Рассказы о Розе. Side A Каллен Никки

© Никки Каллен, текст

© ООО «Издательство АСТ», 2015

Трое и река

Из сборника мемуаров о Каролюсе-Дюране, рассказ Люэса Д.

«Марк Аврелий, я – Люэс, и Каролюс – два моих лучших друга, the bestовских, если можно так сказать, супер, как золотом пишут на эпохальных дисках – «Greatest Hits» – я – ди-джей на радио, потому я так странно говорю – быстро, много лишнего, эфир забиваю – так вот – случилось сие в июне, жара только наступала на город, как за одну неделю нас троих снесло – кого на камни, кого на берег, кого потащило в неизвестные дали, океан там, акулы, пираньи – нас всех бросили наши любимые, милые, возлюбленные, драгоценные, услады душ и отрады глаз, наши девушки: Марка Аврелия – Анна во вторник, Каролюса Марисоль в среду; а меня, слугу вашего покорного, Люэса Джастин в субботу – по сей день этот ненавижу – выбросила вещи на площадку: коробку с CD, пару джинсов и три свитера – видно, я довел ее своей болтовней; ну, если честно, я крутил параллельно с одной еще девушкой, но это было несерьезно, но Джастин этого, конечно, слушать не стала… Довольно грустно – ведь я устал за день, хотел есть и так её сильно любил, её, не ту девушку, не знаю, зачем мне это было нужно, какой-то роман нелепый на стороне, когда я точно знал, что люблю Джастин – будто форму проверял, могу еще понравится кому-то…

Мы всегда собираемся у Марка Аврелия – у него огромная квартира, полная книг – их коллекционировал его отец, тоже поэт, и вина – вино коллекционирует Марк – мы напились, само собой, и стали обсуждать наше бесконечное и, в общем-то, вечное горе – как море… В итоге обсудить мы ничего не успели, потому как сразу сильно напились. Брат Марка, Юэн, был у бабушки, в отъезде, обжирался садово-огородными предметами роскоши, вообще, они сироты, Марк растил Юэна с пяти лет, сам тогда еще пятнадцатилетний, когда родители умерли…. Я как-то, на середине рассказа о чем-то, заснул и проснулся – утром, рано-рано, на рассвете, – от холода – окно забыли закрыть; в нем, открытом нараспашку, сквозь ветки почти черные, розовые полосы плывут, будто бутон огромный распускается – розы гигантской – над городом. Я вылез из кресла, в котором отрубился, все болело – ужасно это, спать в кресле – ненавижу самолеты – споткнулся о свой бокал, у Марка Аврелия они настоящие, из старинного стекла, высокие, широкие, Каролюс еще на этих бокалах играть умеет – арию из какой-то старинной оперы, которая в «Пятом элементе». Он спал недалеко, на софе, а храп Марка Аврелия доносился из спальни – видно, я один такой придурок, что в кресле задрых – все остальные расположились с удобством… Я подошел к окну, свесился, подумал: «блевануть или не блевануть?», но по двору пошла злючая соседка с бидоном, а у братьев и так репутация не очень. Второй моей мыслью была: «а чего она так рано и с бидоном, что за дичь?», и вдруг увидел подъезжающую машину с надписью «Молоко» – так здорово, фермеры приезжают, привозят молоко рано утром; подумал, что можно попить молока с хлебом, омлет сделать – культурное утро – а то свинство полное получилось вчера, о чем твердила разбитая посуда с какой-то семгой, и откуда спрашивается? в соусе – везде по полу… спаниеля Гая Юэн увез с собой на дачу, подъесть-убрать некому… От крика «Молоко! Творог! Сметана!» зашевелился Каролюс на софе; глаза его разомкнулись, когда я нагнулся вытаскивать из пиджака его деньги на молоко.

– Купи пива, – сказал он.

– Нет, – ответил я и ушел, дверь хлопнула и окно тоже – сквозняк. На площадке было темно, свет общий уже отключили; по лестнице поднимался сосед братьев – Льюис, совершенной красоты парень; мы познакомились, когда в очередной раз вместе ловили Гая на лестнице – он поймал, мы знакомимся: «Люэс», «Льюис» – и засмеялись сразу… Он шел в черном костюме и белой рубашке, свежесрезанные розы мокли на плече и руке – такого букетища я не видел еще. Все разноцветные.

– Красота, – сказал я, – откуда в такую рань?

– От крестной, – он расправил один цветок, похожий на наступающий рассвет за окном… Ресницы легли на шелковые щеки сизо-синей тенью – сумерки. Блин, до чего люди красивые бывают! Рядом с ним верилось, что звезды существуют, что это кому-нибудь нужно, нужна же миру была «Yesterday» – и ее написали. Может, он был немного женственным, Льюис, но с парнями я его не видел, так что он просто неземной. – Только что приехал. Из Лидье, – это город-пригород Гель-Грина, весь в белых домах, на пафосе весь такой, Санта-Моника Гель-Гриновская, – а ты чего помятый, как из стирки? Пили? – он тоже иногда пил с нами. Видели б вы, как изящно он блевал. Так только Каролюс еще умеет.

– Ага, – и не стал уточнять почему – ну, с другом-коллекционером вина повод не нужен.

– Ну-ну, – сказал он. – Хочешь розу?

И не дожидаясь ответа, воткнул мне за ухо, в рыжие мои, апельсиновые волосы. Шип оцарапал кожу. Будто в рыцари посвятил – никогда мне роз не дарили так…

Я купил молока литр, пару пачек мороженого и пошел обратно. Розу подарил молочнице – ну, приятная оказалась женщина, пусть; но, оказывается, в дверь Льюис воткнул еще две – как он узнал, сколько нас было…

Моя была желтой; Марк Аврелий взял себе белую – засушил в Перес-Реверте; а Каролюсу досталась в итоге розовая с белыми кончиками, а внутри – будто капелька красная – такая редкая штучка – Каролюс сказал, что вообще, это мутант, таких роз не бывает, одна вот такая случайно уродилась… Он пил молоко и покусывал её лепестки за завтраком. Может, их описать? Ну, Марк невысокий, немного горбится, потому что читает вечно, и даже Гай не может отвлечь его на прогулках – Марк с собой книгу всегда берет; волосы у него темные, такие каштановые, это коричневый с краснотой темной; смуглый от природы, и летом не загорает, просто живет, не беспокоясь; сильный очень, добрый, умный. Лицо немного удлиненное, нос тоже – в общем-то, не красавец, просто приятный. Джастин как-то сказала, что у него красивый рот – малиновый, мягкий, такой… будто улыбается всегда, даже когда Марк Аврелий спит; девушкам виднее. Одевается Марк Аврелий хорошо, удобно смотреть на него – свитера светлые, куртка кожаная светло-коричневая, ботинки мягкие или кроссовки хорошие, ношеные вельветовые брюки.

Я считал Каролюса самым красивым из знакомых мне парней. Вообще, красивых знакомых у меня много – взять, к примеру, друзей на радио – ди-джеев, Сина или Зеню, который его сменил… Син просто римский бог; Зеня даже моделью подрабатывал. Но в Каролюсе есть что-то такое… средневековое, смотришь на него, когда он закуривает или музыку слушает, и думаешь – ему бы меч и латы, или рясу с крестом, или берет весь в перьях… У него внешность, которая будит воображение. Лицо такое тонкое, будто высеченное из камня старым мастером, из тех, кому не лень корпеть над каждым изгибом; такое гипнотическое лицо – большинство из нас же сделано наспех, даже улыбается несимпатично… Он тоже темноволосый, но просто, без игры света; нос тонкий, губы тонкие, ресниц без счета и черные брови к переносице как стрелы летят к цели; на подбородке шрам, как у актера Харрисона Форда – в драке расшибли. Без этого шрама – девчонка девчонкой, а так – почти мачо… Я любил Каролюса любовью как котят любят или на звезды смотрят – безусловно… Одежды на Каролюсе незаметно от красоты, оттого и завидно. Но так – в общем, джинсы да рубашки поверх, и пиджаки.

Мы сидели и курили, после молока-то, и было, несмотря на чудо роз, тошно.

– Что же нам теперь делать? – повторял Каролюс. Марисоль ему очень нравилась, они вместе танцевали в клубе, у них был общий номер, он говорил, что она – танец его мечты, всё такое; но она сказала загадочное – «ты не создан для такой жизни; тебе женщины вообще не нужны; тебе вообще ничего не нужно; ты живешь одним днем; а я хочу замуж, детей когда-нибудь» «ну, я парень честный, католик, женился бы, если она так хочет; так она не хочет; думает, я Ян Кертис какой-нибудь, наверное». Марк Аврелий пускал дымные колечки. Анна его ушла к другому, прямо вот собрала вещи и ушла – хотя они очень долго были вместе – лет пять, наверное. Тоже, наверное, хотела замуж и детей. Ох, женщины… Сейчас я расскажу о Джастин, я не могу без этого – просто чтобы вы поняли, какая она.

Джастин была сама весна. Я встретил её в пасмурный весенний день, когда тепло – курточку расстегиваешь, и небо жемчужное – так и ждешь с неба снежинок, как божьего благословения… Она шла среди тысячи девушек из консерватории, в черной юбке с подсолнухами, книжка в одной руке, спящая скрипка в футляре в другой, и каблук этот высокий, она всегда по весне выше меня, шнурки болтаются, изгиб ноги, уходящий из каблука под юбку – у меня в глазах зрачки расширились от её красоты… Вот я ее так и увидел в толпе – одну из тысячи – просто на улице. Она шла впереди меня, покачивая бахромой на юбке, и казалось, что её шаги – стук моего бедного сердца. Я шел за ней два квартала, сильно отставая, а то вдруг обернется и скрипкой въедет, как маньяку, она перешла дорогу, я стоял, потому что трамвай – он прошел, общественный транспорт, я взглянул вперед, вытянув шею, – а её уже не было, понимаете? У неё карие глаза и светлые волосы – как можно было жить дальше? Я бегал по улицам до сумерек, пришел домой и загрустил, потом пришел Каролюс и обсмеял меня, и мы сели пить чай с лимоном и сливовым вареньем. Весна продолжалась и бушевала в моей крови. Хотелось любить и спать. Нашел её я только через пять недель, уже забыв почти: спустился в подвальчик – бар «Куприн», где собираются все умные, модельеры там молодые, вещи которых невозможно носить, их жертвы-модели, поэты, стихи которых нужно объяснять; там играли только джаз и классику, и там вечно тусовался парень, взявший мой конспект; я спустился туда, чуть ногу не свернул в темноте – я парень солнечный, неон мне противопоказан; а она там, в клубах интеллектуального дыма, играла на скрипке…

А теперь Каролюс сидит за столом, цедит молоко с розой за ухом, а я на окне раскрытом, жопа, отъетая за зиму, во двор свисает, и в квартиру влетают урбанистические звуки точнехонько по The Verve и Ministry; Марк Аврелий моет посуду, и мы рассуждаем, что делать, чтобы боль прошла.

