Фанни Каплан. Страстная интриганка серебряного века Седов Геннадий
Стоя перед зеркалом, она покачивала головой. Хороша, нечего сказать. Дряблая кожа, гнойники на лбу. Поправила мятое платье. «Лучше было, — мелькнула мысль, — поселиться в гостинице, какая попроще. Не выглядеть пугалом в богатом доме»…
Перед обедом Аня затащила ее к себе. Отворила шифоньер.
— Выбирайте себе что-нибудь. Вот это подойдет? — стащила с плечиков темно-вишневое муаровое платье с рюшами. — Примерьте. Мы с вами одинакового роста… Пожалуйста без церемоний! — прикрикнула. — На каторге последним делились. А это — тряпки, не больше того…
Пока в гостиной накрывали на стол, родной брат сестер Давид, «беспартийный марксист-интернационалист», как он ей представился, водил ее по дому. Безумная, кричащая роскошь. Приемная, будуар, кабинет хозяина, библиотека с ярусами книг. Спальни, курительная комната с биллиардным столом. Резные шкафы, диваны, козетки, картины по стенам, китайские вазы по углам, попугаи в клетках. Под ногами набивной паркет, обои из крокодиловой кожи, подоконники из яшмы.
Из глубины дома зазвонил колокольчик.
— Зовут, идемте! — взял ее галантно под руку Давид.
— Ну вот, мои милые, мы снова вместе! — витийствовал за столом Илья Давыдович. — Рассеялся мрак, засияла, как любят говорить мои любимые непутевые дочери, заря свободы… Не хочу выглядеть, — покосился зачем-то в ее сторону, — этаким безумным либералом. Наподобие Саввушки Морозова. Говорю как на духу: денег на революцию не давал, террор и убийства не приветствовал. Не дымил попусту, — улыбнулся собственной шутке, — смотрел в корень вещей. А корень, по моему разумению, таков. Царизм себя изжил — это однозначно. Выборная власть, демократические институты стране необходимы. По получению известий из Петрограда патриотически настроенные деловые люди Москвы создали для поддержания правопорядка в Первопрестольной революционный комитет общественных организаций. Ваш покорный слуга — член названного комитета. Будем отныне строить новую Россию вместе, рука об руку! За вас, дорогие! — отпил из бокала. — За наше светлое будущее!
После праздничного обеда, тостов, напутствий освободившимся из застенков мученицам свободы перешли в курительную. Пили кофе, дымили всласть. На инкрустированном столике с фарфоровыми чашечками по краям красиво разложены цветные подарочные коробки с папиросами фабрики папаши Пигита: «Императорские», «Графские», «Банкирские», «Губернаторские», «Гусарские».
— Над названиями надо будет подумать, — говорил, отпивая из чашечки, некурящий Илья Давыдович. — Над «Императорскими» в первую очередь. Самые дорогие, заметьте, — погладил любовно коробку с царской короной в углу. — Три целковых за сотню.
— Назови «Эсеровскими», папочка, — отозвалась из кресла Аннушка.
— А что, неплохо, — смешок в ответ. — Пожалуй, подойдет.
Говорили о положении в стране, шаткости только что созданных институтов правления на местах, о завязавшейся в Москве конкуренции между временным революционным Советом и Советом рабочих и солдатских депутатов.
Москва восстала в февральские дни вслед за столицей. К середине дня 28 февраля забастовали практически все московские заводы. Вопреки запрету властей возле городской Думы собрался многотысячный митинг, зазвучали призывы к свержению ненавистных угнетателей народа. Утром 1 марта начались столкновения рабочих с полицией в районе Яузского и Каменного мостов, погиб рабочий Илларион Астахов. Застреливший его помощник пристава был сброшен рабочими в реку, толпа смяла полицейский кордон. Напряжение нарастало, начался массовый переход войск на сторону революции. Революционные солдаты собрались на Воскресенской площади около городской Думы, 1-я запасная артиллерийская бригада привезла с собой шестнадцать орудий. В тот же день генерал Мрозовский сообщил в ставку генералу Алексееву о том, что «в Москве полная революция, воинские части переходят на сторону революционеров». Началась охота за одиночными городовыми. Толпы возбужденных людей взломали ворота Бутырской тюрьмы, ворвались в здания, освободили триста пятьдесят политзаключенных, попутно — семьсот уголовников. К утру 2 марта в руках восставших были почта, телеграф, телефон, все московские вокзалы, военные арсеналы, Кремль. Шли массовые аресты городовых и жандармов, полицейских провокаторов, платных киллеров, вся эта публика отправлялась без суда и следствия в освободившиеся камеры Бутырки. Формировалась рабочая милиция, телеграммой князя Львова из Петрограда комиссаром Временного правительства по Москве был назначен земгоровец, бывший городской голова Михаил Челноков…
«Наша, эсеровская революция, — думала она взволнованно лежа в постели. — Народ поверил нам, а не кадетам, не большевикам… Быстрей бы найти подходящее занятие. Грамотна, знаю французский, зрение мало-помалу налаживается. Учительствовать смогу. Где-нибудь в провинции, как Антон Павлович Чехов».
