта речь!.. Да, я ошиблась. Сердце у тебя все же есть.
– Есть, и болит, – кивнул Гвидон.
– Боже мой, в каком ты миноре.
– Я – в ауте, – грустно сказал Гвидон. – Я присягнул себе на распятии, что выпущу в свет книгу учителя. Я создал фонд. Я поставил на кон свою безупречную репутацию. Одна эгоистка мне обещала, что муж ее придет мне на помощь. Не знаю, чем я ей не угодил, – на днях она сыграла отбой. А ты говоришь, что я полон жизни. Это – видимость. Я – облако в брюках. Жизнь оставила эту плоть.
– Печально, – проговорила Гуревич.
– Печально, но прими эту данность. Я безутешен и унижен. Меня продинамили, как салагу. Кинули, как последнего лоха.
– Мерзавка, – с чувством сказала Гуревич.
– Мягкое слово, – сказал Гвидон. – Моя бесхитростность и доверчивость делают меня беззащитным.
Она подумала и сказала:
– Я постараюсь тебе помочь. Знаешь, я посоветуюсь с шурином. Жди меня здесь.
– С места не сдвинусь, – он поцеловал ее руку. – Ты не такая, как остальные.
Четверть часа Гуревич отсутствовала. Потом возникла. Лицо разрумянилось, и даже поступь стала порхающей, словно она вознеслась над землей.
– Ты приглянулся моей сестрице, – торжественно объявила она.
– Ее проблемы, – буркнул Гвидон.
Известие его озаботило. «Еще одна Тамара Максимовна».
Гуревич весело щебетала:
– Сказала – в твоих басурманских очах виден богатый внутренний мир.
– Мой мир – это мои проблемы, – нетерпеливо сказал Гвидон.
Потом он раздраженно спросил:
– С сестрой ты беседовала или с шурином?
Она рассмеялась:
– С шурином – тоже. Ты его пронял. Идем, они ждут.
Мимо неторопливо проследовали думцы с благородными лицами. Они направлялись к своим машинам, выстроившимся на пятачке. За ними, в положенном отдалении, двигались служивые люди.
– Вокруг чиновник густо шел, а не шиповник алый цвел, – певуче пробормотал Гвидон. На миг ему помстилось, что в воздухе возникло видение пирамиды, властно вздымавшейся в поднебесье.
Гуревич гордо взяла его под руку и повела по центральной аллее.
У здания грязноватого цвета – странная смесь охры с белилами – степенно кучковались пришедшие. Они собирались на поминки. Ресторан, расположенный в центре города, носил названье «Восточный дворик». Приглашенные грузились в машины, сколачиваясь в отдельные группки.
– Вот и они! – сказала Гуревич.
Их поджидала чета Марковских. Монополист оказался высоким и широкогрудым шатеном с бедовым мальчишеским лицом. Рядом озирала пейзаж острыми смолистыми глазками его жена Аграфена Ефимовна, разительно не сходная с Дарьей. В отличие от пышнотелой сестры она была маленькая и хрупкая. Взгляд ее источал угрозу. Сзади переминались два парня, сразу напомнивших Гвидону гостей на панихиде Романа.
Гуревич представила своих родственников.
– Это сестра моя, Аграфена, – пропела она, – и Ленор Аркадьевич.
– Родители были бойцами идеи, – весело объяснил Марковский. – Нет чтобы дать нормальное имя. Пометили аббревиатурой. Ленин. Октябрьская революция. Господи, пронеси и помилуй. Вы не напомните вашего отчества?
«Дает понять, что фамилию знает. А также – имя. Тактичный малый», – подумал Гвидон. Но для порядка дал все же полную информацию.
– Гвидон Александрович Коваленко.
– Имечко тоже неординарное, – сказал Марковский. – Но лучше Ленора. Пушкин все-таки не Ульянов.
– В том, как вы говорили над гробом, не только в словах, но в этой ауре я ощущала нечто пронзительное, – сказала Аграфена Марковская. – Вы нам перевернули душу.
«В чем у них всех душа эта держится?» – озабоченно подумал Гвидон. Он опасливо пожал ее руку, отгоняя возникшую тень Тамары.
Гуревич хозяйски его потрепала по волосам. «Заводит сестру, – уныло догадался Гвидон. – Лучше уж так, чем дразнить супруга».
Марковский также одобрил Гвидона и нарисованный им образ.
– Да, вы его хорошо представили. Я, хотя нам привелось сотрудничать, многого в нем не рассмотрел. Конечно, юная увлеченность и молодой идеализм… И тем не менее, тем не менее… Мне-то казалось, что это имидж, что не такой уж он кристаллюга. Но кто его знает: а вдруг был реликт? Бедняга. Пусть будет земля ему пухом. Этакая нелепая смерть. Сдались ему эти отношения! Жили мы с ними без интеллекта всю нашу длинную историю, прожили бы еще триста лет.
«А он неглуп, – подумал Гвидон. – Совсем неглуп. Не даст он мне денег».
– Даша сказала, у вас – проблемы? – бодро осведомился Марковский. – Отлично. На поминках обсудим. Садитесь в машину, для всех есть место.
Он подвел их к моторизованной рыбе с напружиненным, нацеленным телом под серебристой чешуей. Сел рядом с водителем. Дамы с Гвидоном уселись сзади. А бодигарды оккупировали другую машину.
Пока они ехали по Москве, Гвидон обдумывал про себя напористые короткие реплики, услышанные от монополиста. Вдумываясь, все больше мрачнел.
«У вас – проблемы? Отлично. Обсудим». Что уж такого отличного в том, что у человека – проблемы? По мне – так гори они синим пламенем. «Обсудим». Замучает насмерть вопросами. Я, между прочим, не юрист.
Ехали долго, стояли в пробках. Гуревич, сидевшая с хмурым Гвидоном, была так заботлива и душевна, что он попросил ее взять себя в руки и оставаться в рамках приличий. Груша Марковская шумно вздыхала. Однажды прошептала чуть слышно, но все-таки внятно:
– Нимфоманка…