– Можно пить месяц, – это Каролюс.

– А печень? – это я – студент меда, хоть и психология.

– Можно спать со всеми знакомыми, – это Марк. Можно подумать, ему будет не лень – он даже дверь может не открывать из-за лени. Вон, одну тарелку десять минут елозит губкой с «фейри» – в рекламе уже полгорода перемыли бы.

– А вензаболевания? – это опять я.

– У меня нет таких знакомых.

И мы погрузились в мысли. Потом Каролюс предложил поесть. Хмель выходил. Это, конечно, чисто по-женски – есть и избавляться постепенно от несчастья, но парням тоже помогает. Тем более, Каролюс, как все танцоры, много жрет и прекрасно готовит. Он сбацал омлет – соли точь-в-точь сколько надо, и молока не перелил и не недолил. И за едой озарило Аврелия. Он изрек:

– Я кретин. Слушайте, у нас же с Юэном дача есть, на берегу Лилиан, в лесище каком-то. Папа, по-моему, правда, её не достроил… Поехали? Дикарями поживем.

Мы с Каролюсом подумали, что да-да, хорошая идея – вглубь лесов, Уолден, «карпе диа», всё такое. Хотя стадия «дикарства» меня настораживала – Каролюсу-то ладно – он не учится, живет какой-то странной жизнью, танцует в ночном клубе, но вроде бы он из рабочей семьи, портовой, ему слово «топор» знакомо; а я деревья делю на те, что с листьями, и на те, что с иголками, мухомор съем от восторга перед красотой и сырым – и не умру ведь, блин, из вредности…

И мы решились. Я позвонил в больницу, где санитарничал за мелочь и практику, на радио – там сидел Зеня, тоже с похмелья – казалось, весь мир вчера пил; голос у него резкий и глубокий, я представляю всегда под него ночное небо над аэропортом. На радиостанции работали тогда я, он, Син и Кай, и две девушки приходящих, на подхвате, если из нас кто-то заболеет или уедет…

Я упал на чемодан, сумку то есть. «Чего взять-то?» – а вроде сведущие в «дикарстве» Каролюс и Марк Аврелий и не знают.

– Ладно, – сказал Каролюс, – раз все тупые и теряют штаны, составим список. Что нам обязательно нужно взять? Щетка зубная – у каждого своя; полотенца не берем – будем сохнуть естественным образом, тащить еще тяжесть… – и так далее. Даже ручку взял с листиком.

В список были включены кастрюлька, котелок; пара шампуров; ложки, кружки и ножи. Одно полотенце – всё-таки. Резиновые сапоги. Куча анальгина, аспирина, парацетамола, активированного угля, банка с перекисью водорода, вата, бинты и мотки лейкопластыря – это я. Джинсы сменные, носки, по рубашке и одна на всех футболку с надписью «Совы не то, чем они кажутся. Я хочу убить Дэвида Линча». Бритье мы презрели. В последний карман я заныкал батарейки на плеер, но Марк Аврелий вытряхнул их тоже с презрением: «Звуки природы будешь слушать». Куча еды засушенной, думаю – странно, вроде мы все тощие… Идешь на день – еды бери на неделю. Пледы, свитера, спиннинг и ружье.

– Черт, Гая бы, – вздохнул Марк – он охоту обожал. – А так, Люэс, ты или Каролюс, за утками бегать будете…

Потом мы ехали, трясясь по проселочным дорогам в сине-красном автобусе. Марк Аврелий спал. Каролюс смотрел в окно, я в другое. На лазурном небе плыли золотые облака. Как в песенке… золото на голубом. Древние гербы. Я думал – как быстро: утром розы и молоко, а вот вечер тяжелого дня, и мы уже поменяли свою жизнь – как песню в плейлисте переключить… Но невозможно разлюбить свою девушку сразу, даже если ты ввязался в большое приключение… «Облака, повторял я себе, облака, смотри, Люэс, описывай… Они похожи на лицо Джоконды – такие же непроницаемые»…

– Интересно, цел ли еще дом – уже ведь лет десять прошло, – единственная фраза Марка Аврелия за весь путь. Автобус выебало на выбоине, и мы, потрясенные дорогой, были счастливы это услышать – что дома, может быть, и нет…

Высадили нас в лесу. Остановка – пара железных скрепьев, проржавевших, и мелом «Курт Кобейн жив», и сразу за этой конструкцией лес, наполненный тысячей звуков, симфонический оркестр на репетиции. Каролюс уронил рюкзак на колено в темно-синей джинсе и флегматично сказал:

– Куда?

И закат лег на его волосы. Представьте – темнота его глаз, дорога из песка и камня, шелест ветвей и юноша, похожий на ветер, а не на человека, под закатным небом… Я как сейчас помню этот закат, первый закат в лесу – и он был не дик, и не цивилизован, а ни с чем несравним; роза распустилась вечерняя, алая с кровавым подбоем – почему небо похоже на цветы? И мы пошли за спиной Марка Аврелия в коричневом свитере, тащившего пледы, ружье и треть еды.

Через два дня пришлось признать, что мы заблудились. В незнакомых лесах, на полянке, полной ромашек, стоял Марк Аврелий с компасом, чесал затылок, смотрел на компас – старый, дедовский, и повторял: «кажется, на северо-запад». Каролюс лежал в траве – среди солнца и теней – и смотрел в небо. Я прислонился спиной к прогретой солнцем, медом, янтарем коре и вел дневник. Я всегда веду дневник – такая обшарпанная тетрадка, в заднем кармане самых старых джинсов – Джим Кэрролл: «вчера мой дневник упал в ручей; мы нашли воду среди мхов и камня, в глубокой тени; нарвали грибов по пути. Нет ничего особенного в описаниях природы – после Тургенева и Торо трудно кого-то ими запугать; но какое же чудо – ручей; чернила растеклись – ну и хрен на них; всё равно это были глупые стихи…».

– Предлагаю выйти к реке, – наконец, зевнул Каролюс, сжалившись над городским Марком Аврелием. – А потом пойдем вдоль реки и найдем дом… ты же говорил, что он совсем-совсем на реке?

– На берегу, – Марк вздохнул и тоже лег в траву.

Журчало и шелестело. Сотни радуг на ресницах. Незаметно мы заснули и проснулись только на закате. За шкирку Каролюсу заполз клещ…

…К реке мы вышли почти к ночи. Встали лагерем на её каменистом берегу – Марк Аврелий разжигал костер, а я при его свете убивал в Каролюсе клеща. Будто черта – Каролюс шипел и морщился, потом стал готовить в котелке – навалил крупы, соли – не знаю, что и как он так делает; но так съедобно и с тем самым острым ароматом костра и вкусом леса получалось только у Каролюса. Овсянка по-лесному – так и смеялся он; «завтра, Марк, попользуем спиннинг», и мы завалились на пледы спать под шелест нашей новой подруги – Лилиан. Я, отоспавшись днем, под медом солнца, сам напитавшись им, как батарея, не мог заснуть, вертелся, нашел-таки удобную позу – левая нога в колено правой; руки за затылком замком; сердце бьется, челка оранжевая дрожит в такт. Недалеко спал Каролюс, я слышал его дыхание – среди тысяч звуков, упавших на меня – чем дольше на природе, тем тоньше слух; он дышал тихо и легко, казалось, из его души шел запах роз; ромашки не шли Каролюсу – он был средневековым, из рыцарей – кровь на мече, прекрасная дама… Я слушал его дыхание и исполнялся слезами: как же так, уже сколько дней, а ни он, ни Марк ни разу не упомянули имен, а я: «Джастин!» готово было сорваться с языка с пчелиным роем страдательных слов; но они разговаривали о чем-то естественном – о закате, траве, забавной стрекозе или новом альбоме «Точки Росы» – и я давился своими поэтическими графоманскими измышлениями о Джастин… Любовную боль болью не назовешь – это стихи, плохие и нежные, как розовый крем в торте – такая пошлость… Я вздохнул, отвернулся от Каролюса и сел; костер мерцал, мерцала и вода – сколько жизни и в том, и в другом; мы сравниваем всё с человеческой душой – но вот бессмертие её сомнительно; а их – бессомненно – да, я понимаю, я говорю банальности – правда, это моя профессия, простите… Достал из рюкзака Аврелия сигареты и курил, сигареты были с ментолом, так странно; но Каролюс не курит, а я свои уже скурил, не рассчитал, что мы так надолго уйдем… Так прошла моя первая ночь на реке…

Под самый рассвет я задремал, и вдруг мне послышался голос Зени. «Эй, говорил он, проснись, Люэс, я еду в свое учебное заведение, мой эфир закончен, я счастлив; кофе на полке, и не ставь, как в прошлый раз, так много тоскливого – песни о смерти о дожде – для Кая…». Кай – это еще один парень с радио… Я проснулся, почти рассвет.

