Неон, она и не он Солин Александр

Давно он так не пил! А чем еще, кроме водки мог вооружить он свою совесть, чтобы бесстрашно смотреть в глаза обманутого друга? Они сидели рядом, а напротив невозмутимая тетя Катя с размякшей Галкой смотрели на них с легкой улыбкой. Посреди веселья он встал и предложил выпить за будущую мамочку, и все с энтузиазмом выпили, после чего Санька наклонился к нему и, понизив голос, сказал удивительную, феерическую фразу:

– Тут у нас кое-кто говорит, что это твой ребенок, но таким я сразу даю по рогам!

Не будь настоящий отец до красноты пьян, он обязательно выдал бы себя густой багровой краской. Но он только пристукнул кулаком по столу и пробасил:

– Правильно, Санек!

На следующий день, дав ему выспаться, к нему пришла Галка. Принесла с собой обед и свежие новости, мимоходом упомянув, что муж на работе. Пообедав, они, как и полгода назад устроились на диване. Сначала сидели, обнявшись, и он по праву будущего отца бережно целовал ее лицо и гладил налитый тугой тяжестью живот, а затем, опустившись на пол и встав на колени, приложил к нему смущенное ухо.

– Ну? – немного погодя спросила Галка.

– Нет, не слышу… – сообщил он, отрываясь от шершавого шерстяного платья.

– Подожди, – сказала Галка, и слегка привстав, вдруг бесстыдно вскинула под грудь широкий подол, обнажив круглый, размерами в половину луны живот. – Вот теперь слушай…

Бережно пристроив к нему ухо и затаив дыхание, он вслушивался в непрерывный, нескончаемый, однообразный зов, с которым во все времена обращается к нам не то кровь, не то Вселенная. Так ничего и не различив, он в смущении принялся целовать тугой, сияющий полнолунным светом глобус, пока не спустился в его южные широты и ниже – туда, где под прозрачными колготками затаились, словно снег белые трусы ее южного полюса. Почувствовав, что против воли возбуждается, он вернулся на диван, обнял будущую мать своего ребенка, поцеловал ее в лоб и сказал:

– Какие же вы, женщины, храбрые!

В ответ она вдруг припала к нему с долгим поцелуем, а когда оторвалась, сдавленно предложила:

– Давай ляжем…

– Нет, нет, что ты! – испугался он.

– Что, невеста? – посмотрела она на него.

– Нет, нет, с ней все кончено!

– Тогда что?

– Просто мне ужасно стыдно перед Санькой! Ведь он и правда считает, что это его ребенок. Ты не представляешь, как мне стыдно!

– Да что уж теперь-то… – улыбнулась она, и рука ее легла прямо на его предательски набухшую ширинку.

– Нет, Галчонок, нет, не надо, я не могу, честно, ты уж извини… – подхватив ее руку и поднеся к губам, виновато забормотал он, крепясь изо всех сил и отгоняя навязчивое видение оседлавшего его, колышущегося, натужного живота, с выпученным, словно глаз пупком, делающим его дочь свидетельницей и соучастницей родительского соития.

– Но я же вижу, что ты хочешь! Ну, прошу тебя, давай ляжем! Я так соскучилась! Ведь ты уедешь, и я никогда тебя больше не увижу, никогда! – умоляюще заглядывала она в его глаза.

Он обнял ее и прижал к груди.

– Ну что ты такое говоришь? Как это – не увидишь? Обязательно увидишь, и не раз! Разве я смогу не видеть вас, зная, что вы у меня есть? Вот погоди, устроюсь в Испании, и вы ко мне приедете. Сначала в гости, а там посмотрим… – говорил он, гладя ее по спине и целуя в голову.

Она обхватила его до дрожи в руках и пробормотала:

– Не хочу, чтобы ты уезжал!

Он вручил ей на первое время десять тысяч евро. Она под разными предлогами отказывалась, пока он, потеряв терпение, не пригрозил сообщить Саньке, кто отец ребенка. Угроза была пустяшная, но она улыбнулась и взяла деньги. Помимо этого он велел ей открыть счет в Сбербанке, куда собирался перевести два миллиона рублей.

– Вот уж нет! – сказала она. – Ты хочешь, чтобы все узнали и спросили, за что мне такие деньги? И что я отвечу? Любовник подарил? Даже не думай, а то я вообще ничего не возьму!

