Рассказы о Розе. Side A Каллен Никки
– Визано… скажи мне… есть что-нибудь на свете, чего ты не знаешь, чего не умеешь? – спросил Тео; они пили из горла; и Тео опять уже захмелел; да и бессонная ночь сказывалась, на коленях, в песке, с Розарием; он прочел его три раза полностью, так просил, чтобы Ричи с Изерли вернулись живыми и невредимыми.
– Есть, – ответил Ричи. – Я не знаю, как готовить омлет; я не умею готовить… вообще…
Изерли проснулся к вечеру; все это время Ричи сидел у его кровати, а Тео еще раз сходил к лошадям, выдал лакомств помимо обычного сена – яблок и сахара; потом приготовил обед, принес его Ричи – самый простой – сварил куриный суп с гренками, и опять салат; и на сладкое – шоколадное печенье из запасов и малиновое варенье – чтобы не простыть; иногда Ричи задремывал, свесив руку с книгой, но стоило Изерли только вздохнуть, тут же подскакивал; после обеда Тео заглянул в сад; оттягивал до последнего; он уже смирился с мыслью, что ночная буря все унесла, даже лавочку; жизнь Изерли и Ричи стоила сада; но все было в порядке – просто поразительно; Тео даже не поверил – прямо даже начал искать следы повреждений, как Холмс улики; порванные, преследуемые солнцем тучи неслись над его головой, как лошади на скачках; а из земли поднимались зеленые ростки, как руки; как ракеты; усталость сняло мгновенно; он был в таком восторге, что перетащил к Изерли в комнату свои книги и сел переводить; «поспи, Визано» «если проснется…» «да я понял, мои ребра мне еще дороги»; солнце скользило по каменному полу, разноцветным коврикам, превращая комнату в леденцовое царство; и в закат Изерли пошевелился; «Ричи» – он сказал «Ричи»; Ричи открыл глаза, будто и не спал вовсе; кинул книгу, скользнул на колени; Изерли вытащил из-под пледов руку, и коснулся его лица, будто только ради него и проснулся.
– Привет, – сказал Ричи.
– Привет, – голос у Изерли был нормальный, тихий, как запах лаванды; переливы лилового. – Привет, Тео. Вы чего здесь?
– Смотрим, жив ли ты, – ответил Тео.
– Захватывающее, должно быть, зрелище.
– Ну… Не Шекспир. Сильно ребра болят? – спросил Тео.
– У меня все болит. Визано выполнил свое обещание – переломал мне все кости? – и при этом смотрел на Визано серьезно, будто в море они подписали договор.
– Что-то вроде.
– Спасибо, – и сжал руку Ричи. Тот кивнул; у них теперь была своя жизнь, у этих двоих – на двоих.
– Есть будешь? – Ричи помог ему привстать, подбил подушки, как заправская медсестра.
– Е-есть? – протянул Изерли; выглядел он ужасно – синяки под глазами и на щеках, потрескавшиеся губы. – А кто готовил?
– Я, – Тео даже обиделся чуть-чуть. – И вполне даже… куриный бульон – еврейский аспирин. Тебе нужно поесть.
– А имбирь добавлял?
– Блин, Флери, жри что дают, – сказал Ричи, дал ему глиняную миску с бульоном – Тео специально закутал кастрюлю в плед, чтобы не остыло – так его мама делала; насыпал гренок; «сыра?»; Изерли понюхал и стал осторожно есть; не потому что сомневался во вкусе бульона и способностях Тео, объяснил, увидев, как они смотрят сердито, а потому что было больно. – Что, правда, сильно больно?
– Ужасно, – при каждом глотке и слове Изерли замирал, будто перед прыжком, или в задымленном помещении, экономил дыхание. – А я, смотрю, вы в моей комнате по-хозяйски устроились… книг натащили… кружками все заставили…
– Ну, прости. Уединение тебе противопоказано еще дня три, если не заболеешь чем-нибудь тяжелым… отчего ни мед, ни водка не помогают…
Тео аж испугался; так прямо ему, показалось, Ричи говорит – о депрессии, о попытке самоубийства.
– Потому что мне бы не хотелось везти тебя в город, в больницу.
– Ага. Я не могу есть, когда кто-то другой готовит, а ты – врач с дипломом – не любишь врачей, – Изерли засмеялся. Тео вздохнул, понял, что Ричи говорил о простуде. У него от усталости, стресса, бессонницы начинались шевеленья по углам.
– Ребят… а можно… я пойду посплю чуть-чуть.?
– А мы концерт «L&M» смотреть будем? – сказал Изерли так спокойно, будто о новой серии любимого сериала; «Касла», «Теории Большого взрыва», «Подпольной Империи».
– Ты серьезно? Ты чуть не утоп, и помнишь про концерт; блин, лучше бы про чемпионат мира по футболу, – Ричи достал сигареты. Изерли сделал знак, мол, и мне; Ричи дал.
– А когда? – спросил Тео.
– Сегодня вечером, где-то в полночь. Трансляция из Лондона.
– Я не доживу. У меня сердце останавливается. Запишите мне на диск. Я, конечно, потом буду горевать бесконечно…
– Ну ладно. Что-то надо сделать – лошадей проведать? – спросил Ричи.
– Ну, можно. Пош-Спайс немного беспокойная, ее, видимо, ночь напугала. Дай ей пару яблок, амариллы, там целая ваза в конюшне.
– Как твой сад? Живой? – спросил Изерли; он съел весь бульон, несмотря на отсутствие в нем имбиря, и боль.
– Да, это просто чудо. Я так счастлив, как никогда не был.
Ричи с Изерли переглянулись; когда Тео заговорил о саде, он стал как влюбленный – закраснелся медленно, клубника со сливками; и жар от его любви пошел по всей комнате.
– Святой Каролюс, – сказал Ричи. – Розовый святой. Иди спать, Адорно, ты сейчас тут свалишься, как солдат Первой мировой. А у меня сил уже нет мальчиков на руках носить.