– Зеня, чего? – понял, что мне приснилось, ни на какое радио мне не нужно, и опять заснул…

На пятый день мы пришли. Марк Аврелий увидел дом, заморгал, вспомнил, как они с родителями сюда приезжали, наверное, мы с Каролюсом вежливо-дружно посмотрели в сторону реки. На реке был яркий солнечный день; резало глаза; всегда думал, сказал Каролюс, как называть вот эту рябь на воде, когда солнце в одном месте как дорожка, искорками, звездочками – будто кто-то бежит… После сопливых секунд оставшийся до заката день мы посвятили разгребанию домика. Из дневника: «Он был классный, синий снаружи и пыльный внутри и даже – ого! – есть погребок – видно, это семейное, с забродившими и засахаренными вареньями, проросшим картофелем и банками замерзших огурцов. За водой ходим на реку, она в двух шагах, склон с цветами и деревянная лесенка. Огород. Тоже полный цветов. Одичавшая клубника. Заросли малины. Мы нашли кресло-качалку, стол, два гамака; на мансарде – раскладушку и плакат с Харрисоном Фордом. Куча книг – конечно… Марк Аврелий потерял чувство времени, правда, еще два дня назад, когда где-то в лесу забыл часы. Все дни теперь он висит в гамаке между сосной и яблоней и читает. Я спросил что, он ответил счастливо: Конфуций, Цицерон, Стругацкие: «я думал, отец их потерял». Человек нашел свое счастье. Каролюс вылизал домик – паутина в его волосах, как седина. Дни стоят солнечные; он в подкатанных по колено джинсах. Потом, плюнув на приличия, или одежду жалея, в одних трусах-боксерах, почти голый; драит полы, лестницы, сидит на крыше, роется в огороде, бегает за водой… Два дня я в поте лица и подмышек помогал Каролюсу, чем мог – правда, скорее путался под ногами: надо придерживать черепицу, а я в небо уставлюсь – на птиц; Каролюс мне по пальцу попадет молотком вместо гвоздя, потому что рука съехала, и весь день извиняется; Марк Аврелий снизу, из гамака – патриций с Горацием – комментирует в сатирическом аспекте наши действа и грозится нарисовать после комикс «Ди-джей и танцор чинят дом» и выложить в интернет; сделать целую серию скетчей – благо, материал перед глазами – и разбогатеть. Мы же сидим на крыше, солнце слепит глаза, волосы липнут к лицу; Каролюс в трусах, хороших, классное у него белье, боксеры от Дэвида Бэкхема, стремительно загорает; скоро он совсем стал как эльф какой-то – незаметный среди ветвей и вод – вот есть дриады и русалки; а он – дух-фей-эльф, заманивающий девушек и женщин цветами, ягодами, светлячками вглубь леса – своих сверкающих карих глаз… Употев и умазавшись, в пыли и паутине, разыскивающие и находящие кучи занятных вещей – например, проржавевшую, но рабочую «буржуйку» – мы шли купаться… Вода присутствовала всегда; река – первое и последнее, что мы видели за день. Каждое утро я просыпался оттого, что Каролюс шебуршался и уходил встречать рассвет; порой мы шли с ним – либо все вместе, либо я, либо Марк Аврелий… Рассвет на реке похож на рождение – изо дня в день – мы праздновали resurrection. Вода на рассвете холодная до вопля. Каролюс врезается в воду с разбега; потом возвращается и брызгает в молчаливо мерцающего улыбкой Марка Аврелия; тот отмахивается от капель единственным полотенцем, до ухода в лес белым, теперь коричневым. Я захожу в воду по пояс, чувствую, как внизу всё сводит, и мелкие рыбешки кусают меня за ноги; потом зажмуриваюсь и плыву. Иногда по утрам мы собирали саранки на завтрак. Марк Аврелий сказал, что их можно жарить и есть, как грибы. Никогда не видел такие заросли саранок. Мы входили в рыжие, оранжевые поля, поднимая тучи бабочек и шмелей. Красота неописуемая. Мы рвали их охапками, сотнями – трава по грудь, всё в росе: «Я вхожу в росу рано-рано поутру…» как в старинных девичьих заговорах. Выходили мокрые, словно из еще одной реки. На вкус саранки похожи на те же грибы; которые, кстати, в отличие от цветов в охапках, я собирать не умел и не умею – Каролюс за месяц в лесу обещался научить меня отличать одну поганку от другой – он в грибном жизненном опыте откуда-то настоящий Борджиа; но – вот к чему веду – на третий день, после обеда: гречка с грибами, травами какими-то душистыми и неимоверным количеством перца; я пошел купаться – уже предвкушал, как я лягу спиной на воду, буду смотреть в небо, а потом нырну в глубину – это тебе не человеческая душа – всё твое, что увидишь – как на лесенке из-под моей босости выскользнула лягушка, я содрогнулся и поскользнулся, полетел как-то неловко; я-то, мастер, учивший народ падать на ролевых играх, и тут подвернул лодыжку; на вопль прибежал Каролюс, Марк Аврелий как раз впервые пошел пострелять зверья (принес, кстати, убиенного зайца, Каролюс упал в обморок, потом очнулся и приготовил нечто, что сам назвал «фрикасе из крольчатины», а, по-моему, вкусно было).

– Не умрешь, не умрешь, – повторял Каролюс, побледнев через загар, и веснушки – темноволосым так идут веснушки; у Каролюса их немного – милых, смешных и трогательных; я всё смотрел на них и его ресницы, словно черные крылья; а он растирал мне ногу и так переживал, когда вправлял – но я почему-то никакой боли не чувствовал – хотя понимал, что должен – но ее не было, будто Каролюс ее всю вынул, вытащил. Но я соврал, что больно – ужас – и на неделю выпал во второй гамак, рядом с Марком Аврелием, и созерцал закаты под мерное шелестение страниц Цицерона. Закат – это тоже что-то: алые паруса, золотая снасть; Марк и Каролюс собирали во влажной глубине леса грибы: маслят липких и бархатных; Каролюс готовил из них ужины; «жалко, вина нет, а то я бы соус по-бургундски заварганил» да, была только «охотничья газировка» во фляге Марка Аврелия: пиво, водка, шампанское, коньяк и какое-то белое вино. Умереть можно было – но Марк берег её до «тяжких времен». От этих грядущих «тяжких времен» у меня мурашки бежали по коже, я переползал из гамака в кресло-качалку и грелся на солнышке. Пока Марк и Каролюс бродили по лесу или купались, или читали, или чинили, мне больше ничего не оставалось другого, как вести свой дневник. Дневник мой был похож на сам лес: запутан, сказочен и скучен. Я всё время думал о Джастин. Я исписывал листы одами, сонетами, элегиями, отмахиваясь от мошкары. Марк захватил мазь, но мы всё равно с ним записали во враги социал-демократии Каролюса, которого комары почему-то не кусали: «с детства» оправдывался он, а мы злобно щурились и кряхтели, как два чесоточных пенсионера…

  • Моя любовь,
  • Нежность,
  • злость,
  • нос и бровь.
  • о Джастин —
  • это жизнь…

Ну и подобный бред. Я смотрел на небо, реку, на лес – и всё кружилось в моих глазах. Я думал, что до конца дней своих вокруг моих зрачков будет либо синь, либо зелень. Восточные флаги. Цвет же воды напоминал мне её карие глаза… Да, да, бред.

…Вокруг меня была природа, не тронутая мегаполисом; то, о чем постоянно мечтаешь в мегаполисе. А я – а я только и делал, что сравнивал природу с женщиной, с девушкой, бросившей меня; только и делал, что скучал по этому мегаполису. Когда выздоровела нога, я спускался ночью – я всегда не спал в лесу по ночам, просыпался то в час, то в два – будто по будильнику, таблетки принимать – и мимо через спящие дыхания и тела друзей спускался, кутаясь в свитер, и со стащенными у Марка сигаретами – сраные с ментолом – сдохнуть – садился на лесенку на склоне и смотрел задумчиво на реку. Она так легко дышала, не-спящая-в-Сиэтле, стекло драгоценное, в ней отражалась луна – так красиво, рассыпаясь на множество лун из-за ветра. Я любил смотреть на реку в полнолунные ночи – в моей жизни было много прекрасного после: рождение детей, постижение смысла жизни, успех; но тогда, в ту жизнь в лесу я вдруг начинал чувствовать, что живу, какое вот это дыхание жизни – свое настоящее, пронзительное, ничье больше. Я почувствовал её – жизнь, что я дышу, говорю, и когда-нибудь умру, и не повторюсь. Я сидел на лесенке склона, шелестела ночная трава, в ней тоже жила тысяча существ сложнее и проще меня; плыла в луне луна; восемнадцатилетний мальчик курил и кутался в свитер, и думал обо всем… Я вспоминал гудки вокзала и порта, машин под моим окном в городе по ночам, в которых за фонарями и неоном не видно игры луны с облаками; голоса своих друзей и знакомых, лектора, читавшего лекцию о символах фрейдизма; чаще всего почему-то голос Зени – я смотрел на лунную рябь реки – будто память слуховую тренировал – вспоминал его голос: подбирал слова, чтобы описать его постороннему – сложное будет сравнение; однажды я видел стройку небоскреба, она велась и ночью, и весь в кранах, голые балки, прожектора изнутри, он сверкал в ночи, как «Титаник» какой-нибудь; я смотрел на стройку с моста, была зима, и вокруг меня медленно летел снег – и это столкновение города и природы, ночи и яркого промышленного света напоминало мне голос Зени; во мне они тоже боролись сейчас… Я плыл мыслями, как заядлый постмодернист, и понимал, что не могу забыть Джастин – и не забывал – вспоминал-вспоминал: как первый раз подарил ей цветы, желтые хризантемы, пригласил в кафе, театр, кино, во что она была одета и как смеялась; как мы ездили в горы, и она не умела кататься на лыжах – неуклюжая, прямо прелесть какая, а я умел; как она умеет рисовать маслом и играть на скрипке – а я не умею ничего такого грандиозного… Ничто здесь не напоминало о ней, но я думал о ней беспрестанно… Я безумно скучал в лесу по цивилизации; по музыке; по асфальту; по корейским салатам; по толкучке в транспорте; по галстукам; по девушке, которую сам же и потерял… Дневник мой – это эмигрантские рассказы. И только река нравилась мне в лесу по-настоящему – в ней было что-то глубоко женское…

И душа моя стала рекой…

Надумавшись, надышавшись, накурившись, замерзнув, я вставал, поднимался по мокрой от ночной росы лесенке – осторожно в этот раз – всё-таки нехорошо вышло с ногой – и шел через шелестящий ночной огород – он тоже зарос травой по самую мою грудь. Где-то вдалеке гудел пароход – река была судоходной – вдалеке. Я переступал через костер с котелками и мисками вокруг; на крыльце домика спал Каролюс, у зарослей малины – Марк Аврелий, ему нравился запах. Каролюс всегда просыпался, смотрел на меня и будто не видел, будто это у него приступ лунатизма такой – просыпаться и смотреть на меня – потом поворачивался спиной и спал дальше, до рассвета, который старался не просыпать-не пропускать – какой-то свой обряд придумал такой. Я шел к Марку Аврелию – к одеялу неподалеку, на траве. Марк Аврелий храпел – всегда храпел – как его Анна выносила? Но всё равно я его очень люблю…

