Рассказы о Розе. Side A Каллен Никки
– А точно не какой-нибудь математик?.. Хотя похоже на Гессе. Пусть будет Гессе. Он такой клевый.
– Так что там про мессы у моря?
– График месс у отца Дерека. Он делает нам расписание. Но вообще, обычно такие мессы летом служатся; сейчас довольно холодно и пасмурно; он любит, чтобы мы могли уже бегать босиком, чтобы никто не кряхтел все время, что мерзнет, и не простыл потом, и чтобы был такой восход – знаешь, во все небо, будто флотилия кораблей с алыми парусами…
– А мы доживем до лета, Изерли?
– Зимой все кажется невозможным, – ответил Изерли; и это фраза невероятно запомнилась Тео – раскручивалась внутри, как капля акварели в воде, расцветала, пускала корни, распадалась на цвета спектра; и Тео повторял это себе потом, в черные минуты жизни, и помогало – соберись, это всего лишь зима…
Они пошли на кухню, чистили и резали баклажаны; потом Тео ушел в сад; земля, полная влаги; я совсем не рисую, подумал Тео, я работаю руками, как и хотел; профессия после Третьей Мировой – садовник; весь мир – это дикий сад; потом принял душ; Тео стоял под струями воды, горячими по максимуму, слушал тишину внутри себя и струи, стекающие по телу, как музыку Ханса Циммера; скрипки из моря; Тео опять взял гель для душа Грина; Изерли ему уже пообещал собрание сочинений парфюмерии – Тео ждал, как Рождества; не сомневаясь, что Изерли не просто угадает – он откроет нечто новое и неведомое, путешествие с Кастанедой; а я люблю Изерли, подумал Тео, правда, я его уже люблю; я ему доверяю и беспокоюсь за него – наверное, то же чувствовал ко мне Артур; потом был обед; все собрались, пили сок, чай, кофе, смеялись, курили, хвалили; мыли посуду; потом опять библиотека, Дэмьен, какой же он был чудесный – как белые розы; огромная охапка; снежная; горы, полные облаков; морская пена; перламутр раковины; на середине разговора об Энгре постучался Йорик; коричневый свитер-кенгуруха, облегающий, с капюшоном, большим карманом на животе для обеих рук, и рукава как митенки; классный свитер; и темно-красные вельветовые штаны, и темно-красные кеды – горячий шоколад с малиновым ликером; «расселись, теоретизируете? Фома Аквинский с Альбертом Великим… в часовню, и по-бырому… репетировать… гимны к Великому посту»; в часовне были не все – не было Ричи, не было Изерли, не было Дилана; но все остальные пришли, уже опытные – с кофе в термосах, бутербродами; Грин сидел за органом; и играл что-то нежное, завораживающее; музыкальная шкатулка Дэйви Джонса; сердце пирата; ага, я угадал, обрадовался Тео, сейчас Йорик возьмет линейку; но Йорик был не злой; он просто матерился или хохотал, прыгая по скамейкам; Тео обнаружил в себе вполне пристойный голос – вот что значит петь в душе Coldplay «Viva La Vida» и One Rebublic «Apologize»; ноты он читать умел; Грин показал ему, как распеваться; это было здорово; трудно, непривычно; горло саднило, как руки после первого дня работы в саду; но зато в конце, в награду, Йорик спел им один старинный гимн – за все мучения – без музыки, закрыв глаза; роскошный, барочный, изысканный; и голос его был как червленая парча; гимну под стать; он пел, сжав руки в коричневых митенках на груди, как застенчивая девочка, читающая стихи; и это было невероятно – как из него такого тонкого, как трубочка для коктейлей, шел такой густой, богатый, переливающийся, сильный звук – огромный и величественный, как Нотр-Дам де Пари; он был такой юный, такой красивый, Йорик, и казалось, что он сейчас взлетит, и небо откроется ему во всем своем янтаре; и когда он умолк, никто не захлопал; никто даже не шевелился, пока последняя нота таяла в тишине, будто от дыхания лед на стекле окна автобуса. Йорик открыл глаза, улыбнулся, и Тео пришел в себя; ущипнул себя за руку; это всё правда, он в Братстве Розы, а не умер.
В субботу он опять копался в саду; готовил, исследовал землю; он старался не следить за Изерли; вообще не думать об этом; занимался как можно тщательнее своими делами: садом, планом сада, книгами, разговорами с Дэмьеном; они были совсем другими, не такими, как с Артуром; с Артуром они сидели в «Красной Мельне», а с Дэмьеном – в библиотеке старинного замка, или лазили по лестницам-лианам; у каждой из лестниц было свое имя – женское, в зависимости от коварства – Клеопатра, Лукреция Борджиа, Екатерина Медичи, Мата Хари; они рисковали жизнью, и всё для того, чтобы погулять на пляже, набрать камешков и раковин; все так делали; даже отец Дерек и ван Хельсинг; другой путь на пляж был далеко от замка, в нескольких километрах – долгая пологая тропа; так что все пользовались «девчонками». Это было восхитительно, как только в юности бывает – балансировать на развалившихся в труху ступеньках, цепляться за растения, в кедах, джинсах подкатанных, рубашке мокрой, свитере, куртке соленой, и земля под ногтями не выводится, всё; с Дэмьеном дружить как идти к Темной Башне – настоящее приключение, настоящая романтика; будто открывать с кем-то кафе, теорию Большого взрыва или новый пролив. Тео нарисовал его портрет однажды, набросал черным мелом, пока тот сидел, читал Аврелия Августина «Исповедь» в поисках эффектных цитат для какого-то своего эссе, – за считанные секунды, будто вытащил из огня: наклон головы, нос, свет на щеке, тень от ресниц, рука, волосы, белая рубашка; думал, разучился уже, но рукам как будто только отдых и требовался; все линии были точными и легкими, танец прима-балерины. Это обрадовало Тео безмерно – легкость; потом он нарисовал Роба и Женю; полную раскладку боя; будто для фильма вроде «Гладиатора» комикс; картинок сорок; добавил немного акварели; им понравилось; и ему тоже; он раньше не пробовал рисовать так много движений – резких, страстных; «Кармен» Бизе; только движения; одни спецэффекты; он повесил все листы на стену, над кроватью; и портрет Дэмьена; рядом с портретом Каролюса, который он привез и повесил первым; и еще, что отвлекло его от Изерли – письма – от мамы, Сильвен, Матильды и Артура. Здесь был интернет, отличный, но они все написали ему письма от руки; запечатали в конверты и дошли до почты; это тоже было восхитительно. У Сильвен в письме оказалось еще семь писем – от детей из хосписа, и их рисунки; их Тео тоже развесил в своей келье; мама писала простые волшебные вещи – про погоду, приход, покупки, и еще про то, что его комнату никто не трогает, она только пыль вытирает, и иногда спит на его кровати, в одежде, поверх покрывала – скучает очень; и что на велосипед его, «Снежок», тоже никто не покушается. Их с Сильвен письма пахли булочками с корицей, Тео сидел и нюхал их, и улыбался еле-еле, будто засыпая, растроганный. У Матильды было большое письмо, листы, специально купленные – желтоватые, толстые, атласные – у меня все хорошо, котенок подрос, он классный – ласковый, умный, красивый и независимый; кого-то он мне напоминает; смайлик… в письмо она вложила фотографию – себя с котенком; домашняя такая фотография, в пледе, толстючем свитере со снежинками, подкатанных джинсах, в полосатых носках; нос красный, будто она простыла и натерла нос салфетками, сморкаясь; такая живая; Тео она понравилась безмерно, но вешать фото не стал; оставил в конверте; письмо Артура было отпечатано на машинке; Артур ей пользовался иногда, старенькой, портативной, маленькой, красной; вещь-в-себе, свежее яблоко; Артур писал о новых фильмах и книгах, что стоящего из новинок, спрашивал, прислать ли дисков, книг, передавал привет от Алины – официантки «Красной Мельни».
И было так хорошо – будто ты бегал весь день по делам, все успел по списку, и можно упасть на диван лицом в бархат обивки, и вообще не двигаться; Тео работал в саду, сад уже приобретал черты, как статуя; и вдруг услышал звук подъезжающей машины; была суббота; по звуку – не джип; и не «феррари» ван Хельсинга – черная, гоночная, и не машина отца Дерека – серебристая «тойота», практичная, простая; это кто-то посторонний; разбитый грузовик. Тео разогнулся, закряхтел, засмеялся сам себе – он был в восторге от себя в роли садовника-первопроходца; и прокрался на кухню, изображая Джима Керри в «Маске», как Маска крадется по коридору мимо квартиры хозяйки дома, и скрипит каждая половица; точно – грузовик, старенький, синий, разбитый, маленький, встал не у парадного входа, а объехал Рози Кин, к заднему двору, где рубили дрова для каминов; Тео спрятался за дверью, ощущая себя заговорщиком, герцогом Гизом, Гаем Фоксом.