На следующий день по его просьбе к нему пришла тетя Катя. Он встал перед ней на колени и попросил прощения.

– Ну, что ты, Димочка, что ты! – спокойно отвечала она. – Галка сама так захотела. Она рада, и я тоже. Не вышло у нас с твоим отцом, так, может, у вас выйдет…

Он долго уговаривал ее принять в дар бабушкин дом.

– Зачем он мне? – говорила она. – Мне и со своим-то не управиться! Да и перед соседями неудобно!

Договорились, что он оформит куплю-продажу и подтвердит получение денег, которых на самом деле никто платить ему не будет.

– Ох, уж эти ваши махинации! – вздохнула тетя Катя и согласилась.

Он пробыл в Кузнецке пять дней и вернулся оттуда молчаливый и умиротворенный.

55

Как же она ненавидела его до тех пор, пока не попыталась изменить! Но не изменила (поцелуи не в счет). И как должен был ненавидеть ее он, чтобы изменить при первой же возможности! Прелюбодеяние от любви – вот как называется то, что он сделал! Ну, и кто из них двоих после этого по-настоящему виноват?

Хорошо, пусть все идет, как идет – рано или поздно все встанет на свои места, иначе, зачем каждую ночь звезды открывают лица, спеша подтвердить незыблемость мироздания? Зачем это небо, сизой голубизной похожее на французский флакон с туалетной водой? Зачем из глубины лесов встает, словно дым пожаров туман испарений? Для чего ткется паутина дней, а ночью на нее выползают черные пауки мыслей? Для чего дается радость, если все кончается печалью? Зачем эти ворны-цыганки на голых ветвях и чайки-кликуши среди пены облаков, и куда, расширяясь с ускорением, торопится Вселенная, как человеческая жизнь в конце срока? И зачем, в конце концов, человеку правое полушарие и дофамин?

Кстати о музыке: а не сходить ли ей с Марией в филармонию? Ведь жизнь продолжается – она дышит, ест, спит, работает (много работает), говорит по телефону, слушает, не перебивая, улыбается клиентам и продавщицам, бывает рассеянной, бывает равнодушной, может обнять Марию и тут же отчитать; старается не спорить, пытается сдерживаться, благодарит за комплименты, по вечерам остается дома, любит свернуться и пригреться на диване, не ходит в гости, не принимает гостей, часто плачет перед сном, а иногда ей хочется послать всех к черту. И все бы ничего, если бы не этот комариный зуд в сумеречной глубине души, что не дает ей покоя. Вот потому она дышит, ест, беспокойно спит и до тошноты работает, чтобы этим если и не прибить комара, то хотя бы заглушить его гнусный зуд.

В пятницу десятого апреля она договорилась с Яшей встретиться у нее дома, чтобы вместе с ним попытаться осмыслить ситуацию врозовом свете, пока та окончательно не заехал не в те палестины. Яша пришел с цветами и бутылкой вина. В прихожей он взглянул на нее быстрым смущенным взглядом и поцеловал ей руку. Она провела его в гостиную и усадила на диван за низенький столик напротив фотографии покойного жениха.

Сначала говорили о случайных вещах, и он с тонким юмором поведал ей последние курьезы из его адвокатской практики. Наташа внезапно развеселилась, и поскольку они сидели рядом, она вдруг в свойственном ее нынешнему состоянию истеричном порыве уронила на его колено руку и задержала ее там в полувоздушном положении, задыхаясь от нервного смеха. Он в ответ неожиданно подхватил ее руку и прижался к ней губами. Затем оторвался и взглянул на нее более чем откровенно. Лицо ее потухло, она тихо высвободила руку, сгорбилась и тускло сказала:

– Не надо, Яшенька, не надо… Ты милый, ты хороший, но не надо…

Он смутился, покраснел и пробормотал:

– Извини, пожалуйста…

Некоторое время они молчали, а затем он излишне бодро спросил:

– Так насчет чего ты хотела со мной поговорить?

– Теперь даже не знаю, сможешь ли ты быть объективным, – смущенно улыбнулась она.

– Смогу, смогу! – ободрил он ее.

