Ироническая трилогия Зорин Леонид
И за столом разместились рядом – Гвидон между Марковским и Дашей, Марковский между женой и Гвидоном. Едва они помянули Портянко, Марковский сразу же наклонился к печальному молодому соседу и произнес, понизив голос:
– Даша сказала мне: чья-то рукопись?..
– Да. Рукопись моего учителя. – Вторично за сегодняшний день Гвидон назвал учителем Гранда и поразился тому, как естественно на сей раз было его самозванство.
«А так и есть», – подумал Гвидон.
– Лучшая из существующих рукописей может кануть в небытие, – сказал он с патетической горечью. – Наш фонд не справляется с изданием.
Марковский быстро спросил:
– Что за фонд?
«Начинается», – подумал Гвидон. Но объявил с достоинством князя, не сломленного своей нищетой:
– Фонд Грандиевского.
Эти слова вызвали у Ленора Марковского реакцию более чем неожиданную. Монополист расхохотался.
– Все в порядке, молодой человек. Я – со вчерашнего дня – член фонда, которому вы так преданно служите. Отныне у вас нет проблем с бумагой и вообще – у вас нет проблем.
После затянувшейся паузы Гвидон промямлил:
– Похоже на сказку. Вы – член фонда? И я об этом не знаю?
Марковский оглянулся на Грушу. Жена его увлеченно беседовала с гостьей, сидевшей одесную. Все-таки он понизил голос:
– Все очень просто. Когда-то мы были очень дружны с Сабиной Павловной. Еще до брака ее с профессором. Некоторое время – и после. Очень недолго. Жизнь развела. О чем я искренне сожалею. Она уж тогда подавала надежды. В отличие, нужно сказать, от меня.
– Спасибо, – чуть слышно сказал Гвидон. – За щедрость.
– Не о чем говорить. Когда я услышал про фонд Грандиевского, я сразу же предложил ей помощь. Сперва она гордо отказалась – такой уж у нас испанский характер. Сами себе усложняем жизнь. Все это женские фанаберии – страх уронить себя и все прочее. Однако вчера она позвонила, сказала, что помощь ей все же потребуется. Я это предвидел заранее – цены на бумагу растут. Естественно, я ее отругал и объяснил, что мне лишь приятно выручить близкого человека.
– Само собой, – прошептал Гвидон.
– Дело-то вполне пустяковое. Если бы все мои заботы можно было смахнуть так просто.
– Он человек широкой души, – негромко добавила Гуревич. – И подозрительно сентиментален для монополиста, ты не находишь? Главный производитель бумаги. Ну, ты доволен?
– Просто ликую. Ты – инопланетное существо.
Она благодарно ему улыбнулась.
– Спасибо. Ты умеешь сказать. Но вид твой мне активно не нравится. Белый, как этот потолок. Слишком ты тонкий и впечатлительный. Тебе нездоровится?
– Мне охренительно. Я даже слышу пение ангелов.
– Глупости. Дай мне найти твой пульс. Куда он делся? Что с тобой? Сердце?
– Zahnschmerzen in Herzen, – кивнул Гвидон. – Но – ничего. И это пройдет. Не мыло – не смылюсь. Еще не кадавр. От радости не умирают.
Октябрь выдался влажным и ветреным. Мокрый чавкающий асфальт дрожал и причмокивал под ногами. Зябнувший город при свете дня невольно вызывал сострадание. Особенно жалко гляделись деревья, похожие на ощипанных куриц. Их нагота была лишена даже подобия обаяния.
Город боролся с гнилым сезоном. Сумерки ему помогали, скрадывая дневное уныние. Город закрывался от осени витринами, фасадами, вывесками, расцвечивая гриппозные лужи золотом вспыхнувших лампионов. Яркие разноцветные буквы сливались в нарядные имена с этаким звонким заморским шиком. Путник, доверься, не пожалеешь. Но путник был опытен и осмотрителен.