– Привет, Джон, – сказал Изерли; день был не ясный, но и не пасмурный, кружевной такой, нижнее белье, ванна, полная пены; он был красивый, Изерли, в темно-зеленых брюках, в синей рубашке, темно-зеленом свитере, манжеты и воротник рубашки поверх, синие кеды, джинсовые, маленькие, будто Изерли тринадцать лет, ладошки, дубовые листья, а не ступни; некий Джон привез оливковое масло, и вытаскивал его сейчас в бидонах на песок двора.
– Здравствуйте, мистер Флери. Мисс Беннет передавала вам привет.
– Кто? – голос Изерли словно надломился, вот это «кто?» и все, он больше ничего говорить не сможет, приступ астмы; вот оно, понял Тео, внезапно, будто судорогой ногу дернуло, в кино страшный кадр – труп – при вспышке молнии – и опять темнота; вот черт, ну зачем меня понесло подслушивать. Ричи будет бить меня головой об стену, пока вместе с зубами из меня не вылетит это имя.
– Изобель Беннет, вы с ней на рынке разговаривали.
Изерли молчал. Воздух запах черносливовым вареньем.
– Ммм… да, помню… милая девушка.
– Самая красивая девушка в городе, мистер Флери.
– Да?
Тео не видел лица Изерли, он стоял к нему спиной, неподвижный, тонкий, как изваяние Девы. Джон же говорил и разгружал грузовик.
– Но парня у нее нет.
– Принца ждет? – Изерли сказал это не язвительно, а просто, буднично, бесцветно, будто они о качестве масла говорили; или о погоде; надо же о чем-то разговаривать.
– Ну, она достойна принца. Готовит, шьет, весь дом держит. А парней она просто за людей не держит – у нее отец и три брата старших, она парней как яйца бьет, на омлет.
– А мамы у нее нет? – голос Изерли не менялся – серый, твидовый.
– Умерла; от пневмонии; Изобель тогда совсем маленькая была; годика четыре; но уже тогда всем домом командовала. Она, знаете, на язык острая, и добрая притом. Не всем она по душе, но те, кто ее любит, готовы ради нее на край света… И она готовит потрясающе. Говорит всегда, что мечтает быть хозяйкой маленького кафе в Провансе, чтобы кормить всех – от голливудских звезд с Каннского фестиваля до работяг с виноградников, как ее братья… когда она готовит свое рагу из ягненка с чесноком, то запах на квартал стоит; они еще в центре живут – на площади, напротив аптеки, большой дом с красными ставнями; и весь город идет и принюхивается, и завидует братьям Беннет…
– Джон, пожалуйста… – перебил Изерли, Тео прямо увидел, как он поморщился, как от резкого звука. – С маслом все? – он рассчитался, достав из кармана пачку наличных.
Фермер взял деньги, пересчитал, кивнул, довольный.
– Я к тому… – прочистив горло, сказал он. – Что вы ей нравитесь. А это плохо.
– Я знаю, – ответил Изерли все тем же скучным, как урок в школе, голосом.
– Ну ладно. На следующей неделе привезу вам оливки.
– Спасибо, Джон, – Изерли помахал ему рукой, потом сунул руки в карманы, как Том Сойер на старых черно-белых иллюстрациях, воплощение беззаботности, прогулянной школы, смотрел, как грузовик разворачивается и уезжает. Потом обернулся. Увидел Тео.
– Привет, Тео.
– Привет, Изерли. Извини, я… руки собирался помыть, – показал на колонку.
– Да хоть ноги, – спокойно ответил Изерли, достал сигарету, прикурил. – Можем чаю попить, если хочешь… У меня там шоколадные конфеты есть.
– Хочу. Дашь? – он кивнул на сигарету и показал свои честно грязные руки.
Изерли прикурил ему вторую, свою розовую, сунул ему в рот, они стояли и молчали. Тео подумал – он знает, что я все слышал, он знает, что Ричи из меня этот разговор вытянет, но ему все равно. Он не боится ни меня, ни Ричи. Он боится того, что внутри него. Боится заглянуть туда – как ребенок в шкаф; там или дверь в Нарнию, или скелет; или просто старое пальто, три штуки, и винтажное платье от Диора, бабушкино…
– А я думал, ты все на рынке покупаешь.
– Ну что ты? Там я просто ищу всякие классные штуки… как вы с Дэмьеном – в книгах – вдохновение. А масло, муку, овощи все – оптом; фермеры сами привозят.
– А потом сплетничают у себя на кухне?
– О чем? В этом городке живут довольно приятные люди, – Изерли пожал плечами. – Фу, ну и дурак ты.
Тео засмеялся, таким милым был Изерли, как диснеевская зверушка.
– А можно я с тобой как-нибудь съезжу на рынок?
Вот сейчас все поймет. И стукнет сковородкой, когда я ему буду помогать готовить обед, чистить картошку, оттащит бездыханное тело на край обрыва, и столкнет…
– Встанешь в пять утра?
– Встану. Я люблю раннее утро.
– Я тоже. Ну… посмотрим, – иронично, будто Тео уже напортачил когда-то; покрасил стены не в цвет слоновой кости, как просили, а в бледно-розовый; и искренне удивился, что перепутал краски; Тео понял, в чем заключается система наставничества в Братстве – тебя держат на расстоянии от всех тайн; личных и мироздания; пока ты не обретешь свои, пытаясь выяснить чужие. «Ну… посмотрим» – это звучало чудесно; настраивало на очередное приключение; на нарушение запрета, как в сказках. Тео отмыл руки, они пошли, попили чаю; конфеты были в золотых обертках и черных кружевах; такие обычно дарят начинающим оперным дивам.
Вечером, после мессы и ужина, завтра, сказал Изерли, уберем все елки, сил уже нет, уже осыпаются, Тео сел писать письма – маме и сестре; рассказал, что делает сад; маме начертил примерный план; рассказал немного о Дэмьене – мама переживала за его неоконченное среднее образование; но прямого – «может, надо было сначала школу закончить» – у нее в письме не было; так что Тео расписал ей их с Дэмьеном занятия литературой и искусствоведением, ван Хельсинга, что он ведет математику и физику, он астрофизик по образованию, – Дэмьен у него учится уже с полгода; а Тео дали неделю на акклиматизацию, но учебники уже наготове; еще один брат – Ричи – дает химию и основы медицины, а отец Дерек – латынь, греческий, историю, географию и богословие; сам Тео был в ужасе – не представлял, как это все поместится в его голову и дни; так что не переживай, мам, здесь Хэрроу; через сестру передавал привет всем детям, откомментировал все рисунки; нарисовал каждому – что-нибудь из Братства – лестницу-лиану, скамейку с видом на море, башню Рози Кин; и не знал, о чем писать Артуру и Матильде; не потому что ничего не происходило, а потому что не знал, нужно ли это вообще – писать им письма; и решил сходить к Дэмьену, спросить совета. К вечеру погода испортилась, и окна дрожали от надвигающегося с моря мрака; Тео постоял чуть-чуть в холодном, пахнущем мокрыми камнями коридоре; свет мигал, будто в фильме-катастрофе; комната Дэмьена была в конце коридора, самая последняя; он жил рядом с Диланом; Дэмьен, Дилан, Ричи, Тео, Роб – так шли их комнаты; а в соседнем коридоре жили Грин, Изерли, Женя и Йорик; из комнаты Ричи доносилась музыка; французский рэп; тяжелый и энергичный, будто кто-то с дробовиком и пылающим мечом идет по нагретым крышам машин в пробке, убивать демона, такой Константин; Тео замер на мгновение возле двери мучителя; и присел на коленки в ужасе, что сейчас кто-нибудь выйдет из своей комнаты в туалет и обнаружит Тео в совершенно нелепой позе; позорящей не то что джентльмена и рыцаря; просто хорошего человека; в замочную скважину он увидел Ричи, тот сидел на каменном полу, полуголый, в одних джинсах, босиком; у него были татуировки – на груди, где сердце – очень красивый крест, на левой руке, на предплечье – какая-то цитата на латыни, обвившая руку, как восточное украшение; тело у него, как и лицо, совершенное, золотое и белое; только крыльев ему не хватало; ангелу; он молился с закрытыми глазами, сцепив руки с жемчужными четками на коленях; Тео подскочил и быстро пошел по коридору, к двери Дэмьена, с пылающими щеками; будто увидел не молящегося человека; а девушку в чулках, в красном нижнем белье, пинап. Постучался к Дэмьену; «входите!» крикнул тот; Тео открыл дверь; он еще не был у Дэмьена; комната его была полна книг; все стены – в полках, от пола до потолка; на окне тоже лежали книги, и на полу, и под кроватью, и на двух креслах, и на столе, только в том, что сидел Дэмьен, кресле, третьем, был Дэмьен, и в камине были дрова.