– Тогда слушай…

И она, как доктору, поведала ему без утайки перипетии ее отношений с женихом: и про американца, и про подлость Феноменко, и про измену жениха – все для него новое, свежее, удивительное. Но удивительней было другое: рассказывая историю своих несчастий, она словно перебирала сломанный механизм их с женихом совместной жизни, смазывая его болтики, винтики, колесики, пружинки и прочие незаметные ей ранее детальки каким-то новым, томительно-пунцовым, неведомым ей прежде чувством. Она собрала аккуратную, похожую на часы конструкцию и прислушалась к ее ходу: механизм молчал. В отчаянии она потрясла его над ухом – механизм не запускался. И тогда она, помедлив, вдруг торопливо и отчаянно осенила его заветным словом, и случилось удивительное: механизм, словно музыкальная шкатулка тихо и мелодично запел! И когда она, обрадованная и растроганная, спросила Яшу: «Скажи, что мне, по-твоему, делать?», она уже знала ответ, и все, что она теперь хотела знать (да и то в угоду вежливости) – совпадет ли ее ответ с Яшиным.

Между тем к Яше вернулась его профессиональная задумчивость и, поразмыслив, он сказал:

– Формально он виноват.

– Ну, это ясно… – нетерпеливо откликнулась Наташа.

– Морально тоже.

– Ну, понятно!

– Виноват теоретически, практически, исторически, диалектически и синтетически…

– Ну, так, так!

– А потому ты должна его простить. Если любишь, конечно. Ты его любишь?

– Ах, Яша! – качнулась она к нему, неожиданно обняла и поцеловала прямо в губы – протяжно и крепко, словно прощаясь навсегда. Потом откачнулась от него, изумленного, и сказала:

– Спасибо тебе, Яшенька! За все спасибо! Ты не представляешь, как ты мне помог!

И снова поцеловала его – целомудренно и нежно. Единственная благодарность за его долголетнюю любовь и верность, которую она могла себе позволить. Ироничной грубоватостью скрывая смятение, он спросил:

– Ну, хоть руку твою я могу напоследок подержать?

– Руку можешь, – милостиво протянула она ему руку.

Он бережно принял ее и принялся гладить, поднося к губам и покрывая поцелуями.

– Скажи, – задумчиво спросила Наташа, не обращая внимания на его манипуляции, – а как бы ты на его месте поступил?

– Хм, – задумался Яша. – Ну… если бы моя Юлька такое учудила – я имею в виду американца – я бы с ней развелся!

– А не слишком ли радикально? – усомнилась Наташа.

– В самый раз! Так что, считай, тебе повезло!

– Ну, хорошо… А если бы к тебе пришел человек и сказал, что он ее любовник?

– Я убил бы и его, и ее!

– Ладно, ладно, Яшенька, не преувеличивай!

– Ну, тогда только ее…

– Вот это другое дело! Только я бы все же начала с любовника!

С этими словами она забрала у него руку, быстро поцеловала в щеку, встала и сказала:

– Идем на кухню пить чай!

Прощаясь, он обратил на нее страдающий взгляд и сказал:

– Завидую твоему жениху, ты не представляешь, как завидую… Если вы вдруг расстанетесь, то знай, что есть я. Если вы все же сойдетесь – сделай так, чтобы он увез тебя отсюда куда-нибудь подальше от меня…

После его ухода она сняла со стены и спрятала Володину фотографию, освободила на пальце место для кольца жениха, разобрала узел и разложила его вещи. Затем пришла на кухню, принесла с собой листок с телефонным номером американца и сожгла его в пепельнице. После чего взяла на руки кошку, села за стол и, устремив невидящий взгляд вдаль, сидела так с тихой улыбкой и навернувшимися слезами, оглаживая кошку и повторяя шепотом:

– Противный мальчишка, ах, какой противный мальчишка!

Наутро она проснулась с ощущением близкой радости. Нет, нет, она не собиралась ему звонить, но знание того, что между ними больше нет проклятого препятствия, питало ее приподнятое настроение. Она включила прелюдии Шопена так громко, чтобы звуки проникали в самые отдаленные уголки квартиры, и с удовольствием занялась уборкой. Порхая и подпевая, она иногда подхватывала Катьку и, заглядывая в ее прижмуренные глаза, говорила с веселой строгостью:

– Нет, ты представляешь, какой противный мальчишка – не звонит! Обиделся, видите ли!

К трем часам дня она привела в порядок жилплощадь, изрядно запущенную за время страданий, приняла душ и уселась с телефоном на диван.

– Привет, Светуля!

– А, это ты… – кисло откликнулась Светка.

