Рассказы о Розе. Side A Каллен Никки
– Их несколько по дому. Отец после ее смерти все запер на чердаке, но я достаю по одной и развешиваю. Она была очень счастливой. То, чего не хватает тебе.
– Счастья?
– Сейчас, наверное, спиртного. Что ты пьешь?
– Нельзя, я за рулем.
– Хорошо. Тогда самый горячий чай на свете, – она взяла его за руку, выключила свет в прихожей и повела за собой, на кухню. Кухня была потрясающей – тоже деревянной; и всех оттенков желтого – от лимонного до темно-бежевого; цвет словной кости, топленого молока, меда, кукурузный, персиковый, льняной, старого золота, шафрановый, оливковый, янтарный, горчичный; плиточный светло-коричневый пол, цвета нагретого песка; круглый деревянный стол, стулья вокруг, в желтую и белую клетку скатерть, на столе чашка с чаем, сахарница, кусок сливочного масла, коробка с яйцами, две доски, на одной зелень – укроп, петрушка, кинза, мята, базилик, на другой отдыхает тесто, вот откуда мука; рядом с чашкой – книга. На плите что-то бушует – в сковороде с высокими бортами; пахло очень вкусно – сразу всем – чаем, мясом, приправами, травами, сахаром. Изерли сел на ее стул, рядом с чашкой и книгой.
– Ты одна?
– Да. Сегодня футбол, отец и братья смотрят игру с друзьями в пабе.
– С меня течет, прости.
– Ничего. Сними пальто, я повешу на стол рядом с батареей. И ботинки тоже снимай. У нас здорово топят, хоть и весна; всё просохнет.
– Я ненадолго.
– Я знаю, что не навсегда, – она улыбнулась. С ней было так просто, так хорошо; сидишь на стуле, а она ставит чайник, достает из шкафчика чашку, тоже желтую, с фотографией лимонов; поднимает крышку, помешивает деревянной ложечкой; время будто остановилось; словно они прожили вместе лет пятьдесят; и все знают друг о друге; каждое ее движение знакомо, но это не скучно, это идеально, самый любимый балет. – По крайней мере, будут теплыми, – пока он возился с пальто и ботинками, чайник закипел, она налила в кружку – крепкий, черный, Изерли отсюда различал в волне прочих его запах; безо всяких примесей – бергамота, мелиссы, ромашки – просто чай; поставила чашку перед ним, дала ложечку, подвинула сахарницу; потом попробовала еще раз то, что кипело в сковороде, кивнула удовлетворенно, как колдунья, проверившая силу отвара, отключила конфорку, вынула из шкафа желтую, с золотистыми каплями глубокую тарелку, положила в нее – это было рагу: говядина, тыква, лук, морковь, темное пиво, корица, чеснок, лавровый лист; достала вилку, порезала на доске зелень, покрошила сверху и поставила тарелку перед Изерли, вернулась опять к шкафчику. – Какой хлеб ты ешь? Черный, белый?
– Я… я не буду, спасибо. Я ел дома, там, в Братстве…
Она нашла и черный, и белый; положила в корзиночку, поставила на стол, подвинула, как сахарницу. Изерли не ел.
– Не вкусно? – она не садилась, стояла напротив, через стол, сложив руки на груди, будто он ее сердил; как ребенок, который лезет в лужи, хоть ему десять раз объяснили, что в этом нельзя, что они идут в театр.
– Не знаю… думаю, что всё хорошо, – вежливо, как прохожему время, ответил Изерли. Лицо его было как закрытая комната, кто-то с кем-то поругался, и один ушел в комнату, и закрылся, и плачет, или спит, непонятно; уже время ужина, а второй не стучит, не решается. Она молчала и смотрела на него, не убирая руки с груди. Изерли не выдержал, признался, не поднимая на нее глаз, она казалась такой высокой почему-то, грозной, как валькирия. – Я… я не ем, если не сам готовил. Я не знаю, что там.
Она все равно молчала. Изерли поднял лицо, будто на небо – что за погода – и тут она перегнулась через стол и поцеловала его в губы. Он замер под ее губами, как пойманная птица – сейчас замер, но вот-вот забьется, завырывается, полетит, ломая крылья.
– Ешь, – сказала она, отстранившись. Он послушно, ошеломленный, взял вилку, отломил кусочек хлеба – черного – и стал есть. Она налила себе чай, и села напротив, поджав одну ногу, как маленькая девчонка, притянула к себе книгу. Изерли проследил взглядом; книга толстенная, потрепанная, а на обложке нарисованы мужчина и женщина, он страстно обнимает ее, а она будто бы хочет сбежать, и при этом прижимается к нему всем телом; все такое розовое, в цветочной рамке.
– Это Грэм Грин, сборник рассказов, – ответила она. – Я просто все книги заворачиваю в эту обложку, чтобы братья не приставали.
– Помогает? Не пристают?
– Не пристают. Папа меня расколол как-то, уронил книжку, обложка отвалилась, там был Гюнтер Грасс «Луковица памяти»… но братьям не выдал… А ты читаешь что-нибудь сейчас?
– Хэрриота. И еще я люблю детские; Тео привез с собой Страуда, я дочитываю третью книжку, знаю, что плохо закончится, вот и тяну.
– Здорово. А я думала, вам только Библию можно.
– Нам все можно.
– Я поняла. По Тео. Он уже столько всего смог…
– Ему четырнадцать.
– О, а, кажется, что у него столько всего позади; он похож на всю эту английскую молодую жестокую музыку – The Arctic monkeys, Franz Ferdinand, Keane, Placebo; их хорошо слушать, когда собираешься поругаться с кем-то из взрослых, с папой или с учителем, или когда одеваешься на свидание с красивым парнем…
– Ну… Placebo и «францы» не такие уж молодые, – Изерли вскинул на секунду ресницы, и она подумала про лес из сказок братьев Гримм, когда он смыкается за незадачливыми детишками, грозный и мрачный. – А ты ходишь на свидания?
– Ну, иногда.
– И что такое свидание?
– Ты шутишь? Хочешь цитат из «Зачарованной»?
– Что, все так уныло?
– Ну почему же? Мы ходим в кино, потом гуляем по парку, потом идет пить в кафе горячий шоколад или молочный коктейль… Это так здорово – гулять по парку, осенью, шуршать листьями, дышать на руки, потому что забыла перчатки…
Изерли подпер подбородок рукой, улыбнулся наконец-то, будто развернули подарок. Волосы у него высохли и завились; он был похож на гиацинт; нежный и недолговечный.
– Все-то ты врешь; ты одна гуляла по парку…
Она засмеялась; зубы, губы, грудь, горло, румянец, блеск – Изерли уже не отвел глаз, и опять подумал, что она как праздник – деревенское гулянье, запахи свежей выпечки, сахарная вата, аттракционы, жареные каштаны, потерявшиеся дети, гадалки, факиры, гирлянды, танцы под местный оркестр и маленький салют, когда стемнеет.
– Да, все меня боятся… три старших брата-рыцаря-фаната футбола берегут мою честь.
– Правда?
– Сегодня нет.
Изерли все еще улыбался; ей нравилось, что ему, наконец-то, стало удобно; а то сидел прямой, напуганный, как Джонатан Хакер у Дракулы за ужином; везде шорохи, воет кто-то за окном; она открыла книжку и прочитала пару абзацев; он ковырялся в рагу, пытаясь, видимо, разложить его, как ученый, на составляющие; но не противно так, размазывая: «ффу, жареный лук», а действительно исследуя; новый вид; доел, отодвинул тарелку, сказал «спасибо». Вот сейчас спросит, понравилось ли мне, ждал в свою очередь Изерли, но она не спросила, просто подняла глаза, увидела пустую тарелку, кивнула, встала, убрала ее в раковину и спросила: «будешь сладкое, крем, миндальное печенье, мороженое клюквенное?» «не, мне пора» сказал он «может, еще чаю?» «нет, мне правда пора» встал, надел пальто и ботинки; она смотрела, как он одевается, и побледнела, не выдержала, догнала, обняла в прихожей, крепко, будто падала, ухватилась; какой же он тонкий, твердый, как деревце; она вспомнила, что ему восемнадцать всего; она его старше на пять лет; но все наоборот – это он пустой заброшенный дом, а она – разросшийся бурно сад вокруг, полный цветов и пчел; Боже мой, пальто у него совсем мокрое; насквозь; до самых ребер; заболеет, пока доедет, и умрет; ей захотелось его забрать насовсем себе, выпросить у отца, у Бога, как котенка.
– Я увижу тебя еще?
– Свидание? – пошутил он ей в волосы у виска, выбившиеся из короны, мягкие, нестерпимо нежные, до щекотки в горле, как перышки.
– Пожалуйста, я сейчас расплачусь. Я же девушка. Мы постоянно плачем.
– Не надо, – сказал он ласково, неуклюже, погладил ее по руке; еле слышно, без подтекста а ля «Американский пирог» – девушка в моих объятиях; как ему тяжело даются эмоции, подумала она, он, наверное, даже не злится никогда, даже когда кроссворд тупой; отучили, как ногти грызть. – Я… я не знаю… как сложится.