В сырой и знобкий октябрьский вечер в одном из новейших московских клубов, который изящно уравновесил дух и материю, соединив приют для гурманов с продажей книг, происходила презентация наследия Петра Грандиевского. В клубе было шумно и людно – смутные толки и даже сплетни предшествовали выходу тома, подогревая к нему интерес. Правда, пришедших на презентацию ждал малоприятный сюрприз – в очень коротком предисловии, подписанном координатором фонда господином Гвидоном Коваленко, фонд Грандиевского уведомлял, что обещанный последний раздел выпал из общего состава. Почти перед самым выходом книги нашлось распоряжение автора с запретом включать в это издание заметки и всякие маргиналии с характеристиками, портретами и прочими лапидарными блестками эссеистического жанра. Фонд сожалеет об этом решении, но подчиняется воле автора. Впрочем, координатор фонда советует набраться терпения, а также прожить на белом свете еще семь-восемь десятилетий. Записи Гранда, посвященные всем его спутникам, да и спутницам, будут со временем опубликованы.
Грустная новость. Но кроме нее общественность волновали слухи о долгом принципиальном конфликте между вдовой – госпожой Грандиевской – и господином Коваленко. Во всяком случае, появление обеих сторон в популярном клубе вызвало небольшую сенсацию. Как было достигнуто примирение, можно было только гадать.
События в последние месяцы и впрямь развивались весьма драматически. Все очевидное было лишь рябью и зыбью на поверхности моря. Истинные беда и погибель вершились в его незримых глубинах. Причины таились отнюдь не в сфере академических разногласий. А генеральное сражение – если угодно, третейский суд, – прошло на нейтральной территории, у Евдокии Вениаминовны.
Гвидон объявил, что он сознает свое подчиненное положение в фонде профессора Грандиевского, но в улье есть и его капля меда, и он не допустит сомнительных сделок втайне и за его спиной. Пускай он маленький человек, но он привык дорожить своей честью.
Вдова сказала, что Гранд научил ее бояться маленького человека. В определенных обстоятельствах пигмей особенно вероломен. А может быть, даже жизнеопасен. Она не забыла, как сей Гвидон явился к ней с депутатских поминок нетрезвый и почти невменяемый, готовый содрать с нее пол-лица.
Гвидон саркастически возразил – не надо бы ссылаться на Гранда, который его собрат по несчастью.
Вдова поделилась своей убежденностью, что эти страсти, а если точнее, низменные инстинкты Гвидона, сразу же вызывают в памяти образ супруга Тамары Максимовны – он мог бы вполне его заменить.
Гвидон напомнил: чтоб заменить Тамаре Максимовне супруга, Гвидон Коваленко должен иметь, по крайней мере, средства Марковского.
Вдова сказала: теперь ей ясно, что благородный род Кавальканти и юный клеветник Коваленко не связаны никаким родством, и уж тем более – духовным.
Гвидон сказал, что за это время он приучился сносить оскорбления. Но с этого дня он выбрал свободу. Сильнее стала тяга прочь и обнаружилась страсть к разрывам.
Вдова сказала, что просто безбожно элементарному… ходоку (она избирает нейтральное слово из уважения к хозяйке) всуе трепать стихи гиганта. К тому же ему нечего рвать.
Евдокия Вениаминовна заметила, что ей ли не знать, как неумны бывают люди в своем стремлении к разрушению. Но и Сабине должно быть ведомо, что юное сердце не заржавело, играть им и грешно, и опасно. Что до Гвидона, ему уже, видимо, мало персональных забот, понадобились проблемы Гранда, с которыми тот сам разобрался. Если Гвидона «тянет прочь», пусть выполнит прежде свои обязательства. Только после выхода книги он волен собой распоряжаться.
Кроме того, Гвидон и вдова ее утомили своими конвульсиями, сначала порознь, теперь вместе. Она, разумеется, им сочувствует, но им ли не знать ее привычки к уединенной сосредоточенности. Прыжки и ужимки рода людского забавны, порой ее куражируют, но мера и вкус нерасторжимы.