– Ты уж извини меня! – заторопилась Наташа. – Сама понимаешь, какие были обстоятельства…

– Да ладно, чего там! – отмахнулась Светка. – Ну, что у тебя нового? Изменила жениху?

– Что за глупости! С какой стати?!

– Ну, ты же, вроде, собиралась…

– Мало ли что я сгоряча собиралась!

– То-то же, подруга! Я же сказала – не горячись!

– Хорошо, хорошо! Слушай, хочу тебя попросить…

– Ну…

– Не могла бы ты ему позвонить и пощупать его настроение?

– А самой-то что – лень?

– Ты понимаешь… Вначале он звонил – три раза в день звонил, а потом как обрезало, и я даже не знаю, что думать… Ведь я же его фактически прогнала… Может, он опять с кем-то спутался, а тут я со своим звонком. Не хочу унижаться…

– Гордая, значит?

– Гордая…

– Ну, ладно, черт с тобой, жди!

Через десять минут Светка перезвонила и сообщила, что говорила с женихом, который сказал, что сейчас едет в поезде, но обещал дать знать, как только вернется.

– А как он по голосу? – жадно поинтересовалась Наташа.

– Да вроде нормально – вежливо так, культурно, без злости…

– Про меня не спросил?

– Нет, подруга, про тебя не спросил! Да ты сама позвони – он тебе все и скажет!

– Нет, сама звонить не буду! Это же он мне изменил, а не я ему!

– Ну, и дура! – заключила Светка. – В общем, жди!

И Наташа принялась ждать.

Только ведь бесплодное ожидание, как температура при лихорадке – сколько ее не сбивай, она возвращается вновь. Да и сбивать-то особо нечем – ну, может, если только работая за троих. И она, давно имея планы по реорганизации фирмы, принялась их осуществлять. Грандиозные планы требовали поддержки нужных людей, и она моталась по городу, оживляя старые связи и укрепляя существующие. Оказалось, что она многого могла бы достичь, обнадежь она некоторых важных людей, заинтересованных кроме соучастия в деле в ее теле. Таких она попросту вычеркивала из списка будущих партнеров.

Вечером она возвращалась домой, чтобы кое-как поужинав, забраться с ногами на диван и обратиться мыслями к необъяснимому молчанию жениха. С той же силой, с какой ее отшвырнуло от него, ее теперь тянуло к нему и, думая о нем, она с всё возрастающим изумлением, стыдом и ужасом вспоминала свою нелепую попытку изменить ему. Отвратительные подробности, состоящие из преступной темноты, вороватых шорохов, нескромного чавканья и телесных ожогов приходили ей на память, заставляя краснеть и содрогаться. Сослагательное воображение рисовало ей омерзительное продолжение, где Феноменко, опережая ее нерасторопность, силой овладевает ею и, невзирая на ее запоздалые мольбы и вопли, доводит дело до конца; где ее душа вместо того чтобы наполниться сытой местью обращается в выжженную, оскорбленную пустыню. И дальше, дальше – туда, где она покоряется ему, становится его помощницей, а на самом деле – личной, безропотной шлюхой, и так живет, опускаясь в беспросветное, скотское одиночество, не имея ни сил, ни воли восстать. От такой перспективы ее бросало в жар, и она снова и снова неистово благодарила кого-то невидимого и бесконечно милосердного за то, что образумил ее за секунду до бесчестья.

Каждый вечер она с заискивающим замиранием спрашивала Светку одно и то же: «Ну?..», и та сочувственно отвечала:

– Нет, не звонил…

Она подхватывала кошку, прижимала к груди и говорила:

– Почему, ну почему он молчит?!

Перед сном она тихо плакала и заклинала судьбу: «Господи, только бы он не наделал глупостей!»

Засыпая, испытывала неизменное облегчение: «И все же это так прекрасно, так необыкновенно радостно, что я ему не изменила!»

Кажется, что проще – позвонить ему и прекратить мучения! Но она мучилась, потому что утром надежда на его звонок возвращалась к ней, и она снова носилась по городу, плетя деловую паутину, питаясь как попало и желая оказаться дома, как можно позже. Однажды в одном бюро ей встретился человек, лицом весьма напоминавший Володю. Это было так неожиданно и вызывающе, что сердце ее поначалу дрогнуло и забилось, однако затем успокоилось и покинуло волнение ровным размеренным шагом.