Уснула радостная, утром открыла глаза, и первая мысль: немедленно собираться, искать работу!
— Попробуйте найти в городской Думе Михаила Васильевича Челнокова, — напутствовал за завтраком папаша Пигит. — Он из наших, купцов. Назначен приказом из Петрограда временным городским головой. Сошлитесь на меня. Подсобит, я думаю…
Не мешкая, она отправилась трамваем «А» по взятому у Ильи Давыдовича адресу. Никакого Челнокова в многоэтажном доме с десятком контор на Тверской не нашла. Проплутала битый час в коридорах со свеженаписанными от руки табличками на дверях. Озабоченные служащие показывали куда-то, не отрываясь от бумаг: «Семнадцатый кабинет, второй этаж!»… «Третья комната направо!»… «Вниз по лестнице, гражданка!». Натаскалась по этажам, говорила то с одним, то с другим временно чего-то исполняющим, показывала бумаги. Ничего в результате не добилась. Вышла на воздух, подумала в сердцах: «К черту! Поеду на юг, в Малороссию. Найду себе дело. По партийной линии или еще как».
Шла не торопясь по тротуару, глядела на прохожих. Светило ласково солнышко, падали под ноги, хрустели под подошвами пушистые сережки зазеленевших лип, за палисадниками — буйство цветущей сирени, воробьиное перепархивание.
«Сладенького бы чего-нибудь поесть», — подумала.
Зашла на углу Охотного Ряда в кондитерскую, и первой кого увидела у прилавка — Верочка Штольтерфот! Кинулись навстречу друг дружке, обнялись, расцеловались. Взяли по пирожному, стакану чая, уселись за столик. Глядели влюбленно друг на дружку.
— Фанюша, ущипните меня! Это мы с вами? Сидим за столиком? В Москве?
— Не мы. Привидения.
— Мы, мы! Как я рада, если б вы знали! Встретить именно вас. Ну, рассказывайте…
Не было сил расстаться. Вышли на бульвар, сели на скамейку.
— Как у вас со здоровьем? — поинтересовалась Вера. — Зрение, желудок?
— Со зрением ничего. С желудком похуже. Боли не проходят. Ну да ладно: я привыкла…
— А вот это вы напрасно! — возмутилась Вера. — Вид ваш мне не нравится. Мы здоровые сейчас нужны России, не калеки! В общем, так… записывайте адрес. Приедете ко мне в субботу. Со всеми медицинскими заключениями. Что-нибудь придумаем.
Энергии Вере было не занимать. Через неделю с небольшим, после того как она отыскала бывшую сокамерницу в чердачном закутке на Арбате, похожем на ласточкино гнездо, на руках у нее было направление думского департамента здравоохранения на отдых и лечение в санаторий политкаторжан в Евпатории. На целых два месяца!
Снова Крым, Черное море — через десять нескончаемых лет! Чувство, будто ты на другой планете: безмятежность, покой. Гостиницы переполнены, квартиры и дачные домики нарасхват. Фланируют по набережной, насыщают йодом легкие худосочные северяне: барышни в панамках, дамы под зонтиками, мужчины в холщовых костюмах и соломенных шляпах, шумная детвора. На центральном пляже не протолкнуться, у дамских кабинок очереди. С наступлением вечера — завывание скрипок в летнем ресторанчике у вокзала, табачный дым, неумолчный гул голосов под сводами сумеречных винных подвальчиков, греческих кофеен, в духанах с пылающими жаровнями. Бродят в кипарисовых аллеях под луной влюбленные парочки — вздохи, поцелуи, пылкие признания.
В санатории политкаторжан на Пушкинской — лекция приехавшего на несколько часов новоиспеченного министра земледелия Чернова. Знаменитость, один из основателей партии социалистов-революционеров, главный ее теоретик. Подтянутый, в летней паре, густые вьющиеся волосы с сединой. Стоя за покрытой красным кумачом трибункой, в библиотечном уголке кратко, выразительно осветил сложившуюся на текущий период времени ситуацию в стране. Свершившаяся революция по всем статьям — эсеровская. Ни одна из политических партий России, включая союзников-большевиков, вожди которой во главе с Ульяновым-Лениным в разгар событий находились кто в ссылке, кто за границей, деятельного участия в сокрушении монархии не принимала. На сегодняшний день перед миллионной по численности партией социалистов-революционеров задача всемирно-исторического значения: не упустить момент, повести страну по пути демократических реформ, осуществить на практике лозунги эсеровской программы.