Речь ее возымела действие. Было достигнуто перемирие. Общение директора фонда с секретарем-координатором мало-помалу восстановилось. Хотя и на деловой основе. Гвидон явился на презентацию и даже надписывал экземпляры. Почин положил румяный немец – он протянул ему книгу для подписи.
– Но вам известно, что я не автор? – спросил его Гвидон с подозрением.
– О, да, я скорблю. Но хотел бы оставить память об этом прекрасном дне.
– Как ваше имя?
– Карл-Хайнц.
– Отлично. Имя меня устраивает.
С того и пошло. Почти все покупатели протягивали Гвидону книги. Он честно адресовал их вдове, но та лишь пожимала плечами. Однажды, впрочем, она обронила:
– У вас это лучше получается. Во всяком случае, органичней.
Гвидон размышлял примерно с минуту, обидеться ему или нет, потом он решил, что это форма признания его крупных заслуг.
Презентация кончилась поздно вечером.
– Я устала, – пробормотала вдова.
Гвидона подмывало спросить, почему не появился Марковский, посуливший прийти с женой и свояченицей, но, взглянув на нее, он промолчал. Выражение обычно подвижного, опасно усмешливого лица было задумчивым и озабоченным. Он спросил, почему ей не по себе, что ее томит и тревожит?
Она сказала:
– Жмут новые туфли. Пальчики у меня с онерами.
Они вышли на улицу. Он произнес:
– Пожалуй, я мог бы вас проводить.
– Истинно княжеское предложение, – негромко откликнулась вдова. – Ну что же, я его принимаю.
– Вы очень добры, – сказал Гвидон.
Она наконец-то усмехнулась:
– Мы в свое время дали обет: в день выхода книги сесть друг против друга и всласть напиться. Ты не забыл?
– Прекрасно помню, – сказал Гвидон.
– Ну а обет – это не шутка. Если уж дал его – выполняй.
Весь путь до дома они молчали. От этой затянувшейся паузы, казалось, тревожно сгустился воздух. Гвидон ощутил, что он волнуется. Надо было бы кинуть словечко, одно из тех, что всегда вертелись на языке, но охоты не было.
Дома она сбросила туфли, стянула кружевные чулки и с наслаждением попинала пушистый ковер босыми ногами. Потом пригласила Гвидона на кухоньку, внесла уже известный сосуд, на этот раз наполненный водкой, а также два граненых стаканчика. После недолгого колдовства возникло блюдо с брынзой, огурчиками и ломтиками хрустящего хлеба, поджаренными в присутствии гостя.
Она вздохнула:
– В расчете на презентацию я не приготовила ужина. Непритязательные заедки. Чтоб окончательно не окосеть.
И неожиданно произнесла:
– Карл-Хайнц.
– В чем дело? – спросил Гвидон.
– Ты очень понравился Карлу-Хайнцу. Не зря он просил надписать ему книгу на память о вашей волнующей встрече.
– Новое дело, – буркнул Гвидон.
Они рассмеялись, и он почувствовал, что напряжение сразу спало. Вдруг унялось и отпустило.
Вдова торжественно продекламировала:
– Пьяной горечью Фалерна чашу мне наполни, мальчик.
– Ученая женщина – божий бич, – вздохнул он, наполняя стаканчики.
– Предупреждаю: напиток серьезный, – сказала вдова. – Ох, надеремся.
– Молча – за Гранда, – сказал Гвидон.
Она кивнула, блестя глазами.
– За Гранда. Все-таки мы это сделали.
И прошептала:
– Муж был что надо.
Выпили раз, другой и третий. Вдова сказала:
– Теперь – за тебя. Спасибо тебе.
– Вы меня тронули.
– Шут с тобой. Говори мне «ты», – великодушно сказала вдова. – Тяжелая дорога нас сблизила.
– Да, испытания роднят.
– Чему быть, того ведь не миновать, – заметила она философски. – Стоп. За меня мы пить не будем.
– Но почему? – удивился Гвидон.
– Во-первых, умей остановиться. Однажды я тебе говорила. А во-вторых, я не заслуживаю.