«Еще один майский жук… – вяло подумала она. – Где же ты был раньше…»

Подходила к концу третья неделя ее одиночества. Девятнадцатого апреля вечером, разочаровав в очередной раз, Светка обронила:

– Кстати, когда мы с ним говорили, он сказал, что не откажется от тебя, даже если ты ему изменишь…

– Ты… ты… ты, Светка, знаешь кто после этого? – разволновалась Наташа. – Почему сразу не сказала?

– Он даже сказал, что ты имеешь право ему изменить… Ну и чудаки же вы с ним оба! – хихикнула в ответ Светка.

56

Вернувшись из Кузнецка поздно вечером восемнадцатого апреля, он обнаружил, что многим нужен. Появились первые покупатели на квартиры, дом под Зеленогорском тоже хотели видеть. Кроме того, его завалили предложениями из-за границы. Все нужно было смотреть, везде нужно было быть, во всем нужно было разбираться. Что до его страданий, то за время своего путешествия он тяжелыми мыслями истолок их в порошок, просеял через сито жизнеутверждающих планов и теперь развеивал по ветру предстоящих перемен. Остался лишь тонкий угрюмый осадок, не толще тихого нытья.

Наутро мать отправила его в магазин за продуктами. Белое воспаленное солнце за серой кожей облаков и незаслуженная для конца апреля прохлада владели городом. Он шел, оглядываясь вокруг себя с крепнущим отчуждением.

«Без меня, – думал он, – теперь без меня!»

Все будто сговорились – звонили. Даже бомж на панели, присев у стены дома на корточки и подставив чахлому солнцу заплесневелое лицо, звонил кому-то.

«Мне, что ли, позвонить… – усмехнулся он. – Интересно, что она скажет, если ответит…»

Пока он, нерасчетливо легко одетый, добирался до магазина – замерз. Ветер был несильный, но упрямый – подстать скупому экономному солнцу. Набрав продукты, он встал в кассу. Позади него пристроилась истовая поклонница новейшего оригинального жанра – публичного телефонного общения: пустоголовая красотка из тех, у кого язык вроде миксера. Обнажив свою ничтожную суть, она принялась терзать его слух самодовольными воинственными сентенциями. Задолбав его как бы типа блинами, пока он не заценил прикол и реально не офигел, она вдруг важно сообщила:

– Ладненько, приветик, у меня тут вторая линия…

«Вот этой свистульке здесь точно хорошо…» – неприязненно подумал он, и ему вдруг реально, так сказать, захотелось в Европу: там, по крайней мере, ему от такой дурацкой тирады достанется по причине незнания местного языка только чарующая причудливая мелодия.

Рассчитавшись, он напоследок скользнул взглядом по оловянному гонору девицы и про себя пожалел ее:

«Желать тебя, конечно, будут, может даже полюбят. Но ненадолго…»

Во вторник, двадцать первого апреля он заехал к Юрке, с которым после разрыва с невестой ни разу не виделся. После запоздалых Юркиных соболезнований, бесцеремонно униженных глубоким удовлетворением Татьяны, сели за стол. Выпили, и он впервые поведал им предысторию и истинную причину их расставания. Хозяева, столкнувшись с такой горой подробностей, разволновались, не зная, как ее переварить. Перебивая друг друга, они спрашивали, переспрашивали, уточняли, сомневались, возмущались, одобряли, осуждали, приветствовали и, наконец, выпили за здоровье будущей мамочки и дочки.

В гостиной мерцал телевизор, и Татьяна, которой о таких страстях приходилось только мечтать, ревниво заключила:

– Да у вас целый сериал получился! Ну, и хорошо, что все так кончилось! Не любит она тебя! Любила бы – простила. Это я тебе как женщина говорю…

По телевизору в это время показывали фильм о конце света, и когда он прервался жизнерадостной рекламой, гость объявил, что вплотную занят эмиграцией, поведав при этом, как далеко зашло дело. Юрка искренне опечалился, Татьяна, кажется, тоже.

– Я думал, что ты, как и все, только ворчишь, а ты, оказывается, и вправду решил сбежать! – воскликнул огорченный Юрка.

– Сбежать? В смысле, как крыса с корабля? – рассмеялся гость. – Ладно, пусть так. Только крыса, между прочим, умное и чуткое животное, и потому знает, когда бежать…

– Но почему так радикально? Чего тебе здесь не живется? Ведь живем же мы! – попытался в очередной раз образумить друга Юрка.