— Вам, полагаю, они хорошо известны. Напомню главные. Союз крестьянства, пролетариата и трудовой интеллигенции, — загибал для убедительности палец. — Демократический социализм. Говоря иначе, политическая и хозяйственная демократия, которая должна осуществляться через представительство организованных производителей в лице профсоюзов, организованных потребителей в лице кооперативных союзов и, наконец, организованных граждан в лице парламента и местных органов самоуправления. Как видите, цель наша прийти к социализму некапиталистическим путем. Прежде всего с началом преобразования деревни — краеугольного камня русской государственности.
— Как с войной, Виктор Михайлович? — голос с места. — Будем продолжать, или как?
— Что значит «как», простите? — сверкнул тот глазами.
— Я в отношении этих самых. Призывов. Превратить войну империалистическую в войну гражданскую. Рабочим воюющих стран добиваться поражения своих правительств в войне…
— Сочиняют эти безответственные лозунги, — шагнул из-за стола Чернов, — лишенные совести авантюристы! К сожалению, наши бывшие единомышленники, социал-демократы, большевистское ее крыло. Желать поражения своей стране! Отдать родную землю на поругание оккупантам! Простите: понять, а тем более поддержать подобный абсурд я не в состоянии!
— Как в таком случае относиться к товарищу Спиридоновой? — тот же голос. — Ведь она тоже вроде бы за поражение.
— Скажу кратко, — лицо Чернова посуровело, сдвинулась складка на лбу. — У Марии Александровны немалые заслуги перед партией. Испытания, годы каторги. Но эти ее действия я решительным образом осуждаю! Своим авторитетом она увлекает незрелых партийцев в губительную пропасть. Порождает фракционность в наших рядах, противостояние одних групп другим. «Левые» эсеры, «правые» эсеры! В голове не укладывается! Эсеры в этот исторический момент должны быть как никогда сплочены, едины!
— А вы сами на какой стороне, Виктор Михайлович? — чей-то смешок из рядов. — Правой, левой?
— Я центрист, товарищ. Стою на основополагающих принципах партийной программы. Партийного катехизиса, если хотите! И буду защищать его всеми силами своей души…
Сыпались один за другим вопросы. О создании коалиции между Временным правительством и исполнительным комитетом Петроградского совета. О том, где сейчас Ульянов-Ленин? О вступлении в войну на стороне Антанты Американских Cоединенных Штатов.
Чернов обстоятельно отвечал, осведомлялся: понятно ли, согласны ли с его мнением?
Привез с собой свежие партийные издания: «Революционную Россию», «Народный вестник», «Мысль», «Сознательную Россию», «Заветы». Она выбрала на столике библиотеки «Народный вестник», пошла на пляж, устроилась уютно под навесом. Перелистывала пахнущие свежей типографской краской страницы, наткнулась на заметку: «Мысли о войне», стала читать, водя лупой по прыгающим строчкам.
— Фанесса! — услышала знакомый голос.
Подняла голову, улыбнулась: Алексис! Идет босиком по песку, держа в одной руке сандалии, в другой — букетик цветов в обертке.
У нее поклонник — как вам нравится! Местный, намного моложе ее. Грек. Окончил гимназию, учится в местном художественном училище на живописца.
Познакомились в пошивочной мастерской напротив санатория доктора Будзинского, куда она принесла на расшивку пару платьев. Безобразным образом растолстела на санаторных хлебах. Бока в особенности — ни в одно платье не влезешь.
В пошивочной рядом с седоусым мастером трудился племянник, помогавший во время каникул дяде. Юноша с чудным разрезом глаз. Бережно, стараясь не притронуться, снимал с нее мерку, повторял: «Извините!», называл стоявшему у закроечного стола дяде размер ее талии, бедер, груди. Принес потрепанный журнал мод и стаканчик крепкого кофе, пока она дожидалась на продавленном диване, когда дядя прострочит на допотопном «Зингере» вставные клинышки на платьях.
— Сладкий, — произнес улыбаясь. — Три куска положил. Ничего?
— Спасибо, — окинула она его взглядом. — Ничего.
— Вы с семьей на отдыхе? — поинтересовался он. — Или одна?
— Одна, — она продолжала его рассматривать. — Лечусь в санатории для политкаторжан.
— Знаю. Который на Пушкинской?
— Он самый.
Уходила с пакетом под мышкой вдоль парапета набережной, обернулась: он стоял на крылечке в переднике, глядел в ее сторону. Перед тем как спуститься по лестнице, осторожно скосила взгляд: парень не ушел, махал прощально рукой. Появился на следующее утро на пляже, где они делали под руководством инструктора лечебную гимнастику. Праздничный вид: шляпа-канотье, коломенковые брюки, белая рубашка, галстук на шее. В руках цветы. Улыбается широко, как старой знакомой.
Она только что вышла из воды — в прилипшем к телу сатиновом платье до щиколоток. Отжимала на ходу волосы, глядела прищурясь, как он шагает по-журавлиному в лакированных туфлях по песку.