– Какое-то пьяное самоедство. Ты лучшая вдова на земле.
– Тихо. Я знаю, что говорю. Я собираюсь наделать глупостей, не исключая самой большой. Сядь на свое рабочее место и четверть часа подумай о вечном. Я дам тебе знать, когда срок придет вернуться на землю. Пока потерпи.
И вот он снова в бордовом кресле! Только сейчас он ясно понял, как тосковал по этим полкам, по шару, повисшему над столешницей, по вдохновительной тишине. Он снова взял в руки томик Гранда. В который раз он провел ладонью по крепкому гладкому переплету, еще сохранившему запах краски, и подивился его упругости. Полюбовался корешком, таким основательным и широким, что уместилась даже фамилия. Любовно погладил титульный лист, а вслед за ним четыре шмуцтитула, что предваряли каждый раздел. Очень печально, что выпал пятый, столь жгучий при всей своей виртуальности, но воля автора неоспорима и не подлежит обсуждению.
Скорее всего, фонд Грандиевского сегодня приказал долго жить. Однако он свое дело сделал. Отныне архив покойного автора, поднятый из деревянных гробниц, прочитанный – строка за строкою – секретарем-координатором, начнет наконец земную жизнь, теперь он – общее достояние. Гвидон блаженно закрыл глаза.
Когда в его утомленном мозгу невидимые миру часы ударили в двенадцатый раз, портрет на стене пошевельнулся, и Гранд все с той же хитрой усмешкой неукрощенного озорника выбрался из вальяжной рамы.
«Здравствуй, сынок, – рассмеялся Гранд. – Я появился, как командор. Жена моя и впрямь хороша и, честно сказать, я тебе завидую, но мы ведь современные люди. А значит, не будет набивших оскомину дурацких каменных рукопожатий, мы обойдемся устным приветом.
Итак, спасибо тебе за работу. Я и не мог подозревать, что явится некий Гвидон Коваленко, настолько искусный в конъюнктуре. Что он прочтет мои закорючки и даже реконструирует текст. Совсем уж не мог предположить, что названный мною Гвидон Коваленко будет настолько предприимчив, что сделает из бумажек книгу. Я тронут, я говорю: спасибо – тебе и любимой нами Сабине.
Засим я задам тебе вопрос, и не сочти его неблагодарностью. Стоил ли этот славный томик ваших богатырских усилий? Изданная книга утрачивает бльшую часть своей привлекательности, ибо утрачивает тайну.
Насколько бедней напечатанный текст этих моих дикарских каракуль, которые, кроме тебя, сынок, не смог бы прочесть никто на свете. Ты убедишься в этом так скоро! Стоит лишь книге занять свое место в саркофаге библиотеки среди миллионов, подобных ей.
Да, да, – подобных! Только поставь ее рядом с теми, что пылятся на полке – она уравняется с ними судьбой. На это уйдет меньше минуты.
Смысл сотворения книги таится в процессе, и только в нем! Итог или результат, как хочешь, оскорбителен своей ограниченностью и унизителен беззащитностью. Любой переросток и недоумок, вроде почтенного Полуактова, быстро теряющий терпение из-за дурной работы желудка, печени, половой системы, не говоря о врожденной тупости, воспримет твой труд как личный вызов, щелчок по носу, пинок в его задницу, как плюху по скопческим щекам. Конечно, он будет глодать твой труд, как гложет случайную кость дворняга – с ожесточением и упоением.
Многоуровневое сознание – это немалая роскошь, сынок, оно почти никогда не востребовано. Поэтому книга должна оставаться на восхитительном уровне замысла, по сути дела – недовоплощенной. Бывалый римский трибун говорил, что настоящего читателя надобно взвешивать, а не подсчитывать. Если однажды такой попадется, он договорит за тебя.
Да, книги – вздор, кто помнит книги? Одною больше, одною меньше – разница не так велика. Но этот письменный стол волшебен. И с ним ничто не может сравниться. Надеюсь, что, причастившись к нему, ты в этом наконец убедился.