– А куда ты одежду складываешь? – спросил Тео вместо «извини, что вперся…»; одевался Дэмьен не как сумасшедший ученый; а с удовольствием – хорошие рубашки, галстуки полосатые, английские, пиджаки и брюки от Барберри; кашемир, вельвет, батист и шелк.
– К Дилану, – Дэмьен махнул рукой в сторону соседней комнаты, – у него места много, потому что у него еще комната-подвал, обитая шелком, которую он в фотолабораторию превратил. Я ему не мешаю, он вообще меня не замечает, и того, что я у него переодеваюсь, думает, наверное, что я плод его воображения, – засмеялся. – Что это у тебя в руке, письма? Что-то случилось?
– Хотел с тобой посоветоваться, – Дэмьен снял книги с одного кресла – они оба были коричневыми, как плюшевые медведи, и такими же мягкими и пыльными, – стопку книг, Тео понял, что те, что в пределах стола, разложены по тематике; из кресла, например, Дэмьен вытащил французских сюрреалистов – от Превера до «Принцессы Ангины». – Писать ли письма двум друзьям? Артуру, редактору «Искусства кино», мы с ним жили… ну, не в том смысле… мы были как братья – говорили об искусстве, смотрели кино, ходили по вечеринкам и магазинам; нет, не братья, как подружки, наверное… – Дэмьен улыбнулся, хлебнул чаю – он пил его не из кружки, а из тамблера «Старбакс», рождественского, красного с белым; чтобы не остывал быстро, понял Тео, в Рози Кин было холодно.
– Ну, напиши.
– А что?
– Ой, ну ерунду какую-нибудь, чтобы потом потомки читали, как «Полеты в одиночку» Роальда Даля. Экзотику местную.
– А еще есть девушка…
– Если ты об этом думаешь, тебе здесь точно не место.
– Вот спасибо. Я еще ничего не сказал, а ты в меня уже камни кидаешь. Здесь – это в твоей комнате или в Братстве вообще?
– Ну… а зачем человеку Бог и лекции по кино и прерафаэлитам, если он влюблен?
– Дэмьен! – Тео вдохнул, чтобы успокоиться; он даже не понял своей злости, такой быстрой, как кипяток, хлынувший внезапно из не отрегулированного крана; ну подумаешь, любовь. – Я никогда не влюблялся. Правда. Любовь для меня не ценность, потому что я не знал ее. Все, что я знаю о любви – все из книг. И фильмов. Голливудских. Я абсолютно испорчен.
– Я тоже, – Дэмьен улыбнулся обезоруживающе, подпер подбородок ладошкой, и стал прекрасен, как самое красивое стихотворение про любовь, – как жаль, подумал Тео, что его улыбку нельзя материализовать – чтобы выпускать ее в небо при угрозе войны, как стаю голубей – желание смерти у людей проходило бы сразу же, как головная боль от таблетки аспирина. – Она была маленькой спичкой, юной и стройной спичкой в красном платьице скромном. Но однажды она случайно задела шершавую стенку и мигом вспыхнула ярко, и первому встречному щедро она отдала своё пламя – юная стройная спичка в красном платьице скромном (теперь оно стало чёрным). Лежит она в куче пепла среди обгоревших спичек, брошенных, жалких, потухших. О, если бы принц заметил юную, стройную спичку! Но у принца была зажигалка. Жан Дипрео. Бельгийский поэт.
– Про спички я тоже знаю. Три спички, зажженные ночью одна за другой: первая – чтобы увидеть лицо твое все целиком, вторая – чтобы твои увидеть глаза, последняя – чтобы увидеть губы твои. И чтобы помнить все это, тебя обнимая потом. Непроглядная темень кругом. Жак Превер.
– А еще есть шекспировские сонеты. И прустовские километровые конструкции. Кроме этого, ничем не могу тебе помочь.
– Да я сам себе не могу помочь. Девушка в меня влюблена.
– Тогда не пиши. Лучше не пиши.
– Но ей будет больно.
– Прочитает хорошую книжку, и станет легче.
– Ты циник что ли?
– Нет, я просто правда так думаю. Нам же с тобой помогает.
– Есть еще горячий шоколад и новая одежда, – пробормотал Тео.
– И песенка какая-нибудь классная, – серьезно продолжил Дэмьен.
– И фильм опять же.
– И Дева Мария. В конце концов, она самая красивая женщина на Земле.
– Да… Дженна Джеймсон, прощай.
Дэмьен не понял, о чем говорит Тео. Чистый, как озеро из старинной китайской поэзии. Тео вздохнул.
– Скажи…
– Опять про девушек?
– Нет. Про Ричи…
Тео думал, что Дэмьен пошутит: «ой, давай лучше про девушек», но Дэмьен взглянул на него мельком и отвел глаза, будто ему и не хотелось говорить чего-то, но его попросили, и вот теперь он испытывает неудобство, неловкость, будто ему надо сосредоточиться на контрольной, а несрезанный ярлычок с водолазки царапает ему шею.
– Он хороший, – сказал Дэмьен, – ведет себя, как персонаж из Тарантино, но все будет нормально. У Ричи своя партия; он играет белыми, и всегда выигрывает.
– Я тебе еще ничего не сказал.
– И не надо.
– Ну, пожалуйста, Дэмьен. Я чувствую себя… странно… мне нужно прямо к психоаналитику.
– Просто прими «Ричи все делает как надо» как аксиому.
– Поверить как Гарри Поттер Дамблдору?
– Верно, – Дэмьен опять улыбнулся; Тео стало и вправду легче, а вдруг у него просто паранойя; это же Братство Розы; может, его просто проверяют – свой-не свой; а поскольку правил все равно не знаешь, не угадаешь, проще быть собой… красивым, юным, гениальным, вредным.
Матильде он решил отправить фотографию моря. Попросил сделать Дилана – впервые практически к нему обратился, не считая фраз за обеденным столом и мытьем посуды; Дилан кивнул и сунул ему на следующее утро под дверь невероятной красоты снимок – солнце, выглянувшее на секунду, залило все море ослепительным светом – не рябь, не солнечные дорожки, не огоньки, будто платье в пайетках; а сплошной свет, такой прозрачный, будто это воздух сияет, будто в нем вот-вот материализуется все войско небесное; настоящее волшебство; горы и море сквозь сияние – хотелось прикрыть глаза ладонью. «Я нашел ее! Что? Вечность. Она там, где море сливается с солнцем».