— Здравствуйте, — приподнял он шляпу. — Алексис Георгиади, будущий художник.
Трехкорпусной санаторий политкаторжан с несколькими десятками обитателей обоего пола был наэлектризован любовными страстями. В большинстве своем еще молодые, разлученные на долгие годы с невестами, женихами, возлюбленными, женами, уставшие, психически надломленные, истосковавшиеся по ласкам, зачастую не ведавшие, что это на самом деле значит, обходившиеся в неволе суррогатами любви, самоусладой, ожили душевно и физически под голубым небом Тавриды. Прокалились на солнышке, отъелись, выспались всласть на крахмальных простынях. Огляделись, затосковали, зашарили глазами. «Пришла проблема пола, румяная фефела, и ржет навеселе», по выражению Саши Черного.
Все в уютном морском городке способствовало знакомствам, завязыванию отношений. Свободный распорядок дня — иди куда хочешь, возвращайся в любой час, приглашай в гости кого надумаешь. Пыль, полчища мух, взвиваемые вдоль немощеных улиц облака пыли не в счет, главное — отличное настроение. В здравнице устраивались концерты, коллективные просмотры фильмов в иллюзионе «Наука и жизнь», обитателей приглашали на городские митинги, заседания местных Советов. Устраивались пешеходные прогулки на ближайшие холмы, шумные пикники. Выезжали верхом на нанятых у местных татар лошадях в Тарханкут. Вокруг потрясающие пейзажи: мерцающее море с парусами рыбацких шхун, пустынная степь с выпархивающими из сухих зарослей дрофами, развалины древних крепостей и городищ. Спешивались на полпути в трактире возле грязево-соленого озера Донузлав, ночевали в имении вдовы Поповой в Оленевке. Как в подобной обстановке удержаться, не потерять голову!
Каждую ночь в просторном парке санатория политкаторжан между источающих смолистый запах сосен и зарослей фисташки — бродячие тени, огоньки папирос, шепоты, вздохи. Соседка по палате, тучная анархистка Варвара, отсидевшая половину срока на уральской каторге, закидывает перед рассветом увесистую ляжку через подоконник.
— Не спите? — громким шепотом. — Нажарилась по уши. Как паук…
Алексис придумал ей на греческий лад имя — Фанесса.
— Переводится, — объяснил, — как «появляющаяся».
— Неожиданно, внезапно?
— Можно и так. Для меня неожиданно.
Клялся поминутно в любви. Ни с одной девушкой, говорил, ничего похожего не испытывал.
— Какая я девушка, Алексис, милый! — останавливала она его. — Бабушка! Мне двадцать семь. А вам семнадцать.
— Это мне двадцать семь, — упрямился он. — Семнадцать вам.
Рисовал бесконечно в любых ситуациях, показывал наброски этюдов: голова в профиль, в анфас — очень похоже. Приносил инжир в базарных плетенках, сводил в татарскую дымную шашлычную. Купил билеты на приехавшую с гастролями театральную студию Леопольда Сулержицкого. Давали Шекспира, «Укрощение строптивой». Замечательный, смешной, искрометный спектакль, подстать курортной атмосфере. Публика, заполнившая летний театр-эстраду, смеялась, хлопала, вызывала исполнителей на «бис».
Возвращались пешком полные впечатлений, вспоминали яркие места из пьесы, остроумные реплики.
— По-моему, вы с Катариной как две капли воды, — шутил он. — Обе упрямые и строптивые.
— Я — упрямая и строптивая?
— А то нет.
— Ничуть не бывало!
— Строптивая, строптивая! На вид, я имею в виду.
— А не на вид?
— Не на вид другая.
— Какая, если не секрет?
— Не скажу. Нарисую как-нибудь, поймете.
— Ясно. С помелом и кочергой.
— Точно, — рассмеялся он. — Спасибо за подсказку.
Катарина, надо же! А ведь попал в самую точку. Даром что юнец.
«Веду себя как институтка, — думала ворочаясь в постели под глухой ропот моря за окном. — Говорю одно, думаю другое, жеманюсь по-глупому. До невыносимости ведь хочется близости. Невмочь!»
Он не торопил события, вел себя сдержанно, деликатно. Спросил как-то прощаясь: ну хоть самую малость, чуть-чуть — нравится?
— Чуть-чуть да.
— Спасибо! — стал горячо целовать руки.
Нравился, безумно! Думала о нем постоянно. Откровенно, бесстыдно. В один из дней — из степи несло жарким ветром, пахло полынью, сухими травами — они пошли на дикий пляж за маяком. Он разделся в кустах, был в купальном полосатом трико ниже колен — стройный, мускулистый, с выпирающим холмиком внизу живота. Тянул за руки в воду, она упиралась, поскользнулась на мокром песке, оба плюхнулись в воду, она сверху, он, барахтаясь и смеясь, внизу. Крепко обнял поднявшись, держал в объятиях.