«Через неделю нога моя «зажила». Через неделю – я единственный, кто в лесу считал дни. Кто как их проводил? Марк Аврелий с утра шел на охоту или рыбалку, смотря по настроению. Если на рыбалку – мы с Каролюсом шли с ним. Ослепительно-солнечная рябь, мелкота – твои ноги в ней словно искусственные, чужие, так смешно, Каролюс ищет самые красивые камешки, я же выбираю из его коллекции «блинчики», кидаю, Марк шипит: «рыбу распугаешь». Помню, как втроем искали в заросшем огороде червей – удовольствие несказанное, колени, локти, ладони в земле – все мальчишки хрюшки… Рыбы ловилось немного, тонкой, пестрой, как змеи в траве, но на уху утреннюю хватало. В лесу мы есть одно удовольствие – всякие невообразимые вещи. Иногда Каролюс уходил в лес и не возвращался к обеду-ужину – и готовили мы с Аврелием, из крупы, привезенной с собой и из того, что было под рукой. Однажды я отправился искать Каролюса – было скучно, и я решил узнать, куда же он уходит – ну, мало ли – вдруг интересный секрет, а не просто что-то личное – Марк после утренней активности падал в гамак, спать и читать; Каролюс же жил неведомой мне жизнью – я смотрел на его лицо при свете костра – еще немного мальчишеское, но скоро-скоро – скорлупа лопнет, – и он станет ослепительным красавцем – но не модельным, не журнальным – слишком тонко двигались его брови, дрожали трепетно губы, будто что-то с неба хотело сказать земному через него… Марка Аврелия я знаю с детства, ничто в его словах, мыслях, поступках и улыбке не удивляет меня, а вот Каролюс… Я увидел его сто лет назад в ночном клубе Сина «Депрессия», он танцевал в искусственном свете и все хотели его снять, и спрашивали, есть ли у него кто, а вот сейчас нашел лежащим на солнечном пригорке, полном поздних одуванчиков. Он смотрел карими глазами в голубое небо и радовался жизни. Вот и всё, весь секрет.

– Здорово, – я упал рядом с ним в траву, подняв тучу бабочек вместо пыли. Он не повернул головы, жуя травинку. Он был в рубашке, полностью расстегнутой и завязанной на пупе по-девчачьи и в подкатанных до колен джинсах. Ноги исцарапаны в кровь, на смуглой груди шрам и цепочка из белого золота с крестиком. Он ничего не ответил, я тоже молчал и ел траву, потом выплюнул и спросил:

– Каролюс, ты хоть иногда вспоминаешь Марисоль?

Он прищурился, высматривая в небе подробности птиц, потом ответил:

– Нет…

И две бабочки сели ему на волосы как корона. Он снял их и пустил лететь. Будто прирученных…

То же я спросил вечером у Марка, когда мы жарили другую – убитую им птицу.

– Марк, ты думаешь, ну это, об Анне?

Марк чихнул, почесал облупленный от загара нос – настоящий римский – черным ногтем.

– Анну? А что толку? Она же к Антону ушла… Если бы так бросила… Антон парень хороший, она с ним не пропадет… Знаешь, если честно – есть она, нет – всё равно. Я только помню, что от неё пахло всегда розовым кремом…»

«Каролюс поселился на этом склоне. Полный всегда цветов и солнца – я жалел, что не нашел его раньше. Он спал там. Трава зеленая на тысячи оттенков шелестела вокруг него колыбельной, летали бабочки, две из них сидели в темных волосах, будто он и вправду их приручил, будто они его телохранительницы; в небе, огромном, как купол храма в романском стиле, кружила птица. Я наклонился над ним, спящим святым, и почувствовал запах роз, еле уловимый тогда; «Каролюс» позвал, он открыл глаза; распахнул; и небо отразилось в них, как в огромной ясной луже – его карие глаза стали голубыми – жутковато. Он был испуган и восхищен: «Люэс, о, какой мне приснился сон!» Ему приснилось огромное поле роз, море роз; «понимаешь, Люэс, таких прекрасных, и ни одна не похожа на другую; к ним бежали со всего мира, со всех миров реки роз – и в центре всего стояла башня, огромная, темная; немного похожая на наш маяк, будто он – часть Её, этой башни… И это было так красиво!» Он прижал мою ладонь к своей груди, и я слышал, как толкало его сердце, красивое, как любая роза, кровь, реки крови…»

А потом вдруг пошли дожди. Вот это была жопа. Начался Апокалипсис. Мы с Каролюсом успели втащить в домик «буржуйку» при виде туч на горизонте. Марк Аврелий порубил сухую березку на окраине огорода. Мы занесли дрова, посуду, запас грибов, и хлынул дождь. От ветра скрипели стены. На реку в окно было страшно взглянуть. С первых капель потекла крыша. Как мы об этом не подумали в ясные дни – не подумали, и всё. Каролюс принес с подпола два ржавых ведра, и они спасали нам жизнь – мы выливали их за крыльцо; по нужде бегали на улицу в воду и размокшую землю. Но что делать, когда дождь идет и идет? Тут и я потерял счет дням, как потраченным деньгам. В первую же ночь для поднятия духа мы пели у «буржуйки» песни, пригодилась Аврелевая тщательно сберегаемая «охотничья газировка» – пиво, водка, шампанское, коньяк и какое-то белое вино. Черт! и я по привычке куда-то упал… Я спал и вновь видел Джастин, она же стояла на берегу реки, почему-то со скрипкой на плече, в той черной юбке с подсолнухами, туфли на высоких каблуках – в которых я встретил её весной… Она сказала «Люэс» и сердце мое пошло трещиной, как от молнии, и стала играть. Ветер подхватил её волосы, и она была похожа на Деву Марию, которую Каролюс нашел на мансарде на какой-то там день дождя…

Я влез на мансарду вслед за ним. Она была высокой, с меня почти, Марк Аврелий ждал своей очереди открытий внизу, полна запаха дождя, трухлявости и мокриц. Я взвизгнул и чуть не упал, завидев первую. К концу дождя они расплодились и были просто повсюду…

– Каролюс, – сказал я, – ты здоров?

– Смотри, – он протянул мне полуразбитую иконку. – Какая красивая…

Я подумал «Джастин бы понравилось, она учится на реставратора, любит всякое старье», но промолчал, пожал плечами.

– Не знаю. Я не верю в Бога и не понимаю в искусстве.

Он слез с мансарды и забился в уголок посуше. Ко мне присоединился Марк Аврелий. Он надеялся на еще какие-нибудь книги – но здесь была такая влажность, как в субтропиках; и на патроны; я же ничего не искал. Всё само меня находит. Я откопал приемник. По всем романтическим канонам он должен был быть сломан, и я в поте лица и других частей тела чинил бы его до конца дождей – но он был цел и с японскими батарейками внутри – охренеть – вот это фарт. Я включил его, шипенье поползло по мансарде. Марк Аврелий лазил позади меня, длинные ноги в черных штанах и мокрой пыли; я сел и стал крутить настройку; но ничего не ловилось. «Закономерно» я вылез, как бы и совсем не расстроенный. Каролюс смотрел на огонь в «буржуйке» и пел что-то по-французски – учил его в школе, сказал, что это песенка о девочке, увидевшей сияние в небе, но в деревне никто ей не поверил, и она просит Бога забрать ее насовсем, раз такое дело, раз никто не верит, ее объявляют сумасшедшей, ведьмой, и сжигают – и вот она на небе – Бог исполнил ее желание. «Весело» сказал я и предложил играть в шарады. Я обожаю играть в шарады. С из-под-крышья слез Марк Аврелий, мы хлебнули «газировки», и я загадал Каролюсу изобразить «пьяного маркиза на охоте», а Марк Аврелий с удобством устроился разгадывать. Они чуть с ума не сошли. Я же помирал со смеху. Ну, ладно – пьяного, ну, на охоте – это Марк назвал в два счета; но на «маркизе» дошло до маразма: «смотри, вот король, а в конце барон; между ними – герцог, граф и…» Он попытался мне отомстить «кислым молоком»; я, правда, усомнился, может, простокваша. Хуже всех пришлось опять Каролюсу; как угадать во мне «чуму»? В итоге он отмахнулся – средневеково-заразная болезнь – «сифилис».

– Дурак ты, его только Христофор Колумб в Европу завез, – но Каролюс так напился, что заснул вдруг. А ночью меня накрыло…

Каролюс спал, источая запах роз и перегара, Марк Аврелий похрапывал, вместо подушки – книжка; а мне не спалось, черт возьми, я всё время думал про этот приемник – вытащил его. Дождь шумел за стенами синего домика. «Еще бы несколько дней – и нас унесло бы в реку, или мокрицы расплодились бы так, что зажили в наших ушах, и мы ничего не слышали б, кроме дождя, дождь как жизнь – бесконечен и забывчив, прекрасен и неприятен – навеки» это из дневника всё моего же, дурацкого. Я покрутил ручку настройки, он был черный и громоздкий, какая-то ретро-станция, потом нелюбимая мной хитовая, с кучей рекламы, и вдруг – мокрицы шарахнулись от меня, словно я завопил, я не завопил – но наверное как бы завопил – от восторга – сквозь шип и хрипенье, храп Марка Аврелия, голос – не Зени; вот голос идеально вписался в ночной затяжной дождь в лесу – голос Кая; есть люди – души дождя. Кай тонок и строен, и почти некрасив, но в нем столько одухотворенности, что рядом с ним чувствуешь себя чище, как после душа или там – исповеди – наверное. Его музыка – тоска: Radiohead всех альбомов, Бетховен, какая-то жуткая электроника. Пару раз нам звонили в эфир и угрожали ему смертью. Но сейчас я слушал HIM как самую солнечную музыку на свете. На секунду я поверил в Бога – чудо-чудо. Кай сказал: «Приятной вам ночи. В нашем городе дождь, и я надеюсь, что любимая с вами, или хотя бы собака и камин у вас есть, если вы одиноки, пьете, ну, пропащая вы душа. И, знаете, я вас не держу, вперед – дерзайте – возьмите хотя бы в смерть кого-нибудь – клуб самоубийц организуйте – «Join me in death» – вот вам» – и я слушал, идиотски-счастливый – звуки музыки…

Утром я проснулся позже всех. По-моему, был день девятый дождей. В домике никого. Я вылез из-под пледа и пошел всех искать, кого-нибудь найти. На реке увидел Марка Аврелия со спиннингом. Моросил мелкий, серый; он стоял мужественно по щиколотку в воде – река, подруга наша, что за сезон, что мы всем женщинам не нравимся, – разлилась и угрожала лесенке и огороду.