И вот прошла неделя – отец Дерек дал ему пару контрольных, чтобы проверить уровень; и день Тео наконец-то оказался расписан: после завтрака час он занимался садом, цитируя себе Элюара: «Этот сад выходил на море…»; он заказал себе даже специальную одежду для сада – джинсовый комбинезон с кучей карманов, черные футболки, резиновые сапоги в клетку; потом принимал душ, потом слушал с Дэмьеном лекции ван Хельсинга или отца Дерека в библиотеке; Изерли приносил им какао, с шоколадными бриошами, или чай с тостами с плавленым сыром и ветчиной; потом Тео помогал Изерли готовить обед, потом был сам обед; еще час сада; потом, перед файф-о-клок, лекции читали они с Дэмьеном, или слушали Ричи, а вот потом Тео занимался, чем хотел. Чаще всего это был опять же сад, библиотека, занятия музыкой, пением с Йориком и Грином, или «уроки старого доброго насилия» с Женей или Робом – они учили всех стрелять по банкам, драться – у Роба, выяснилось в разговорах, был пояс черный по карате, – и фехтовать; фехтовать Тео понравилось, он чувствовал себя таким живым с мечом в руке; такого он еще не переживал – силы и ярости, поднимавшихся изнутри, из подсознания, сверкающих, ослепляющих; теперь-то все стало понятно про религиозные войны – это просто удовольствие, страсть, спорт, как бокс или футбол. Еще можно было играть с Женей и Робом в бильярд или пинг-понг; эти двое устроили в замке шикарный спортивный зал, огромный, зеленый, бархатный; с полом из темного дерева скрипящего, и с мягким желтым светом; со стенами сплошь в старых киноплакатах; в шкафу из орехового дерева под стеклом куча старинных винтовок и карабинов; гантели, пара тренажеров, боксерские перчатки винтажные, красные, черные, на выбор, кожаные, мешок и две груши; потолок в бильярдной был беленый, низкий, и кии натирали, просто подняв их к потолку и покрутив об побелку. Еще можно было просто гулять возле моря, слушать его, дышать полной грудью; или лазить по замку, по развалинам, с папкой листов, карандашами и термосом. И Тео много гулял – и рисовал; сам воздух сводил его с ума – влажный, мягкий, ароматный, будто черника. А еще можно было кататься на лошадях; в Рози Кин было две лошади – Пош-Спайс и Скэри-Спайс, мы потом хотим еще трех докупить, объясним ему Женя, и назвать их Бэби-Спайс, Спорти-Спайс и Джинджер-Спайс – у нас будут все Spice Girls; вороные, атласные, прекрасно объезженные, ручные просто; но Тео пока не решался; он уважал лошадей безмерно, они казались ему ангелами, тибетскими мудрецами; он приносил им яблоки, помогал Робу и Жене иногда прибираться – еще одна их вотчина, конюшня: теплая, роскошная, деревянная, под Дикий Запад, окна в переплет из разноцветных стеклышек, сено по колено, кожа повсюду, бочки с вином и старинным порохом; и мог часами смотреть, как лошади играют на пляже; как Роб и Женя с ними забегают по пояс в море в солнце; чтобы спуститься на пляж, они шли по берегу больше километра – примерно в таком расстоянии от замка начинался тот пологий берег; и иногда Тео шел с ними. Но больше всего мальчика восхищало море – оно было теплым, как в ванне, с белоснежным светящимся песчаным дном; Тео обожал стоять в нем, подкатав джинсы до колен, и ощущать, как песок засасывает его ступни; и как волны накатывают, толкают, как толпа в метро; и голова кружится, как от нескольких туров вальса; у вас же в Гель-Грине тоже море, спросил однажды Дэмьен; ледяное, ответил Тео, и берег каменистый; в нем запрещено купаться; зимой лед стучит об камни; а здесь… я впервые в жизни вошел по колено в море…
Ван Хельсинг преподавал хорошо – не просто законы и формулы, а партии игры в бисер; Дэмьен, которому математика раньше причиняла исключительно душевные страдания, начал учить в Братстве Розы с азов и физику, и алгебру – чуть ли ни с арифметики; и химию; и получал массу удовольствия от открытий. Тео же восхищал сам ван Хельсинг – в дорогущих водолазках, черных, коричневых, мягких, как женские волосы, на прикосновение; или в приталенных белых рубашках, только развязанной бабочки не хватает; рукава закатаны; красивые руки, часы; на которые он поглядывал постоянно, будто за дверью библиотеки его ждали дела аля Джеймс Бонд – спасти мир; и при этом рассказывал все-все, терпеливо отвечал на вопросы Дэмьена; спустя много лет, после Братства, когда Тео видел формулы, на доске или в книге, он закрывал глаза и слышал голос ван Хельсинга – человека, про которого говорили, что он профессиональный убийца – этот человек объяснял им математику – и голос его, глубокий, сексуальный, вишневый, для Тео и был математикой. А самым чудесным, как Рождество, были занятия астрономией – им с Дэмьеном купили по телескопу; и в одной из башен они оборудовали маленькую, «карманную», как называл ее ван Хельсинг, обсерваторию; когда они в первый раз поднялись на башню, поставили телескопы, и Тео увидел в них трепещущие, как от дыхания – ведь они так близко – звезды, ван Хельсинг был тронут его восторгом и процитировал неожиданно детское: ««У звезд вместо рук лучи, звезда – это дальний друг, протягивающий в ночи друзьям своим тыщи рук. Они не могут согреть, они не могут пожать, лишь могут во тьме гореть, лишь могут вдали дрожать. О чем говорят они, когда нам уснуть невмочь? О том, что мы не одни и в самую темную ночь»; я читал его на елке у Талботов-Макфадьенов, стоя на стуле, такое хорошее, правда? только автора я не помню, – улыбнулся. – А Седрик читал про Великий Поход; о, Боже мой, когда-то нам было по пять лет»; «я знаю-знаю про Великий Поход, – запрыгал Дэмьен, – «но была на том Великом корабле маленькая-маленькая дырочка»; а я в пять лет на елке в детском саду читал Жео Норжа: «Паучок в моем саду тянет нитку взад-вперед. Паучок в моем саду паутинку ткет, ткет. На рассвете в саду зайду: Что поймал, паучок? – Падающую звезду! Падающую звезду!»» «ну, хорошо, – сказал Тео, – теперь я, но взрослое – Рильке, мой любимый, простите: «Ужель я позабыл, что неба свод не внемлет нам в торжественной пустыне, и что звезда звезду распознает лишь как сквозь слезы в этой тверди синей? А может быть, и мы здесь в свой черед кому-то служим небом. Тот народ глядит на нас в ночи и нам поет свою хвалу. Иль шлют его поэты проклятья нам. Иль плачут одиноко и к нам взывают, ибо ищут бога, что где-то рядом с нами, и с порога подъемлют лампы и молитв слова возносят – и тогда на наши лица, как бы от этих ламп, на миг ложится невыразимый отсвет божества…». Но это я не в пять лет выучил, конечно… в пять лет я, наверное, что-нибудь из Боба Дилана цитировал, с подачи братьев: «мы счастливы этой ночью, прогуливаясь по зимней сказке…»». Порой «поглазеть на звезды» поднимались все ребята – огромный атлас звездного неба у кого-нибудь, у Йорика или у Роба, на коленях, все в свитерах и куртках, в митенках, все курят, и пьют чай из термосов.
Отец Дерек был строгим и требовательным, как капитан полярной экспедиции; он задавал им кучи переводов, списки книг, обязательных для прочтения, были с километр; Тео перестал читать то, что хочется, и читал только то, что надо; комната его почти так же обросла книгами, как и Дэмьена, и они только и бегали туда-сюда со стопками и черновиками по коридорам; отец Дерек давал им еще разные задания, потому что Тео в классических языках отставал от Дэмьена на несколько световых лет; так что никакого разделения труда и списывания; на лекции же «братьев для братьев» приходили все – Тео больше всего любил лекции Ричи, несмотря на натурализм – они были сказочно-страшными, да и хорошее знание анатомии художнику не помешает; из-за учебы Тео и Дэмьен почти выпали из жизни Братства, и эти лекции были поводом со всеми повидаться – когда все смотрели «оскароносное» кино после ужина в гостиной, они с Дэмьеном всё равно сидели с Аристотелем в оригинале, или Плинием Младшим, или Вергилием, или Фомой Аквинским в углу; или писали конспекты по истории картографии. Карты поразили Тео – старинные карты, не репринты, а настоящие, оказывается, семья отца Дерека их коллекционировала; в их владении находилась самая уникальная в мире коллекция карт; брат его – известный эксперт по картам – для музеев, полиции и аукционов; они были такие хрупкие, пестрые, как осенние листья; и красивые, как отполированные морем камни. География и история «от отца Дерека» были прекрасны – как хорошо поставленный Вагнер; Тео казалось, что они в настоящем университете – занятия шли по неделям – первой-второй; по первой неделе: математика, история, география, лекции Ричи; по второй: богословие, греческий, латынь – слепленные в одно, как пудинг; чистой детской радостью были всегда физика и астрономия; все прочее давалось потом – за плохо-слабо сделанную работу Дэмьен и Тео отжимались по тридцать раз или бегали вокруг Рози Кин на время; или мыли крыльцо и ступени, или подметали все дорожки в саду, который не участок Тео; «какие же вы дохлые, – объяснял свой садизм отец Дерек, – вас нужно подкачать не только умственно». После таких «подкачек» часто Дэмьен и Тео вошли в практику «лежачие лекции»: они лежали на полу, на ковре, потому что элементарно после очередной пробежки дрожали ноги, и сил не было как-то сидеть, голова к голове, задрав ноги поудобнее куда-нибудь, на табуретку у полки книжной, закинув руки под затылок; и слушали «Критику чистого разума» Канта или «Римскую историю» Марцеллина; просто тексты и потом вопросы по тексту – отец Дерек читал им сверху вниз, из кресла, и курил трубку – роскошный английский табак без примесей ароматических, ничего пошлого; это был его секрет – он тоже обожал курить; но священнику вроде как не пристало; «мы никому не расскажем» – чудесное время: секретов и открытий; уроки латыни и философии, после которых хочется в душ, шутили они с Дэмьеном… Дни недели превратились для Тео в цвета радуги – пятница, суббота и воскресенье, свободные от занятий, казались теперь Тео такими сакральными, яркими – красными, оранжевыми, желтыми; а еще он по-прежнему рисовал и делал сад – это было самым важным; будто он ждал ребенка, или выхода книги. Пришли заказанные им саженцы, подкормки и справочники; и книга Рассела Пейджа «Воспитание садовника» – мама вспомнила; её любимая, 1962 года издания книжка на английском, букинистическая, зачитанная; он закончил план сада, такой простой, в стиле Катоновского трактата «О сельском хозяйстве» – природный: фиалки, все розы, розмарин, акант, плющ, бук; теперь дело за воплощением; он чувствовал себя Кеплером – слушал музыку сфер.