Тео помахал рукой Изерли; и ушел; и упал на кровать; «одежда, ох, фак» – снял, скинул на пол и смотрел в потолок, и улыбался; и думал о чем-то абстрактном – о том, какие вещи классные купит Дэмьен, об Англии, о Руперте Френде в «Шери», о том, как ему нравится стиль Бель Эпок, что тогда мужчины выглядели лучше всего, об Ивлине Во и «Золотой молодежи» Стивена Фрая, что она все-таки не очень; а потом о том, что как здорово, что он добрался до Братства, что он решился на Братство, иначе просрал бы свою жизнь – занимался бы рисованием, может, стал бы совсем знаменитым, как Фрэнк Миллер, запутался-застрял бы в своем стиле, не замечая, где действительно получилось здорово, а где – просто «ну это же он, у него все такое»; может, женился бы даже; и так шел с погасшей лампой до самого конца, и боялся бы смерти, безденежья, потерь, пятен на рубашке; какая страшная, какая тягостная была бы жизнь… какая грустная…
А Изерли и Ричи сидели и молчали; Ричи включил ночник – желтый, расшитый золотыми нитками, с ножкой из янтаря; драгоценность; ван Хельсинг подарил Изерли на прошлый день рождения; и читал; Изерли смотрел на него внимательно, запоминая линии, будто собирался рисовать или писать рассказ; «тебе дать книжку?» спросил Ричи, не поднимая глаз; «не знаю, детскую какую-нибудь; у меня на столе…»; Ричи встал, прошел через комнату к столу, шикарный, грациозный, как стих Поля Элюара; «руки, руки его – это ветви без листьев, корд, тяжкого неба и заморских цветов, руки ясные словно узорный мороз»; и стал искать подходящее; ««Врата Птолемея» – здесь закладка, в самом конце» «да, там самая развязка; давай дочитаю» – Ричи подал ее Изерли, поправил подушки поудобнее; «про магию книжка? ««ну да… нуар такой; хочешь взять для растопки?» «ладно, читай пока; но вот вырасту и введу цензуру» «да ладно, Диану Уинн Джонс тоже сожжешь? она ведь такая классная – «Ходячий замок», «Миры Крестоманси»…» «ну, так и быть, за подвиги в кулинарии разрешу тебе держать склад запрещенной литературы; сильно больно? у тебя температура, кажется» – глаза Изерли блестели, не зеленые – черные почти, как вода в колодце – сколько не смотри, дна не видно, только звезды и собственную тень; лоб был мокрым; и от тела шла волна жара, как от духовки, в которой пекся пирог; «да» «ну, потерпи; я принесу аспирина» «я терплю, я разве что сказал?» «ну да, я просто волнуюсь… схожу за аспирином и ноутбуком»; принес – дал таблетку и воды, ноутбук – черный, сверкающий – поставил на табуретку; стал настраивать на сайт с концертом; диск на запись; потом принес пепельницу; «кофе?» «ну давай»; вернулся с горячим кофе; принес даже сахар и сливки, и специи; сел у ног Изерли, чтобы видеть экран; Изерли спустил ему подушку под попу; «костлявая, натрешь»; им было безмерно удобно; будто они жили вместе уже лет сто; как Холмс и Ватсон; концерт начался; огромный-огромный стадион; шел дождь, разноцветный, акварельный, от прожекторов; играли Muse; они даже стали подпевать – «Uprising»; за окном шумел ветер; и было так уютно, как в детской книге; а потом объявили L&M; погас весь свет на стадионе, потом стали появляться звездочки, одна за другой, порхать над стадионом, по рядам, сталкиваться, кружиться, будто множество светлячков; люди пытались их ловить; а потом все огоньки полетели к сцене, и сложились в Йорика – он стоял и улыбался, один; в белой рубашке приталенной, с закатанными рукавами, черных брюках классических, подтяжках в стиле тридцатых годов, ботинках лакированных; черные волосы прилизанны гелем, тоже под начало века; Рудольф Валентино юный; а на спине у него были крылья – белые, роскошные; он стоял, весь сверкающий, в живых огоньках; исполинский экран над его головой зажегся, и на нем, будто из старого черно-белого кино, с подрагиваниями, черными и белыми помехами, всполохами, заиграл оркестр; арию «Una furtiva lagrima» из «Любовного напитка» Доницетти; дирижировал очень молодой парень – в смокинге, взъерошенный, носатый, красивый, нервный; «о, – сказал Ричи, – ну надо же, они Даниэле Эко к себе затащили; я даже не знал, что они знакомы; он сумасшедший; может пюпитр сшибить, все листы летят по оркестровой яме; может остановить действие, вытащить платок и высморкаться; ему все прощают; он гений; смотреть на него одно удовольствие»; но Изерли смотрел на Йорика; он пел так легко и нежно; проникновенно; будто расцветали фиалки; страшно было даже шевельнуться; такое это было волшебство; огоньки, как живые, иногда взлетали над его головой и крыльями, от дыхания, движений руками – Йорик сжимал их на груди; и когда последняя нота скрипичная замерла, свет опять погас, и остались только эти огоньки – Йорик с крыльями; стадион взорвался; Ричи усмехнулся; «попса»; «да ладно тебе, – пихнул его коленкой Изерли, – снобище»; зажглись все прожекторы; оркестр – девушки в вечерних платьях, мужчины во фраках; ударная установка, Грин, тоже в белой рубашке, подтяжках, прилизанный гелем, со своей неизменной гитарой; золотой, с пинап-девочкой; рядом с Йориком стоял тот парень, дирижер, они раскланялись; на сцену полетели розы; парень подхватил одну, поцеловал и кинул обратно в толпу; вышел огромный негр; в широченных штанах, в бейсболке; девушка за клавесином заиграла – привязчивую мелодию, карамельную, четкую, как часы, шаги по кафелю, ритм; негр начал читать на французском рэп; на припеве Грин резко ударял по струнам – и пел Йорик – тоже на французском – такая была чудесная, мелодичная и при всем при этом агрессивная песня – клавесин и рэп, а потом рев гитары и сладкий голос Йорика, уходящий в высоту, будто голову запрокидываешь, и небо кружит тебя, как на карусели; и эти его крылья; «ох, – сказал Изерли, – вот это да…»; от аспирина ему стало легче; ему стало жаль, что он не видит лица Ричи – нравится ему или нет; он же любит рэп; потом негр ушел; Грин перестроил чуть-чуть гитару; все это время толпа ревела; потом девушка опять заиграла на клавесине, тихо-тихо, будто кто-то должен был читать сказку «Щелкунчик и Мышиный король», но вдруг вступил Грин – и опять тяжело; и потом опять только клавесин; и Йорик запел на латыни; и потом опять гитара, и скрипки, и барабаны, и много всего, на припеве голос его опять уходил вверх, тонкий, как у ребенка в церковном хоре; казалось бы, под такую тяжелую гитару он должен был орать и прыгать и кричать в микрофон; а он просто стоял и только руки разводил в стороны, будто и вправду собирался взлететь; Изерли бы не удивился; песня ему понравилась – в ней было много слов, будто Йорик рассказывал какую-то историю; отношений; без повторов; «боже мой, о чем можно петь на латыни на рок-концерте?» засмеялся он от удовольствия; «Мой друг любит готовить; всё с базиликом и орегано; стоит, свистит под радио тридцатых и курит; тонкую девчачью сигарету; по локоть в муке, фартук в клетку; специи золотые и золотые ресницы; он любит все, что любят девчонки – сладкое, красивые тряпки и розы; он так близок к Богу, мой друг, Богу стоит протянуть только руку – и я остался без друга…» перевел Ричи; и повернулся к Изерли; «это про тебя»; Изерли замотал головой; ему стало жарко не от температуры – он же выпил аспирин, и все прошло; «нет… не похоже» «похоже» «ну… зачем им петь про меня?» «потому что они тебя любят; тебя все любят, Флери» и улыбнулся – все это время, пока он подбивал ему подушки, приносил книгу и чай, читал, он был обычным Ричи – суровым, сердитым, будто кто-то провинился; а теперь он улыбался, будто в белой рубашке и подвернутых джинсах, кедах на босу ногу гнал на велосипеде к морю; лето, солнце, вся жизнь впереди; сидел у его ног; повернулся и взял его за руку; так аккуратно, будто помнил, сколько в ней костей, и какая она хрупкая, как у котенка, как доверие, как ваза династии Мин – миллион хрупких вещей; Изерли подумал, что это сон – и раз сон, можно говорить все, что угодно, что хотелось сказать кому-нибудь очень давно.
– Смирись, Флери, ты как хомячок, всеобщий любимец…
– Ох… но почему же я так несчастлив, Визано?
– Не знаю. Ты просто эгоист. Думаешь только о себе, нянькаешь свое несчастное детство, поливаешь его, придвигаешь к свету… только что дневник не пишешь, с сушеными розами вместо закладок… Надо идти вперед, надо учиться подниматься, как иностранному языку или астрономии.
– У тебя, Визано? У тебя и Тео… вы просто как паровозы – у вас есть рельсы внутренние, вы знаете, куда вам надо, пункт назначения определили для себя с рождения. А все, кто попал под колеса – сами виноваты… я вам завидую бесконечно, – он испугался, что обидел Визано, потому что тот будто думал о чем-то своем, слушал голос внутри, но все еще держал его за руку; и Изерли слышал, как бьется его сердце.