– Как улов?

Сигарета у него каким-то чудом не гасла.

– Хорошо, – и показал на камни. Там трепыхалось рыбехи три – с мою руку по локоть, и толстые… цвета темного песка. В рыбе, как и грибах, я тоже не пойму. Зачем забивать голову разным?

– А Каролюс?

– Спит на мансарде…

Я удивился – почему спит, он же такой деятельный обычно, даже в дождь – почему на мансарде – там же мокро – хотя везде мокро, постоял с Марком еще немного, глядя на коричневые воды, несущие бревна и пароходы вдалеке – вот мощь – и пошел обратно в домик; залез посмотреть на Каролюса. В лицо мне ударил нестерпимо сильный запах роз. Будто цветочный магазин. Каролюс спал, свернувшись, как котенок, в себя – сберегая тепло, и темные его волосы лежали на трухлявых досках, отросли, как нимб. Голова у меня закружилась от аромата, я слез и сел у «буржуйки», стал есть оставленный мне завтрак и ждать солнца…

«Я нажаловался Каролюсу на дожди, думал, он обидится на мою слабость, скажет «Ну и вали из леса», но он засмеялся: «Конечно, Люэс, я удивляюсь, как ты еще не сдох – ты же порождение солнца, само солнце». И мне стало приятно… Марк Аврелий читает книгу Диккенса «Большие надежды» и пересказывает её мне в подробностях; да только я не помню ни слова; а я по ночам слушаю наше радио – Зеня веселится вовсю, как-то Take That после Sex Pistols поставил…»

И однажды дожди прошли – встала радуга, во всё небо, двойная, как в кино. Марк Аврелий вытащил свой плед и сел на крыльце. От грязи поднимался пар. Во что превратился огород! Коричнево-прозрачная вода плескалась у его подножия. По лесенке можно было спускаться как в бассейн, отталкиваться и плыть. В березовой листве появилось несколько желтых листьев, будто кто-то банку с краской разбил…

Но мы всё еще жили по-старому: река, роса, саранки, обеды по-лесному, ужины по-охотничьи у костра, с созревающей и поедаемой протяни руку-малиной; в огороде даже вырос наивно-зеленый, нежный, хрустящий горох; рыбалка – я учился ловить; охота – окровавленные зайцы; Каролюс на крыше в уже застиранных совсем не шикарных боксерах под лавиной полудня; зачитываемый вслух в особо примечательных местах задолбавший всех Цицерон… А потом я всех предал…

Я ушел в лес, Каролюс спал где-то на своем склоне, видя во сне розы и благоухая ими, этот запах шел от него, как от сказочного святого, жуть какая-то, а я ушел в лес – Марк Аврелий окликнул меня из гамака: «Люэс, ты куда?» – и я не мог сказать «за грибами», потому что всё еще не отличал поганки от опенка, и все это знали, и я ответил как-то обтекаемо: «просто посмотрю» «не заблудись», и Цицерон, давно разложившийся, опять стал ему милее живого друга. Я вздохнул и ушел. Что мне нравится в природе – никогда не будешь один – это чудесно, я не любил одиночества. Я веселый человек, я люблю солнце, а дождь и одиночество не люблю. Я шел и насвистывал, волосы рыжие мои тоже отросли, щекотали шею, я был в ботинках, почти чистых – весь лес они пролежали на чердаке; джинсах, истрепанных на щиколотках; футболке оранжевой с аппликацией-листиком марихуаны в углу плеча. Вышел-нашел тропинку – тонкую, золотистую от солнечного лесного песка, будто волос из шевелюры сказочной принцессы. Лес будто стал мне другом – всё понимал, подмигивал – тогда я впервые за все дни и ночи ощутил и почувствовал лес – как живое существо, после лунной реки… Тропинка вывела на широкую дорогу с фантиками от туристов, а та – на остановку, потерянную нами тысячу лет назад, как секрет греческого огня. На остановке стоял автобус – маленький красно-сине-сизый дрыщ. Я расстроился. Я так хотел в этот автобус. «Эй, парень, – окликнул меня шофер, – подержи баллон… Воды не будет?» У него что-то сломалось. Два туриста в полной экипировке – палатки, спальники, рюкзаки – ели конфеты и скучали в душном мухастом салоне. Я взял канистру и сходил к роднику – я помнил, где он, мы же тут столько кругов навернули. «Возьмете меня за так? Я деньги в лесу оставил, забыл уже про них, всё лето на даче, а мне срочно надо в город» сказал я шоферу, он был вообще как я – молодой, светловолосый, он кивнул, я залез в салон. «Классная вода» крикнул он, отпив, видимо, а я чуть не выбил коленки себе об спинку сиденья на очередной ухабине – старая добрая дорога домой… Так я убежал в город. Я высадился в самом центре, на автовокзале; меня ослепило просто – пронзительным солнцем – такого в лесу не бывает – оно отражалось в зеркалах, стеклах проезжавших машин, в окнах, ветер, воздух – всё совсем другое – не ветер с реки, а соленого промышленного порта неподалеку; я надышаться не мог. Потом я очнулся и прямо побежал домой – в квартиру, где лежала пыль на каждом часто трогаемом предмете, где ванна пахнет искусственной сиренью, где бритва, гель для бритья, шампунь «Фруктис» и твое лицо в зеркале, с облупившимся носом, где горячая вода и чистое полотенце! Я пел в ванне; потом заказал по телефону пончиков, блинчиков и корейских, острых салатов и бутылку полусладкого красного вина и кока-колы; поел, оделся, подстригся в парикмахерской по соседству и поехал на радио. Радиостанция наша на маяке, старом, переделанном, башня и маленький домик с кухней и диваном. В домике стоял запах оладий с медом – Кай, как и Каролюс, божественно готовит; но на кухне его не было; только стопка блинчиков; горячий чай; он был в маяке, где вместо прожектора теперь студия, сидел в кресле и спал. Я поцеловал его в ухо. Тонкое его до неприязни лицо дрогнуло, черные глаза – о, да! – у него были очень странные глаза, без зрачков – абсолютно черные; и ресницы черные на сантиметра три; открылись; будто раковины странные – с черными жемчужинами.

– Люэс!? Я думал, ты на всё лето уехал в лес? Что-то не похоже, что ты там был вообще.

– Я только из ванны и парикмахерской, не, не, это было ужасно, никакого леса больше никогда…

Он засмеялся. Вообще, он был абсолютно нормальным, он и Зеня, но в эфире в них будто черти вселялись – на нас подали однажды в суд за пропаганду в СМИ самоубийств – из-за его и Зениных эфиров; хотя в студенчестве у него была комната, обклеенная черной бумагой. Как-то мы с ним и Зеней ходили к гадалке; дом напротив католической церкви; она смотрела в синий стеклянный шар, сказала, что Зеня в прошлой жизни был ведьмой, я – римским легионером, а Кай – поэтом-символистом. Теперь же он женат, и у них с девушкой неземной, а какой-то инопланетной красоты, по имени Венера, ребенок с его глазами; и они классные вечеринки закатывают на Хэллоуин и Рождество.

– Зеня будет вечером. Он в запое – с девушкой расстался.

Я прямо даже скажу не удивился.

– Не слыхал ничего о Джастин?

Он крутанулся на кресле с улыбкой – хитрой, как картинка – на кривых тонких губах. Его жена Венера близко дружила с Джастин – они через меня познакомились.

– Она поменяла квартиру, и назову тебе улицу, номер дома, номер подъезда, но не квартиры – надо же тебя по мучить.

Я шел по набережной. Море – это не река. Этому городу повезло – у него есть всё: море, река, горы, леса. Жить здесь можно, никуда не ездя вообще, и не сожалея. Это город создан для счастья – и я был счастлив. Для счастья нужно много – чисто теоретически: спокойствие, нежность, еда в холодильнике и чтобы тебя любили. А я любил. Это счастье вдвойне. Двойные кольца вокруг Сатурна.

И я отправился искать. Да, испытание. Но я любил. Река научила меня этому – знать, что тебе нужно. Мне нужна была Джастин…

…Она жила всего лишь в десятой квартире; в комнате играла музыка с пластинки, что-то классическое, впрочем, как всегда, жарилась картошка, судя по запаху.

– Джастин…

Она открыла в домашнем халате – видно, только что пришла; косметика смыта, и лишь коричневые из полудрагоценного серьги сверкали в рыжих прядях. Желтая роза упала к её ногам вместе со мной. Да, да, я опустился на колени и обнял за её, голые: пяточки, ступни, пальцы, щиколотки, голени, колени и выше, выше… Она испугалась и попыталась вырваться.

– Люэс, ты спятил.

Я целовал её ноги и хватал за халат.

– Джастин, Джастин, ну, пожалуйста, – и заплакал.

Она замерла – «ну плачешь что ли?» – погладила меня и вздохнула. Я поднял зареванное лицо и сказал:

– Будь моей женой.

И тогда она засмеялась, села на пол вместе со мной и тоже заплакала. Желтая роза лежала межу нами, такая красивая. Из квартиры вышла на бархатных серых с проседью лапках её кошка, Плюша, и посмотрела на нас, как на сумасшедших.

– Привет, Плюша, – сказал я.