В одну из пятниц его разбудил Изерли; сел на кровать, смотрел несколько минут, а потом тронул за плечо; Тео сразу открыл глаза, будто и не спал вовсе, а подслушивал, что же сделает Изерли – разбудит-не разбудит; на самом деле, он спал крепко, без снов, как с долгой дороги; просто вставал Тео теперь легко, тело стало другим – послушным и гибким, акробатическим, в телесном, с блестками, трико; «ты уже оделся?! мы опаздываем?!» – Изерли был в пальто, в черном свитере, воротник рубашки и манжеты – цвета топленого молока; черные вельветовые штаны, черные итальянские ботинки, классные, неброские, почти кеды, будто не на рынок шел, а в кино с девушкой, на премьеру «Бесславных ублюдков» каких-нибудь – Тео подскочил и покраснел, медленно, будто в крепкий чай вливали тоненько молоко: «отвернись, я… сплю без одежды»; Изерли закрыл глаза; «одевайся… не паникуй, мы никуда не опаздываем» «откуда ты знаешь? я тут носки ищу, а там, может, лучшие помидоры разбирают» Изерли засмеялся; Тео надел в мелкую клетку – черную, коричневую, бежевую – рубашку, черный в коричневую поблескивающую полоску галстук, черный пуловер с треугольным вырезом, темно-коричневую куртку с клетчатой подкладкой, замшевую, мягкую-мягкую, как плед, рукава ее закатывались аж до плеч; и черные вельветовые штаны, немножко другого кроя, не как у Изерли, более радикального – узкие, с кучей карманов, и швы будто наружу; и кеды коричневые; они с Изерли смотрелись, как братья – Изерли старший, Тео младший. «Тео… ты выпендрежник… тебя, наверное, в темноте разбуди, под звуки воздушной тревоги, ты и тогда оденешься, как на фотосессию для девчачьего журнала?» Тео не обиделся: «ну… да, это навык; доведенный до автоматизма; со стороны вроде помешательство, но для меня жизненно важно; для меня это как… знаешь, некоторые женщины специально тренируются губы красить на ходу; и куча народу умеет в темноте надевать контактные линзы. А кофе мы пить не успеваем?» «Я взял с собой термос с горячим какао; а кофе там попьем; там продают классный кофе – ореховый латте; и булочки разные, и пирожки, и кексы; я люблю тамошние пирожки с яблоком и корицей» «О, звучит здорово; знаешь, квартира моих родителей находится над одной из самых старых булочных города; там уже в четыре утра начинают готовить хлеб и булочки; у нас дома все вещи пропахли корицей, ванилью, тмином…» – вот и разгадка запаха Тео; Изерли улыбнулся; разгадка ему понравилась; как Шерлоку Холмсу – изящное мошенничество, Союз Рыжих. Они вышли тихо-тихо, чтобы никого не разбудить; утро было ясное, прохладное, как чистая вода; пели птицы вовсю; Тео вдохнул воздух полной грудью; вспомнил, как катался на велосипеде сто лет назад по утреннему городу; над морем висел легкий белый туман, искрящийся на солнце, словно белая вуаль, полная пайеток. На заднем сиденье джипа лежала гора льняных сумок; это для чего, спросил Тео, он с такими иногда ходил в университет, набивал под завязку книгами и папками с бумагой, для покупок, ответил Изерли; ооо, да мы по-серьезному идем, с «золотой «визой», пошутил Тео.
Рынок потряс его воображение; это роман Эмиля Золя; в идеальном его воплощении, идеи рынка из платоновского мира идей; в нем проснулся такой же азарт, как и в Изерли – все пробовать, трогать, нюхать; он сам накупил килограмм слив, золотых и огромных, как старинные английские гинеи; и лопал их прямо из пакета; «надеюсь, мой желудок меня не подведет» пошутил мрачно; фермерши смотрели на Тео в изумлении – если Изерли казался им принцем из классического балета, эдаким Зигфридом, Альбертом, заставившем страдать бедную девушку, то Тео, совсем юный, точно из сказок, мальчик-фея; таких красивых детей в Шинейд не водилось; «это ваш брат?» прямо спросила одна; «да» ответил Изерли, «и он тоже монашек?» «ну, почти» ответил Изерли; видимо, уход в монахи у этих женщин связывался с чем-то вроде кастрации; фермерша чуть не расплакалась – да куда же это мир катится, что происходит с девчонками, что такие парни не желают иметь с ними дело; завернула в промасленную бумагу Изерли и Тео две огромные слойки с клубникой в розмариновом меду; «возьмите, покушаете там у себя»; и отказалась от денег; «она, наверное, подумала, что наша жизнь – сущий ад; испытания и терзания; ну, не будем ее разуверять; правда? пахнет чудесно; может, возьмем по кофе; ты обещал мне кофе; и захомячим?» – «сейчас, еще по овощам пробежимся» – Тео понял, что Изерли в своем каком-то пространстве; поднял голову и встретился взглядом с очень красивой девушкой; в легком пальто цвета кофе с молоком; в вязаном сером платье с капюшоном, классных винтажных туфлях – серых, с круглыми носами, с застежками вычурными, что-то из семнадцатого века – король-Солнце, свежепостроенный Версаль; вокруг головы у нее была корона из кос, в два ряда, толстых, с запястье толщиной; цвета молочного шоколада; и сама девушка будто произведение кондитера; или я так есть хочу, подумал Тео, что она кажется мне съедобной, нестерпимо вкусной, марципановой, с цукатиками, фисташками, черносливом; девушка смотрела на них и улыбалась так тепло, будто они были постоянными посетителями ее кафе-мороженого или магазинчика детских книжек.
– Изерли, вон та девушка сейчас с нами поздоровается, – шепнул он Изерли. – Я чего-то не знаю? Мы с ней здороваемся? Она продает тебе те огромные оливки? Или клубнику?
– Какая? – Изерли поднял голову; выглядел он совсем как Дилан – спроси его, который час, он ошалеет от сложности вопроса – в его голове Первая Мировая война и Гийом Аполлинер, а тут… время какое-то…
– Вон та, ой, она к нам идет. Бежать? Или улыбаться до боли в челюсти?
Но Изерли ничего не успел ответить – Изобель уже рядом.
– Здравствуйте, Вы сегодня не один? Я – Изобель, – и протянула руку Тео, не стремительно, не феминистски, я тоже мужик, я тоже жму руку, а так приветливо, даже… соблазнительно, будто хотела коснуться его под любым предлогом. Тео вежливо переложил пакеты с покупками на один локоть, и пожал ей ладонь – потрясающее прикосновение, будто к теплой шелковой постели.
– Я – Тео.
– Вы похожи на братьев, – заметила она. Голос у нее как у Анны Нетребко, богатый, чистый, река, полная луны, в которой тонут от восторга пьяные средневековые китайские поэты.
– Нам уже сказали, – ответил Тео. Изерли стоял остолбеневший, как змей укушенный; черной мамбой какой-нибудь; Тео понял, что придется ему помогать; вот во что влип Изерли; в чью-то любовь; знакомо.
– Извините, что подошла к вам, не удержалась, любопытство кошачье.
Изерли пришел в себя и рассердился.
– Если у Вас дома альбом с вырезками про меня, то Вы знаете, что Тео не мой брат.
Бог мой, а разговоры-то у них далеко пошли, подумал Тео. Изерли злится, как после полугода свиданий-динамо. Но Изобель просто улыбнулась – совершенно завораживающе; будто не перед двумя мальчишками стояла, а смотрелась в зеркало, одна, в огромное, в роскошном вечернем платье из вишневого бархата, и примеряла к нему украшения, одно другого изысканнее и тяжелее.
– О, Вы еще не пили кофе, свой любимый ореховый латте, настроение у Вас ужасное. Что скажете насчет кофе, Тео? Дама платит. Или я вас скомпрометирую?
Она подняла бровь – так, как это умел отец Дерек – одну, вызывающе и элегантно, старый Голливуд. Она понравилась Тео – она не маньячка, как это, наверное, кажется Изерли, ей просто нравилось его дразнить, потому, что кроме как вызовом, перчаткой в лицо, ткнув острием в ребро, его никак не расшевелить; и не совсем девчонка-одна любовь в голове; как Матильда; в ней была не только любовь; в ней была жизнь; самый ее вкус, то самое «карпе диа»; столько жизни, как только на кухне бывает; когда готовят на Рождество или на Пасху сразу десять блюд – все рядом, все перемешивается – тесто для пиццы, зелень, бекон, сливки, птица, соусы, горчица, маринады, приправы, коньяк, кокосовая стружка, мед, голубой сыр…
– О, женщин мы не боимся, – ответил Тео бодро, он понял, что им нужно помочь – Изерли, абсолютно белому, алебастровому, будто ему корсет жмет, и он вот-вот упадет в обморок, и девушке, которая затеяла совершенно безнадежное дело, влюбить в себя Изерли – как остановить американские беспилотники в полете на антидемократический режим. – Мы до них снисходим. Где там Ваш кофе?