— Пустите, Алексис…
Дикая пронеслась в голове мысль: «Изменяю… предаю!»
— Простите… — освободилась осторожно из его объятий. Подняла с песка одежду, пошла к ближнему холму переодеться.
Не верила самой себе: храню по сию пору верность? Кому? Мерзавцу, спасавшему собственную шкуру, бросившему любимую женщину в развороченной бомбой гостинице. Раненую, в крови. Перерожденцу, предавшему революционные заповеди, которым сам ее когда-то учил. Авантюристу, присваивавшему партийные деньги, бандиту, налетчику. Циничному негодяю, готовому увязаться за первой встречной юбкой, путавшемуся с проститутками. Не вспомнившему о ней ни разу, не подавшему за десятилетнюю разлуку ни единой весточки.
Ему, ему! — качала головой. — Витеньке ненаглядному, Витюшечке! Горячему, необузданному, называвшему ее в минуты страсти «кролечкой», «певчей птичкой». Наряжавшему как королеву. Ему одному, никому больше. Не могла забыть, не разлюбила…
Надеялась все эти годы — одумается, затоскует. Примчится, сметая преграды, к любимой. Встанет на колени, прижмется крепко-крепко. Переубедит: все не так, по-другому, клянусь жизнью! Снова будут вместе. Трудиться, строить новую Россию. В столице через партийных товарищей навела справки: избежавший смертного приговора Гарский, получивший благодаря усилиям нанятых за большие деньги адвокатов двенадцатилетний срок, был освобожден в марте толпой горожан, взявшей штурмом одесскую тюрьму. Уехал, по слухам, на родину, в Ганчешты, работает председателем городского профсоюза.
Собиралась написать в Молдавию, заколебалась: точного адреса не знает. Затеряется письмо, не дойдет. Подожду, решила, отыщет сам, позовет. Появилась к тому же возможность заняться серьезно зрением: случались периодически рецидивы — в глазах темнело, теряли яркость краски, размывалось пространство. Наложишь прохладные примочки на веки, отлежишься — полегчает, а через неделю снова ухудшение.
Ее осмотрел приехавший с инспекционной проверкой в Евпаторию заведующий санитарным отделом земской управы Дзевановский. Посоветовал ехать в Харьков, в лучшую в России офтальмологическую клинику доктора Гиршмана.
— Не требуется никаких рекомендательных писем. Просто приедете и встанете на очередь. Леонард Леопольдович принимает всех без званий и отличий.
Она уезжала с тяжелым сердцем: Алексис сделал ей предложение. Приехал в санаторий в коляске с букетом роскошных роз, сказал, что говорил с родителями — они не возражают, приглашают в ближайшую субботу в гости.
Объяснение было тяжелым, он умолял ее остаться: у отца своя рыбацкая фелюга, живут в собственном доме, готовы отдать им боковой флигель, через два года он окончит училище, начнет зарабатывать, уже теперь отдыхающие заказывают ему портреты.
— Поймите, мы созданы друг для друга! — говорил со слезами на глазах.
— Я люблю другого, Алексис, — держала она его за руки. — Товарища по борьбе. Он вышел недавно из тюрьмы, ждет меня. Простите, мой дорогой! Вы чудный мальчик, в вас трудно не влюбиться. Но вместе нам быть не суждено. Не судьба…
Он пришел проводить ее на вокзал. Шел рядом за двигавшимся вдоль перрона вагоном, махал вслед рукой. Она стояла в тамбуре, курила, смотрела сквозь мутное стекло на исчезавшее за песчаными дюнами море в солнечных бликах, думала — счастливо, легко: «Снова еду… увижу новые места… загорела… волосы стали виться»… Возвращалась, держась за качающиеся стенки, в свое купе, идущий навстречу по коридору мужчина с полотенцем через плечо отступил галантно в сторону:
— Прошу вас, барышня… простите, госпожа!
Улыбалась, сидя на полке: «Двадцать семь, уже не барышня. Однако и не старая, нет»…
Посуровевший, окрашенный в цвета войны Харьков. Гостиные дворы, оборудованные под армейские госпиталя, палаточные лазареты там и тут. По мостам через одноименную реку и другую — Лопань катят к местам сражений повозки с боеприпасами и артиллерией, пехотные колонны под боевыми знаменами, кавалерия. В сотне с небольших километров от города — кровопролитные бои, сражаются армии Юго-Западного и Румынского фронтов: двадцать пять боевых корпусов — треть всей российской армии на театре военных действий.
Народу на улицах немного, обыватели сидят по домам, магазины пустуют; кучка нищих на паперти Покровского собора атакует показавшихся в проходе молодоженов в окружении родственников и друзей; бегут навстречу выехавшему из-за поворота, визжащему на рельсах трамваю безработные мастеровые с инструментами и холщовыми сумками в руках не дождавшиеся на уличной бирже труда нанимателей.