Отстранился, очень мягко и ушел; обратно в дождь; машину он оставил где-то на улице, не на площади, чтобы не бросалась в глаза; пробежал по лужам и исчез; как искра от спички для сигареты; двадцать пятый кадр; она только через минут двадцать поняла, что его уже нет, она просто его видит, все время, как ожог на сетчатке, вспоминает, как кинокритик – чудесный фильм; поняла, что ужасно замерзла; вздохнула и закрыла дверь; ах, ну почему он так прекрасен вблизи; как все было просто, когда он был далеким, как Малое Магелланово Облако; и любовь была просто в космос, в ночь; а теперь она знает, как он пахнет – сливовым вареньем, орехами, белым перцем; знает, как он может улыбаться – словно угадал слово в «крокодиле»; и какие зеленющие у него глаза – хвойный лес с пряничным домиком ведьмы в центре…
Тео все увидел – как шел по сверкающим, будто лакированным, лужам, Изерли, как долго смотрела она ему вслед; Изобель, повторил он про себя ее имя; Изерли и Изобель; Данте и Беатриче, Ромео и Джульетта, кофе и круассан, шелк и кашемир; да что этим девчонкам все неймется? Почему они все время хотят, чтобы имена были рядом, будто лозунг на акции протеста, на плакате, или как рекламный слоган на растяжке на кольцевой; почему им кажется, что любовь – важнее всего на свете? Тео ощутил приступ мании величия, сильный, как озноб или сонливость – никогда он не променяет свою автономность, свою избранность на девчонку; жизни и так мало – столько книг, фильмов, рисунков, путешествий, цветов, разговоров; но что же делать с Изерли; прийти к нему ночью с бутылкой, которую подарил Седрик Талбот и поговорить, рассказать ему об Артуре и Матильде; как ему ничего не стоило бросить их – ведь впереди был розовый сад и Дэмьен; Тео понял, как он поразительно легко забыл всю свою прошлую жизнь – «Красную Мельню», комнаты и ванные, вечеринки; так много было в ней событий, что и запоминать не стоило; не то, что фильм Питера Уира: каждый кадр, свет, поворот… со мной что-то не так, как с Ричи, подумал Тео, как со всеми ребятами из Братства – мы будто из книжки Ницше; из слоновой кости, алебастра и фиалковых лепестков; людям кажется, что это так здорово – встретить человека, которым управляет только воля, у которого вектор «вперед и вверх»; но его нельзя приручить, он не птица; не ветер; нельзя посадить на диван или в аквариум; он просто мыслит иначе – как ангелы, как дети, как математики – другими категориями; он как персонаж Алисы в стране Чудес – нелогичен; переступает через углы и грани; Тео вспомнил детский рассказик про человека, который открывает холодильник, а сыра нет; понял – мышь; устроил ловушку; а сыр все равно съели; еще одну; сыр опять исчез; мышь пожалел человека, пришел к нему и объяснил, что все бесполезно – он из мира четырехуровневого; так что наш мир для него открыт везде, потому что он проходит по четвертому измерению – к сыру, к сокровищам… вот так же Братство Розы – они четырехуровневые – четвертый уровень – это Бог; гениальность. Он дождался, пока Изобель закроет дверь, и где-то за углом взревет джип и тронется, и уедет; и только тогда зашагал к «феррари». Ричи сидел и читал; он был воплощением нуара, будто в ролевую игру играл – есть костюмы эпохи Елизаветы Первой, есть – Первой мировой; но, наверное, Ричи-Оуни Мэдден и есть настоящий; такой он был живой; естественный, как люди в окне в Рождество – разворачивают подарки, смеются, пьют глинтвейн; «я всегда хотел быть гангстером».
– Ну что? – спросил Ричи, когда Тео рухнул мокрый, как сенбернар, на сиденье рядом. – Девушка?
– Да, – Тео не стал врать. Может быть, Ричи стоял у него все это время за спиной.
– Красивая? – это было неожиданно, Тео подумал, что ему стопка виски из запасов отца Дерека не помешает; свое он побережет, на будущее, будет, за что пить, раз все так странно вьется.
– Да.
– Ну что, поехали? Или мы что-то здесь забыли? Сигареты, аспирин? Ничего не надо купить?
– Ричи… хватит. Объясни.
– Что? – Ричи даже не дрогнул; расслабленный, будто у камина сидел.
– Я думал… ты за ним шпионишь, чтобы ван Хельсингу донести, чтобы выгнать Изерли из Братства.
– Так Флери не в Братстве официально. Он подопечный ван Хельсинга, а поскольку ван Хельсингу его девать особо некуда, Флери живет с нами в Братстве.
– Нет, все ты врешь. Ты же его ненавидишь; и меня тоже; ты же сам говорил – отлученным и гомикам нечего делать в Братстве.
– А ты гомик?
– Блять, Визано! – Тео стукнул кулаком по коленке, и охнул – вышло пребольно. – Поехали уже! Я хочу в душ и не знаю… водки…
Ричи завел «феррари»; дождь был таким плотным, сплошным, заросли, занавес, а не вода, что Тео не понял, где город, а где лес; он впервые пожалел, что приехал в Братство; ему было больно, плохо, некомфортно, все «не». Он не понимал, как играть с Ричи. Может, с ним нужно быть просто честным?
– Но зачем мы тогда поехали за Изерли, если тебе и дела нет до девушки, с которой он встречается?
– Ну… дело то не в девушке… пока. Мне просто интересно, кто чем занимается.
– Ты параноик.
– Нет, просто я люблю все знать.
– Все контролировать.
– Нет, просто знать.
– Может, проще спросить у Грина?
Ричи улыбнулся краешком губ; будто Тео сказал что-то уморительное и трогательное, как ребенок – «А великобританцы то же самое, что британцы, только ездят на великах».
– Нет. Это нельзя.
– А бить меня можно?
– Ну, тебя же никто никогда не бил… Значит, по-другому заставить тебя почувствовать боль невозможно, – Ричи сказал это так… по-доброму… будто навещал Тео в больнице, с банкой малинового варенья и кульком роскошно-шоколадных конфет, и отсутствие боли у Тео было странным, немного даже неприличным заболеванием, поэтому нужно было говорить очень аккуратно, чтобы не обидеть. – Я лупил тебя, чтобы ты помнил об Изерли; ты такой эгоист, что забыл бы о нем, закрыв дверь… а так – ты помнишь о нем; хотя бы телесно. Почти как секс. Только лучше. Боль – лучше всего на свете.
– Ричи, ты асоциален. Ты Саурон. И кончишь ты собственным Мордором.
Ричи усмехнулся. Тьма прилипла к окнам машины, как мокрая ткань; и Тео ощутил вдруг такой страх – будто у ночи были огромные глаза; и руки в кружевных черных перчатках; будто они с Ричи несутся не к Рози Кин, а в пропасть; к мотелю из «Сияния».
– Теперь… – нерешительно спросил Тео, – когда ты знаешь об Изерли… я ведь теперь свободен?
– От договора? Нет.
Тео взвыл. Немного декоративно, театрально, с эффектом долби, но почти искренне.
– И что?! ты опять будешь меня подстерегать повсюду, как тени убитых Макбетом… блин. Раз тебе не важно, что Изерли встречается с девушкой, в чем же дело? А если мы с Дэмьеном вдруг поймем, что книги и кино – это еще не вся жизнь, и пойдем набираться опыта с прелестными азиатскими близняшками, тебе тоже достаточно будет просто знать, что мы с ними?
– А ты как думаешь?
– О, я прямо вижу наши мозги, стекающие по гостиничной стене…
– Какой приятно умный понимающий тонкости мальчик, – Ричи засмеялся; и вдруг показались огни Рози Кин; магия – не было, и тут – бац – сразу замок; будто и не ездили никуда; будто это все Ричи сделал – навел морок: дорогу, мрак, сжал сердце Тео ледяными пальцами; для Тео страх был столь же нов, как и физическая боль, поэтому он суеверно приписал власть над ним Ричи; он, правда, – никогда ничего не боялся. А теперь – после этой прогулки, с пистолетом, с мраком за окнами машины, таким вязким, как грязь – он чувствовал – что-то плохое, как зубную боль. Наверное, этому его пытался научить Ричи – видеть… но что?
Машину они не поцарапали; забрызгали изрядно; Ричи кинул ему кусок фланели, чистой, теплой, сложенной в идеальный квадрат, как пижама в магазине; Тео покорно протер «феррари»; и пошел – пить чай с коньяком, просто коньяк, душ, и еще ему очень хотелось фильм, зверски, как есть – старый, милый, американский мюзикл – «Звуки музыки» или «Поющие под дождем». Он все сделал: нашел из холодильнике арманьяк, шикарный, сливовый, перченый, Изерли им сегодня вечером облил мясо и поджег; и все хлопали; потом дошел до своей комнаты, набрал одежды для стирки, взял чистое – ту самую футболку с доктором Хаусом в стиле пинап, она была классная, цвета топленого молока, приталенная, мягкая, бесшовная; Хью Лори в гольф-прыжке; коричневые вельветовые штаны; помылся – он был один в душе; его новые баночки и скляночки стояли отдельно – прямо с запиской «Тео» – у Изерли был изящный, почти дизайнерский почерк, с завитушками, но не чрезмерными – не открыточный; скорее поэтический; Тео оперся о стенку душевой руками, обеими, и всхлипнул; чувство ужаса, а теперь еще и предательства не покидало его; запахи были чудесные – роза, жимолость, тимьян; Тео обожал тимьян, у мамы был шампунь, безумно дорогой, тимьяновый, подарил кто-то из старших детей; она редко им пользовалась, не подошел, и Тео любил его нюхать иногда; свежий, острый; белый перец; герань; и добавлять в ванну; немножко, чтобы мама не заметила; хорошо, что никого нет, подумал Тео, я тут с синяком на все пузо и еще рыдаю; как это объяснить? Смыв весь день, набрызгавшись туалетной водой, Тео оделся и отправился на поиски фильма – в библиотеку; там же находился и фильмофонд Братства; избранное; несколько сотен самых любимых; что можно пересматривать в годину душевной невзгоды или вдохновляться. Ни «Звуков музыки», ни «Поющих под дождем» Тео не нашел; это его ужасно расстроило; фильмы – они же как нужные слова; он постучался к Дэмьену – у того горел свет и играло что-то тихо – альбом «13» Blur, прислушался Тео; еще раз постучался; теперь Дэмьен услышал.