– А вы борзый для своих лет, – сказала она. – Уже поразбивали сердец? А свое держите в стеклянном яйце на вершине горы? Но даже у Тони Старка есть сердце…
– А вы ничего, – в той же тональности отозвался Тео, насмешливо, светски, будто они партию в покер играли, она потрясающая, блин, она просто классная, она как тыквенный сок – яркая, сладкая и густая; концентрация; мякоть; она как Йорик; цвет и свет; жаль, что они поздно встретились с Изерли, когда Изерли уже пепел и прах; и плетется где-то сзади, умирая от ужаса; все на них смотрят, и его это жжет; как солнце вампира – внимание; любимое состояние Изерли – быть одному, в темноте, среди банок с соленьями и сливовым вареньем…
Они подошли к киоску с кофе – пахло свежими зернами, орехами – грецкими и миндалем; горячим молоком; шоколадом; корицей; Изобель купила три латте.
– Пирожки? Кексы?
Тео выбрал имбирный маффин; Изерли она взяла сама – пирожок с яблоком и корицей; себе – с вишней. Изерли вздохнул и смирился будто бы, свалил сумки под ноги – белые грибы, куриное филе, гранаты, лимоны, судак, абрикосы, красный перец чили, апельсины, очищенные кедровые орехи, кальмары, креветки, зеленая чечевица, лук шалот; пил кофе и ел пирожок; в разговоре участия не принимал.
– Отличный кофе, – Тео и вправду нравилось – сам рынок, шум, гам, разговоры, много цветов, вещей вокруг; и сливы осели в желудке благополучно, как корабль в ките. – А Вы здесь еду покупаете для дома?
– Да, и довольно много. Мой дом – это отец и три брата.
Тео чуть было не сказал, что уже в курсе.
– Много едят? Домашний нерогатый скот?
– Ну, Вы парень, знаете, что это как топка паровозная.
– Меня это в Изерли поражает – нас такая толпа – нет бы нам пюре с сосисками готовить; и не мучиться; а он все время что-то придумывает, такие фантазии; будто балет или новую коллекцию вечерних платьев.
– Я тоже люблю придумывать. Мне просто нравится. Мне даже все равно, заметят они или нет – разницу между пирогом с телятиной и почками – классическим английским рецептом, или с ягненком и провансальскими травами.
– То, что Вы говорите сейчас – мрак. Я только в искусстве разбираюсь, в кино, в живописи, во всем визуальном, это попроще.
Она засмеялась; хороший был смех, негромкий, не звенящий, а будто полный цветов луг затрепетал под ветром, заменял цвет, бабочки и шмели взлетели на мгновение.
– Фотографируете?
– Рисую.
– О, это гораздо лучше. Даже если только фэнтези или мангу.
– Почему?
– Ручная работа. Я люблю людей, которые снисходят до работы руками – означает, что и головой всё в порядке. Как у детей – всё развитие через пальчики…
– Ну, тогда еще похвастаюсь: я делаю розарий.
– Что, прямо в земле ковыряетесь? Или у вас куча слуг, как в Древнем Риме, и Вы просто накидали план и командуете?
– Все сам. Как русалочка. Сажу пурпуровую клумбу. Повторяю латинские глаголы и ковыряюсь в земле.
– Что же заставляет Вас это делать? Ваш настоятель? Вместо мытья полов? Это такое испытание? Такой обет? Посадить розовый сад для Иисуса? Чтобы попасть на бал?
Тео посмотрел на нее прямо, как на солнце – он понял ее уловку – она пытается понять, что же их держит в Братстве; сможет ли она соперничать с этим.
– Но ты узнал, как обо всем забыть: перед тобою чаши совершенство, ее наполненность цветеньем роз: вся исходящая существованьем, себя нам не даря, но к нам склоняясь, она живет, чтоб нам принадлежать. Безмолвье бытия, всерастворенье, пространство взять в долг – не то, другое, – пространство, что вещам совсем не нужно, – почти что неочерченность, безбрежность, и всё – внутри, всё – редкостная нежность и самоосвещенность до краев: подобное – где можно повстречать? Какое чувство возникает там, где лепестки касаются друг друга? Взгляни: один, как веко, приоткрыт, а дальше, глубже снова дремлют веки, они смежились и десятикратно, как будто чье-то виденье затмили. Но вот сквозь этих лепестков завесу проходит свет, притекший прямо с неба, – у Тео перехватило горло, это было его любимое место в Рильке. – Они фильтруют каплю мглы небесной, что жарко обжигает гроздь тычинок, рождая в них желание подняться. И в розах есть движенье – погляди: в их жестах – малый угол отклоненья, он был бы незаметен, но лучистость расходится венцом по всей вселенной, – «уфф» и Тео допил кофе залпом, руки его дрожали от волнения и восторга, он думал, что уже забыл это стихотворение, а оно так внезапно всплыло, вспыхнуло, не подвело. – Я люблю розы и рисовать – чудо зарождения линий. Изерли любит готовить – чудо вкуса. Каждый день мы все ближе к совершенству. Скоро у нас отрастут крылья, и мы улетим, правда, Изерли? Как Ремедиос в «Сто лет одиночества», вознесемся со всем нашим бельем…
– Наверное, – сказал, наконец, что-то Изерли, тоже допил, уронил стаканчик в урну, не поднял глаз. – Нам пора. Семь часов скоро…
– Топка паровозная, – кивнул Тео. – Спасибо за кофе.
– Пожалуйста, – ответила Изобель, – было приятно познакомиться, Тео, мальчик с крыльями, – и было непонятно, злится она или смеется, глаза ее блестели, как у кошки в темноте – золото и черные агаты. А Изерли «до свидания» не сказала; просто помахала рукой и пошла; такая красивая, как голос Сесилии Бартоли; Изерли посмотрел ей вслед, и лицо его было такое отчаянное, будто он играет Шекспира, трагедию; все, занавес упал, антракт, можно пойти в гримерку, отдохнуть, попить чаю или даже выпить, виски, а он никак еще в себя прийти не может; как Орсон Уэллс, не может остановиться; Тео схватил все его сумки и потащил отсюда; ему было бесконечно жаль Изерли. В машине они молчали, Изерли включил радио; играло что-то замечательное – Travis, «One Night». Губы Изерли были бесцветными, будто он замерзал; Тео так хотелось сказать ему, что он никому ничего не скажет – не пафосно так, а по-настоящему, как в фильмах про войну; но Изерли молчал, наверное, перебирает свои чувства, как диски с музыкой – выбирает, что поставить – «Маленькую ночную серенаду» Моцарта или «Karma Killer» Робби Уильямса, взвешивает, как крупу разноцветную, в мешки на зиму – гречку, манку – жемчуг и песок. Тео закурил, опустил стекло; и так ничего и не сказал Изерли; задремал; день был пасмурный, но как-то необыкновенно – не слякотный, хмурый, а будто серебряный день; и иногда сквозь серый шелк туч прорывался свет; будто лезвие ножниц, будто тучи и вправду шелковые, и шелк этот отмеряют в магазине на платье. Тео думал о том, что отречение от своих чувств – это тоже предательство; она нравится Изерли; но он не знает, что такое любовь, и поэтому не берет, не ест, как незнакомую пищу; а узнают ли они с Дэмьеном свою любовь? Наверное, нет. Их сердца не изранены; они в крепости, в домике с самого детства; в башне из слоновой кости; в Темной Башне; влюблены в себя, как Нарцисс.
Они приехали, выгрузили все на стол, стали все пробовать, сварили кофе, покурили, посмеялись, будто и не было ничего, ничего сбывшегося, потом Изерли пошел готовить завтрак; «сосиски и пюре, говоришь» «ну ладно, салатик еще прибавь какой-нибудь, и компотик»; а Тео – к себе в комнату – он хотел в душ, проснуться окончательно, к тому же Изерли сказал, что подобрал ему парфюмерию и гели для душа; подарок; щекотка в горле; и заодно легкий ужас – а вдруг не угадал; и решил взять сразу вещи, чтобы переодеться – что-то уютное, простое, не пижаму, но что-то в стиле; рубашку хлопковую и футболку приталенную, с пинаповским доктором Хаусом сверху; на дверь его комнаты уже опирался Ричи; белая в тонкую синюю полоску рубашка, черный жилет, темно-синие, на бедрах джинсы, синие кеды, рукава подкатаны, роскошные часы; не верилось, что этот парень под одеждой такой откровенно сексуальный; «не пойду на улицу, там все мужчины голые» «они же в одежде» «ну так под одеждой-то голые» вспомнил Тео викторианскую шутку; что же написано у него на предплечье латынью; что-то из Библии или «идущий на смерть приветствует тебя»… От него, как всегда, пахло лавандой. Руки стерилизовал, прежде чем резать меня, все по правилам, как завещал Джозеф Листер, вздохнул Тео про себя. В уголке губ незажженная сигарета, белая, «Кент».
– Привет, Адорно. Как капуста? Разобрался?
– Ну, ты же знаешь, я не огородник, я садовник.
– Ты мне мозг не парь, говори всё, что было.
– Список покупок огласить?
– И это можно…
Тео стал шевелить сосредоточенно губами, морщить брови, почесывать нос, раскачиваться с носка на пятку и обратно, как маленький ребенок, вспоминающий стишок на утреннике, вспоминая, что они купили.