Конечно, заглядывая в итог, искать удачу – пустое дело. Но это – условие игры. Карлейль в свое время вздохнул – несчастье каждого человека таится в том, что он не способен похоронить себя в конечном. Что ж, этот вздох был справедлив. Так мы устроены, Кавальканти. Наше богатое воображение не может представить себе этот мир не освещенным нашим присутствием.
Бывает, не помогает и юмор. Не устоял даже Марк Твен. В его бумагах рылись не меньше, чем ты – в моих, наткнулись на запись: „Том Сойер вернулся в родной свой город. Встретился со стариком Геком Финном. Обоим жизнь не удалась“. Вспомнил свою любимую фразочку? Но здесь она – не уловка, не шутка. Старик Марк Твен перестал шутить, хотя и был победителем в жизни.
Возможно, он слишком хотел победить. Все мы – избранники и неудачники – приходим к одному и тому же. Однако – в свой срок. Не торопи его. Успеется. Просто прими эту данность. Принять, понять и уже не дергаться – это и есть завет поколений. Не дергаться! Это главный закон. Ибо доказать – невозможно.
К несчастью, дети Адама и Евы, в особенности мятежные дщери, не созданы для природной жизни. Одни, попроще, спешат на приемы и носят портянки от Версаче, другие скулят о тотальной фрустрации, устраиваясь меж тем поудобней – существенного различия нет. Все они живут этой жизнью, сваренной из тайной истерики и вечного страха отстаь от поезда. Такая зависимость от суматохи – это еще одна poisoned pill, отравленная пилюля, мой мальчик! Не падай духом. На этом свете встречаются люди без макияжа.
Нет, не экспансия, как утверждают философы с сердцами воителей и мудрецы героической складки – наше естественное состояние. Я не хочу тебя убеждать, что можно прожить в ладу с эпохой. Не призываю и к ладу с собой. Тем, кто способен страдать и мыслить, это обычно не удается. Но осознание неизбежности, но гордая готовность принять ее – это совсем другое дело. И существует покой достоинства. Его-то следует обрести.
Сынок, тебе пора обуздать свою погребальную логорею. Юмор неотторжим от сочувствия. Смех, провоцируемый уродством, сразу теряет свое назначение. Чем громче и дружней он звучал, тем больше казался он мне бесстыжим, бессмысленным гоготом толпы. Где стадно, не стыдно – это известно. Очень возможно, что я не прав, но размалеванный лик балагана всегда оставлял меня равнодушным.
Допустим, что ты, как подлинный мачо, показываешь смерти язык – я видел такое на фресках Ороско. Но это попытка унять свой страх, которым смерть поражает смертных. Все мы смешны, но она не смешна. И как порой ни позорна жизнь (я никогда за нее не цеплялся) – все же и самый дрянной из ближних достоин в последний свой день состраданья.
Да, я познал утомление миром и не однажды себе твердил: сюжет завершен, пора убираться. И все-таки – кто может сравниться с весенним ветром, запахом моря и фиолетовым цветом сумерек? Поверь, я знаю, что говорю. Время, в котором я пребываю, беззвучно, бескрасочно и бесплодно. Здесь все молчит, и ничто не пахнет.
Один мужичок когда-то сказал мне: „В одну дверь вошел, в другую вышел – вот вся и жизнь“. И он был прав. Но не пренебрегай переходом от двери до двери, хотя он невесел, а иногда и невыносим.
Я слышал, как ты сказал Сабине, что я оборвал свою игру. Что Гранда не достанут отныне ни идиоты, ни негодяи. Иной раз даже ему позавидуешь. Не торопись мне вослед, сынок. Пред тем как кормить собою червей, надо поймать на них хоть линя.
Теперь послушай, что я скажу тебе. Это заслуживает внимания. Останься здесь – я вижу, ты сросся с этим столом и с этим светильником. Ты прирожденный вуайерист – значит, имеешь шансы стать автором. Ибо все авторы – соглядатаи.