– Заходите!
Интересно, бывают моменты, когда Дэмьена можно застать врасплох – когда он ответит: «эээ, подождите секунду»? Наверное, нет. Он сама святость; он как цветы полевые – одно из лучших созданий Господа. У него даже замка на двери нет, и не было никогда, и не будет; и воры будут ему свежие круассаны оставлять на пороге; так чудесно и свежо у него в комнате; все его мысли о Петрарке.
– Привет, это я.
Дэмьен сидел за столом, в белой рубашке, черном жилете, галстуке сером в черный мелкий блестящий горошек распущенном, и писал, поднял глаза; лампа у него была старинная, из пожелтевшего толстого стекла; в форме цветка; очень красивая; тяжелая и женственная; барочная; Тео не обратил на нее в прошлый раз внимания.
– Бабушкина, – сказал Дэмьен. – И ей досталась от бабушки. Восемнадцатый век. Французская. Раньше в нее, конечно, свечка втыкалась. При мне вставили патрон.
– Свет хороший.
– Ну да, – Дэмьен улыбнулся – конечно, Тео как художнику важнее всего качество света, а не история вещи.
– Ты не знаешь, в Братстве есть «Звуки музыки» или «Поющие под дождем»? ужасно хочу мюзикл старый добрый…
– Есть; только они все у Дилана, наверное. Он еще не спит, хочешь, пойдем к нему смотреть? Я бы тоже посмотрел; все равно голова пустая, надо только чаю взять, и что-нибудь вкусное – тогда пустит; Дилан, знаешь, такой зверек…
– Точно? А ты не что-то важное пишешь? небось, уже все переводы для отца Дерека закончил; отличник позорный.
– Нет, отец Дерек откладывается.
– Почему?
– А ты не знаешь? а, ты же спал… Изерли сказал, что разбудил тебя в рань; съездить на рынок; и, видимо, в совокупности с уроками-пробежками отца Дерека тебя это подкосило. Йорика и Грина пригласили выступить на большом благотворительном концерте в Лондоне, для детей-сирот; они так запрыгали; там будут все британцы – молодые модные и тяжелая артиллерия – Muse, Travis, Coldplay, Робби Уильямс, U2, Keane…
– И что? А отец Дерек что? с ними поедет? Удерживать от пороков – фанаток, выгодных предложений и кокаина?
– Ффу, Тео, циничишь. У отца Дерека в Лондоне сестра, у нее день рождения, он подумал, что это поразительное совпадение; он сто лет ее не видел; ей будет восемьдесят пять лет, представляешь? Ван Хельсинг будет читать лекцию в Имперском колледже Лондона по математике. И все тоже решили поехать – погулять на выходных.
– Сезон распродаж.
– Что с тобой, Тео? Ты будто что-то страшное прочитал; «Штамм» Дель Торо; или противное; «Толстую тетрадь» Кристоф.
– Прости, Дэмьен. Все это я читал, но давно. Просто что-то мне нехорошо душевно, потому-то и хочу «Звуки музыки»…
– А, может, все-таки отец Дерек? – Дэмьен пристально посмотрел на Тео; «этот блеск прекрасный, двух карих глаз, двух солнц души моей» подумал Тео, вздохнул; Дэмьен был такой хороший, что ему с каждой минутой становилось легче, как от аспирина.
– Не, это как синяк… само пройдет. Пошли-пошли к Дилану. Я принесу бутеров с ветчиной и моцареллой, самых простых, кексов шоколадных; и чай.
Он ушел на кухню, всё нашел, вернулся с корзинкой для пикников – плетеной, внутри бело-лазурная клетка хлопковая, салфетки, два термоса с чаем, лимон, молоко, бутерброды, кексы, сахар; постучался к Дилану – открыл Дэмьен; «я угадал, фильмы присвоил Дилан»; взял корзинку; Тео робко вошел – Дилан представлялся ему чем-то загадочным, эдаким Фоксом Малдером; потолок в карандашах; но у Дилана было уютно – лоскутное покрывало на кровати, тоже стопки книг, фотографии на стенах – все с туманом, захватывающие, поразительные, восхитительные: мост арочный, горы, море, лошади, Роб с мечом, камни, сумерки, рассвет; Дилан уже сидел на кровати, пристроив черный старый ноутбук в наклейках – мишках Гамми – на одну из табуреток; помахал Тео рукой и постучал по покрывалу ладонью – садись, мол, в серединку; «отличный Хаус» «спасибо» «обожаю пинап» «да кто ж его не любит?» – сам Дилан был в белой футболке с обтрепанным воротом, оторванными рукавами, и серых вельветовых штанах, босой, волосы серые взъерошены, будто он только проснулся; «мы тебя не разбудили?» «не, я всегда так выгляжу» засмеялся – Тео впервые услышал его смех, хихиканье славное, как у мышонка Джерри, хотелось самому засмеяться; и его запах – пах он легко, цветочно, почти по-девчачьи, леденцами фруктовыми, и еще витаминками; они выпотрошили корзинку – Тео положил еще сухофруктов – чернослив, инжир, изюм, курагу; и еще конфет – шоколадных, «Ферерро Роше», Изерли их любил, и ел раньше килограммами; и мармелад; и еще халвы; «пируем, братцы»; было здорово сидеть между Дэмьеном и Диланом – они были такие теплые и костлявые; и пить чай, и есть халву и бутерброды, все вперемешку; сначала посмотрели «Звуки музыки», попереживали, попели – втроем, в голос; а потом «Поющих под дождем»; и заснули, все на кровати Дилана, друг на друге; кто-то зашел к ним ночью и накрыл их пледами, оранжевым и клетчатым; первым проснулся Тео, часов в пять утра, опять от того, что спит в одежде, неудобно, жарко, и удивился, растрогался, растолкал Дэмьена; тот открыл глаза, улыбнулся весело, будто они были в путешествии – какой же он счастливый ребенок; и они ушли тихонько, стараясь не разбудить Дилана; тот спал на животе, свесив руку до пола, и дышал так тихо, что Тео наклонился послушать, жив ли он; рука Дилана была совершенной – тонкой, белой, голубоватой на запястье и локте, заостренные пальцы – что-то роковое было в его позе – незащищенная красота – обложка «Парфюмера»…
Месса из-за отъезда «всех» в Лондон была утром – всех на нее поднимал сам ван Хельсинг – тряс за плечо «подъем, подъем» – такая неожиданность его видеть в своей комнате – ослепительного, живого, пропахшего крепкими сигаретами и кофе; от его привлекательности комнаты словно уменьшались до размеров рамки; в черном свитере, облегающих штанах и сапогах для верховой езды; элегантно небритый; мальчишки подскакивали, как ошпаренные; «что случилось? горим? протестанты?»; ван Хельсинг смеялся и успокаивал – «всего лишь месса»; Изерли на мессу не захотел пойти, стоял на кухне, в пижаме – теплой, бледно-зеленой, готовил для всех завтрак; ван Хельсинг зашел на кухню и позвал его – Изерли мотнул головой; ван Хельсинг обнял его крепко и поцеловал в макушку; «ну, пожалуйста, мало ли…»; Изерли вздохнул и отставил сковородку с горой бекона, выключил плиту, вытер руки полотенцем и пошел за ним; стоял у двери, зацепив одну ногу ступней о щиколотку другой; даже на скамейку не сел; у него даже, наверное, подушки своей нет, под колени, подумал расстроено Тео; все зевали, все были в чем попало, в свитерах, накинутых поверх пижам, кроме Тео; он когда увидел ван Хельсинга в своей комнате, подлетел; надел белую рубашку и черный галстук узкий, голливудский, и приталенный пиджак, и брюки узкие, черные; дабы быть вылитым Заком Эфроном; чтение доверили самым бодрым – Жене и Робу; после мессы все пошли помогать Изерли доделывать завтрак – английский: яичница, кровяная колбаса, жареные грибы, белая фасоль в томатном соусе, жареные помидоры, бекон, сардельки, тосты с маслом; за завтраком обсуждали поездку в Лондон; кто куда пойдет – в музей, театр, кафе; Йорик и Грин проснулись наконец-то и бесились бессовестно; кидались хлебом, бегали по всей столовой друг за другом, играли в комикс «Пакетмен против Убийцы с холдером на роликах» – Йорик напяливал бумажный коричневый пакет на голову с прорезанными глазами, носом и ртом, и гигантские темные очки, брал швабру и бегал за Грином, который, в свою очередь, был экипирован роликами – в Братстве были и велосипеды, и ролики, – и холдером на одну чашку от Джеммы; и они с дикими воплями эпически сражались друг с другом; всегда умирал Убийца; это была их постоянная игра – «Тео, нарисуй про нас комикс!» орали они; поначалу все в Братстве дико ржали, Дилан даже выложил фотосессию особо изощренного-извращенного боя в интернет для фанатов; и даже Тео проникся; нарисовал пару драк; но сейчас они всех достали своей бешеной энергией; Женя и Роб вытолкали их в сад; не там, где был участок Тео; из разговоров мальчик понял, что в Лондон не едут Изерли и Ричи; у него было такое чудесное настроение после ночи мюзиклов, и в предвкушении Лондона и концерта «L&M», даже, несмотря на утреннюю невыносимость самих «L&M», и оно, естественно, тут же испортилось, как молоко, забытое на солнечном подоконнике; ван Хельсинг будто услышал его тревогу и спросил, Тео-то едет с ними в Лондон.