– Ммм… Куриное филе, рыбу какую-то, абрикосы… я купил пакет слив и сожрал, – Ричи стоял и смотрел на него невозмутимо, руки в карманах, сигарета эта в уголке губ, просто Филип Марлоу, на сливах усмехнулся.
– В туалет торопишься?
– Нет. Я железный человек.
– Ну, что дальше?
– Лук шалот, перец, чили, не перец, а бритвочки на вкус, креветки, огромные такие… Ричи, ты что, издеваешься? Мы просто шли по рядам и покупали всякую классную хрень. Потом пили кофе, ореховый латте, и съели по булочке. Это преступление?
– Ореховый латте? Миндальный или с грецкими оре хами?
– Очень смешно. Тебе не с кем поиграть в гестапо? Дай пройду, я хочу в душ, мне нужна одежда, – Тео попытался оттолкнуть Ричи и зайти в комнату, как вдруг получил такой удар в солнечное сплетение, что потерял на несколько секунд сознание и упал на каменный пол; он даже не заметил, как Ричи двинулся для удара, не смог защититься, или отпрыгнуть; Ричи двигался, как вампир, как Брюс Ли; Тео не мог вдохнуть от боли; внутри будто взорвался целый квартал, мирный, полный детей и женщин, садов и качелей; ужасно. Вот теперь Тео готов заплакать. Его никогда раньше не били.
– Ты что, Визано? Мы же не школе Рагби… – с трудом проговорил он, все еще опираясь ладонями в холодный шероховатый пол. Перед глазами сверкало и темнело одновременно, будто пленка застряла в кинопроекторе. Руки от боли вспотели, и казалось, что пол мокрый, как после дождя. – Что ты хочешь мне сказать побоями? Я не понимаю смысла послания… Ох, это невыносимо… я будто кровью договор с дьяволом подписал, ничего не получил, но уже натерпелся…
И сейчас Ричи скажет что-нибудь типа «самое ужасное, что можно вынести всё», из репертуара артхаузного кино, но Визано просто плюнул на него, вот прямо плюнул.
– Нет, Адорно, невыносимо, что ты даже не пытаешься понять, что мы не в шахматы играем; не в покер на раздевание, билет на «Титаник» или даже на куст редкой розы; ты… – опять плюнул, слюна попала Тео на шею и потекла, где он этому научился, французский рэп свой слушая, «я приду плюнуть на ваши могилы», – бессердечный тупица…
И ушел. Тео еще немного полежал на полу, потом, когда ноги стали слушаться, встал, толкнул дверь и зашел, держась за стены; боль пульсировала и не утихала, будто была не физической, а душевной, будто кто-то умер или бросил. Тео коснулся лица, оно тоже было мокрым, и волосы, и одежда; все, весь Тео пот, слюни и слезы; Тео стало противно; он разделся, уронил одежду на пол и упал на кровать; и заснул.
Его никто не тревожил, не позвал на завтрак, обед, чай, ужин; будто он табличку повесил на ручку двери, как в гостиницах «не беспокоить»; только отец Дерек спросил, почему Тео нет на мессе; он спит, ответил Дэмьен; отец Дерек нахмурился; ну, простите его, попросил Дэмьен, вернее, меня, я не стал его будить, таким грустным он был спящий, будто во сне у него идет снег и кто-то умер; как в «Вафельном сердце»; отец Дерек зашел к Тео после мессы; тот все еще спал; отец Дерек посидел на кровати – лицо у Тео и вправду было очень одиноким, очень юным; Бог мой, подумал отец Дерек, на что мы их обрекаем; менять мир; и написал Тео записку: «Тео, ты пропустил мессу; приходи ко мне в любое время, я отслужу»; положил в книгу, которая лежала на столе открытая, актуальная – латинский словарь; а Тео спал, и снилась ему Матильда; зимний парк, в котором они поцеловались; и попрощались; они гуляли по парку и пили кофе – ореховый латте; Матильда была в красном, и пальцы ее эти, красивые, в красных митенках, сжимали стаканчик с кофе, с логотипом кофейни – открыли для себя в самом конце знакомства-любви – «ДиДи» – кофейня и книжный магазин; такой спокойным и реальным был этот сон, безо всех кэрроловских вещей – падений, превращений, метаморфоз, нелепостей; проснулся он того, что кто-то сел ему на кровать – пахнущий табаком и кофе с кардамоном; теплый, тяжелый; Тео подумал сквозь сон – ван Хельсинг, ему так захотелось, чтобы это был ван Хельсинг; будто ему передалось воспоминание Изерли, когда ван Хельсинг нес его на руках, и Изерли чувствовал запах, исходящий от его одежды, кожи, волос, и чувствовал, что все теперь будет в порядке; такая сила была у этого человека; сила звезд, ветра, моря; Тео открыл глаза, повернулся и увидел Ричи. Он был в той же белой рубашке с синими полосками, жилет расстегнут, и Тео увидел кобуру и рукоять классного пистолета; будто Ричи вышел из фильма про гангстеров; Тео много раз рисовал, но до Братства никогда не видел настоящего оружия. За окном было темно, и шел дождь. Ричи включил на столе лампу; классная венская зеленая лампа для письменного стола, хрестоматийная и классическая, как вальсы Штрауса; в комнате стало необыкновенно уютно.
– Визано смерти моей хочет, – сказал Тео так жалобно, будто это был ван Хельсинг, и он ему жалуется на Ричи.
– Не хочу я твоей смерти. Я хочу, чтобы ты стал человеком, – Ричи протер ему влажным теплым полотенцем лицо. – Я тебе поесть принес. Ты не ел весь день.
– Я не могу есть, мне больно. Ты мне что-то там отбил, – почему-то с Ричи было не стеснительно того, что он голый.
– Ничего я тебе не отбил. Если только у тебя анатомия как у обычного человека… дай посмотрю, – Ричи развернул его, как куклу – не небрежно, а легко; будто Тео ничего не весил; или весил, как корзинка с хлебом в ресторане; три кусочка белого молочного, три черного с изюмом и тмином, две булочки с кунжутом и два бриоша с луком. На животе у Тео был длинный синяк. Ричи тронул пальцами, Тео думал, что завопит, но не завопил; но было больно. – Это ерунда. Я принес тебе бульон с гренками и ветчиной, и чай, будешь? – и, не дожидаясь ответа, поднял и подбил подушки, посадил Тео поудобнее, и подвинул ему столик с едой – тот самый, ван-хельсинговский, из черного дерева, с поцарапанной зеркальной столешницей; салфетки, тазик для умывания – старинный, английский, белый фарфор с синим орнаментом, с теплой, пахнущей мятой водой.
– Я не понимаю, Ричи… чего ты добрый такой? Всё отравлено?
– Ну, если ты обидел Изерли, тогда может быть продрищешься… я не добрый и не злой, Адорно. Я такой, какой надо – могу быть злым, если кто-то не шевелит задницей, могу быть добрым, если кто-то в этом нуждается.
– Я нуждаюсь в твоей доброте?
– Нет, это я нуждаюсь в тебе…
Тео, уже взявший гренок – пренежный – весь в омлете, с соусом из сливок и мелко нарезанных белых грибов, с ветчиной и моцареллой, почти растаявшей от тепла, – вздрогнул и уронил себе на синяк, и ойкнул, гренок весь размазался по кофе и пледу.
– Фу, я весь в говне, – потянулся за салфеткой и уронил молочник, все зазвенело, молоко потекло на пол; Тео схватился за голову.
– Конан-варвар, – усмехнулся Ричи, – не двигайся, – все вытер своими лавандовыми салфетками. – Но чай у тебя без молока.
– Переживу. Спасибо. Просто поднимай в следующий раз табличку «Сейчас я скажу тебе немыслимую вещь».
– Да не такая она уж немыслимая. Это часть договора. Помнишь еще про куст розы?
– Я помню про поломанные пальцы, – мрачно буркнул Тео. – Чувствую себя персонажем Лемони Сникета. Ну что, что, что? говори…
– Роб Томас, Даркин, Гримм, ван Хельсинг и Старк играют в бильярд; выигрыш – ящик шикарного красного вина; Оуэн сидит с ними в бильярдной, но не играет, просто пьет чай с коньяком и лимоном и смотрит то на партию, то в книжку Диккенса, «Тайну Эдвина Друда» с кучей комментариев; Дилан Томас разговаривает с отцом Дереком, и у них стопка книг по черной магии с растрескавшимися кожаными переплетами; мы с тобой здесь болтаем, а вот Флери взял машину и уехал…
– Куда?
– Не знаю. Пришел спросить тебя, ты же обещал все про него знать.