Твое графоманство тебе поможет. Пока оно спит в твоем тайнике, и ты о нем еще не догадываешься. Ты любишь этот неспешный труд, это роскошное одиночество, когда – неизвестно откуда – является неуловимая строка. Я наблюдал, как ты млел за столом, как перекладывал бумаги и взмахивал пером, словно шпагой. Вот это твоя арена борьбы. Дели свою жизнь меж робинзонадой, склонность к которой ты носишь в себе, и неожиданными побегами в эту кипучую бестолковщину, которая поджидает снаружи.
Всасывай в свой укромный ларец, как пылесос, любую мелочь. В этой работе нет мелочей. Все они однажды сгодятся.
И – не пропусти золотой подсказки! Она блеснет невзначай, как награда за образцовое поведение. Ей впору изменить твою жизнь и даже возвысить ее до судьбы. А кто обронит ее по дороге – прохожий или старый знакомый, – это не имеет значения. Я сам пережил этот миг удачи. Один весьма даровитый поэт и упоительный мастер беседы обмолвился в письме полуфразой, предвестием, предчувствием мысли, одной из многих прелестных виньеток, которыми он пленял салоны. А мне, сынок, хватило обрывка для самой главной своей догадки о странной зависимости Истока от окончательного Итога и о Начале как Эхе Конца.
Сынок, тебя ждет настоящее дело. Итак, не уклоняйся от вызова. Письменный стол – твой приют и ристалище. Останься! Здесь славный профессорский дом. Правда, он обветшал немного, но ты подновишь его, не истребляя милых следов ушедшей жизни.
Останься здесь. Со стены, с портрета, я буду следить за тобой, сынок. Опыт отцов ничего не значит, однако отцы бывают товарищами, при этом – они надежней друзей. К тому же теперь, когда ты усвоил, сколь прихотливы и сколь причудливы футурософские ступени, мой опыт будет не столько криком, вырвавшимся вослед временам, сколько донесшимся из неведомого, из-за горизонта, призывом.
Останься. Твоя любовь к Сабине свидетельствует безукоризненность вкуса. Надеюсь, и ты оценил мой выбор. И убедился: я – Гранд воистину и музы не презрел объятий среди мне вверенных занятий. (Так похвалялся еще Козьма, дедушка вашего постмодерна. Сей дед переживет своих внуков.)
Зачем тебе уходить отсюда, зачем искать себе новый угол и новую Прекрасную Даму? Чтоб после печально наклонять персидские ресницы и плакать над обманувшей тебя надеждой?
Останься. Хозяйка этого дома пахнет оливками и лавандой, она обладает многими тайнами, их не найдешь у других соискательниц. Она лукава и обольстительна. Умеренна и сдержанна днем, время ее – после полуночи.
Когда ты устанешь от обихода, только мигни моему портрету, и я мгновенно спущусь с холста. Тебе предстоит немало бесед со стариком, не хотевшим стариться, нетерпеливым и неутомимым. Мы будем ритуально обмениваться нашими свежими соображениями, пока однажды ты не увидишь, что мы давно уже стали сверстниками.
Останься. И ты не будешь сетовать на недобор достойного общества. Я, ты и Сабина, чего же лучше? Ты встретишь неизбежное легче, чем мог бы встретить его без нас. И здесь ты постигнешь быстрее всех прочих: уйти не страшно. Страшно – задерживаться.
И все-таки. Мой главный завет: всегда одною ногой – за дверью!»
Гвидон не успел и шелохнуться, тут же с ошеломительной скоростью Гранд вновь очутился на холсте, со всех сторон огражденном рамой. А в кабинет вошла Сабина.
На ней была почти невесомая ночная черная рубашонка, не доходившая до колен. И только.
Гвидон прикрыл глаза.
– Как ты провел без меня это время? – спросила она. – Ты был терпелив?
Гвидон помедлил и прошептал:
– Терпение мое еле дышит, а ожидание было богато. Теперь мне ведомо, госпожа моя, что время твое – после полуночи. Твоя полуденная краса в полуночный час взрывоопасна.