– Конечно, – ответил за него Дэмьен, – походит по распродажам, – подмигнул.
Тео пнул его под столом. Ой, сказал Дэмьен, больно, ты что.
– А почему не едет Изерли?
– Боится, что без него тут все пропадет. Хотя у меня есть человек, готовый приехать и присмотреть за всем – за его огородом, маринадами и лошадьми; но Изерли на него не соглашается; пинает меня так же, как ты сейчас Дэмьена – ни за что.
Тео медленно залился краской – ван Хельсинг и Дэмьен смотрели на это зачарованно, как на падение лепестков сакуры.
– Я просто… думаю, что это не этично – ведь Изерли мой наставник… как я могу поехать без него?
– Молча, – сказал Дэмьен. – Я ведь не тревожусь за Ричи; и это взаимно – он обо мне забеспокоится, только когда мои фото появятся в гей-журнале Out, например; беспокойство будет выражаться в том, что я буду служить ему несколько месяцев грушей в спортзале, пока не пойму, что ошибался кругом; и не знаю, что должно происходить, чтобы я забеспокоился за Ричи; там, где он, беспокоиться можно, действительно, только за маринады… извините, сэр…
Ван Хельсинг взял яблоко; желтое с одного бока, розовое с другого, роскошное, топазовое, и не смог раскусить от смеха; пассаж Дэмьена его очень повеселил.
– Ну, значит, все в порядке в вашей паре. Ну что, Тео? Если ты решишь остаться, все отнесутся к этому с уважением; Изерли, правда, удивится…
Да вы же сами понимаете, хотелось закричать Тео, что дело не в Изерли, а в Ричи; как можно оставить их вдвоем? вот что пугало его ночью – вот оно, перед ним; эти двое; а он – бедный Меркуцио…
– Но ты же любишь «L&M»! – Дэмьен был поражен, чуть не опрокинул на себя растекшийся желток. – Когда ты еще их увидишь? А вдруг прямо сразу после концерта Йорик уйдет в семинарию? Он всё-таки решил стать священником. А Грин – с ним, но он не будет принимать сан, вступит в какой-нибудь несуровый орден монашеский…
Тео посмотрел на Йорика и Грина; они устали лупасить друг друга; вернулись из сада, Йорик снял пакет, очки, растрепанный, красный, запыхавшийся, красивый, как венецианская фреска, золото и пурпур; Грин был все еще на роликах, ему стало лень ходить, и он лег, растянулся с удобством на плиточном полу, Йорик поставил победно ногу в красном кеде ему на грудь; выступление «L&M», ох, это было бы круто; как нашествие инопланетян; снесенные барабаны, гитара пинаповская Грина, и раскинувший руки, как распятый, Йорик…
– Не, я останусь, – сказал он, – все, все, и не уговаривайте, и про выставку Моне можно не говорить, там, слева! – крикнул Дилану и отцу Дереку, они подпрыгнули. – У меня сад, сейчас самый сезон посадок, я так долго над ним горбатился, что не доживу до следующей весны, когда нужно будет начинать всё сначала.
– Я тебе каталог выставки привезу, – пообещал Дилан. – И набор открыток. И сумку с репродукцией. Всё, что только там будет продаваться. Ох, обожаю Моне, только ради него и еду.
– А как же наши фотки, Дилан? – спросил с пола Грин. – Разве мы не твои самые главные звезды? А, я забыл про затопленные деревья и туман на рассвете.
– Дилан делал обложки всех их альбомов, – сказал Дэмьен. – Тео, ты меня убил напрочь. Что я буду делать в Лондоне без тебя? Я думал, походим по галереям, книжным магазинам, по бутикам, пиджаки повыбираем, в кино смотаемся, девчонок поклеим…
Рука Ричи прилетела незамедлительно; подзатыльник был несильный, на публику; Дэмьен закатил глаза; Тео понял, что устал от всего этого напряга – Ричи, Изерли, Лондон несбывшийся; и лучше бы ему пойти напиться по-взрослому и опять проспать сутки.
– Ну, и ты привези мне что-нибудь, – сказал он Дэмьену; сердце его затрещало от давления, будто наступил кто ногой, тоже на грудь, в красном кеде; и разбилось; он встал и ушел в свою комнату; достал ту самую бутылку – черную, подарок Талбота, открыл и глотнул прямо из горла – так обидно ему стало; как испортилась его жизнь; у него были такие планы на эту бутылку, а теперь вот так хочется весь яд и для себя; сгореть дотла, и будто не было никогда, красивого Тео. Наплевать, не буду провожать никого, махать рукой, ухаживать за садом, пусть загнется; и уж тем более помогать Изерли мыть посуду, проводить ревизию в погребе и шкафах – об этой помощи в качестве оправдания он говорил ван Хельсингу и всем; вот Ричи молодец, ему вообще на всех наплевать, сидел себе в голубом свитере, нежном-пренежном, как крем миндальный, рукава закатаны до локтей, пил кофе и читал своего Фрейда, и никаких оправданий не придумывал – ему просто насрать на «L&M», и тащиться в слякотный Лондон ему неохота, вещи собирать; вот у человека стержень внутри; а про меня, что у меня внутри алмаз, графит и прочее, это все Артур из тщеславия придумал… нету у меня внутри ничегошеньки, пустой я медальон, без портрета, без локона… просто безделушка позолоченная, дешевая, девчачья… Тео упал на кровать, потому что ноги его не держали, и голова так закружилась, будто он стоял на карнизе одиннадцатого этажа; а виски в бутылке убыло всего лишь на сантиметр. Сука Талбот… всю душу выел… не довез я ни кусочка до Братства… как начинку из пирога – мясо с соусом, или яблоки с апельсином и корицей… самое вкусное…
И Тео отрубился.
Все уехали; на «тойоте» и «феррари»; ван Хельсинг несколько секунд смотрел на свою машину, внимательно, будто она была та же, но не его – другая, из той же коллекции, всё тоже, но другая; но потом улыбнулся и забыл; загрузил сумки Дилана, Йорика и Грина: серый бархатный рюкзак с черными шнурами, в котором, судя по весу и громыханию, лишь пара книг – «Исправленная хронология древних царств» Ньютона и «(Не) совершенная случайность» Млодинова, джинсы и свитер; огромный красный чемодан, пунцовый, неподъемный, с кучей замочков, карманов, в которые понапихано – носков, платков, конфет – с такими обычно девчонки ездят, шопоголики; и практичная, на колесиках, в черно-бело-зеленую клетку, в которой чувствуется порядок и даже саше – вербена и ваниль; Грин сел вперед; «Вы уверены…?» ван Хельсинг кивнул; Грин вздохнул и пристегнулся; Дилан читал, Йорик спал у него на плече, потом на коленях; а Грин смотрел вперед, сжав и без того тонкие губы, марлендитриховские; и лицо у него было суровое и несчастное одновременно – как у уходящего не-добровольцем на войну.
Ричи сидел в библиотеке; читал, за столом, как политический деятель, с тлеющей сигареткой в зубах, весь стол в книгах, тяжеленных, старинных, с желтыми атласными страницами; включил лампу; день был пасмурный; потемнело в середине дня, будто перед затмением; Изерли же зашел к Тео, увидел его спящим, почувствовал запах спиртного, крепкого, торфяного, дубового, пахло прямо костром на берегу; расстроился; понял, что Тео ужасно хотел поехать в Лондон, но напридумывал себе абстракций, обязательств перед ним, Изерли; как невлюбленный, но порядочный мужчина; накрыл Тео пледом, как тогда – их втроем – Дилана, Дэмьена и Тео; какие они были смешные, пропахшие сухофруктами и халвой; заснувшие на самой знаменитой сцене – когда Джим Келли танцует с зонтиком под ливнем; заглянул к Ричи в библиотеку – «хочешь что-нибудь? кофе, чай? даже не знаю, что готовить – Тео опять укололся веретеном; что ты хочешь?» Ричи поднял глаза от страниц – тринадцатая сказка, а не глаза; синие-синие, целое поле васильков; «хочу какао, можно?» «конечно» – Ричи встал и пошел за ним на кухню, сел, закурил и смотрел, как двигается Изерли; не зная, как хорош собой – как стихийное явление, красота по-американски, летающий пакет, девушка-старшеклассница; тот вытащил блестящую маленькую кастрюльку, налил молока, поставил на плиту, и тер в кастрюльку, пока молоко жило своей сложной метафизической жизнью, шоколад на крупной терке; разлил какао по двум огромным глиняным кружкам, кинул туда еще по кусочку шоколада, придвинул одну кружку Ричи и сел напротив; и тоже закурил, свои тонкие, розовые; за окнами становилось все темнее, будто два греческих бога или два супергероя собрались сразиться; облака закручивались в воронку, ветер срывал макушки деревьев, отламывал их, как куски от булки; «что будешь делать?» спросил Ричи; «из еды? или вообще?» «вообще?» «не знаю; собирался вытащить все из погреба и посмотреть, посчитать, что нужно срочно вам ставить на стол, а что еще купить и засолить-замариновать-засахарить; но погода плохая – не видно ничего, и половину банок я хотел в сад вынести…» «обожаешь ты работу придумывать, прямо как мой дедушка; только сядешь в кресло-качалку, он сразу вспоминает, что еще надо сделать: расставить анатомические атласы по дате выпуска, или ножи все наточить на кухне, потому что настоящие парни сами у себя в доме точат ножи, а не прислуга; адские искоренители хаоса» «а как еще дом в порядке держать? Только выдергивая кресла из-под всех; суп со свиной грудинкой в горшочках и сырный пирог нормально на ужин?» «о, горшочки я люблю… нужно помочь? можешь не заморачиваться, нас же всего трое, и сделать пюре с сосисками, или фасоль из банки» «ты прямо как Тео – он впадает в экзистенциальный ужас от моих списков на день; не, там все просто; тесто у меня есть; и пять сыров разной мягкости и жирности; обожаю печь пироги; тесто, такое живое, дышит… извини»; Ричи улыбнулся и щелкнул зажигалкой, прикуривая очередную «кентину»; и Изерли поразило – как им легко вместе; если бы не было прошлого, непролазной, как снегопад, тьмы, они могли бы быть друзьями – такие разные, странные, сложные, как рассказы Гофмана. Ричи допил какао, сказал «спасибо» и ушел опять в библиотеку; Изерли поставил пирог в духовку; выкурил еще полпачки; понял, что все время думает про Изобель; не мучительно и не со страстью, как нужно было бы, по законам литературы; а спокойно, будто они знакомы с детства, ходили в один приход, бегали по лужам, теряли зонтик, падали вместе с качелей; потом пошли в школу и списывали друг у друга – она у него – математику, он у нее – французский; влюбились вместе в одну группу, съездили на концерт, и там, под дождем, хлынувшим внезапно с неба, разноцветном от огней и фейерверков, поцеловались впервые… Мысли о ней совсем не мешали Изерли, напротив, он думал, какой стала гармоничной его жизнь – будто сложился редкий пасьянс или огромный пазл на три тысячи кусочков – Трафальгарское сражение; как будто появился источник сил – волшебный напиток; ему так захотелось проверить – правда ли она существует; за окном выкручивало деревья почти с корнями, а он доготовил пирог и суп; поставил все на стол, оформил красиво – салфетки, хлеб, сок, вода; снял фартук и побежал под рваным леденеющим воздухом к гаражу, к джипу.