– Когда мне было двенадцать лет, – неожиданно рассказал историю Ричи, тихо-тихо, будто в комнате был по-прежнему был Тео, читал и писал, и они ему и без того сильно мешают, своим беспечным присутствием; голос у него стал совсем низким, хрипловатым, как у ночного ди-джея, – в день рождения… я сидел в своей комнате среди кучи подарков, ужасно довольный ими: антикварная печатная машинка, репортерская, тридцатых годов, плакат с Суперменом с автографом Кристофера Рива, собрание сочинений Рэя Брэдбери; я ведь собирался быть писателем, репортером в Нью-Йорке, с сигаретой в уголке губ и заломленной лихо на затылок шляпе; и влюбить в себя девушку-супергероиню; было совсем поздно; зима; падал снег – такой волшебный; я выключил весь свет, но от снега в комнате было так светло, будто сам воздух сиял; и тут я почувствовал дивный запах – целого летнего сада и кондитерской; все в одном; и понял, что воздух в комнате и вправду светится; и тут увидел, как свет собирается в одно – в фигуру – молодого парня – он был почти как Йорик, тонкий, сильный, веселый, в белой рубашке, с золотыми волосами, и с золотыми крыльями; такими огромными, что я до сих пор не понимаю, как они поместились в моей комнате; каждое ведь было с квартал; и он был такой красивый; и сиял-сиял – казалось, что все, чего он коснется, станет, как в мифе, золотым; он улыбался; поздравил меня с днем рождения; поцеловал в лоб и сказал, что Бог гордится мной и любит меня безмерно; и велит мне смотреть за людьми, чтобы каждый помнил о Нем, чтобы никто не забывал о Нем; и положил руку мне на грудь, – Ричи коснулся своего сердца, лицо его было таким открытым, чистым, восторженным, что Изерли услышал шелест крыльев, как оберточной разноцветной бумаги, – и это было так чудесно… так сладко… и я понял, что нет ничего на свете прекраснее Его… и я готов умереть, чтобы быть рядом с Ним… я сказал это ангелу, а он ответил, что однажды он придет ко мне еще раз, когда это будет нужно, когда мне будет угрожать опасность… а умирать мне нельзя; и теперь вся моя жизнь – это любовь; это ожидание; когда я еще раз увижу Его; и смерти я не боюсь – ведь смерть – это встреча с Ним; потому-то я ничего не боюсь, Флери; я ведь избранный…
– Потому ты поплыл за мной… – Изерли был потрясен; Ричи был как вид на прекрасный фьорд; как ледяное море, полное айсбергов, и северное сияние над ним, и все это отражается друг в друге – он был чем-то невыразимо, необыкновенно прекрасным; что увидишь только раз в жизни.
– Я поплыл, потому что в школе я был капитаном команды по плаванию, у меня куча кубков, – засмеялся; глаза его блестели, будто он сейчас или ударит кого-то, или заплачет; синие-синие, подумал Изерли, у него глаза цвета неба; Царства Небесного; Бог сделал его совершенством; сильным, выносливым, жестоким, справедливым, безжалостным, красивым, умным, холодным; Ричи – это самое лучшее оружие на земле; меч, дробовик, водородная бомба; мощь и величие; чистота; он сам себе ангел; он ангел Его на земле.
– Он придет, – сказал Изерли, – он ведь обещал… не переживай. С такими заплывами, как вчера… ангелам за тобой глаз да глаз.
Ричи засмеялся.
– Я знаю.
Тео проснулся на рассвете; солнце только-только показалось – над садом и морем стоял туман, и казалось, будто это шелк, белый, прозрачный, расшитый золотом; Тео вздохнул, улыбнулся, вспомнив, что они пережили; оделся, как в армии, будто сержант держит спичку – на скорость – голубая рубашка, синий узкий галстук, темно-синие джинсы, синий жилет в узкую, «гангстерскую» полоску с карманами – дизайнерская штучка, карманы будто вверх ногами; кеды; постучался в комнату Изерли, никто не ответил; толкнул дверь тихонечко, чтоб не заскрипела; Изерли и Ричи спали – Изерли в кровати, закутанный в пледы, будто новорожденный; Ричи на полу, в спальнике; сером, шикарном, с клетчатым подкладом внутри, на минус пятнадцать. В комнате пахло сигаретным дымом застоявшимся; кофе, корицей, ванилью; Тео поулыбался; и пошел делать дела – в общем-то, их было немного по представлениям Тео; он не сомневался, что Изерли нашел бы их целую кучу – список; впал бы в ужас от того, что Рози Кин зарастает пылью, грязью; лошади – они узнавали Тео и не пугали уже, фыркали тепло; ели яблоки из рук; Тео накидал им сена, наслаждаясь, как круто, наверное, выглядит – в своем жилете, рубашке, галстуке и с сеном; настоящий ковбой; ему нравилась конюшня – уютная, чистая, теплая, будуар для лошадей, а не хозяйственная пристройка; солнце растопило туман и сияло, будто работало вместе с Тео – конюшня была вся в разноцветных пятнах от окон – волшебная детская, зонтик Оле-Лукойле; потом Тео пошел на кухню, есть хотелось ужасно; включил Джемму, поставил вариться яйца, пакетики с пшенкой, достал масло и джем – малиновый, нарезал хлеба, налил в кувшин молоко и сок – апельсиновый; расставил на столе; может быть, Изерли уже в порядке и придет, и стукнет его по голове, что всё ужасно. Да нет, Изерли не стукнет. Домашнее хозяйство – это же не инженерное бюро.
Они все еще спали. Было ужасно душно. Надо бы им окно открыть. Тео подкрался к кровати, стараясь не задеть Ричи, наклонился над Изерли и понял, что у того жар. Пылало, как от раскаленного металла, старомодного чайника со свистком, только вскипевшего; ресницы и волосы слиплись, щеки и губы алели, как накрашенные; будто Изерли был одной из принцесс, всю ночь проплясавших на балу в подземном замке…
– Ричи, – толкнул он парня на полу; подумал – сейчас он в меня нож воткнет; он ведь спит с оружием наверняка, как в средние века рыцари, или революционеры; тот открыл глаза мгновенно, без всех этих «ой, что? уже утро? я сейчас», даже без просто секундного размышления «где я?»; такие синие, что у Тео сердце замерло – у смерти синие глаза. – У Изерли жар, ему плохо, кажется… – шепотом, превозмогая все свои внутренние ужасы.
Ричи встал, собрал спальник – все это мгновение; и наклонился над Изерли; потрогал лоб; побледнел.
– Жопа, – сказал, – давай звони в «скорую».
– Так сразу? Я думал, ты не доверяешь местным врачам.
– Дело не в местности. У него воспаление легких начинается. А у меня нет лекарств.
– Так быстро? Я думал, воспаление легких – это процесс, требующий времени, затяжного и обильного насморка, потом кашля; ну, знаешь, как написание романа – выстраивается композиция, герои в развитии…
– Он ведь в последнее время весь на нервах был, мог и не заметить простуды за собой… ты ведь не заметил?
– Ну… платки и капли в нос он не разбрасывал повсюду.
– Даже если бы разбрасывал; ты ведь так увлечен собой; своими книгами, шмотками, творческой самореализацией.
– Ну да. Во всем я виноват. Просто кругом. Я понял. Невнимательность еще девяти человек не считается. Включая тебя.
– Помоги мне его посадить, – они подняли Изерли, он весь горел, арабский сосуд с углями; а чувствует он, наверное, холод – все наоборот; ассоциирует себя с курицей Бэкона, набитой снегом. – Флери, ты меня слышишь? – Ричи постучал Изерли по щеке, Изерли открыл глаза, они были как пруд, поросший ряской, зеленые, мутные.
– Мне плохо, Визано, ох, мне плохо, прости меня… – еле слышно произнес, губы запеклись; красные, будто он ел ягоду.
– Все хорошо будет, Флери, мы тебя в больницу отвезем, – голос у Визано был самый обычный – не ласковый, а сердитый, будто у него были такие планы на этот день – пикник, гамак, книга, которую откладывал два года, вечер в опере, «Женщина без тени»… Тео набрал в ноутбуке номер местной «скорой», позвонил с телефона Ричи – он лежал рядом, на табуретке. «Они мне концерт записали-то хоть…» глянул, пока «скорая» принимала вызов – да, вот диск, и на нем запись… приятно… Ричи прав, я эгоист, думаю только о своем комфорте и удовольствиях; надо мне обет принять какой-нибудь, яблоки зеленые одни жрать, бросить курить, и читать Розарий пять раз в день; Тео все это представил, улыбнулся; а я ведь могу…
– Приедут через час. Дорогу размыло после вчерашней бури. Он же не умрет за час?
– Не умрет. Принеси пока влажное полотенце, таз с водой холодной, но не ледяной, и открой окно. Нужен воздух.