Она подошла к нему и, положив смуглые руки на его плечи, произнесла:
– Еще что-нибудь. В этом же строе и регистре.
Он отозвался, изнемогая:
– Я пленник твой, и я ленник твой. Почтительный современник твой. Неукоснительный данник твой. Возможно ль, что я избранник твой?
– Так получилось, – вздохнула она. – Ну, продолжай. Что-нибудь этакое. Ориентально-музыкальное.
Гвидон опасливо покосился на холст с усмехающимся Грандом. Потом с усилием проговорил:
– Ноги твои полифоничны и восхитительно оркестрованы. Я слышу струнную группу пальчиков, щиколотки воркуют, как флейты, тема лодыжек светла и прозрачна, а икры твои трубят победу.
Она вздохнула чуть слышно:
– Еще.
– Ты прекрасна, как виолончель, госпожа моя, – сказал, обнимая ее, Гвидон. – Но время пройти неверной походкой и уложить виолончель. Не для того, чтоб она уснула, а для того чтоб она зазвучала. Теперь твоя очередь, Шахразада.
Она прижалась к нему и сказала:
– Настала первая, самая главная, из тысячи и одной ночи. Взмахни пушистыми опахалами своих ресниц и сотри обиду с лица своего – ты нынче забудешься на благосклонной моей груди.
– Достаточно, – простонал Гвидон. – Терпение со мной попрощалось.
Утром он осторожно встал, стараясь не разбудить Сабину, оделся и тихо вышел на улицу.
За ночь вчерашние лужи подсохли. Октябрьское декоративное солнце плеснуло золотистой волной. Северный ветер был свеж и бодр – словно напутствовал его молодость.
«Самое важное – не зажиться», – уверенно подумал Гвидон.
Июнь – август 2004 г.
Листки календаря
вместо послесловия
Тайна литературной удачи проста: каждую вещь нужно писать как последнюю, до конца сознавая: возможностей высказаться больше не будет. Но от мысли этой всегда отмахиваешься, все верится, что жизнь беспредельна, поэтому так неохотно и редко высказываешь свое сокровенное.
Марк Аврелий напоминал неспроста, что наша первейшая обязанность «уступать свое место вновь прибывшим». Вот что труднее всего дается.
Бродский нашел точную формулу: «Вчера наступило завтра, в три часа пополудни. Сегодня уже “никогда”, будущее вообще».
Жить по Бхагавадгите – совершать действие, не заботясь о его плодах. Так и сложилась история человечества.
Беда не в избранниках, беда в избирателях.
Количеством информации замещаем качество разума и называем это прогрессом.
Макс Вебер заметил, что нельзя достичь достижимого, если мы не стремимся к невозможному.
Это так, но то и дело стремясь к невозможному, не достигаем и достижимого.
Высшая искренность доступна немногим. Это Пушкин бестрепетно написал: «И с отвращением читая жизнь свою».
История движется без пауз, ибо паузы также – часть истории.
Англичане нашли точную формулу «state of mind» – состояние сознания. Это состояние и определяет историческую реальность.
Предки оставили нам в дар гордую истину: «Человек – мое имя». Мы, потомки, прежде всего упоминаем национальность. Что и говорить – прогрессируем.
Поистине, нет ничего необъятней пространства письменного стола.
Все писатели эскаписты. Но одни совершают побег в мир, лежащий вовне, другие в тот, что скрыт в них самих. Эти вторые многим рискуют. Возможно их ждет еще более горькая и темная сфера инобытия.
Фонетическое очарование псевдонима. Подлинное имя Эль Греко – Доминикос Теотокопулос.
Новгород, Псков, Хлынов (он же Вятка) – безвременно испустившие дух гнездышки русской демократии.
Гетевское напоминание: разным разное годится.
Ни одно государство не хочет этого помнить.
Он всегда в диалогах с самим собою настаивал, что он не сановник, а поэт. «Когда занимаешься искусством, о страданиях не может быть речи».