– Я согласна, – сказала она, и я поцеловал ее, но на ночь не остался, поехал обратно в лес – но теперь моя жизнь – конец английского романа: всё спокойно и не страшно. Люди так стремятся к покою при жизни, что непонятно, зачем им смерть… Таксист быстро развернулся в конце дороги и уехал, видимо, испугался волков; а я пошел обратно, в лес – мир, прожитый-выжатый до каждой капли… Наступала ночь, и я прямо представлял себе ночь как прекрасную женщину – я не верю в Бога, я язычник – я верю в ночь – в солнце, луну – не знаю, почему так; она шла и шла; и шелестела черным платьем. Я шел всю ночь – всё еще чувствуя тепло губ Джастин, её ладони на моей груди и спине…

…Марка и Каролюса не было у костра – он тихо тлел, у костра лежал котелок с остатками лесной каши; я съел пальцами, засмеялся своему предательству и свинству и пошел на реку – еще одну женщину; их тысячи в мире, на свете – они все прекрасны – живые, нежные, а мы должны их любить, потому что они – жизнь, они дают нам эту жизнь, отнимают, когда им захочется поиграть; когда им мало цветов… Увидел в блеске утренней ряби силуэт Марка Аврелия – тонкий, грациозный, он забросил удочку и сел на камень, ждать, курить.

– Марк, – коснулся я его плеча.

Он обернулся и улыбнулся, перекатил сигаретку в другой угол рта, как бильярдный шар.

– Явился, солнышко. Курить хочешь? – будто я просто шлялся по лесу, будто я не подстриженный, не бритый, не в новой городской чистой одежде.

Но курить я и вправду хотел. Мы сидели и грелись, как тогда после долгих дождей, и щурились на рябь.

– Всё, не выдержал?

Я кивнул. Всё-таки заметил.

– Ренегат, – он кинул камешек в реку и спугнул мальков.

Еще курили и молчали. Как красиво на рассвете – теперь я понимал Каролюса.

– Ты её любишь?

Я кивнул опять.

– Женишься?

– Ага.

– Ах, хорошо…

Лег на теплый камень и задремал.

– А где Каролюс? В лесу?

– Нет, – Аврелий зажевал погасший окурок. – Не знаю. Может, на склоне этом, своем любимом…

– Он странный стал, да? – я лег рядом с ним. Камень был теплым изнутри, будто там гномы топили печку, а от Марка Аврелия непротивно пахло застарелым потом – друг всё-таки.

– Мы сплетничаем, – сказал друг.

– Ну, чуть-чуть можно, – сказал я.

– Он не странный, – сказал Марк Аврелий, – он святой.

– Кто?

– Каролюс…

Я привстал на локтях. Небо сливалось с рекой на горизонте, и оттого было не видно, где что – такая серебряная даль сверкающая сплошная.

– С чего бы это? Он парень как все: глаза карие, большие; фигура стройная; смех заразительный, – не знаю, почему я так разозлился? испугался, что не я это заметил, что я потерял его, как друга. – Он же с половиной девушек этого города знаком, а уж с гомосексуалистами – так со всеми – и вдруг святой?

Марк Аврелий тоже сел на камне, вытащил еще одну сигарету – скорее всего, последнюю, не знал, что я привез ему блок – так он вздохнул и покрутил в тонких пальцах с забитыми грязью ногтями; он хмурился – видно, что я ему неприятен своей вдруг злостью.

– Люэс, что ты за задница. Ты женишься, а нам что, на месте стоять? Да, я вот не изменился, мне просто понравилось это лето, но вы с Каролюсом – нашли свой путь…

– Но почему? – закричал я. – Почему Каролюс?

Птицы взлетели с камней неподалеку. Марк Аврелий поднял мохнатые, как мох, брови – развел руками.

– Ты хотел быть святым?

– Ну нет, я не верю, я хочу посмотреть…

Я вскочил, побежал в лес, через лес, через дриад и эльфов, журчал родник, превращаясь в ручей, превращаясь в реку; а река, там за небом – в море. Я побежал сквозь траву; ведь, может быть, мечта – это всего лишь бутерброд с помидором и майонезом, когда хочется есть?.. Что за чушь про святых? Я бежал, и мне было обидно, что у кого-то не такой смысл жизни, как у меня – не в чем-то конкретном – еда, бритва, женщина – а в чем-то далеком, абстрактном – мне было обидно – это значит, что я хуже него? что я плохой? Я выбежал на склон – теперь он был весь в ромашках. На склоне, на самом солнце спал Каролюс, ночной мальчик, рубашка расстегнута на груди, и весь он сладко так загорел, и небо кружило над ним свои загадки из воздуха – узоры облаков. Злость моя затихла – внезапно – будто кто-то переключил режим.

– Каролюс, – коснулся я его плеча.

Он открыл глаза – моя тень падала на него, и теперь его глаза были его цвета – карие, темные, как море в самой глубине, толще, где живут самые странные рыбы со светящимися приспособлениями вместо фонарей.

– Она согласилась? – сказал он своим обычным голосом – ничего не святым.

Я засмеялся и свалился в траву рядом. Щекотало шиворот – муравей заполз, должно быть…

– Каролюс, скажи, почему небо похоже на цветы?

– Потому что это одно и то же. Всё сделано из одного – всё Бог… Понимаешь? Всё похоже – одно на другое: река на тебя, ты на солнце, солнце на стрекозу, а твоя девушка – на реку…

«А ты – на … розу…»

Я начал засыпать – всю ночь на ногах – полетел куда-то, кружился в радугах.

– Я не верю в Бога, – сказал я в солнце. – Я люблю Джастин…

– Это одно и то же. Бог, женщина, которую ты любишь…

– Ну да. Любовь… А войны религиозные, – я уже засыпал, разморенный.

– Войны? – переспросил он, и голос его тихий словно возносился в небо, – войны не обязательны, конечно, но они сами тебя найдут – и иногда неплохо подраться за то, во что веришь – как любимую женщину защищать… Главное…

– Хвост, – засмеялся я, и почувствовал, что он встал и уходит с примятого места.

– Спи, Люэс, – на прощание – я приоткрыл на «до свидания» ресницы и сквозь радугу увидел чудо – то, чего не может быть – старый приемник, который работает – такое же: Каролюс шел по полю, полному ромашек, колокольчиков, куриной слепоты, иван-чая, одуванчиков, саранок; и из его следов тихо, с шорохом, росли розы… Я видел его в последний раз. Проснулся я на закате и увидел, что чудо не было сном – и всё равно не верил, хотя вот – они – рви, нюхай, – настоящие, разноцветные, как из бабушкиного садика. Розы в лесу… Вечером я уехал в город и не вернулся больше в лес. Позвонил Марку Аврелию через шесть дней – на домашний телефон, мобильный он всегда терял, и новый женский голосок ответил, что он в ванной. У Каролюса все дни никто не брал – ни мобильный, ни домашний. Я приехал к Марку Аврелию обсуждать мальчишник; он сидел в кресле-качалке, перевезенном с дачи, и читал. Кажется, Толкина. В пятисотый раз.

– Привет.

– Привет. Новая девушка?

– Энья. Хорошая. Клетчатые юбки любит. А какой она делает шоколадный крем! Садись.

– Где Юэн?

– Гая выгуливает. Ты их не встретил? За молоком пошли.

– Опохмел?

– Ага… Мне понравилось в прошлый раз: молоко, омлет.

Мы сидели, окно было открыто, в него иногда залетали разноцветные осенние листья, и молчали, пока не пришел Юэн. Он принес торт и две пачки молока.

– А всё-таки лес, река…

– Ты б не женился, если б не…

– Да… А где Каролюс?

– Поступил в семинарию.

Я пролил молоко на грудь. Гай залаял, будто засмеялся. Юэн пошел за тряпкой – я и пол залил. Юэн похож на рождественскую открытку – светловолос, голубоглаз, правда, для красоты уж совсем по-картинному. С Марком Аврелием они совсем не похожи.

– В смысле?

– Что значит «в смысле»? Какие тут еще смыслы?

– Да как же… А Марисоль? А клуб?

– Так странно ты говоришь о Каролюсе, будто в его жизни только это было… а приют для бездомных животных, который он организовал с ребятами из Синовского же клуба… а католический приход, в котором он пропадал… Знаешь, я видел чудо, – тут он снизил свой голос до шепота, я пригнулся, будто он не хотел, чтобы Юэн услышал и сдал брата в богадельню, – когда ты ушел… Я ловил рыбу и заснул, спиннинг вывалился из руки и поплыл по течению, и я увидел, как Каролюс подбежал к моей удочке и поймал, и вернулся обратно, положил рядом, тихо так, чтоб не разбудить, – а чудо в том, что он шел по воде, а не в воде – и джинсы у него у щиколоток были сухие-сухие, – и нормальным голосом, без секретности. – Так что, стриптиз нужен? Можно по старой памяти с Сином договориться о столике…

Я сказал – о, ну круто будет, конечно, – и загрустил глубоко лилово внутри…

…Как-то мы втроем, еще до реки, пили у Марка Аврелия: была ночь, бутылка красного вина – настоящего красного вина – ну, вы понимаете, что это значит: не водка и не пиво; благородное опьянение – и вот Марк Аврелий, будучи в стельку, сказал, что, по его мнению, в аду есть специальный круг для просравших свою жизнь: неудачников, неумечников – конечно, порой жизнь не зависит от человека, но можно было бы научиться хоть получать от неё удовольствие и делать людям добро – но всё равно тебя накажут: дали коробку шоколадных конфет – а ты их вместе с фантиками спустил в унитаз… Не оправдаешься… Река, я так понимаю, была нашим выбором…

«Но чего я никак не пойму – это когда он успел стать святым? Каролюс… Неужели это правда – неужели Бог похож на любовь – на Джастин – идешь по улице и бабах! – и влюбляешься, и сразу у тебя за спиной вырастают крылья, ты святой – ты влюблен – и люди на тебя оглядываются: не каждый день посреди мегаполиса и перекрестка торчат мужики с крыльями?..»