Она была настоящей, не придуманной, как хорошая детская книжка; он вышел из джипа; поставил его за углом, встал на площадь со стороны аптеки, которая еще работала, зеленые фонарики раскачивались бешено возле двери; люди покупали леденцы от кашля и горчичники – весна; Изерли забрался в самую тень и смотрел на ее дом – белый, с красными ставнями; она была опять в кухне; что-то готовила; в красном платье – он видел даже отсюда; с белым воротничком; и волосы заплетены в две косы – теперь уже не короной, а просто по спине; чем старше она будет, тем ярче и красивее будут ее волосы, кожа, глаза – как викторианские поместья; на ее локте он увидел неизменный любовный роман; что под обложкой; «Под колесами» Германа Гессе, «Яблоко» Мишеля Фейбера; ей нравилась мужская взрослая проза; интересно, а как она книги выбирает – только по формату обложки; неудобно, наверное… Дождь все никак не начинался; и похоже, это будет не просто дождь; град величиной с фальшивый жемчуг; улетят ли ван Хельсинг с ребятами, мельком подумал Изерли, сидят, небось, в аэропорту, играют в игры на телефонах; или читают; кофе из автоматов пьют; когда они летели сюда с ван Хельсингом, в Братство Розы, Изерли купил себе впервые в жизни в кофейном автомате что-то – молочный шоколад; и ему очень понравилось; хотя не сравнить с шоколадом из Джеммы; сам процесс доставил ему удовольствие – чему-то научиться, пребывать в обычном мире; хотя он сначала не понял, куда бросать мелочь, и дал автомату купюру – чуть больше; спросил потом ван Хельсинга, тот показал, где отверстие для мелочи; Изерли почувствовал себя Маугли. Холодно было ужасно, у Изерли изо рта вырывался пар, сейчас поеду, говорил он сам себе, вот сейчас; он так захотел ее увидеть, убедиться в ее существовании, что ничего не накинул, не взял – ни свитера, ни пиджака, ни пальто; стоял в одной рубашке светло-бежевой, приталенной, с погонами на плечах, кармашком для мелочей на груди, темно-коричневыми крошечными пуговицами, и в коричневых штанах, все такие любили в Братстве, занашивали до дыр на коленях и на бедрах; и в тонких кедах, коричневых; почти тапочках; надеялся, вдруг она его увидит, почувствует сквозь стены, непогоду…
И она почувствовала – это была фантастика, сказка; вот тут ему и надо было про все забыть и во все поверить; Изобель открыла дверь, как и тогда – и помахала ему рукой, будто они договаривались о встрече; будто они и вправду были знакомы лет сто, с самого детства; и она ждала его на ужин; приготовила самое любимое – кучу блинчиков с начинкой: с бараниной и зеленью, с соусом из сливок и шафрана и чеснока, с черносливом и грецкими орехами в меде, с укропом, сметаной и белыми грибами, с ванильным мороженым и клубникой; Изерли побежал, и над его тонкой фигуркой цвета топленого молока и шоколада загремел, наконец, гром.
Она была такая красивая в красном; такая теплая, пропахшая плитой, маслом, орехами, сметаной, шафраном.
– Ты сумасшедший! – засмеялась, обняла, легко, как брата. – Хочешь есть?
– Да, – сказал он. – Ужасно. Я сегодня весь день всех кормил, а сам только чашку какао выпил с Визано и пачкой сигарет.
– Кто такой Визано?
– Один ужасный парень.
– Совсем ужасный?
– Совсем, – и поцеловал ее в губы, сам, впервые кого-то за жизнь. Хлынул дождь, и обдал его в спину, как проехавшая машина водой из лужи, она затащила его в прихожую и закрыла дверь; вот и не достать нас никому. Он оторвался от нее, чтобы взглянуть на картину еще раз; потом спросил, где отец и братья.
– В пабе, смотрят футбол.
– Опять?
– Ты что, на острове необитаемом живешь? Лига чемпионов. У вас там все только концерты по телевизору редкие смотрят?
– Да у нас вообще нет телевизора, у всех ноутбуки. А все вместе мы кино смотрим только, «Общество мертвых поэтов», сказки чешские или ретроспективу Скорсезе, что сами захотим.
– Звучит здорово.
– Ну да, неплохо.
– Изерли… – он посмотрел на нее с улыбкой, она назвала его по имени так ласково, что он впервые его услышал будто – с изумрудным оттенком. – Ты меня уже любишь?
– Не знаю, – сказал он. – Мы не очень долго знакомы.
– Ну ладно, значит, у меня есть шанс. И у моих блинчиков.
– Правда, ты готовила блинчики? – он просто не верил; будто выиграл случайно, в казино, все вокруг поздравляют, а он не понимает еще ничего, суммы, возможностей, перспектив; оглох от музыки и глотка виски…
– Да, целую кучу; мне было скучно; и такая погода на улице – захотелось чего-то яркого; есть с лесными ягодами – ежевикой, черникой и брусникой, с сыром, творогом, зеленью и мускатным орехом, есть с карамелью и фисташковым мороженым, с гусиным печеночным паштетом и маринованными огурчиками, с бананами и йогуртом, с курицей и тмином, с персиками, с картофелем и грибами… тебе уже страшно? А кто говорил про топку паровозную?
– Хочу. Все. И с чаем горячим.
– Вот мой молодой человек, – и она поцеловала его в щеку звонко, как ребенка.