Тео все сделал; Ричи мочил полотенце и прикладывал Изерли ко лбу, тот иногда приходил в себя и опять просил прощения; он от жара, наверное, уже не очень-то понимал, кто с ним – называл Ричи «ван Хельсингом»; на все Ричи отвечал очень добрым «заткнись»; никаких голливудских сантиментов; «принести тебе завтрак?» «попить принеси, сок или чай» Тео принес; апельсиновый сок, с мякотью, сахаром и льдом; через час приехала «скорая», очень пунктуально – можно было часы по ним проверить; они объехали Рози Кин и поставили машину на заднем дворе, так же, как тогда фермер с маслом, Джон Анно; все из города ощущали себя прислугой, подумал Тео, все-таки мы феодалы; замок, возвышающийся над городом; два медбрата бережно взяли Изерли и положили на носилки; Изерли был в белой рубашке, промокшей насквозь, будто его только спасли из моря; и в пижамных полосатых бело-голубых штанах, закатанных под колено, байковых, нежных; тонкие белые щиколотки, отливающие розовым и голубым, как дорогой жемчуг; красивые пальцы; круглые, как у статуй греческих; «кто с ним поедет?» «я, – сказал Ричи, – подождите пять секунд, я соберу наши с ним вещи; самое необходимое…» «ему там все выдадут, сэр» «нет, он будет спать в своей пижаме, и вытираться своим полотенцем, и спать под своим пледом» – это было уже слишком, но медбратья спокойно ответили: «ну как хотите, сэр, только побыстрее»; Тео испугался; «Ричи, ты что, меня здесь одного оставляешь? я же рехнусь! один, в замке…»; Ричи так на него взглянул, что Тео замолчал; другого варианта просто нет. Это как с мамой – либо ты сидишь один дома, сам разогреваешь себе рис с овощами и курицей, и играешь, и делаешь вид, что темноты не существует – везде свет, радио играет, что-нибудь уютное, Луис Армстронг, оркестр Глена Миллера; либо… а другого варианта нет. Долг и дисциплина. Ричи собрал вещи Изерли, потом убежал к себе в комнату и вернулся реально очень быстро – у него, наверное, есть специальный рюкзак от Луи Виттона на случай срочной эвакуации, подумал Тео: кофе, сахар, спички, плед, пачка аспирина, сигареты, фонарик, счетчик Гейгера, влажные салфетки, смокинг и парфюм от By Kilian.
– Держись, мужик, – сказал Ричи Тео, обнял на мгновение, и все, исчез в машине «скорой»; и «скорая» уехала, мигая сиреной; распугивая птиц; будто на дороге от Братства могла быть «пробка».
Я один, сказал себе Тео, вот черт, я один. Что же я буду делать? Есть, выведу лошадей гулять, они же поймут, что мне страшно, не будут капризничать, а вечером посмотрю кино; «Элизабеттаун» или «Титаник», или «Черная кошка белый кот»; где много людей, и все шумят… Он стоял посреди заднего двора, солнце грело воздух, будто в комнате кто замерз и попросил включить обогреватель, море шумело позади, и не считая птиц, и ветра, и моря, была такая тишина… Тео сел на лавочку, закрыл глаза и подставил лицо солнцу; веснушки вылезут, ну и пусть. От множества событий он ничего не чувствовал, и не одной ясной мысли – об Аврелии Августине или «Хранителях» не формировалось в его голове; он просто слушал воздух. Прозрачный, нежный, ароматный – земля, лес, соль от моря, смола на коре; немного кофе из кухни; все еще корица и ваниль, и печеные яблоки от его одежды. Солнце путалось в ресницах, будто в шкафу в поисках нужной вещи – Тео любил солнце, в Гель-Грине всегда было пасмурно, сыро; он ни разу в жизни не покупал себе темных очков. Я запомню это навсегда, подумал Тео, как я сижу на лавочке на заднем дворе Рози Кин, оставшись совсем один, и солнце у меня в ресницах, бьется, будто бабочка попалась в паутину….
Он так и сделал – вывел лошадей, как делали Роб и Женя, к морю, аккуратно, по обрыву, там был почти склон, все лошади умели там ходить; а вот сам Тео упал и съехал, засмеялся; побегал с ними по воде, сверкающей, теплой у берега; потом повел их назад, загнал, дал еды, потом пошел в душ, переоделся, в темно-красную рубашку, коричневые вельветовые штаны, коричневый пуловер, ему с детства нравилось быть здорово одетым в «домашний» день, когда никуда не надо идти; а вдруг вместо задней стенки шкафа все-таки другой мир, и там сразу – Белая королева; а ты такой красивый и ко всему готовый… ко всем приключениям… приготовил себе еды – ничего сложного, бутербродов, самых любимых – сливочное масло и форель слабосоленая, и петрушка, и тоже с маслом и с медом; чай сладкий-пресладкий; принес все в свою комнату, поставил ноутбук поудобнее, включил «Титаник»; а потом понял, что ему все равно ужасно: жутковато и одиноко. Он взял спальник Ричи с пола в комнате Изерли – в ней был полный разгром – тарелки везде, чашки немытые, полная пепельница, ноутбук Ричи, постель вся скомканная; надо убраться завтра; Боже мой, какая же страшная история с нами приключилась; он представил, как рассказывает ее Дэмьену, Грину, отцу Дереку; понял, что скучает; они были такие живые, такие настоящие; как раньше – актеры из кино, герои комиксов, мама; взял спальник и пошел в сад; было прохладно, но не холодно; будто своим жаром Изерли согрел все побережье; пахло необыкновенно – ночной росой, травами Изерли; запах звезд, подумал Тео; лег на спальник, завернулся, не застегиваясь; спальник был шикарный – мягкий, пышный, как перина, и пах каким-то дивным парфюмом, не душно, а еле уловимо, рисунок карандашом; Тео смотрел на звезды и курил; выдыхая дым в небо; как Джек Доусон на лавочке «Титаника»; здесь мой сад, мои розы, с ними мне не одиноко, они живые, они поддержат меня; и почти слышал их голос внутри себя – не бойся, Тео, мы рядом, детские звонкие голоса, маленькая Ида и ее цветы, вздохнул, умиротворенный, и заснул…
День был дождливый; серый, но не мерзкий, грустный, прожить бы да и ладно; а еще один серебристый; сверкающий прямо; будто вместо дождя с неба падал новогодний дождик, такие тонкие сверкающие были струи, хотелось их ловить руками и закручиваться, как в ткань; и за обедом отец сказал про Изерли; братья и отец пришли обедать пораньше, была пятница, у всех на работе короткий день; все ждали вечернего матча, играла любимая команда младшего брата, ни о чем, кроме футбола, опять не говорили; спорили на абсурдные вещи – выпить клейстер, прокисшее вино; со стороны могло показаться, что они огромные, грубые и туповатые – мужики в толстых свитерах, клетчатых рубашках, крепких джинсах, ботинках рабочих; ногти обломанные, короткие стрижки; но сегодня, да и всегда, Изобель была рада, что они есть у нее – родные; она знала всё про каждого – старший, Шейн, не поступил в университет, хотя пытался – угнаться за девочкой из школы, в которую был влюблен; но она поступила, а он нет; так и остался в городке, работать, рабочим на ферме; она писала ему письма, трогательные, с фотографиями большого города, крыш, парков, площадей, мостов; никаких «ты слишком туп для меня»; хотя они даже ни разу не целовались; но он ни с кем не встречается, ждет ее; хотя не говорит ей, что ждет и надеется – чтобы она жила своей жизнью; средний брат – Аксель, мечтает, как и Изобель, – о своем – огромном поместье; он тоже рабочий на ферме, но если Шейну все равно, что он делает, он просто все делает хорошо, но просто работает; его жизнь – в верхнем ящике стола, с письмами той девушки; то Аксель уже зам управляющего; он влюблен в землю; выписывает журналы по фермерскому хозяйству, сидит, морщит лоб над ними, чиркает ручкой, делает пометки, вырезки; ездит на выставки с хозяевами фермы; а младший, Брэди, устроился в десять лет в винную лавку мальчиком на побегушках и теперь вот прекрасно разбирается в вине; хозяин оплатил ему даже курсы сомелье, дорогущие, по окончанию которых Брэди получит престижный диплом; но он до сих пор сам разгружает все ящики, сам моет полы в лавке; вот такие неуклюжие, неотесанные, а такие драгоценные камни ее братья – рубин, сапфир, изумруд. Брэди злился, что все ругают его команду – купили какого-то нового вратаря, а он не оправдал надежд уже в первой игре; какие они смешные, любимые мои, подумала она; смиряясь со своей судьбой – старой девы; удочерю девочку в конце жизни, рыжую болтушку, как Аня из «Зеленых Мезонинов»; придумала уже целую жизнь себе: и будем с папой и рыжей втроем; на обед она приготовила томатно-сельдерейный суп и лазанью; а на десерт – горячее мороженое – для Брэди – раз его команда играет, поддержать; пломбир, миндальные хлопья, клубника; он обожает мороженое; а такое еще не пробовал; только надо подождать, сказала она, оно готовится быстро, и есть его надо сразу из фритюра – осторожно сложила шарики мороженого, заледеневшего в холодильнике до каменного состояния, обваленные в яйце и хлопьях, во фритюрницу и ждала золотистой корочки; бумажные полотенца и клубничный соус наготове; а они ждали, удивленные – вечно Изобель что придумает, обалдеть, хитрое что-то – за окном шумел этот волшебный новогодний дождь; споры о футболе утихли после удара кулаком об стол Брэди; и чтобы что-то сказать, отец вдруг вспомнил главную городскую сплетню: «о, а вы слышали? в больницу привезли на «скорой» одного из этих… из Братства… говорят, он простыл до смерти… воспаление легких, пневмония скоротечная, что-то такое… не уверены даже, что выживет… такой красивый парень, тот, что приезжает в город постоянно – на рынке все покупает, на почте письма отправляет… он у них, видно, что-то вроде управляющего…» – Изобель как раз доставала первые шарики из масла и уронила себе на ногу, но не почувствовала горячего – мороженое разлетелось по полу, красивое такое, золотое, молочное, как елочная игрушка.