Прошла тысяча лет. С Джастин мы и вправду поженились и собираемся прожить до конца дней своих вместе и счастливо. Любовь – она бывает такая: одна и навсегда. Как река – вроде и течет-меняется и остается. Я работал на радио, потом закончил университет и стал работать врачом, у нас родилось трое детей – погодки – Джастин так захотела. Её волосы по-прежнему светлые, как мед; она первая скрипка в оркестре «Гель-Грин-опера» – из всего искусства она тоже выбрала – всё-таки музыку; а я всегда дарю ей цветы после концерта – хризантемы, георгины, тюльпаны – всегда желтые, так уж повелось – счастливый цвет. У нас два мальчика и девочка, да, я не уточнил. Дом о двух этажах, газон, бульдог и машина. По-прежнему веду дневник: в нем стихи о прожитых не зря годах и жене – буржуазные такие. Марк Аврелий стал драматургом, а потом просто писателем. Где-то в мире он получает премии, женщин и бутерброды. Я же получаю все его книги с автографами – бандеролью; и всё надеюсь найти рассказ о реке. В год, когда нам исполнилось двадцать семь, совсем молодые еще вроде, а уже столько всего случилось, я услышал по утренним, самым первым новостям, завязывая галстук – сине-лазурный – смена в больнице – о смерти Каролюса; его убили на войне, он был католическим священником, военным священником – капелланом; а потом, через еще семь лет, его признали святым. А еще через несколько лет мир совсем изменился, и Каролюс стал для этого мира символом самого неба, и огромную его статую поставили над Гель-Грином; и я боюсь упоминать, что был знаком с ним; такое влияние теперь имеет его имя; а сделана статуя верно – он там тот самый мальчик, которого я знал – красивый, тонкий, цветочный стебель, полный силы; и всё время смотрит теперь на реку, там, где она впадает в море; место, где зарождается над городом рассвет; ему бы понравилось… Я ничего не понимаю в церкви – как говорить и о чем думать; но я видел чудо – прозвище моего друга Каролюса «Розовый святой» – потому как где бы он ни появлялся, из следов его росли самые красивые на этой земле розы; а это, мол, особый знак милости от Девы Марии; но я никому про это не говорил еще; ведь мой путь не изменился. И я вот о чем думаю – что со мной не так, что я не заметил там, в лесу? Я в Бога до сих пор не верю, слишком много всего в мире такого, из-за чего я в него не верю, хотя фокус с розами был ослепителен; может, я что-то пропустил в жизни великое, восхитительное, невероятное; предпочел маленькой своей благоустроенной жизни? Но меня утешают слова самого Каролюса: «ты само солнце…»; может, чудо нашей реки было именно в этом – все пути имеют право на существование, всякие бывают дороги… ни на что не похожие… как реки.

Братство Розы

Первый раз Тео услышал о Братстве Розы в чужом разговоре; после воскресной мессы, в приходе имени Сердца Марии – очень маленький, на углу двух центральных улиц, под часовню переделали старое здание химической лаборатории биофака, превратили в сказочный мирок из стеклянного шара, старого фильма с Тоби Магуайром, аля «Плезантвиль»; после воскресной мессы весь приход собирался в Зеленом зале, пить чай, общаться; стол, всякие тортики, пирожные, печенья – всё домашнее – мам в приходе и детей было много; фрукты – лето, самый сезон клубники со сливками и груш; Тео взял вазочку с клубникой, залил ее сливками из молочника, мама на противоположной стороне стола нарезала чизкейк, улыбнулась ему; за спиной Тео отец Матфей рассказывал про детский поход; про то, как ребята предложили ему служить мессы на берегу моря, на рассвете; и кто-то сказал на это, незнакомый, голос цвета выдержанного дорогого бордо: «ну, это как в Братстве Розы прямо…»; Тео обернулся – человек, сказавший про Братство Розы, – смуглый, очень-очень высокий, атлант прямо – красивый, тяжело и хищно, Индиана Джонс, модель Ральфа Лорена и пантера – сразу всё – и в шикарном костюме-«тройке», сером, мерцающем, жемчужном – не покупном – на такую фигуру не купить готовое – сшитый, и преотлично – в белой рубашке, распущенной серой твидовой бабочке – будто с приема благотворительного забежал на детский день рождения; черноволосый, длинноносый, с густыми бровями и пухлыми малиновыми губами; он мог быть Жилем де Рэ, мог быть инквизитором, мог быть мистером Дарси; и вдруг Тео услышал свой голос – высокий, но без дрожи, будто ужас от собственной смелости не сводил его с ума.

– А что такое Братство Розы?

Незнакомец посмотрел на него сверху вниз, потрепал по волосам, но как-то очень правильно – не снисходительно, а покровительственно – и Тео почувствовал запах вишневых сигарет. Рука была красивой – с тонкими длинными пальцами, ухоженными ногтями, сильной, тяжелой, будто мрамор, Тео ощущал ее прикосновение еще несколько часов спустя, как ожог.

– А зачем тебе?

– Нравится название… я люблю розы.

– Что значит «люблю розы» – вообще не понимаю…

– Как садовод. Моя мама председатель местного общества любителей роз. Я с детства с ней езжу на выставки и по питомникам.

– А сейчас разве ты еще не ребенок?

– Мне четырнадцать.

– Да, ты уже подходишь ван Хельсингу, – малиновые губы незнакомца тронула улыбка, восхитительная, как ария Неморино из «Любовного напитка».

Отец Матфей решил вмешаться.

– Это Теодор Адорно, он рисует – комиксы, иллюстрации к книгам, его печатают в разных журналах; и у него уже несколько серьезных премий; мы им очень гордимся – он невероятно одаренный мальчик. Из очень хорошей семьи – их шесть детей, и они все наши прихожане; мама Тео – секретарь «Каритаса», братья все состояли в «бундокских братьях», но Тео не состоит, и курит уже, и больше беспокоится об одежде, чем о душе, но на мессы еще ходит; и рисует с детьми в хосписе… В общем, я никогда таких не встречал до Тео. Теодор непознаваем для меня. Тео, а это – Седрик Талбот Макфадьен, покровитель нашего прихода.

Незнакомец продолжал смотреть на Тео; улыбка не оставляла его лица – ресницы, губы, глаза – перелетала, как бабочка, как луч – фантастически красивая – Тео подумал – будто смотрю на витраж в переменную облачность; он знал, что покровителем прихода является одна из самых богатых семей в мире, Талботы, кто-то из них сейчас министр, кто-то – знаменитый рок-музыкант; но никого из них не видел до этого.

– Братство Розы, – сказал Седрик, – это школа для необычных ребят, которые хотели бы посвятить свою жизнь Церкви, но еще не знают, как и в каком качестве; быть воином или священником в обычном маленьком приходе, или миссионером в тяжелых климатических условиях; ты ведь тоже затрудняешься? вот для таких ребят мой друг Габриэль ван Хельсинг восстановил свой старый замок на берегу моря; белый пляж, сосны, горы, лестницы, башни, розовый сад; школа для одаренных подростков – школа волшебства, школа сновидений, школа людей Икс… можешь представить, как там хорошо? До Бога можно достать рукой, – Тео казалось, что кроме них, нет никого в Зеленом зале; будто они провалились в сказку; только хриплый голос и огненные глаза Седрика удерживают его на весу; и сейчас он замолчит, и Тео увидит, что стоит на тропе эльфов – но если оглянешься, она исчезнет, – и ты просто по колено в зарослях дикой ежевики, никуда не ведущих.

– А как… как туда попасть? Габриэль ван Хельсинг сам отбирает братьев? Или нужно написать письмо и сдать тесты? – Тео всё еще слышал свой голос со стороны – не застрявший в горле, как крошка, не дрожащий, как листва на ветру, – обычный, будто речь идет о книге, которую несколько раз читал; «Ночная гостья», «К критике политической экономии знака».

Седрик засмеялся; низко, звучно, будто кто-то тронул струны контрабаса.

– Нужно, чтобы ты сам туда пришел – ты же идешь к Богу.

Теперь отец Матфей положил руку на Тео – на плечо; теплую, как подогретое заранее в хорошем ресторане блюдо; разговор ему не нравился.

– Братство Розы для избранных, Тео, – сказал он, – Габриэль ван Хельсинг и его школа не всем по нраву даже в Ватикане.

– Потому что он растит суперменов, – Седрик забавлялся, глядя на потрясенное, обнаженное лицо подростка, красивого, сверкающего, как стразы Сваровски; мальчик-стрела, мальчик-ружье, дорогое, с резьбой, инкрустацией, красным деревом, висящее на стене; неужели они не знают, что оно должно стрелять, неужели они серьезно думают удержать этого Дориана Грея до грехопадения в своем крошечном приходе, как заколдованную принцессу ведьма – какая принцесса, это птичка, ваше высочество, всего лишь птичка… – Его ученики ничего и никого не боятся; а чего бояться? ведь у них за спиной Бог со всем ангельским воинством. Понимаешь, Тео, ван Хельсинг научит тебя самому необыкновенному – верить в Бога без сомнения и трепета. Ты будешь видеть ангелов, ходить по воде, изгонять дьявола, а Христос будет твоим лучшим другом… Ван Хельсинг вытянет из тебя все твои таланты и научит служить Господу.

– Пожалуйста, господин Талбот, не нужно, – сказал отец Матфей, – Тео, конечно, необычный мальчик, но человек он самый обыкновенный. Не внушайте ему больших надежд. Он будет мечтать, а потом ему будет сложно жить в этом мире, потому что всё будет в углах, а не в плюше, как в мечте.

– В мечтах о Господе нет ничего плохого, – пожал плечами Седрик; у него только что черные крылья за спиной не распускались, подумал Тео.

– Не сложно быть героем, сложно быть маленьким человеком и жить каждый день, и не утрачивать веру. Помните стихотворение: маленький человек умер маленькой смертью, и на всей земле не хватило мрамора вырубить памятник ему в полный рост?..

– Вам виднее, отец Матфей, вы ведь служитель Господа, а мы… те самые обыкновенные маленькие люди с манией величия – о, на нас держится большой мир, – но отец Матфей будто не заметил иронии; или пропустил; или проигнорировал; или простил; они забыли о Тео и ушли к столу; отпустили его; и он полетел – с лестницы, на мраморный пол, с моста, в ледяную, полную камней, порогов, реку; вокруг все опять ели тортики, говорили о детях и ценах на фрукты на рынке; отец Матфей налил Седрику вина – его не было на общем столе; дорогое, крепкое, запах сильный, как у свежего кофе – муската, кардамона, каких-то восточных специй; такой плотный, что Тео показалось, что он в воздухе – осязаемый, как пылинки в луче; видно, его держали где-то в холодильнике, зная о приезде Талбота; к Тео подошла мама.

– Почему не набрасываешься на свою клубнику? – сказала она. – Что-то случилось? Кислая?