Они ели и пили чай, курили и болтали. Потом помыли вместе гору посуды – ему так нравилась ее кухня – золотая; солнце в консервной банке; потом она показала ему дом – гостиную, очень простую – кирпичные стены, нештукатуреные, небеленые, такие, какие есть, большой камин, темно-коричневые диван и подушки на полу, сидеть и разговаривать, куча настольных игр на столике чайном, из некрашеной сосны, плоский телевизор и старый музыкальный автомат, красный, огромный – папа о нем мечтал с самой юности, сказала она, купил через интернет, безумно был счастлив, они с мамой все время танцевали под Роя Орбисона или Джонни Кэша; после смерти он его редко слушает, кинет монетку, на что попадет – Джонни Митчелл, Бренду Ли, Энгельберта Хампердинка; облокотится о стенку; и слушает, и плачет тихо; это так ужасно и так романтично, когда так любишь человека, что не можешь его отпустить даже через двадцать лет; хочешь, проверим наши с тобой чувства, сказала, включила автомат, он замигал огоньками, загудел; в вазе с конфетами на столике всегда лежала мелочь; Изобель уронила мелочь в щель, Изерли улыбнулся – автоматы, сплошной Гофман у него сегодня в голове; в автомате что-то щелкнуло, зашуршало, будто там, как в сказке Мэри Нортон, сидел человечек, добывайка, в мантии и колпачке со звездочками и выбирал сосредоточенно пластинку – так, так, молодая пара, не промахнуться бы, она верит в чудеса, а его сердце разбито и только начало подживать; надо что-то серьезное, но не торжественное и не трагичное, чтобы не напугать, что-то знакомое, чтобы не нужно было особо прислушиваться; саундтрек к «Завтраку у Тиффани» или Фрэнка Синатру «Strangers in the night»; включился Синатра; они слушали его в абсолютном восторге – таким бархатным был его голос из этого автомата, таким живым, роскошным, как кекс, полный изюма; потом Изерли обнял ее, и они просто стояли, раскачиваясь; и подпевали; и улыбались; заключительное это «ту-би-ту-би-ту»; «классная штука» сказал Изерли; как все хорошо – он впервые танцевал с девушкой под Синатру из старого американского музыкального автомата; а потом она повела его наверх, в свою комнату; лестница была тихая-тихая, для пьяных старших братьев, крадущихся ночью спать; на двери ее комнаты висели плакаты, все приклеенные блестящими розовыми сердечками; и в рамках из розового пушистого боа – будто ей было двенадцать лет: Зак Эфрон, Роберт Паттинсон, «L&M»; Изерли это растрогано невероятно; он засмеялся в голос; «что смешного? надо было страшного Боно повесить? или Папу Римского?» – «я не над тобой; я просто над совпадениями; всё-таки они ужасно знамениты, гады; это Грин, а это Йорик» – он коснулся каждого: они были очень хороши, стояли спиной друг к другу, в черных обтягивающих рубашках с белыми воротниками, «под священников» – и узких черных твидовых штанах, черных тяжелых ботинках, только ремни разные по цвету – у Грина белый, у Йорика черный, стильные, тонкие, дизайнерские, с четками металлическими; волосы прилизаны, как у гангстеров; Грин со своей гитарой, бело-золотой, с девочкой читающей, в сползших чулках, розовом платье; Йорик с микрофоном под Элвисовский; «они живут у нас; в Братстве, Грин в соседней со мной комнате; он очень хороший; смешливый, добрый; ест все время шоколадки и бананы; за ним такой шлейф из фантиков и кожуры тянется; а Йорик невероятно красивый и страстный, расшевелит и мертвого» – меня, например; «наплевать, – сказала она, – я их музыку, конечно, знаю, из всех углов играет, но, если честно, не одного диска у меня нет, я люблю старую американскую, годов 30-х – Глена Миллера, Джозефа Оливера, Уильяма Хэнди; а плакаты – это, как роман любовный – тоже для братьев; они переживают, что я в свои годы ни с кем не встречаюсь; они думают, что со мной что-то не так; конечно, со мной что-то не так; но я маскируюсь под обычную девчонку» «у нас Дилан тоже старую американскую музыку любит; а что ты сейчас читаешь, кстати?» ««Театр» Моэма; перечитываю» «ммм, так это почти про любовь» она вскинула бровь, так классно, одну, как в мультике принцесса диснеевская, и открыла дверь; щелкнула выключателем. Ее комната была бледно-розовой, самых тонких оттенков; белого, кремового, телесного, лавандового, кораллового; розовый не переходил грани – как на первом свидании – никакой фуксии, неона; единственное яркое пятно – покрывало на кровати лиловое, с серебром; вместо занавесок на окнах – жалюзи из соломки; а на стене, над кроватью висела картина – мамина, понял Изерли – одна-единственная роза в стеклянной бутылочке из-под кока-колы, маленькая, розовая, будто девочка на большом празднике, ни с кем незнакомая; на подоконнике; окно открыто, а за ним – площадь, эта аптека, с зелеными фонариками, сколько же им лет, подумал Изерли; и горы вдалеке, тоже розовые, переливающиеся, будто под картину красилась и обставлялась эта комната; такая свежая, весенняя картинка; на столике возле кровати – кораллы; и крошечный аквариум – и в нем – одна красная рыбка; «ее зовут Изабелла Мари Мейсон» «аа, миссис Битон» «моя Джули энд Джулия; я росла на ее книжках по домашнему хозяйству; она была мне вместо мамы» «я люблю главу про яды» «тоже ничего»; она зажгла лампу рядом с аквариумом – розовую колбу; и выключила верхний; Изерли сел на кровать, на самый краешек. Она села рядом.
– Что будем делать?
– Это значит, что ты никуда не торопишься?
– Ну… да.
– А куда делись десять голодных по лавкам?
– Уехали. На концерт «L&M», – Изерли улыбнулся. – Нас осталось трое в замке – я, Визано и Тео…
– О, Тео… Мальчик с крыльями, но не ангел. Ну, расскажи мне про этого ужасного Визано. Чем он ужасен?
– Он меня ненавидит.
– Прямо так и ненавидит?
– Ну… он раньше даже еду не ел, которую я готовил.
– Зря. Не знаю, как ты готовишь, но думаю, что очень хорошо. Много лучше меня.
– Ненамного, но лучше.
– Вот задница. А что еще?
– Еще он из очень богатой семьи, врачей, и сам врач, очень хорош собою, оттого нестерпимо надменный. Не прощает никому ни малейшей слабости.
– А как же Грин со страстью к бананам и шоколадкам?
– Ну… я не это имел в виду.
– И за это ты его ненавидишь?
– Я его не ненавижу, я его боюсь.
– Нет, не боишься, – она погладила его по лицу, а потом положила руку на грудь. Сердце Изерли замерло, будто боялось себя обнаружить. – Я думаю, ты кроме себя, никого не боишься.
– Я настолько странный? – попытался он улыбнулся, но она поцеловала его и мягко толкнула на кровать. Он мягко вырвался и опять сел. – Прости, я… я не умею ничего такого делать… Давай лучше поболтаем о рецепте шарлотки. О, Господи, что я говорю…
Изобель привстала на локтях и смотрела на него будто со дна моря; русалка на принца.
– Ты вампир? Боишься не остановиться вовремя и сделать мне больно? – она будто бы шутила, но Изерли в ее голосе слышалась жалость; как в хрустале, дорогом, коллекционном трещина – в одном бокале из набора, что сразу обесценивало всю коллекцию.
– Нет, я… просто неумеха… я не знаю, что делать. Я умею готовить, разговаривать, даже в искусстве немного разбираюсь благодаря жизни в Братстве… а сколько я знаю молитв… даже самых редких – средневековых текстов; но что делать с девушкой, которая нравится – без понятия.
– Я не ищу искусного любовника, Изерли… я люблю тебя… такого…
– Каспара Хаузера? Ты же совсем меня не знаешь… прочитала обо мне в газетах… а я ведь живой… ох, – сердце вдруг обнаружилось и так заболело; Изерли вдруг вспомнил все – голос сестры, говорящий подругам, что с ним ничего не светит; это ему ничего не светит – что он себе вообразил; жизнь с девушкой; он понял, что ужасно боится Изобель; что ужасно жалеет, что пришел; что вообще встретил ее; его жизнь была так хороша, так упорядочена до встречи с ней. Перемены – это ужасно; ему захотелось в состояние Тео – достать бутылку арманьяка и напиться; как Атос в «Трех мушкетерах», до бесчувствия; он встал и стал искать пальто, пиджак, свитер – он и забыл, что приехал без них; руки его дрожали; что я делаю в этой розовой комнате; и что это за девушка в красном платье, из «Матрицы»; ужас затопил Изерли; о, Боже, что я скажу отцу Дереку, ван Хельсингу; что я уехал из братства, бросил Тео, лошадей, все, что сделал для меня ван Хельсинг; и что я могу ей дать; ничего; у меня ведь ничего нет; кроме Братства; «Изерли» сказала Изобель, встала, но не стала хватать его за руки, так побелело его лицо, будто у него внутри было битое стекло, будто он ранен и теряет кровь стремительно; капельки пота выступили на его лбу, и запахло от него страхом, прокисшим сливовым вареньем – будто он бежит по лестнице от кого-то с ножом; и понимает, что лестница вот-вот закончится, а дверь на чердак всегда закрыта; она сама испугалась его ужаса; что с ним, с этим бедным мальчиком, что за демоны внутри него живут, лангольеры… он вышел из комнаты, натыкаясь на предметы, как слепой, сбежал вниз, и хлопнул дверью; а больше она ничего не услышала, такой на лице был ветер и дождь; ну вот, подумала она, я теперь как папа – ушла моя любовь навсегда…
Тео проснулся от своего обычного – одежда; о, Боже, вспомнил он, как заснул; кошмар; я дискредитировал себя в глазах Братства по полной; мне нужно в душ и к Изерли; поплакаться; и поесть; и все, все – взять себя в руки: сделать за те пять дней, что нет остальных, все задания отца Дерека; помочь Изерли разобрать погреб; может, научиться что-нибудь готовить; шикарное, сверхъестественное – баранью ногу в мятной панировке, яблочный сидр, поленту; рассказать ему о Ричи; выработать план «Барбаросса» по защите своих территорий; давно надо было это сделать, а не терпеть этого инквизитора белокурого; Тео ходил по комнате и убирался; когда дошел до книг на столе, увидел записку отца Дерека и еще больше расстроился; уфф… Изерли. Друг, наставник. Сидит себе на кухне и курит свои тонкие розовые сигареты, и слушает что-нибудь старое, сентиментальное по радио – ту самую Джина Келли «Singing in the rain», которую они проспали, дочитывает Страуда; он говорил, что тянет, потому что понял, что конец будет печальным; Тео вышел из комнаты, прислушался к комнате Ричи; было тихо; он не удержался, опять опустился на колени, посмотрел к замочную скважину – огромную, как окно-роза в Нотр-Дам де Пари; Ричи лежал на кровати, свет, правда, не выключил – лампу на столе, совершенно космическую – неоновую с линзой посредине, как у зубных врачей; на длинном штативе; рука свешивалась с кровати, почти касаясь пола; совсем другая, не фатально-красивая, как вчера у Дилана; сильная, развитая, мускулистая, местами в ожогах и царапинах; и эта роскошная татуировка вокруг предплечья; и часы; и четки, обвитые вокруг пальцев; белые, матовые, жемчужные; Тео вздохнул с облегчением; и отправился на поиски Изерли.