– Черт, – Тео сполз с кровати, опрокинув весь столик, стал подбирать одежду; она пахла потом и болью; даже галстук вонял; так не пахла даже та, после десятимильной пробежки по пляжу – Тео тогда так устал, что скачал перевод из Тацита с интернета; и отец Дерек молча вышел из библиотеки, прочитал всего две строки, бросил листы на пол, Тео пошел на пляж, и бежал по кромке моря, пока не упал; потом всё перевел, подложил перевод под дверь комнаты отца Дерека; и они сделали вид, что ничего не было, но отец Дерек стал задавать ему тексты поменьше – Тео вообще казалось, будто он тогда дал ему текст Дэмьена, просто перепутал; так что даже к лучшему; мальчик с отвращением ее отбросил, стирать; обтерся полотенцем, смоченным в воде из графина, надел чистое – черные трусы кельвинокляйновские, свитер темно-синий, почти черный при тусклом освещении, серые вельветовые брюки, светлые, почти жемчужные – не удержался, тоже заказал такие, и высокие черные ботинки на шнурке – дождь; и черное пальто, то самое, «джедайское»: приталенное, сюртучного кроя, с зеркальными пуговицами; и классным подкладом – с принтом страницы из комикса Фрэнка Миллера «Город грехов», из первого выпуска; Тео надевал это пальто только в исключительные моменты жизни – когда нужно было всех победить; вместо меча – Тео так в него верил; так что в нем он даже сможет защитить Изерли – от Ричи и прочих тревог.
– Ты куда? – спросил ровно Ричи.
– Поеду его искать.
– Так хочешь «Святого Каролюса»?
– На самом деле, нет. Нет, хочу, мне… мама пришлет…
– Тогда зачем? – он был такой спокойный, волосы сияют даже при неяркой лампе, будто он рос в городе, полном солнца, и волосы его так напитались им, что теперь Ричи может в их свете читать и писать.
– Ну… иначе ты опять меня ударишь, и я буду валяться у твоих ног, кряхтеть, а ты будешь курить и плевать на мою дорогущую куртку.
– А машину ты водить умеешь?
– Ну, прав у меня нет.
– Я поведу. Подожди, я возьму пальто… – даже не спросил, знает ли Тео, куда ехать. На площадь, большой дом с красными ставнями, напротив аптеки …
Прости меня, Изерли, сказал небу Тео, и щеки его запылали; ему стало так страшно за Изерли; Ричи убьет его; он увидел это, как в комиксе – Ричи выхватывает свой шикарный черный пистолет, длинный, сверкающий, как в «Святых из Бундока», с глушителем; вошел Ричи, он тоже накинул пальто, тоже черное, шикарное, тонкое, как плащ; Тео захотелось его нарисовать; он был невозможно хорош собой, все полнолуния и рассветы мира. Прости меня, Изерли, у меня действительно нет сердца; я оставил его маме, самой милой женщине на свете; красный рубин в красном бархате.
На улице хлестало так, что деревья сгибались; накрылся мой сад, так мне и надо, я буду проклят, подумал Тео; он все время ощущал этот пистолет под пальто у Ричи, будто с ними был третий человек; Тео еще никогда не чувствовал себя таким живым; дождь, кожа, дыхание, ночь, ветер, море где-то внизу, бездной; Ричи толкнул дверь гаража – джипа не было, стояли только две машины – «феррари» и «тойота»; Ричи открыл дверь «ферарри» – внутри все черное, кожаное, пахнет табаком и кофе с кардамоном.
– Ван Хельсинг нас кончит, – сказал Тео. – Если мы ее поцарапаем…
– Не кончит. Столкнет с обрыва и купит себе новую, – засмеялся Ричи, – садись. У Флери уже час форы. Я думал, отец Дерек уже научил тебя – быстро есть и бежать на время…
Они сели, Ричи за руль; казалось, у него где-то там, за пределами Братства Розы, такая же машина, так хорошо он знал, где что; как Дэмьен знал историю английского кино; как Тео мог с закрытыми глазами вспомнить каждый кадр «Песочного человека» Нила Геймана; машина заревела, и они вылетели на затопленную дорогу; Тео не сообразил сразу пристегнуться, и стукнулся носом о приборную панель; Ричи опять засмеялся, необидно, он уже курил – свой «Кент»; «есть разница между проклятым и просто неуклюжим, Адорно?»; через полчаса они были уже в городе; Тео даже не мог вспомнить дороги, так он представлял кадр – Ричи, стреляющий из пистолета в спину Изерли сквозь ливень; и пуля летит сквозь серебряный, бриллиантовый дождь, безжалостная, меткая, как цитата из Оскара Уайльда; а Ричи еще включил свой французский рэп – мрачный, изысканный, такого Тео еще не слышал; как раз для нуаровых фильмов; не агрессивных, социальных, которые обычно рэпом озвучивают, а черно-белых, стилизованных; мужчины в шляпах и плащах, женщины в вечерних платьях, мундштуки, голые спины, лимузины.
– Куда?
– Площадь.
– Я остановлю на углу.
– И…
– Ты пойдешь и найдешь его.
– А ты?
– А я останусь в машине. Дослушаю альбом Фалько, Фрейда почитаю, его расчудесное «Установление состава преступления и психоанализ».
– Так в чем смысл? Я думал, ты убить его хочешь…
Ричи усмехнулся; тень закрывала его глаза, и Тео видел только губы – идеальные, античные, розовые, шелк от Ив Сен-Лорана.
– Проваливай, пока я не убил тебя. Зонтик возьми, – Тео уже вышел из машины, дверь еще не закрыл, и в спину ему врезался складной мужской черный зонтик с ручкой красного дерева, упал на земли, в воду; Тео поднял и открыл; широкий, как летняя юбка-солнце, не зонтик, а крыша; от деревянной ручки почти тепло. Тео шел по лужам, благодарил Бога за высокие кожаные ботинки, до аптеки на углу оставалось метра два, как он чуть было не врезался в Изерли; так незаметен тот был в ткани дождя. Тео замер; ему казалось, что грохот ливня об его зонт оглушителен, как грохот аплодисментов после дуэта Корелли и Каллас; но Изерли его не услышал; он был под водой. Он стоял и мок – без зонта; трагичный, изящный, черно-белый; он был как выброшенные цветы, как первый снег в понедельник – люди бегут на работу и не замечают. Он смотрел на дом с красными ставнями; горели только два окна на первом этаже; теплым желтым, почти медовым светом; скорее всего, кухня – занавески из золотистого тюля. Сколько он здесь стоит, подумал Тео, воспаление легких ему обеспечено. И вдруг дверь дома открылась – и тут же включился еще свет – в прихожей, на мокрую мостовую упал квадрат света, будто кто-то уронил декорацию, такой плотный, материальный; в проеме стояла Изобель; она стояла против света, но Тео узнал ее сразу – по короне из кос на голове, изгибам тела – тонкая талия, высокая грудь, красивые головокружительно ноги, если идти сзади и смотреть на них, эффект как от карусели, полная невесомость, невыносимость тела. Тео понял, что она тоже давно смотрит на Изерли – только из окна; готовила что-нибудь, читала, слушала радио, и теперь вот не выдержала.
– Ну, иди же, – сказала она; Тео отступил на несколько шагов, бесшумно, как канатоходец, а Изерли вздрогнул, вздохнул, провел рукой по лицу, пересек площадь, не бегом, а своим обычным шагом, ровным, легким, будто он по цветущему лугу идет, а не по краю.
– Ты весь мокрый. Где твой зонт?
– Забыл.
Она закрыла дверь, и стояла теперь так близко; он мог рассмотреть узор ее кос, морщинки крошечные у глаз, каждую ресничину; совсем другая, не насмешливая, не загадочная; славная усталая девушка в домашнем клетчатом платье, разных оттенков коричневого, с белыми воротником, белыми пуговками, верхние две расстегнуты, и в них – ямочка горла, самый трепет; будто рыба зацепилась за крючок, а потом сорвалась и ушла, мелькнула, сверкнула в глубине; рукава закатаны, левый локоть в муке; босиком; ногти на ногах прехорошенькие, выкрашены в прозрачно-розовый; Изерли и забыл, что девушки красят ногти на ногах; дом был очень уютный – обои в мелкий цветочек, деревянные панели, лестница на второй этаж, тоже деревянная, и классный натюрморт в деревянной раме – Изерли аж споткнулся об него – высокий бокал, полный шампанского, брошенного, края бокала липкие от губ, ножка – от пальцев, и рядом, разрезанное яблоко, пополам, белое, желтое, розовое, коричневые косточки, нож с деревянной ручкой; самый край скатерти – белой, в красную клетку, еле слышно красную, где-то за скатертью солнце и трава; девушка отпила из бокала, разрезала яблоко, но про все забыла, наверное, есть кто-то желанный на этом пикнике, и он позвал играть в мяч.
– Здорово, – сказал он и провел пальцем по краю картины; масло, толстыми мазками, как на бутерброд. – Чье это?
– Моей мамы.
– Я имел в виду… кто рисовал.
– Моя мама.
– Здорово, – еще раз повторил он. Сколько света было в этой картине; как в его банках со сливовым вареньем.