У нее ушло больше двух часов, пока она добралась с пересадками до тихого, утопающего в зелени предместья Москалевка. Здесь, на поросшем травой пустыре, среди деревянных одноэтажных домишек, принадлежащих отставным солдатам-рекрутам, накопившим за четвертьвековую службу деньжонок на скромное жилье и мирную жизнь («москалям», как называли их коренные харьковчане), расположилась больница знаменитого офтальмолога доктора Гиршмана.
«У Леонарда Леопольдовича, — писал о семидесятивосьмилетнем профессоре один из его учеников, — была большая приемная с простым интерьером: дубовые лавки, каменный пол. Для всех была общая очередь, да и общение со всеми было ровно внимательным. Очередь была и на дворе. За сотни километров приезжали и приходили пешком крестьяне, жители городов из других губерний, приходили часто слепцы с поводырями, а иногда и целые группы слепых людей. Приезжали в «глазную Мекку», как называли наш Харьков, из Кавказа, Турции, Персии. Добрая натура, терпимый, внимательный к пациентам Леонард Леопольдович не отказывал никому. Для него не существовало последнего часа работы, существовал последний больной. «Врачи, — любил повторять он, — умирают по двум причинам: от голода или усталости. Я избрал вторую причину».
Перед тем как попасть на прием, она простояла несколько дней в очереди. Было ощущение, что в мире не осталось зрячих людей — только слепые и полуслепые. Всех чинов и званий, взрослые, дети. Русские, украинцы, поляки, литовцы. Со всего света. Шатры на пустыре перед входными воротами, дым от очагов. Разноязычный говор, детский плач. На скамеечке, где она примостилась рядом с разбойничьего вида цыганом с бельмами на обоих глазах, — хорошо одетый мужчина в пенсне, привезший ослепшую в раннем возрасте дочку ангельской красоты; поодаль, у забора, на рваном матраце сестры-близняшки, с которыми она поделилась взятым из санатория белым хлебом. Поют вполголоса, закинув к небесам незрячие глаза: «Надоела, надоела нам ирманская война, помолитесь, девки, богу, замирилась бы она».
Каких только историй не наслушалась она за это время — сердце разрывалось от сочувствия и жалости. Слепой музыкант из повести, которую она когда-то прочла, показался бы рядом с этими горемыками баловнем судьбы. «Да и я сама, — думала, — не самая несчастная среди них. Вижу худо-бедно, не нуждаюсь в поводыре».
Дежурная в халате, выходившая периодически на крыльцо со списком в руках, выкликнула, наконец, ее имя. Она прошла регистрацию, получила койку в приемном покое. Ходила на обследования, процедуры. Один кабинет, другой. Уколы, микстуры, таблетки. Трехэтажная клиника, построенная харьковской городской Думой специально для доктора Гиршмана, считалась одной из лучших в Европе — по степени оснащенности, уровню квалификации медперсонала, передовым методам лечения.
На третьи сутки ее привели в приемную заведующего. Сухонький, с острым взглядом старик в свежепоглаженном халате поднялся с кресла, пожал энергично руку.
— Садитесь, пожалуйста.
Перелистал анкету.
— Причина вашего недуга, госпожа Каплан, — поднял голову, — периодически повышающееся внутричерепное давление, связанное с ранением головы. В развивающейся патологии зрительного нерва. Слава богу, процесс не зашел слишком далеко, не стал необратимым. И лечили вас на каторге, должен сказать, совсем неплохо… Не стану посвящать вас в подробности — тема эта для специалистов. Случай ваш поддается лечению. Будем оперировать, если согласны…
Через неделю ее повели в операционную, посадили в кресло с кожаной спинкой и подголовником. Наложили на лицо усыпляющую маску, заставили считать. Она досчитала до семнадцати перед тем, как провалиться во мрак и пустоту…
Он меня еще вспомнит
«О, возглас женщин всех времен:
«Мой милый, что тебе я сделала?!»
Марина Цветаева
Она стояла на мосту, смотрела вдаль. Светило ласково солнышко, пахнущий нагретыми травами ветерок теребил волосы, поднимал на воде серебристую рябь. Господи, какое счастье видеть — в полную силу! Деревья, фасады домов, сыплющийся сверху, хрустящий под ногами оранжевый сор с веток зацветших акаций. Словно в детском калейдоскопе, который ей подарили когда-то на пятнадцатилетие. Смотришь, не налюбуешься!
Харькова по приезду она не видела — было не до этого. Теперь была свободна как птица! Поезд уходил в воскресенье, поздно вечером, в запасе целых три дня. И по городу можно погулять и заглянуть в местное отделение ПСР, пообщаться с товарищами, узнать о событиях на фронте, новостях из Петрограда.