Его нигде не оказалось – ни на кухне; ни в столовой – стоял сервированный стол, на двоих; будто свидание; и все нетронутое; горшочки, хлеб, пирог, сок; чай холодный; фрукты; Тео рассеянно взял топазовое яблоко; вытер о пиджак; душевая, холодная, темная; все полотенца сухие; туалет; вернулся в коридор с комнатами, постучался к Изерли; открыл – никого не было; пусто и темно; и дождь стучится в окно с такой силой, что дребезжит переплет. Только не это, подумал Тео, только не это, блин, что же делать, если он нас бросит, и побежал в гараж, и чуть не попал под стремительно въехавший мокрый джип. Из него выскочил задыхающийся Изерли, белый, хватающий воротник бежевой рубашки; будто всю дорогу он бежал сам.
– Изерли, что с тобой? – спросил Тео.
Изерли посмотрел на него совершенно безумными глазами; расширенными зрачками, будто отравленный; и пошел быстро от него, побежал, в темноту, к обрыву.
– Изерли! – закричал Тео, кинул яблоко. – О, черт…
И побежал за Изерли; ветер сбил его с ног, Тео поскользнулся, и упал с размаху в грязь; фак, подумал он, мои штаны от Пола Смита; саднило так, будто он слетел со «Снежка» на асфальт; громыхнул гром; Тео промок мгновенно; будто кто-то облил его из ведра; «Изерли!» крикнул он в темноту; «Изерли! что случилось? это же я, Тео!»; ну, конечно, вот он услышал, что это Тео и прибежал, и рассказал, что случилось, черт, дерьмо; поднялся, земля скользила под ногами, размытая; ночь была такой темной и страшной, сплошной, будто ты проснулся под одеялом и не понимаешь, где ты, что это, почему нет комнаты; сверкнула молния – и – чудо – как в кино, в черно-белом, в негативе – Тео увидел Изерли, который собирался спускаться по одной из лестниц – наверное, он сошел с ума, потому что полез по Лукреции Борджиа, заросшей шиповником; об нее раздирались даже рабочие перчатки; «Изерли, ну, пожалуйста! вернись!» – он не помнил уже о Ричи и штанах от Пола Смита, понимал только, что перед ним человек, с которым случилась беда – вот она, темная, страшнее этой ночи; страшнее Хичкока, Карпентера; когда он добрался до лестницы, скользя на каждом шагу, Изерли был уже внизу, на пляже – море было такое странное, светилось изнутри, будто луна упала в него, прячась от непогоды; и Тео было видно каждый его шаг – как раскадровку: он стоял, схватившись за голову, словно его раздирали изнутри голоса; потом опустился на колени, начал молится, потом просто слушал, низко опустив голову, надеясь, видимо, на ответ; а потом стал раздеваться – это заняло у него меньше минуты – рубашка, кеды, штаны; а потом побежал – Тео охнул – и кинулся в это теплое сияющее серебряное море; и поплыл быстро-быстро от берега.
Тео даже не понял, как он добежал до Рози Кин, сколько это заняло у него времени; пролетел по коридору, оставлял черные следы; и стал кричать, долбится в дверь Ричи: «Ричи! Открой! Ричи!» – Ричи же открыл мгновенно; будто и не спал вовсе; будто сидел и ждал, нервничая, поглядывая на часы, этого крика; он был в одних джинсах; на бедрах, четки все еще в пальцах; увидел Тео, всего в грязи, как принцесса на горошине.
– Что?
– Изерли… он… – Ричи схватил его и встряхнул так сильно, что у Тео клацнули все зубы друг о друга. – Он… бросил одежду на берегу и поплыл…
Ричи схватил кеды и рубашку и побежал на улицу; будто Изерли принес себя в жертву – дождь и ветер утихли; пахло пронзительно морем, озоном, зарождающейся весной; Тео показал на Лукрецию Борджиа, Ричи просто скользнул по ней, не зацепившись ни разу – очаровал в свое время; Тео же неуклюже пробрался, и порвал-таки пиджак; спрыгнул неуклюже, как упавший и лопнувший пакет с клубникой, брызги во все стороны, Ричи уже стоял возле вещей Изерли и вглядывался в море, ища хоть малейший след – взмах, тень; море погасло, и на небе не было ни звездочки, их даже было не различить – небо и море – все черное – будто не было никогда света; Бога; Эдисона; не изобретали никогда; как странно всё, подумал Тео – когда по морю плыл Изерли, оно светилось изнутри, а ночь была страшная, темная, теперь же ночь светится, а море черное.
– Что теперь? – спросил Тео, прощупывая руки на занозы.
– Куда он поплыл?
– Что значит, куда? На юг или на север ты имеешь в виду? Просто прямо…
– А почему ты за ним не поплыл, пока он был близко?
– Я… я не умею плавать.
– Ты же из Гель-Грина, там же море, там все моряки.
– Ну, конечно. Мой отец был военным летчиком. В нашем море никто не купается, оно ледяное. Дети погибают мгновенно. Мне даже сны иногда снятся, что я тону, замерзаю.
– О, Боже, от тебя вообще никакого толку.
– Ну, прости, Визано… что я не умею плавать… – да, правда, прости, горе внутри Тео разрасталось и поглощало всё на своем пути. Почему я, Тео, увидел, что кто-то тонет, не кто-то, кто умеет, что за зловещее совпадение…
Ричи медленно снял с себя рубашку, кеды и джинсы, шагнул в воду.
– Визано… – горло перехватило; Тео – как осмелился – коснулся руки Ричи и сжал, ему показалось, что его рука такая крошечная, как семечка, а рука Ричи – большая, как целое дерево; но он всё равно сжал ее, отдавая ему всю свою удачу и силу, если они вообще были когда-то. Ричи ответил ему на рукопожатье – ответил, не сказал ничего презрительного – разбежался и поплыл, как дельфин, фыркая, белея, но потом на горизонте исчез и он, и Тео стало страшно – он один остался во всем мире; с погасшим светом; он сел на песок и стал ждать; до боли в глазах; нашел в кармане джинсов Ричи жемчужные четки – они были теплыми – надежда, вера, любовь; и стал читать Розарий – Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа, Аминь, Отче наш, Аминь, Аве Мария, Аминь, Аве Мария, Аминь, Аве Мария, возьми все мои розы взамен, только пусть он его найдет, пусть они оба вернутся домой живыми…
Ричи же плыл и плыл; я уже на середине моря, подумал он, я уже в другом мире, как в книге Пулмана; в мире смерти; море было таким странным, неподвижным, будто политым маслом в бурю – чтобы прошел корабль; и черным; море чернил; где я его буду искать, подумал Ричи, этого безумного-неразумного Флери, нигде, он уже в руках Трэвиса, капризного мальчишки, повелителя моря; сидит, пьет с ним чай; и плюшки ему готовит; булочки слоеные, с яблоком и корицей; почему эта бестолочь Адорно такая бестолочь? не умеет плавать? бегать? принимать решения? Навалился бы на Изерли со спины и впечатал лицом в песок, и никаких тревог… Ни одной звезды; ни одного дуновения; будто мир еще не создан; Ричи казалось, что он в каком-то греческом мифе – так темно было вокруг и тихо, будто он плывет не по морю, такому живому все эти годы; а по Стиксу; ни звука, не плеска кругом; темно было так, что юноша коснулся глаза – уж не ослеп ли он от гнева на Тео; бесполезный парень; надо было ему сломать пару пальцев; но увидел свою руку, белую, прозрачную от холода, и успокоился; просто темно и тихо; как в зале ожидания.
– Отдай мне его, Трэвис, – сказал он, и слова его были такими осязаемыми в этом желе, будто он нарисовал их на бумаге, а не просто произнес, выписал виртуозно, на конкурс каллиграфии серебряной краской, так засверкали, заискрились. – Отдай мне его, сука… я знаю, что имя Господа ничто для тебя… что море – твое… пожалей его, отдай… зачем он тебе, он ведь и не жил совсем… ему лет, как тебе…
Но никто не отзывался; будто он попал в хрустальный шар, Вилфред Саген; только не снежный, а полный тьмы – кто-то встряхнул, и темнота кружится вокруг него, оседает медленно; Ричи поплыл дальше.
– Изерли! Изерли! Где ты? Отзовись! Изерли! Флери! Ты где? Утонул уже что ли? – плыл и распалял в себе злость на Изерли, на Тео; чтобы не замерзнуть, будто дрова в камин подбрасывал; и все время кричал: «Изерли! Флери! Где ты?!»; но было тихо так, будто он не в открытом море, а в маленькой комнате, где спят дети; закладывающая уши тишина; но не верить Ричи не умел; отчаиваться, сомневаться; так он был создан: душа-орган.
– Флери! Вернись!
Ни звука. Море было таким огромным, а он таким маленьким. Крошечным, как когда-то «Титаник». В какой-то момент он понял, что ужасно устал; он плыл уже часа три; понял, что все безнадежно; что уже не найдет Изерли; море не лес.