Но добавлял, говоря о труде художника: «Вечное ворчание камня, который снова и снова требуется поднять».
Но умел ворочать и камнями, и судьбами. И сановником он стал не случайно. Знавшие его говорили: «Была терпимость, не было мягкости». Не зря он подчеркивал, что меняет мнения, но не меняет своих убеждений.
Буддизм – самая привлекательная религия, но так надмирна и так надбытна. Не с нашим неистовством воспринять ее.
Существуют два типа государства. В первом случае оно собирает налоги, координирует труд своих ведомств и обеспечивает безопасность граждан. Во втором случае – собирает налоги, координирует труд своих ведомств и обеспечивает свою безопасность.
Жизнь Томаса Манна сократили чествования, награды, поклонение современников. Он принимал их восторги как должное. Едкий и наблюдательный Хрват описал его не без яда. Мессианское самоощущение Манна давало известные основания для сатирических упражнений. И все же, следовало понять, что в старости, перед уходом из жизни, ему нужны были эти смешные опоры. Важнее всего, что он был поистине неутомимый и страстный труженик. В письме Лавинии Мацукетти, перечисляя все свои беды, недомогания и неудачи, он тем не менее полон замыслов и жажды трудиться. Даже не думая, что два дня спустя, его не станет.
Нет мысли более удушливой, чем эта пакостная идея, что можно искусством руководить.
В старости среди молодых литераторов чувствуешь себя как бык на корриде.
Хемингуэй не любил коллег, подчеркивавших свое избранничество. Эти торжественные писатели и в самом деле нелегкое зрелище. Занятно однако, что он и сам усердно выстраивал свой образ. И хорошо над ним поработал.
Любил повторять, что «большая ложь более правдоподобна, чем правда».
– Почему ты молчишь? – спросила сестра маленького Спинозу.
– Я не молчу, – ответил мальчик, – я думаю.
Славный ответ! Уже ребенком он понял, что мысль не безгласна, она звучит.
Шекспир по-шекспировски выразил сокровенность.
«В самом сердце сердца». Отважней не скажешь.
Испанец Лопе де Вера Алкарон принял иудейство и был сожжен.
На костре пел: «Тебе, Господу, душу свою предаю».
Повезло Спинозе, что жизнь его прошла в Голландии.
Ренар, оставивший после себя маленькую прелестную книжку тонких и точных наблюдений, с горьким подавленным вздохом заметил: «Гении – это волы».
Дивное слово – купавый. И означает он – белоснежный.
Как противно быть разменной монетой общественных толков, и как мечтают об этой участи малоизвестные литераторы.
Самая сложная из наук – умение себя не навязывать.
Тщательно сыгранная жизнь.
Нет спора, нелегко наблюдать жрецов искусства, припавших губами к щедрому вымени государства, однако не легче было смотреть на преуспевающую советскую фронду.
Вы остаетесь в четко очерченном и ограниченном круге сюжета и максимально детализируете, насыщая возможно бльшим числом подробностей повествование и его персонажей. В этом и состоит метод обстоятельного лаконизма, который очаровал меня смолоду.
Гениальные строки Мандельштама об Армении «Здесь буквы – кузнечные клещи и каждое слово – скоба». Предельная точность и выразительность.
Следует уходить вместе с временем, которое было твоим – временем поездов и вокзалов, старых трамваев, почтальонов и писем, с веком читален и библиотек.
Жестокое восприятие мира. «Когда я чувствую запах цветов, я спрашиваю: где идут похороны?» (Роберт Гейтс).
Упорство питается утверждением, упрямство исходит из отрицания.
На службе мифа.
И почему это народолюбцы, как правило, всегда плохо кончают, так и не добиваясь взаимности?
Вагнер был истовым идолопоклонником. Его идолом был Рихард Вагнер.
14 миллиардов лет перед Большим взрывом. 4 с половиной миллиарда лет назад из пыли и газа родилась наша Солнечная система, заняв свое место во Вселенной. Свету до границ нашей Галактики требуется сто тысяч лет. Время – это мгновение.