– Я уже никому ничего не хочу объяснять. Считай, что я спятил, а с сумасшедшего какой спрос…

– Димыч, не считай меня за идиота! Я спрашиваю тебя, потому что знаю, что ты ничего не делаешь просто так! Потому и держусь тебя! Скажи, что ты знаешь, что ты видишь?

И Дмитрий, снисходительно глядя на друга, ответил с усталым назиданием:

– Объясняю последний раз: страна с плохим фундаментом входит в полосу потрясений. Поставить казнокрада, мздоимца, мошенника и вора выше демонстранта, требующего соблюдения закона – это приговор. Те персоны, которые сегодня олицетворяют благополучие, обрели его неправедным путем, а оказавшись у власти, сделали с ней то, что и положено людям жадным и трусливым – узурпировали ее. Их политическое слабоумие и нравственная импотенция приведут страну к развалу. Грядет бунт, и поводом, как всегда станет чья-то невинная смерть. Гордиться здесь нечем, стыдиться бесполезно, а потому лучше всего уехать, и побыстрее. Такие вот мои апрельские антитезисы…

Юрка внимательно выслушал друга, подумал, почесал затылок и сказал:

– Нет, Димыч, не зацепил ты меня…

– Что ж, может я не прав, может, чересчур пуглив, может, правду говорят – там хорошо, где нас нет, но я все равно уеду. И пусть вам будет хорошо там, где нет меня…

Будь он в начале пути, он бы, давясь возбужденными словами, прокричал своему непонятливому другу, что страна переживает опасное состояние общественного сознания, проистекающее все из того же правового нигилизма, никогда нас не покидавшего, но нынче переступившего какую-то окаянную черту, когда персоны и структуры, живущие на бюджетные деньги и обязанные за это действовать полезным для общества образом, полностью и основательно уверились в том, что они в принципе никому из нас ничего не должны. Никому ничего не должны чиновники, милиционеры, судьи, врачи, учителя, спортсмены и уж тем более беспризорные толстые дядьки с пухлыми кошельками в лакированных автомобилях, а также молодые люди, мечтающие быть на них похожими.

Что он лишь один из сотен тысяч, если не миллионов граждан, которые не желают жить там, где своеволие и самоуправство стали нравами, где стремление причаститься к власти, как верному средству защиты от закона делают ее желанной в первую очередь для людей бесчестных и корыстных, а стало быть, заведомо опасных для общества. Где и без того жалкие притязания закона на уважение становятся откровенно смехотворными, когда в деле замешаны люди с положением и деньгами. Где у плохих людей стало хорошим тоном отвечать на замечание убийством.

Что эти миллионы, как и он не желают испытывать ощущение неполноценности от хронического состояния внутреннего бесправия, что их возрождающееся чувство достоинства входит в опасное несоответствие с условиями повседневного существования. Что им становится невозможным мириться с позицией власти, жаждущей самоутверждения больше, чем долгожданной победы над беззаконием и произволом.

Что они не желают ждать, когда позиция тех, кто плюет на других и в принципе никому ничего не должен станет непререкаемым правилом для подавляющего большинства, и страна окажется в такой ситуации, когда уже не мы будем возводить железный занавес, а те, кто живет по соседству, чтобы защитить себя от нас.

Что он, наконец, не желает быть в числе тех, для кого нет большего наслаждения, чем дышать патриотическим угаром!

И если уж совсем начистоту, если уж говорить с бесстыдной наготой и несдержанной откровенностью, но без мстительного пристрастия и всяких там постмодернистских скоморошьих подъелдыкиваний, то вот его твердое несокрушимое резюме: он не желает далее следовать в одной компании с возбужденными пассажирами взбесившегося электропоезда «Москва – Петушки» – того еще недавно патриархально-рассудительного состава, что усилиями недальновидных одержимых обличителей разогнался до неудержимого состояния, отчего проскочил конечную станцию и с пугающей быстротой несется теперь в неизвестном направлении.

Хотелось бы в этой связи понять отдельных его пассажиров – этих доморощенных пророков, оглашенных крикунов, неуравновешенных мудрецов с булькающим средством от печали в дорогом их сердцу чемоданчике; хотелось бы задним числом спросить этих транспортных вандалов, которые, возможно, мечтали всего лишь о домике в деревне, всего лишь желали сойти с порочного, как им казалось, маршрута, вырваться, так сказать, из плена неидеальной реальности, но вместо этого повредили тормозную систему – короче, хотелось бы с запоздалым и мучительным изумлением знать: какого рожна они это делали?