Тео вспомнил о клубнике, стал рассеянно есть; вкус клубники у него с тех пор был связан с открытием; яблоко – закон гравитации; вода – закон вытеснения; апельсины – приступ ясновидения, шоколад – несданный экзамен; а клубника – мир, полный этих заколдованных принцесс, новых звезд, мечей для сражения с драконами, дорог, ведущих прочь из дома; здесь – граница, дальше которой я не заходил; не бойся, Сэм, шагай, мир ждет тебя…

Потом они собирали посуду, мыли ее в приходской кухне; иногда Тео делал маме такие подарки – принимал участие в жизни прихода; все старшие братья и сестры обожали приход Сердца Марии, делали уборку, приносили цветы, салаты, ставили спектакли с детьми, раздавали песенники; а Тео жил своей жизнью; приходские побаивались его, сплетничали, что младший Адорно – гей, не иначе, и наговаривали-выговаривали маме; но она не брала в голову – она видела, что Тео – с крыльями, из книжек Грина и Толкина; потом мама завязла с тетей Луизой Максвелл, в делах «Каритаса», все эти пакеты помощи, адреса; вокруг носились дети, делили последние конфеты и фрукты. Наконец, Тео с мамой пошли домой – сквозь солнечный день – они жили недалеко от прихода; в доме с французской булочной на первом этаже; булочная открылась задолго до рождения Тео, все вещи в их доме пропахли ванилью и корицей: ковры, мебель, собаки, одежда, сам Тео; одна девочка в классе сказала как-то другой: «Адорно такой чудесный, сладкий, будто булочка с ромом и изюмом; так и хочется его съесть»; квартира была огромная – на велосипеде кататься – Тео так и делал, сто лет назад, когда новый велосипед – он прозвал его «Снежок» за белый цвет – подарили зимой; прихожая с настоящий дворцовый холл, с диваном, книжными полками, сразу из нее – веер дверей – кухня, столовая, гостиная, и пять спален – родительская и детские – в семье Адорно было шесть детей, Тео – самый младший – самый старший брат стал капитаном трансатлантического лайнера, роскошного, как «Титаник», две старшие сестры уже вышли замуж, двое средних – брат и сестра, близнецы – учились в университете, девушка на печатника-технолога, мальчик – на иллюстратора детских книг; Тео еще учился в школе – в хорошей гимназии, с греческим и латинскими языками, философией, бесконечными сочинениями по литературе. Их отец был военным летчиком, погиб в одной из «горячих точек»; Тео тогда было три года; он помнил, как к ним пришел командир отца, сказал о трагедии маме; и они сидели до почти полуночи на кухне, и пили чай с английским закрытым яблочным пирогом, со сливками; мама не впала в отчаяние, оцепенение, депрессию, как это бывает в книгах и фильмах; у нее было шесть детей, и им нужна была нормальная мама; и она ей была – усталой немного, но всегда внимательной и чуткой; интересовалась их музыкой и походами, разрешала всех мыслимых домашних животных и пирсинг; дети старались ее не разочаровывать в ответ – хорошо учились, рано начинали работать, складывали вещи в комод и вешали на вешалки, мыли посуду и заправляли постель…

Весь день и вечер Тео искал в Интернете хоть что-нибудь про Братство Розы; но ни одного упоминания, комментария, заметки, строки; Тео решил, что над ним пошутили; над вечной страстью подростков быть избранным; он вздохнул и сел рисовать – он мог это делать часами – ему нравились формы; например, уже неделю он делал серию «Деревья», кора, узлы, сплетения ветвей; на дорогущей чешской бумаге – белоснежной бархатистой, как кожа – черной тушью и пером – что-то японское, средневековое, садо-мазохистическое было в этой в бумаге; потом пошел в ванную и спать. Ему снились сначала его рисунки; а потом что-то странное – поле, полное красных роз, «Glad Tidings», «Evelyn Fison», «Josephine Bruce», «Royal William»…» классифицировал краешком сознания сорта мальчик; огромная темная башня в центре, похожая на маяк – круглая, с узкими окнами по стенам – полны разноцветного света, будто в каждой комнате своя необыкновенная лампа: красная, в форме губ Мэй Уэст, оранжевая, с бумажным абажуром, расшитым золотыми нитями, розовая – огромный шар, накрытый тканью, бледно-желтая, из настоящей, огромной, витой раковины – «наутилуса»; башня росла все выше и выше, будто собиралась пронзить небо, а небо неслось над ней – золотое, алое, синее, серебристое, черное; а на краю поля стоял человек в сутане – словно почувствовав взгляд Тео, он обернулся – совсем молодой, с тонким запоминающимся лицом, красивым, правильным, – но не правильность черт делала его таким привлекательным – а какое-то безотчетное ощущение старинной духовности, благородства, будто он был рыцарем Жанны Д`Арк, не меньше; и еще Тео вспомнил портрет какой-то герцогини кисти Гейнсборо – женщина-Белоснежка: черные брови, алые губы, и словно отблеск от губ на белых щеках; яркие, как отражение всего в огнях – день рождения принца – исполинского парусного корабля в ясной ночной воде, глаза; парень был похож на ту женщину; красивый не ослепительно, а гипнотически; «кто вы? где я? что это?» спросил Тео; и проснулся. Было ранее утро; края серого неба окрашивались в красное; будто там, под серым, было то поле из роз; как роскошная кровать – серое покрывало, а под ним – розовое белье; Тео понял, что не может жить дальше обычной жизнью, спать дальше, например, – надо сесть на велосипед и поехать куда-нибудь, на берег реки, посмотреть на рассвет; он оделся – вытащил из шкафа свежее – белую рубашку поло, узкие джинсы, светло-голубые – все его братья носили такие, потому что это была часть формы «бундокских братьев», католической молодежной организации, патрулей улиц, смотревших, чтобы никто не обижал стариков, ботаников, детей и животных: светло-бледно-голубые джинсы и черные футболки, и черные короткие пальто, и тяжелые военные ботинки; мама привыкла покупать эти джинсы в промышленных количествах для сыновей, и Тео, в общем-то, даже не то, что смирился, привык, а даже любил их, в какие-то моменты жизни; будто бы сразу разношенные; закатал под колено; и еще белые носки и легкие совсем кеды; черные, прошитые белым; толстые плоские шнурки; самая классика; потихоньку, чтобы не разбудить маму и близнецов, вытащил велосипед; прохладный гулкий подъезд был уже полон запахов тмина, растопленного сливочного масла высшего качества, финского, и ванили. Улицы встретили его свежестью, пробирающей до костей; он пожалел, что не взял пуловер; заработал педалями, чтобы согреться и не пропустить рассвет. Рассвет поднимался над городом, как огромный цветок; Тео ехал и вспоминал рассказ Кайла Маклахлена, он обожал Кайла Маклахлена, молодого, красивого, умирающего от рака легких, писателя с внешностью из нуаровых комиксов – черные волосы, глаза, брови, белая кожа, будто шелк для каллиграфии, пухлые губы, подбородок с ямочкой – парень, в которого в конце стреляет блондинка: «я же любила тебя!»; рассказ был о папе и двух его сыновьях, они живут без мамы; скучная жизнь – вставать рано утром, отцу на работу, сыновьям в школу; старенький автомобильчик цвета весны – серо-голубой; он всегда глохнет посредине дороги; и сыновья всегда опаздывают на первый урок; потом вечер, с уроками, книжками; и старший брат от всей этой тоски постоянно придумывает истории, переживает их – и младший так любит старшего брата, что слышит что-то – например, звук выстрела: «там погиб кто-то?» – и старший кивает и плачет, потому что нечаянно, случайно, нелепо погиб его любимый герой; и вот среди историй старшего брата одна была о рассвете – огромном цветке, расколовшем огромный город; исполинский цветок вырос в одну ночь посреди площади и расколол город на две половинки; Тео выехал к реке, затормозил резко и чуть не упал; зачарованный – вода вся золотилась; старинная парча на алтаре; и в ухо ему кто-то прошептал: «Святой Каролюс гуляет по воде».

– Кто вы? – сказал Тео голосу. – Кто такой Святой Каролюс?

Он смотрел на воду, пока почти не утратил зрения; а потом повернул домой; ехал и ехал, и в сердце его билось, повторяя фразу из «Общества мертвых поэтов»: «я хочу… я хочу прожить свою жизнь… необыкновенно» – будто печенье с предсказанием раскусил, овсяное, с кусочками шоколада. Мама и близнецы уже встали; кто-то плескался в ванной; грелся чайник и шкворчал бекон на плите; на столе лежала утренняя газета; «ты уже встал, Тео, зачем так рано? каникулы только начались; жаль, я уже не в школе, я бы спала бы и спала» сказала сестра сквозь фен, увидев его; Тео пожал плечами, налил себе единолично чаю с молоком, взял кусочек пирога, миндального, политого шоколадом, развернул газету – и обомлел: на первой полосе был тот самый парень из сна, рыцарь Жанны Д`Арк; «Каролюс Дюран канонизирован. Розовый святой» – и рассказывалось о том, кто он такой – капеллан, военный священник, он умер семь лет назад, убит на Святой войне; ему было двадцать семь лет; ничего особенного – просто красивый и молодой, и очень добрый; в его жизни не было ничего, кроме Бога; люди, вспоминавшие его, говорили, что он потрясающе улыбался, никогда не уставал, и всегда находил верные слова, даже в пасмурный и полный потерь день с ним было как идти под зонтом с любимым; рядом с ним верилось, что Бог есть; это было поразительно; ведь в современном мире Бога нет, Богу нет места, с Его жертвой и теорией греха – и самое главное – никто не верит в Его любовь; а Каролюс Дюран стал его свидетельством и доказательством; в его присутствии всегда пахло розами, так ощутимо, что даже запах пороха и раскаленной земли перебивало, и розы росли из его следов, диснеевские такие чудеса, и еще он умел ходить по воде – Каролюс был родом из морского города, большого порта, и там уже сияние на воде, солнечную рябь прозвали «Святой Каролюс бежит по воде»; он из Гель-Грина, прочитал Тео, он отсюда, он ходил в магазин и катался на велосипеде к морю по этим улицам, что и я – каждый день…

Страницы: 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

«Не стоит считать Гера тугодумом. Поставьте себя на его место, представьте, что ранним утром на поро...
«Зайцев и Ксенофонтов сидели под навесом трамвайной остановки и молча наблюдали, как весенний дождь ...
«Как и все в этой жизни, события начались с вещей будничных и ничем не примечательных. Мы с Равилем ...
«Случилось так, что Геннадий Георгиевич в своей жизни любил до обидного мало. И настоящей любви, так...