– Святой Каролюс, что же делать… я ведь могу… ты же знаешь… я ведь так и до Австралии доплыву; но он где-то здесь… блять… надо было все сказать ему сегодня вечером, за какао… что я не ненавижу его… что я просто… просто охраняю его, как умею; а я не умею… – схватился за голову, вздохнул, будто не в бездне был, а в своем кабинете, за столом красного дерева, – отлично, еще полчаса – и я сам умру, – и так темно кругом, что даже если он сейчас же повернет назад, уже не выберется; он даже не знает, где берег; никаких маяков. – Знаешь… я-то ведь не боюсь умереть… но он… он ведь такой… несчастный… – Ричи оглянулся, море будто что-то ждало от него, обещания, жертвы, кольца. – Я отдам полжизни, лишь бы найти его… правда… Каролюс… я отдам пол своей жизни, лишь бы Изерли Флери нашелся… отдам ему пол своей жизни, если ему сегодня суждено умереть… пожалуйста… я знаю, что ты, Боже, не примешь такой дар, но Трэвис, отдай пол моей жизни Трэвису, – не торжественно, грозя небу кулаком, не фатально, чего не сделаешь ради друга, а так искренне, так нежно, будто просил чей-то руки. – Пожалуйста… только верни его… мне так жаль его, он такой хороший… – и его услышали; всё было все таким же темным, как закрытый на лето театр; ни луны, ни звезд; но вдалеке вода засверкала, будто под водой кто-то запустил фейерверк; Ричи улыбнулся, губа лопнула – пересохла от соли; «спасибо, святой Каролюс, спасибо, Трэвис»; и поплыл к искрам; и увидел, как Изерли идет на дно – в столбе света, не воды, а именно света – пылинки вокруг танцуют, как крошечные насекомые вокруг лампы вечером, на террасе, все сидят в креслах-качалках, пахнет сиренью, разговаривают, читают; нырнул и схватил Изерли за руку, тонкое запястье, стебель белой лилии, выдернул из смерти, вытянул, с корнем; Изерли был ледяной, бездыханный; глаза закрыты, лицо белое, усталое, как битые градом цветы; но это было неважно; в Ричи было столько сил, радости и горя, что он готов был проплыть еще столько же – еще одну ночь, до берега, до Рози Кин, где все живое, где сад и сливовое варенье; «все будет хорошо, Изерли»; поцеловал в лоб, положил его себе на плечо лицом вниз; и поплыл обратно; сердце так колотилось от волнения, что поздно-поздно-поздно, кричало «быстрее!», било его ногами, как капризный ребенок; дорогу назад он практически не заметил – тот же свет, дорожка из искр, указывал путь к берегу – будто кто-то шел по воде впереди него, бежал, и рассыпал сверкающие крошки; для небесных голубей; даже Тео увидел блеск на воде; издалека; ему показалось сначала, что от напряжения у него галлюцинации легкие; а потом увидел Ричи с Изерли; вскочил с колен, вбежал в море и помог Ричи вытащить тело.
– Он… – и не смог выговорить слова; Тео понял, что Изерли уже умер; он был холодный, хладнокровный, как рыба; ну что же ты, Господи, почему же ты не услышал; нас слышишь, а его не услышал; опять сел на песок, закусил пальцы, заплакал; будто ему десять лет, и он смотрит кино, «Хатико»; слезы были такие горячие, что Тео подумал мельком об ожогах, полосатые ожоги, буду как индеец, как бурундук; как котенок странный, черный, с белым; Ричи же действовал – бил Изерли по груди, пытаясь запустить сердце и вытолкнуть воду из легких; с такой силой, что Тео услышал хруст ребер; но все было бесполезно; мир словно разламывался на кусочки; мелкие, хрустальные, засеребрился перед рассветом – Ричи и Изерли словно сделаны из фольги; Тео оторвал от них глаза, и понял, что это наступает рассвет; такой странный, будто мировая зима; Ричи тоже понял бесполезность своих усилий, сел на песок рядом с Тео; «зачем? зачем он тогда дал мне найти его? я бы верил до конца своих дней, что он уплыл в Австралию…» – Тео ничего не понял про Австралию; ему давно уже казалось, что Ричи сошел с ума; переломал Изерли, как битой, своими красивыми руками; как на мафиозных разборках; Ричи же на прощание обнял Изерли, прижал его крепко к себе, голова к голове, волосы их перемешались – светлые и темные, слипшиеся от соли, от песка; «прости меня, Господи, прости, что я не смог помочь, прости меня»; Тео никогда этого не забудет – Ричи, держащий Изерли, как принцессу, как убитого на войне, солдата из стихотворения Рембо; спит, бледный, тихо спит, пока заря встает; раскачивающийся в такт своим словам; рыдающий Ричи, просящий у бога прощения; за что, он был такой красивый и такой страшный в своем горе; татуировка эта на латыни, длинная, вьющаяся, как змея; «но ты… я же просил тебя… Каролюс… я же отдал ему… Трэвису… и он взял, я знаю, что взял… я почувствовал…»; и когда он замолчал, голос потерял, подумал Тео, устал, мы тут все убитые морем, Изерли вдруг закашлялся, захрипел; и в этот момент взошло солнце; розовое, золотое; море стало красным, как поле, полное роз; как во сне Тео, когда он только узнал о Братстве; и Тео понял, что Бог есть; и пусть из него ногти выдирают, Ричарда Докинза цитируют, всё, что угодно – потому что просто так умершие не оживают; а Изерли ожил – выблевывал воду, и Ричи держал его за плечи; а потом взял его на руки и понес; а Тео подобрал всю их одежду; и побежал за ними, размахивая победно, как флагом Ирландии.
Они положили Изерли на кровать; пледы, воду горячую, самую горячую, спиртное, раскомандовался Ричи; он все еще был в трусах – в черных боксерах – и часах; и Изерли был в трусах, смешных, в клеточку, шортах семейных; но Тео не обращал внимания, слушался и носился по замку, как угорелый; полотенца, тазы, чай, грелка; какое счастье, что он все это время помогал Изерли; знал, где все лежит; принес свой виски – не, потом выпьем, сказал, мельком глянув, Ричи, принеси что-то простое, водки, я его разотру; Тео принес водки из холодильника, финской, ледяной; положил, пока нес, в тазик с горячей водой, чтобы согрелась; включил Джемму; она зашумела, набирая воду, нагреваясь, такая родная, как кошка; сделал им всем по горячему шоколаду; Ричи прощупал и перебинтовал Изерли, «ребра сломал?» «ну да… два сломал, в трех трещины», закутал Изерли во все мыслимое; «горячий шоколад? будешь?» Тео сделал со сливками и корицей; Изерли, похоже, мало что понимал; кивнул; Ричи стал его кормить с ложечки; сцена была та еще – голый практически Ричи кормит с ложечки закутанного, как эскимосского ребенка Изерли; Тео улыбался, прикрыв рот ладонью; и, наконец-то прочитал надпись на руке Ричи: «Stat rosa pristina nomine, nomina nuda tenemus»; и подумал – розы, мои розы, ох, конец им пришел, наверное; но что делать, это моя жертва за жизнь Изерли и Ричи; я же разрешил Богу разрушить, забрать сад взамен; «тебе одежду принести?» спросил он Ричи; тот посмотрел на себя и еле улыбнулся; губы его потрескались после ночи в соленой воде; нижняя лопнула, и на ней запеклась кровь; он был похож на вампира Энн Райс какого-нибудь, Лестата после оргии; «да… я сейчас… он заснет, и я схожу, помоюсь… глаз с него не своди» «ладно, пока ты здесь, я у лошадей уберу и приготовлю завтрак; ну, не как Изерли, не изысканный; яиц сварю и бутеров нарежу; нормально?» – Ричи кивнул; Тео пошел делать дела – к лошадям; потом помылся быстро; переоделся – белая рубашка, горчичные клетчатые штаны с кучей карманов; стало легче; сварил яйца, нарезал бутербродов – с домашней колбасой, смастерил салат из помидор, зелени, оливок, желтого перца; принес в комнату Изерли; Изерли спал; Ричи сидел в кресле и слушал его дыхание; как он еще на ногах сам держится, подумал Тео; тс, Ричи, он спит, я посмотрю; ты уже посмотрел, ответил сварливо Ричи, и он чуть не утонул; я же тебя для этого и бил-колотил, чтобы ты смотрел за ним; ну, я думал, ты его убить хочешь; а ты все это время… ты знал, что он хочет умереть… Я знал, что однажды он может захотеть опять умереть, он же считает, что это самое простое решение. Ван Хельсинг сказал мне, чтобы я приглядывал за ним. А я подумал – надо подкалывать его, чтобы он дрался за себя, и тут Бог послал нам маленького, но бесконечно безмозглого Тео, который решил поиграть в благородство и ничего не рассказывать… Тео задохнулся, поставил поднос, стукнул кулаком по столу безмолвно, но так значительно, демонстративно, будто на немом пианино играл Шуберта – знаешь что, Визано, но ты… так странно это делал… я же не кардинал Мазарини, не Макиавелли, в такие игры играть не обучен; учись, Адорно, пока я есть, в Ватикан попадешь, карьеру сделаешь; и Ричи посмеялся, будто это и вправду было недоразумение, прикол такой удачный; и ушел – вернулся через пять минут практически; с мокрыми волосами, принес резкий запах кардамона и ириса; видимо, плохо смыл гель для душа или шампунь; принес с собой книгу и очки; босой, тоже в белой рубашке и драных светло-голубых джинсах; Тео вспомнил святых из Бундока; Ричи был прекрасен; как весенний ветер; ну, что, сказал Ричи, где там твой вискарь, мне бы самому не простыть; Тео вынул бутылку из-под стула; Ричи присвистнул, шикарная; Тео рассказал про Седрика Талбота-Макфадьена; а, я его знаю, очень крутой дядька, он спас ван Хельсинга от самоубийства; ван Хельсинга? от самоубийства? тоже? Талбот? Ричи, побойся Бога, что ты говоришь…
– Все так и было; после смерти Каролюса Дюрана ван Хельсинг сидел в Рози Кин и ничего не делал, только читал и принимал ванну; все вокруг заросшее и разрушенное; и тогда за ним прислали Талбота-Макфадьена; убить или вернуть к жизни; и, видимо, он нашел верные слова; тогда-то они и придумали план захвата мира – Братство Розы…