Зачем было интеллигентским похмельем родниться с перегаром народных масс, тасовать и передергивать историческую колоду, наполнять обиженные души крепким словесным рассолом, в котором не водилось ничего толкового, а одна лишь ядовитая зеленая тоска и детское недоумение? Зачем было заряжать жерла обывательского недовольства глубокомысленным правдоискательством, не имея представления о силе отдачи? Зачем было мутноглазым скепсисом одухотворять запальчивый национальный порыв – заведомо бессмысленный и беспощадный? Зачем, питая метафизическими фантасмагориями свои мечты о совершенстве мира, было употреблять талант на рытье невидимых нор, истощая почву под ногами режима? Ведь адекватной их больному икающему воображению реальности нет и не может быть, а стало быть, сколько ни было и ни будет этих режимов, ни один из них не был и не будет им угоден!

Не про них ли сто лет назад сказал на пути к сумасшествию больной, но мужественный мудрец: «Когда спариваются скепсис и томление, возникает мистика»? Не для них ли было сказано им же: «Добрые суть тормоз: они сдерживают, они поддерживают». И не они ли, самовлюбленные ворчливые неудачники, инфантильные эгоисты не вняли сердобольным рецептам гениального немецкого подстрекателя, обольстителя и разрушителя?

Что ж, недалекие недоверчивые витии, вот он, перед вами – экспоненциально прогрессирующий сюрреализм российской жизни: любуйтесь теперь его похожей на полное затмение оскорбительной и наглой фазой! Вы об этом мечтали, господа правдолюбы? Или неведомо было вам, домогавшимся перемен, что колдуны на Руси меняют лишь личину, но не суть, и что всякая борьба добра со злом здесь кончается победой еще большего зла, отчего Россия, как и во времена Белинского остается страной, «где нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей»!

Ну как тут не спросить вас с вашей шкурной близорукостью: «Какого рожна вам надо было тревожить геометрическую прогрессию зла?»

Молчат, не дают ответа…

И поскольку никто не собирался каяться, он сказал:

– Знаешь в чем разница между эмигрантами двадцатых и мной? Они уезжали отсюда в слезах, а я плакать не собираюсь…

Он хотел было добавить, что ему ни капли не жаль покидать страну, которая, растеряв былое могущество, все более превращается в анфиладу полупустых запущенных губерний с беспризорным, теряющим признаки одушевленности населением, в этакую проложенную с запада на восток трубу, по которой в обратном направлении набирает тягу сквозняк иноземной, иноязычной, инородной, похожей на оккупацию миграции, но в этот момент звонок трубки прервал его хотение.

Ну, и кто же может ему звонить в девять вечера двадцать первого дня месяца апреля две тысячи девятого года от рождества Христова? Он подтянул трубку и прочитал: Наташа. Израненное, перебинтованное сердце, на котором, кажется, не было живого места, замерло и вдруг резво кинулось вскачь, погоняемое самым безжалостным в мире кучером. Тут и кровь прилилась к щекам, и во рту пересохло, и мысли спутались, и слезы бы выступили, если бы он их вовремя не пресек – словом, оказалось, что все его попытки отречения, облегчения, обличения, излечения, обречения, отсечения, все ухищрения, уловки, анестезии и прочие душевные клизмы не только не задушили, а напротив, лишь обострили болезнь!

“Elle court, elle court, la maladie d’amour…” (Течет, течет любовная болезнь…)

Он выскочил из-за стола, отвернулся и, стараясь говорить спокойно, негромко сказал:

– Да, Наташенька…

– Привет, – сказала она.

– Привет, – ответил он.

– Ты можешь меня встретить? – спросила она, и он обострившимся слухом уловил в ее голосе страх перед его отказом.

– Где ты сейчас? – все так же спокойно спросил он.

– На Петроградской…

– Жди. Я позвоню, когда приеду.

Он обернулся к столу и невидящим взглядом скользнул по нему, словно вспоминая что-то. Затем похлопал себя по карманам, зачем-то обыскал их и сказал:

– Мне надо идти… Вы уж извините…

Его проводили с недоуменным сожалением.

57

Забравшись в машину, он достал жевательную резинку: две рюмки коньяка – не та доза, что способна помешать ему увидеть женщину, которая искорежила его жизнь.