Приютившая ее после выписки в больничном флигельке кастелянша Прасковья Герасимовна объяснила, как добраться до центра, в каких магазинах товары подешевле, в какие лучше не заходить. Она кивала головой, думала про себя: какие еще магазины! В кошельке после покупки железнодорожного билета семь целковых с копейками — не разгуляешься. Стояла на площадке забитого под крышу трамвая, смотрела в мутное окно. В вагоне было душно, разило потом от стоявших рядом людей в несвежей одежде.
— Благовещенская площадь! — прокричал кондуктор.
«Выйду, подышу воздухом, — решила, — у речки постою.
Успею с делами».
Устремилась работая локтями к выходу, спрыгнула на ходу. Перешла на другую сторону, встала у речного парапета, подставив лицо влажному ветерку.
— Те-е-оо-тенька! — гнусавый голос за спиной.
Грязный донельзя подросток в кепке набекрень, волочит ногу в дырявом башмаке.
— Грошик калеке! Неделю не ел!
Она потянула опасливо руку за пазуху, извлекла кошелек (Прасковья Герасимовна наказывала: деньги прятать в чулок под юбкой или в вырез платья: ворья в Харькове — тьма-тьмущая, не успеешь оглянуться — обчистят в два счета).
Порылась в кошельке, нащупала грошик. «Ладно, — тут же решила, — не обеднею».
Извлекла алтын, протянула:
— Вот, возьми…
Калека, не дождавшись, выхватил из рук монету, кинулся, перестав хромать, на другую сторону мостовой, где его дожидалась компания хохочущих оборванцев с дымящими папиросами в зубах.
— Тетка! — орал в ее сторону худой, как глиста, подросток, по всей видимости, атаман в расстегнутой до пупа рубахе. — Айда с нами! Малафеечку струхнуть!
Прифронтовой Харьков, напоминавший большую пересылку, был наводнен нищими, бродягами, беспризорными, босяками. Повсюду — у мучных магазинов, лабазов, лавок неоглядные хвосты очередей. Бабы с младенцами, хмурые бородатые мужики, инвалиды на костылях. Стоят, прислонясь к стенке, сидят на голой земле. Клянут на чем свет «енту самую революцию». Чтоб ей ни дна ни покрышки. Чертову карточную систему ввели на продукты. Хлеба не стало, спичек, соли. Да когда ж такое было, люди добрые!
Харьковский партийный комитет социалистов-революционеров она отыскала легко — располагался он в одном здании с Городским общественным самоуправлением, поскольку тем и другим руководил один и тот же человек — видный украинский эсер Сергей Григорьевич Стефанович, избранный в феврале городским головой. Подтянутый, приветливый, усадил напротив в заваленном бумагами кабинете, угостил крепким чаем с сушками.
— Лечились, значит? Помогло? Ну, Гиршман у нас кудесник, второго такого в России не сыщешь. Вы пейте, не стесняйтесь. Сушек еще возьмите. Не очень крепкий? Я чифирем, как выражаются уголовники, только и спасаюсь, — потер воспаленные глаза. — Больше четырех часов поспать не получается. Дел выше крыши…
Политическая ситуация на Украине, по словам Стефановича, была взрывоопасной. В избранном в Киеве высшем органе власти, Центральной раде групповщина, шатания, разброд. С трудом удалось усмирить сторонников независимого украинского государства — «самостийников», заставить их пойти на союз с «федералистами». Союз этот ненадежный, шаткий, того и гляди развалится. Ни те ни другие не дорожат единством, тянут одеяло на себя. В Харькове своя напасть — большевики. Соратники по борьбе, называется! Мутят воду — не признают ни городской совет, ни голову. Намеренно, с вызовом организовали собственный муниципальный совет. Захватили купеческий дом напротив, вывеску в половину стены навесили…
— О-о, легки на помине! — повернул голову к окну. — Гляньте!
Она посмотрела в ту сторону. Возле двухэтажного особняка с вывеской над входом остановился в облаке пыли и дыма автомобиль, из которого вылезли с разных сторон двое мужчин в одинаковых кожанках.
— Вожак их, Сергеев, — пояснил Стефанович, — Артем как его здесь кличат. Второй — за начальника штаба, Гарский. В прошлом то ли анархист, то ли бундовец. Темная личность…
— Извините! — она не дослушала. — Я сейчас, Сергей Григорьевич!
Кинулась стремглав к выходу, выскочила на крыльцо…
Сколько раз рисовала себе эту встречу. Навоображала невесть что. Бросится навстречу, заключит в объятия. Заплачет.
Заплачет! Как бы не так!
Он поднимался по ступенькам, она закричала ему в спину:
— Гарский! Виктор!
Он оглянулся, узнал судя по всему.
— Чудеса!
Пошел вразвалку вниз, придерживая на боку деревянную кобуру.
— Ну-ка, ну-ка! — оглядел ее с ног до головы. — Каплан, ты, что ли?