– Изобель, ты что? – спросил Брэди. – Тебе помочь? Обожглась что ли?
– Папа, – сказала она, повернулась, сжала передник клетчатый, в красное кружево, мамин, – папа… – глаза у нее стали как бездна, звездное небо – огромными, черными.
Она ничего ему не рассказывала об Изерли – как встретила его в аптеке, как говорила с ним на рынке, как они танцевали под их с мамой музыкальный автомат, под Фрэнка Синатру, но он будто увидел это – как кино на быстрой перемотке; это было поразительно; встал, сжал спинку стула, будто в дом вот-вот ударит ураган; и сказал неожиданное: «иди».
Она выбежала под дождь; не сняв передника, в домашних туфлях – белых с розовым вязаных балетках; мороженое осталось лежать на полу; Брэди взял тряпку для пола и стал вытирать; Шейн и Аксель сидели, открыв рты.
– Обойдемся вареньем, – сказал отец.
А она бежала по улице, и дождь был такой сильный, что она бежала словно сквозь белье, развешенное для просушки; ей было все равно, увидят, скажут; «что это с Изобель Беннет? вся мокрая, в переднике, в тапках; вот скандал-то…»; он делал ее живой, этот капризный мальчик; когда мороженое упало ей на ногу, она поняла – вот в чем волшебство, химия – ей хотелось жить, зная, что он есть на свете; ей хотелось смотреть, как он улыбается, как кто-то любит смотреть на солнечные блики на воде – будто кто-то бежит – Биче Сениэль, святой Каролюс – она читала о нем в газете – он умел ходить по воде, и когда шел, искры солнечные бежали в разные стороны – это так прекрасно, наверное, – красивый мальчик, гуляющий по воде; она засмеялась; я думаю о святом Каролюсе, Розовом святом, покровителе Братства Изерли; помоги мне, святой Каролюс, я знаю, он принадлежит тебе, но отпусти, отдай его мне, подари за силу чувств, за смиренную доселе жизнь; я так люблю его; я могу пройти море, я могу сдвинуть гору, я могу посадить за ночь розовый сад, как Золушка, так хочу быть с ним; он играет во мне беспрерывно, как на радио – как ремикс основной темы из фильма про любовь накануне премьеры очередного фильма; она раскрыла руки, ловя дождь, огромное небо, все серебро мира; засмеялась, закружилась; а потом закрыла глаза, струи дождя текли по ее лицу; теперь ты от меня не уйдешь, Изерли Флери; я украду тебя, как цыганка ребенка, теперь ты не за стенами своего замка; вздохнула, открыла глаза и увидела их – Братство; они шли, занимая всю улицу, по проезжей части, не давая никому – ни людям, ни машинам – пройти-проехать; шесть человек – ослепительной красоты, как мальчики из бойз-бэнда – большого бойз-бэнда; все в пальто, серых, черных, клетчатых, один в красном с капюшоном – у каждого свой фасон; брызги дождя взлетали из-под ног в тяжелых ботинках, будто они не люди были, а джипы американской армии, столько беспощадности было в их шагах; Изобель поняла, что это сила, которую никому не победить; спряталась за угол и наблюдала; ни у кого не было зонта, будто зонт – это для неженок; для девчонок и школьных мюзиклов; кто-то из них был совсем еще мальчишкой, кто-то совсем уже мужчиной – но во всех было что-то одно – порода, мощь, будто их выращивают, культивируют где-то, как орхидеи, как лошадей, как морпехов; трое курили, и сигареты не гасли, будто дождь вообще их не касался, был просто декорацией для музыкального клипа; плечи у них сверкали от дождя, как новогоднее конфетти, волосы слиплись – не по-простому, а для съемок воды туалетной – сплошной секс; опасные, как ночные кварталы, и прекрасные, как диалоги в «Касабланке»; Изобель сжала пальцы, поняла, что заледенела, и изо рта идет пар – они, как Белая Колдунья, принесли вечную зиму в Нарнию; нет, не сможет она зайти в больницу, увидеть Изерли; не сможет увидеть их; они действительно страшные, как говорили в городе; она поняла, что не имела понятия раньше о настоящем страхе – все эти спать без света, одиночество, смерть главного героя в книге – стали как из цветного картона; а страх перед Братством был животным, неразумным, иррациональным, как перед затмением в средние века – конец света; а Изерли был из них; на что она надеялась? Что у нее есть против Бога? Красота, ум, сердце, умение готовить… любовь. Любовь, повторила она, вставай. Она сползла по стене, сидела на мокром асфальте, и спросила Бога – а ты? Ты любишь их так же, как я люблю одного из них? Ты готов идти за ними на край света, во льды и жару, беречь их, как детей своих, дуть им на коленки разбитые, на малейшие царапины; или ты только бьешь их; чтобы выковать самое совершенное оружие? Сверкнула молния, и она услышала, вздохнула, пошла домой; дома был только отец; братья ушли в паб, сказал он; ты их выгнал, спросила, зубы стучали, как ирландские танцоры степ; ну, ничего им тут на тебя смотреть такую, будто знал, что она не дойдет, не найдет мужества, опозорится; принес ей плед, закутал и обнял; такой теплый, большой, медведь; и она расплакалась.
– Почему ты не увидела его?
– Я испугалась… там были они… все… такие страшные… и красивые… я ничто для него… для них… песчинка, червячок… а он из них… даже не помнит, наверное, как меня зовут.
– Он обычный парень. Это нормально. Зато, насколько я знаю, даже не монах.
– Ох, папа.
– Тебе ли бояться парней? У тебя три старших брата.
– Пап, ну это только в кино срабатывает, в «Смертельном оружии» – я ничего не боюсь, я знаю кун-фу, и стреляю хорошо, я вся в синяках и царапинах, у меня три старших брата…
– Ну ладно, не знаешь ты кун-фу… тогда бери тем, что ты самая красивая девчонка в городке. Давай, умойся, а лучше сбегай в душ, а то простынешь и попадешь в соседнюю палату… или ты этого и добиваешься? давай, давай, в душ, гель для душа вкусный, карамельный, тебе Брэди дарил на Рождество, еще остался? а потом красивое платье выберем, и придешь вся такая модная к нему в больницу, и посмотрим, кто кого боится… они-то девчонок красивых и не видели никогда, сразу все передумают в монахи идти; но сначала виски. Я согрел, с лимоном, с медом, со специями… я тоже немножко готовить умею… для моей девочки.