Зачем он ей потребовался? Что она может ему сказать больше того, что он уже знает? Как ему себя вести и как смотреть ей в глаза? Он изменил, она изменила – есть ли жизнь после измены? Под аккомпанемент мучительных вопросов, благоразумно держась в правом ряду и направляемый подслеповатым морганием светофоров, он за сорок минут добрался до места и позвонил. Она вышла из подъезда, и он шагнул ей навстречу.

– Привет… – протянула она ему руку.

– Привет… – заключил он ее в свою, ощутив на секунду теплое нежное электричество. – Что так поздно?

– Работы много…

– Что случилось? Почему ты без машины? – невыразительно спросил он.

– Машина на станции техобслуживания, а случилось… – она помолчала. – Да, случилось… Просто ужас… Помнишь Юльку с Московского?

– Да, конечно…

– Звонила два часа назад: ее сегодня в подъезде ограбили и избили…

– Действительно, ужас… – бесстрастно согласился он.

– Ты мог бы меня проводить? – заторопилась она. – Я боюсь одна… Конечно, если ты не против…

И снова он уловил в ее голосе страх перед его отказом.

– Ну почему же, конечно! – ответил он дружеским, ничего не значащим голосом.

В густой сумеречной апрельской синеве они дошли до машины – чужие, отстраненные. Он запустил мотор и тронулся с места. Ехали молча, пока она не спросила:

– Слышала, ты куда-то уезжал…

– Да, ездил в Кузнецк, чтобы устроить кое-какие дела и обеспечить Галину с ребенком… – спокойно и просто сообщил он.

– Нормально съездил? – участливо поинтересовалась она, быстро взглянув на него.

– Да, – обронил он, уловив ее покладистый призыв.

Судя по всему, теперь его черед задавать вопрос. Только вот о чем он должен ее спрашивать, прекрасно зная, что она не знает, что он знает то, чего знать не должен? Он вдруг представил, как она будет пытаться вернуть его (иначе, зачем она его призвала?), как усилиями кривых, избегающих правды фраз будет карабкаться на мнимую вершину оскорбленной невинности, чтобы оттуда милостиво даровать ему прощение в обмен на его виноватую собачью преданность. Представил и тут же ощутил неловкое преимущество своего просвещенного положения. Ощутил, как унизительно будет она выглядеть в своем жалком неведении, как сама того не ведая двуличным и лживым лепетом выжжет дотла горючие развалины его сердца, не оставив ему другой возможности жить, кроме как развеяв пепел их отношений по стонущему ветру разочарования.

А может она решит признаться, и тогда он окажется перед беспощадным выбором – либо смириться и простить ее, обесчещенную, чтобы мучится, но быть вместе, либо гордо и мрачно отвергнуть, потому что ее измену, низкую и пошлую, в отличие от его измены, безысходной и отчаянной, простить невозможно!

«Нет, нет! – вдруг испугался он. – Нельзя допустить, чтобы она унижалась! Я должен немедленно прокричать ей, что все знаю и не готов пока меняться неравными изменами!»

И тут у него сам собой возник вопрос:

– Почему ты позвонила мне, а не Феноменко?

– Причем тут Феноменко? – повернулась она к нему, удивленная.

И тогда он, страдая и запинаясь, выложил ей обжигающую правду:

– Вечером в день свадьбы я был возле твоего дома и видел, как он шел к тебе с цветами…

Она резко выпрямилась и даже, кажется, вскочила бы, если бы не была пристегнута.

– Ах, вот оно что! – воскликнула она. – Тогда понятно, почему ты перестал звонить! Успокойся – мы посидели, поговорили напоследок и разошлись! Я ушла от него две недели назад!

Страницы: «« ... 1920212223242526 »»

Читать бесплатно другие книги:

В повести «Во имя Мати, Дочи и Святой Души» разворачиваются картины деятельности тоталитарной секты ...
Напряженная динамичная история об эротических страстях женщины – женщины-ангела и женщины-дьявола, о...
Исторический роман Анатолия Томилина-Бразоля рассказывает о фрейлине Екатерины Второй – Анне Степано...
Дэвид Герберт Лоуренс (1885–1930) – английский романист, поэт, эссеист, чье творчество вызывало поля...
Для достижения коммерческого успеха индивидуальному предпринимателю необходимо обладать определенным...