…Изерли лежал в больнице, в белой сказочно, словно заснеженной палате; он очнулся довольно быстро, будто горячка в Братстве была просто предлогом из него выбраться; только мир кружился, будто он и вправду внутри стеклянного шара со снегом, и кто-то постоянно шар встряхивает, чтобы смотреть на медленно падающий снег; Изерли думал, что в больнице полно звуков – вызовов по радио: «доктор О’Донелл, пройдите в смотровую», разговоров с близкими, коляски, каталки, оборудование – все эти колесики скрипящие; та больница, в которой он лежал после попыток самоубийства, была такой – шумной, хотелось встать и пойти, шаркая тапками пушистыми, с заячьими ушами, кофе попить с яблочным штруделем в столовой, поучаствовать в жизни; а то лежишь себе, как покойник; не нужный никому; а сейчас было тихо; только страницы книги кто-то переворачивал; Изерли вздохнул, повернулся и запутался в прозрачных трубочках. Его тут же распутали – он знал, кто это, и понял, что не боится теперь – ничего – ведь теперь у него есть такой друг; свой ангел; пусть и Гавриил, гнев Господень; от Ричи пахло нагретым песком, зелеными яблоками, морской водой.
– Флери, ты, блин, слоняра, хули ты крутишься, капельница вылетела, – исчез из поля зрения, что-то поправляя, злобно пыхтя; Изерли старался не шевелиться.
– Всё?
– Да.
– Не предусмотрено, что я приду в себя и захочу повернуться?
– Да все было нормально, это только ты так умеешь, чемпион по лузерству…
– Спасибо. Теперь можешь спросить меня, как я себя чувствую.
– Да я знаю, как ты себя чувствуешь. В книжках про всё писано. Что-нибудь хочешь? Есть, пить?
– Пить. Мне можно?
– Тебе все можно. Бегать, в гольф играть, тяжести таскать. Не рассчитывай на нежности, – и дал воды, из бутылочки, держал аккуратно на весу, чтобы не пролилась, так детей поят; вода была сладкой, холодной, ледяной практически, словно из родника, ароматной, фиалковой какой-то, ландышевой, настой весенний.
– Оо, здорово. Я тут надолго? Что я опять сделал? Прыгнул с обрыва?
Ричи поставил воду на столик рядом, чтобы Изерли мог, если что, сам достать, отрицательно мотнул головой.
– Не, просто воспаление легких. Не помогло растирание водкой. Надо было тебе в жопу раскаленную кочергу засунуть…
– А почему ты не заболел? Ты же тоже…
– Я двигался. А ты лежал на спине и звезды считал, небось. Э-э, я не спрашиваю, что ты там делал. Просто констатирую факт.
Изерли лег на спину, и вспоминал, как и вправду лежал на спине в море. Он заплыл так далеко, как мог, и держался на воде, уставший, замерзший; вокруг была такая темнота, будто он был слепой; он не жалел о своем решении – умереть; смерть все время стояла у него за спиной; у кого-то Бог; Дева Мария; сам Христос; все войско ангельское; а у него – смерть; будто он был Руди из сказки Андерсена «Ледяная Дева» или Денни Кольт из «Мстителя» – один поцелуй, чтобы уйти навсегда; как можно жить с этим; Изерли вздохнул.
– Я пытался бороться, пытался вспомнить, как ван Хельсинг обнимал меня, как Йорик прыгнул на меня в больнице, тогда, мы только познакомились, смотрели кино, и чтобы рассмешить меня, напугать, встряхнуть, он прыгнул, и мы свалились на диван… какая теплая Джемма, когда придешь с мороза и обнимаешь ее; пытался вспомнить вкус шоколада, горячего молока; но не вспомнил… что мне было делать? я пытаюсь научиться жить, но это всего лишь набор действий; как порядок в комнате – вот все стоит, красивая мебель, диван, кресло, картины на стенах, постеры винтажные, огонь в камине, чашки с кофе на столике; но в этой комнате никто не живет; моя жизнь – она будто так и не оживает; никто не прожигает сигаретой нечаянно обивку, никто не ставит ноги на каминную решетку, никто не кидает на спинку кресла и на пол одежду, никто не пишет в этой комнате рассказов; не читает книг; я не живу… я не умею… будто изучаю латынь, но никак не вижу языка – просто механически учу правила… как ты тогда сказал? Учиться жить – как химия или медицина, я пытаюсь… пытался… но я не вижу… я пока не вижу, в чем суть.
– Флери…
– Что? – Изерли повернулся взглянуть на Ричи; как ему удается так здорово выглядеть; он ведь спал на полу, не мылся, не ел толком несколько дней; сидит в безупречно белой рубашке-поло, черных брюках классических, кедах легких, черных, с белыми шнурками, часах черных, от Шанель, читает книжку в мягком переплете, опершись на локоть, лоб в ладони, платиновая челка до запястья.
– Ты такой скучный.
Изерли улыбнулся. Лопнувшие губы уже не болели – кто-то намазал их кремом; таким же, как вода – холодным, фиалковым.
– Когда я пошел на дно – я вдохнул воды, больно было ужасно, казалось, у меня сейчас все взорвется, лопнет изнутри, так хотелось все-таки жить – но я пошел, расслабился и падал, медленно так, смотрел, как море светится изнутри; и вдруг увидел город – я не знаю, сколько времени прошло, пока я шел вниз – мне казалось и секунды, и века – будто время шло по кругу – я увидел город, правда; не подводный, как в сказках описывают, или дайверы, или в мультиках детских; настоящий – улицы, дома, огни, и при этом призрачный – он был как изображение с кинопроектора – будто на воде вместо простыни кто-то показывает кино – и сквозь этот город, по улице, ко мне шел молодой парень; он был как Грин – невысокий, тонкий и при этом чувствовалась мощь боксерская – и город колыхался от его движений – он был в пальто и красном шарфе – и шарф медленно летел, вился за ним, огромный, яркий, единственно яркое пятно в море – он был и красивый, и страшный, и юный, и старый – он протянул мне руку и толкнул меня – и сказал, голос у него был хриплый, будто он курит по пачке в день, низкий, секси такой, ломающийся, будто только набирает оперную силу: «Уходи, ты мне уже не нужен. За тебя дали выкуп – полжизни» – и от его толчка я стал подниматься наверх, и город остался внизу, сверкающий, манящий, как Нью-Йорк; а потом… потом был ты… это ведь был Трэвис? Повелитель моря. Он не подчиняется Богу. Он может взять полжизни. Как ты мог отдать? Это ведь дар Господа.
Ричи похлопывал книгой по бедрам, будто ему всё еще было смертельно скучно, как на лекции по предмету, который знаешь лучше преподавателя, потому что в детстве подарили шикарную энциклопедию, и ты все потом прочитал, нашел, составил библиографию, таблицы, и раскрасил фломастерами, а теперь вот убивают все самое лучшее.
– Ну, теперь-то ты ее не просрешь, Флери?
Она зашла в больницу с цветами, в золотистом платье, не вечернем, а простом, под семидесятые, все за счет ткани – нежной, мягкой, как шелк, шерсти; в высоких сапожках под колено, на высоких каблуках; цвета слоновой кости и будто кружевные; «сапоги в дырку, на фига?» спросил после покупки практичный Аксель, средний брат; и зонт золотистый, прозрачный; и желтый плащ в ромашку; солнечный луч, а не девушка; и картина подмышкой, завернутая в коричневую бумагу и полиэтилен; и подарочный золотистый, парчовый, пакет; она боялась, что они все сейчас будут стоять в коридоре, пить кофе и курить, в больнице нельзя курить, но им-то все можно; такие же опасные, как когда-то французские романы, абсент, молодые революционеры-террористы; но в коридоре, рядом с его палатой, стояло всего лишь двое – и один из них был Тео, знакомый; она вздохнула еле слышно с облегчением; мальчик из клипов Леди Гаги; черноволосый, взъерошенный, зеленоглазый, тонкие малиновые губы с ямочками, черные ресницы с веер величиной, черные перья, а не ресницы, тонкий нос с горбиночкой еле слышной, римской, веснушки на белой коже, летние, восхитительные, как земляничный джем с корицей; в белой рубашке, зеленом жилете, черном узком галстуке, черных брюках, зеленых кедах; мальчик-мохито; свежий и пьянящий; он поднял на нее глаза, улыбнулся; «привет, эээ… Изобель?» она кивнула; второй парень смотрел спокойно и тоже улыбался, так хорошо, будто готов был подхватить и перенести через лужу, закружить; он был чуть-чуть повыше Тео, но постарше – года на три; потрясающий воображение – шикарные фигура, ноги, плечи – легкий и сильный, как молодое дерево; тонкие черты лица, светлые волосы шапкой, и необычные глаза – светлые, желтые, как у кошки; он показался ей очень знакомым; будто встречаются каждый день на остановке, или в супермаркете, но никогда не обращают друг на друга внимания; он был в узких, даже вызывающих джинсах, темно-синих, клетчатом пальто, серой футболке с капюшоном, в тяжелых дорогих ботинках, со шнуровкой, из тонкой блестящей кожи.
– Я Грин, – и тут она вспомнила, где видела его – на плакате на двери своей комнаты, покраснела, чуть не выронила все – зонт, пакет, картину.
– О, я знаю вас… Вы из группы…
– Ну да, – сказал он, приподнял брови – тонкие, золотистые, будто выщипанные; вообще, в нем было что-то от немецких актрис, – Марлен Дитрих, Ренаты Мюллер, Анни Ондра – эти одновременные роскошность и строгость черт, изощренность. – А Вы…
– Я к мистеру Флери, я… – она покраснела густо, но набралась смелости и прыгнула, – я в него ужасно влюблена; притащила подарков.
– О, – только и смог ответить Грин; но ему, похоже, было приятно, что не в него; видимо, это был самое большое неудобство в его жизни – быть знаменитостью, не математической, а сексуальной; Тео же не слушал – подошли еще двое ребят и принесли кофе.
– Здравствуйте, – сказал темноволосый мальчик, невозможно хорошенький, Изобель поразилась, как он еще по улицам ходит, как его не порвали на ленточки – даже не девушки, в нем было универсальное очарование, как в запахе горячего шоколада; в черном свитере, черном коротком пальто с капюшоном, черных вельветовых штанах, и тоже в этих ботинках тяжеленных; карие глаза, ямочки от улыбки на щеках – память сразу складывала это сияние на полку с лучшими воспоминаниями – маминым шоколадным тортом, папиным воздушным змеем, велосипедом и пикником… Он дал кофе в пластиковом стаканчике Тео, и девушка почему-то сразу поняла, что они – лучшие друзья; как они улыбнулись друг другу – Тео вымученно, будто у него была тяжелая ночь на горошине; у них вокруг был свой воздух – сотканный из ветра далеких жарких стран, вишневого цвета и пыли книжной. – Я Дэмьен Оуэн.
– Я Изобель Беннет, – представилась она церемонно, – я к мистеру Флери. Принесла… нет, пирожков не принесла, принесла варенья.
– Это хорошо, потому что мы ему принесли только себя, а это не так интересно – мы только из Лондона, а больному человеку про Лондон слушать не хочется; ему хочется слушать, какой он замечательный; а в Братстве такие разговоры не приняты, – и Дэмьен еще раз улыбнулся, так тепло, будто дал Изобель в руки кружку с глинтвейном и придвинул ее кресло к камину. Почему же они меня так напугали, они ведь такие… кексики с изюмом, подумала Изобель, мальчики из современных фильмов по книгам Диккенса; будущие модели Burberry; повернулась спросить, так можно ли к Изерли, и столкнулась лицом к лицу с четвертым парнем; он все еще держал кофе на весу, и она чуть не выбила стаканчик у него из рук; слова извинения застряли у нее в горле, как тост без чая.
Он был очень красивым – как фейерверк в день взятия Бастилии. Как букет алых роз. Как целое поле алых, как кровь, роз. Будто сначала на этом поле была битва, полегло несколько тысяч молодых англичан, французов, немцев, итальянцев, среди которых были великие поэты и композиторы, а потом все перекопали, разровняли, посадили и выросли розы. И они огромные, на крови, тянутся к небу, будто каждая хочет стать башней.
Он был тем, в красном пальто. В белой, голубоватой рубашке, пуловере темно-вишневом в черную клетку, дизайнерском, черных классических брюках, узких, блестящих, и в высоких, готичных, на шнуровке, черных ботинках; пальто было перекинуто через руку. Волосы у него тоже были красные; уложены гелем – безупречная челка углом на глаз. Высокий, худой, шикарный и очень сердитый парень.
– Что она здесь делает? – сказал он так, что все поняли, что провинились – были добрыми с ней, подумала она, пропустили, провели беглеца через границу, пожалели, посадили «зайцем» на паром. Все молчали. Потом Дэмьен ответил, он самый добрый из них, поняла она, он, наверное, до сих пор летает по ночам.
– Ну, просто пришла к Изерли, варенье принесла; варенье проверим на наличие приворотных средств… чего ты? разговариваешь, как учитель математики, будто мы все провалили контрольную, – все заулыбались.
– Вы обалдели? Здесь ван Хельсинг, и Ричи у него постоянно сидит…
Она поняла, что их история – а была ли она – даже не началась еще толком – известна всем – вся; как в картинках; как вековая – Тристана и Изольды; у нее защипало в глазах от унижения. Ох, папа… не помогло золотое платье.
– Держи свой кофе, – Йорик сунул кофе Грину, – я пойду, найду ван Хельсинга, он с врачом говорит на тему забрать Изерли…
– Не будь жопой, Йорик, – сказал Грин и не взял кофе. – Тебе не идет. Морщины появятся. Только не ты.
– А кому? Визано что-то сделал героическое и размяк сердцем, сидит, сказки ему читает.
– Это временно. Пока он не заснул – поспит – проснется со свежими разрушительными силами.
– Так ты будешь этот проклятый кофе? – Йорик сжал губы в линию Маннергейма.
– Нет. Я не кофе просил, а какао, – и еле увернулся от полетевшего в него стаканчика; по стене растеклось темное пятно, новая страна; медсестра вскрикнула; «что Вы себе позволяете, сэр?»; а Йорика поймал и поднял в воздух, как марионетку, внезапно появившийся, deus ex machina, бог из машины, высокий мужчина в черном пальто-камзоле, белой рубашке с высоким воротником и манжетами до пальцев кружевными, черном жилете, черном галстуке-банте; безупречные черты лица, небритость легкая, темные волосы вьющиеся, складочка между бровей, синие глаза; он будто вышел из романа Натаниэля Готорна или Вашингтона Ирвинга в постановке Тима Бартона; нечеловеческая красота; Йорик брыкался вовсю, но для человека в сюртуке он будто и не весил ничего – снежок, а не мальчик.
– Что тут творится? – голос у него был как сад, залитый сверху, по верхушкам, луной, а внутри – темный – глубокий, манящий.
– Херня полная, – ответил Йорик, успокоился и обмяк, повис, как пальто на локте, – уехали на три дня, возвращаемся – полная херня кругом: Изерли в больнице, с воспалением легких, Ричи у его изголовья чуть ли не в чепчике кружевном, нянькается, как бабушка, проглотившая волка, а еще девицы какие-то в гости с гостинцами в очередь встают… а Грин ни слова не говорит. Даже на двухлитровую «мартини-бьянка» из «дюти фри» не купился. Что делается? Не понимаю… конец света.
Человек в сюртуке поставил Йорика на пол, оправил ему воротник рубашки, рукава, улыбнулся – будто ветер подул на стол, полный цветной бумаги, за которым сидят дети и вырезают, и делают аппликации, и теперь эти разноцветные кусочки кружатся в воздухе, не оседают – такие легкие; такая яркая была эта улыбка; завораживающее зрелище.
– Изерли разрешили забрать завтра; со строгим списком предписаний, бо-ольшой коробочкой лекарств и обязательным визитом здешнего врача в Рози Кин раз в день; за сборы Изерли отвечает Тео; вы хотели повидать Изерли? Так идите, – жест рукой – прошу – на дверь – Изобель даже не сразу поняла, что последние реплики обращены к ней, таким гипнотическим он был – как змея, как шикарный танец, как чайная церемония – «спасибо» пролепетала она и вошла – в белую-белую, полную пахнущих дождем цветов – роз – розовых и белых – цветов невинности – комнату…
Изерли сидел на кровати, в белой пижамной рубашке, из тонкой фланели, рукава подкатаны, толстая зачитанная книга на коленях; из носа и рук трубки тянутся к капельницам; руки все в шрамах; что с ним – жертва катастрофы? Лицо белое-белое, даже губы обескровлены, будто он замерз; и только глаза зеленые, темные, прозрачные, хвойный лес отражается в озере, полном лилий; и черные брови и ресницы – нарисованные на фарфоре. Будто он прожил после того побега в ночь целую жизнь. Без нее.
– Привет.
Глаза у него такие яркие, ясные, как зеркало, что она даже видит свое отражение – желтое, как одуванчик.
– Привет, – отвечает он. – Какая ты… в ромашках… смешная, как из мультика.
Она так счастлива; он не рассердился на нее, не кинул стаканчиком из-под кофе, не выпрыгнул в окно, не позвал медсестру или кого-нибудь из этих. Он просто сидит, весь разломанный, как миндальное печенье, и смотрит на нее, и говорит – и голос у него треснувший, бесцветный, как лед на лужах в ноябре.
– Я принесла тебе подарок.
– Красивый?
– Да, – она разворачивает полиэтилен и бумагу коричневую с картины.
– Громоздкий.
– Есть немного.
На картине таз, полный слив – золотых; он стоит на полу цвета нагретого песка; и солнечные лучи такие сияющие, будто это холст такой – структура – расшит люрексом; она садится на кровать, чувствует его тело, хрупкое, смертное; ставит картину ему на колени; Изерли касается ее рукой; и лицо его оживает – согревается от картины.
– Теплая.
– Да. Мама варила варенье из этих слив и писала картину. Она не закончена, видишь? Пол не дорисован, таз… потому что через несколько минут за кадром я наступлю в таз с горячим вареньем, поставленным остывать, ногой – в сандалике и колготине, правда, но все равно – ору будет немеренно…
Изерли смотрит на картину с совершенно неописуемым выражением – будто он видит что-то совсем другое – код да Винчи.
– И я принесла тебе сливовое варенье – ты любишь? – ставит на колени золотой пакет.
– Спасибо, – говорит Изерли.
Сзади кто-то прочищает горло. Изобель подпрыгивает – она думала, что кроме них и роз, нет никого – как в сад сбежать – в девятнадцатом веке от гувернантки, и гулять наедине, и ждать, задыхаясь от жасмина и волнения, тех самых слов… В белом кресле сидит нога за ногу высокий стильный парень – платиновая челка, белая рубашка-поло, дорогие хромированные черные часы; на колене книга; такой британский, строгий, безупречный, чистый; северный пляж.
– О, простите.
– Ничего. Это вы простите, надо было сразу шум создать, книгу уронить что ли… Я Ричи Визано, – тот самый парень, которого Изерли боится до смерти. Ну, конечно, следит, блюдет.
– Изобель Беннет.
– Беннет? – брови у парня ползут вверх, будто у нее фамилия Пиквик.
– Да… я почти персонаж, – но он поворачивает книгу на колене обложкой: «Гордость и предубеждение» – и она сама улыбается. – Ну ладно, я пойду. Выздоравливай, Изерли.
– Постараюсь, – он даже не делает никаких взмахов рукой, жестов прощальных, просто смотрит. – А картина? Ты уверена?
Она осмеливается – целует его в щеку; мягкую, как бумага, прохладную, будто он только что умылся в фонтане; и выбегает; в коридоре Тео – пьет кофе, подпирая стену. И этот человек – в сюртуке, нереальный, как картины Дали.
– Тео, сходи, покури, – говорит этот человек, и Тео уходит без пререканий; а он возвышается над ней, сильный, красивый, она боится дышать; вдруг произойдет обвал, и ее завалит камнями, снегом, как маленький домик; она боится его, как чего-то сверхъестественного, неумолимого, из подсознательного – Песочного человека, Каменного гостя. – Вы Изобель?
Она кивает.
– Вы его любите?
Она опять кивает. Что он ее спросил? Любит ли она Изерли? Но почему это? Почему не впечатал еще в стену, как Йорик тот стаканчик с плохим кофе?
– Это хорошо, – говорит человек, по-прежнему неожиданное, и голос у него как шикарно настроенный рояль, для Рахманинова, Шопена, Берлиоза, Малера, а кто-то сидит и грустит, и стучит на нем безделки – нежные, грустные и попсовые, «My Love» Сии Фурлер. – Его нужно будет любить очень-очень крепко, держать у самого сердца, носить на руках. Вы готовы так любить, Изобель?
– Готова, – она даже не сказала, пошевелила – онемевшими губами – не поднимая головы; она поняла, кто это человек – его опекун – Габриэль ван Хельсинг.
– Я рад, что все так сложилось, – и отпустил ее; она почувствовала, что всё, свободна; аудиенция окончена; будто он министр, кардинал Ришелье; и она ушла, побежала, потрясенная; на улице уже был вечер, и ей казалось, что где-то вдалеке играет папин музыкальный автомат, песенку из «Серенады солнечной долины», дуэт про радугу, и капли дождя теперь были как падающие звезды, каждая – желание, загадывай не хочу; ей отдали Изерли, о, Боже, ей отдали Изерли; это было так невообразимо; невероятно; прекрасно; что теперь с этим делать? куда идти? Надо было сказать – и она подняла голову, руки к небу, и сказала как папе на Рождество, распаковав все подарки: ты самый лучший, ты… самый лучший… ты просто… спасибо, Господь.
После Изобель остался запах базилика, свежий, пронзительный, слезный.
– Только попробуй что-нибудь сказать, Визано, – сказал свирепо Изерли.
– А я разве что-нибудь говорю? – Ричи поднял руки – сдаюсь, потом достал сигарету и щелкнул зажигалкой, винтажной «Зиппо» серебряной, выпустил по-киношному дым через нос; курит в больнице, ну обалдеть.
– Дай мне. Мне можно?
– Нельзя.
– Дай.
Ричи кинул пачку на кровать, Изерли поставил картину на пол, облокотив на кровать, достал сигарету, Ричи кинул еще зажигалку, Изерли прикурил, закашлялся, вздохнул. Молчание было восхитительным – как в театре – интригующим; когда каждый занимается своим, но подглядывает за другими.
– Ты… – Изерли еще раз кашлянул. – Ты знаешь что-нибудь о женщинах?
– Ну, смотря, что ты имеешь в виду. Я их анатомировал.
– Ффу… ну, я имел в виду…
– Да я понял, что ты имел в виду.
– Ну да… ты влюблялся когда-нибудь?
– Нет. Ты же знаешь.
– А… был когда-нибудь с женщиной… ну…
– Занимался ли я сексом?
– Ну да.
– Разговор как у двенадцатилетних. Да. Несколько раз.
– Я понял, в научных целях. И как?
– Что как?
– Ну… это здорово или скучно?
– Это… Я думаю, у тебя все будет по-другому, – Ричи улыбнулся. – Воистину красивая картина. Настоящая.
– Да. Это ее мама рисует… рисовала.
– Умерла?
– Кто?
– Ее мама?
– Да, давно, Изобель была еще маленькая; в итоге ей пришлось научиться готовить и штопать носки в срочном темпе, – Изерли зашуршал пакетом. – Сливовое варенье… Это поразительно. Таких совпадений не бывает. Только когда должно случиться что-то очень плохое. Знаешь, когда ван Хельсинг спросил меня, что я люблю делать больше всего на свете, я ответил… совсем смешное – про работу по дому… и что я люблю сливовое варенье… брать его с полочки в погребе и подниматься с ним наверх, на кухню… моя мама варила такое же, и я его обожал… оно такое сладкое, золотое, будто летний день роится в банке… а ты?
– Люблю ли я сливовое варенье?
– Нет. Что ты ответил ван Хельсингу на вопрос, что ты любишь больше всего на свете?
– А ты как думаешь?
– Не знаю… себя, часы дорогие… плавать… машины с открытым верхом, французский рэп…
– Бога.
Изерли закрыл глаза. Как он не догадался.
– И больше ничего?
– Ничего.
– И зачем же он взял тебя в Братство?
– А надо было взашей прогнать? Сразу в инквизицию? – Ричи усмехнулся, но глаза его стали грустными; как у моделей Рафаэля.
– Ну… ты же понимаешь, зачем было создано Братство – выбить из народа всю дурь и научить их любить Бога, как самих себя. А ты уже такой, какой нужно – ты совершенство, ты Мэри Поппинс.
– Ван Хельсинг сказал, что я должен научиться любить других людей.
Изерли понял. Замысел и мудрость ван Хельсинга были сродни своим величием и мастерством Сикстинской капелле.
– Оу… И у тебя получилось?