Располнел, щегольские усы колечком, на рукаве френча красная повязка. Смотрит иронично, прищурясь.
— Какими судьбами?
— Человеческими. Поздоровался бы сначала.
— Ну, здравствуй! Освободилась? Давно?
— Недавно.
В душе росло раздражение — встретились, называется. Ни радости в его голосе, ни теплоты. Усы подкручивает, не знает, что сказать.
Он уловил, судя по всему, ее настроение, взял за локоть. Заулыбался растерянно — прежний Витя! Тот самый, перелезший к ней однажды утром через подоконник в спаленку.
— Растерялся, извини. Ты прям как гром средь ясного неба…
— Гарский! — закричали с крыльца. — Поторопись! Начинаем!
— Да, иду!
Он полез торопясь в карман галифе, извлек блокнот, карандаш.
— У нас встреча с товарищем Троцким. Он на нелегальном положении, привез от товарища Ленина свежие директивы. Я в числе выступающих…
Написал что-то в блокноте, пристроив на колене.
— Возьми, — протянул, — это мой адрес. Тут недалеко, четыре остановки трамваем. Сегодня не получится, приходи завтра, к семи вечера. Я к тому времени освобожусь…
Побежал вприпрыжку на крыльцо, обернулся, помахал рукой.
Мир неожиданно чудесным образом переменился, расцвел. Запели струны в душе: «назначил свидание! завтра увидимся!» Все, что тяготило все эти годы, рождало злые мысли, желание отомстить — развеялось как дым от звука его голоса, улыбки, любимых его васильковых глаз. Возвращалась в Москалевку переполненным трамваем, думала в волнении: платье выходное погладить, туфли подкрасить зубным порошком. Но прежде всего искупаться, смыть с себя больницу.
«Господи, — ужаснулась, — мыло!» От взятого в санатории вонючего хозяйственного куска остался обмылок, туалетное мыло в парфюмерии стоит бешеных денег — обертки не купишь на жалкие ее оставшиеся гроши.
Покосилась машинально на сидевших напротив пассажиров, дикая родилась мысль: встать, закричать в полный голос: «Деньги и драгоценности на пол, у меня в сумке бомба!»
Спятила, точно. Поднялась с места, устремилась на пронизываемую с обеих сторон сквознячком, заполненную людьми площадку. Смотрела на входивших пассажиров, на висевших гроздьями на поручнях безбилетников. Один, по виду беспризорник, в рваной женской кофте, докуривал «бычок», уворачиваясь от сыпавшихся в лицо искр.
«Пуховая шаль! — пронеслось в голове. — Машин подарок» (взяла на всякий случай в дорогу — вдруг похолодает).
Это был выход из положения! Вытащила, вернувшись, из чемодана бережно хранимую шаль из ангорской шерсти, которой накрывалась зимой в телеге возвращаясь с каторги, положила в кошелку. Поехала на толчок на Университетской улице, торговавший преимущественно с рук, отдала не торгуясь шаль нетрезвой перекупщице за пятнадцать целковых; зашла в ближайшую парфюмерию, выбрала на прилавке, добавив два рубля из дорожного запаса чудно пахнущее французское мыло в бархатной коробочке. Вскипятила на другой день за стеной флигелька воду в очаге, вымылась стоя над тазиком, облилась напоследок из кувшина. Сидела с мокрыми волосами, нагишом на перевернутом тазике, скребла шершавым осколком кирпича потрескавшиеся пятки, усмехалась довольная: «Чистенькая, розовенькая. Пахну хорошо»…
То, что случилось потом, врезалось навсегда в память, терзало до конца дней. Она нашла по записке грязную меблирашку на Рымарской, поднялась по шаткой лестнице, прошла в конец темного коридора, постучала в семнадцатый номер.
Он открыл ей дверь, дохнул винным перегаром. Босой, в полосатой тельняшке навыпуск. Отступил на шаг:
— Заходи.
Она огляделась по сторонам. Тесная комната с мутным окном, клеенчатый стол, шкапчик, металлическая кровать под серым одеялом. Тяжелый запах непроветриваемого жилья.
— Окно не открываю, рядом помойка.
Глянул коротко, схватил за плечи, всосался в губы.
— Давай по-быстрому!
Повернул спиной, начал стягивать панталончики:
— Нагнись! Забыла?
Помогал пальцами, царапнул, она коротко вскрикнула от боли. Вошел — глубоко, сильно, она счастливо застонала, устремилась навстречу.
— Хорошо! — повторял он. — Хорошо!.. Хорошо!..
Лежали спустя короткое время на койке, курили по очереди зажженную папиросу.
— Устал… — потянул он подушку под голову. — Сосну ненадолго…
Уснул мгновенно, шлепал смешно губами. Она гладила повлажневшие его волосы, целовала в висок. «Мой до конца дней, — думала. — Не расстанемся теперь».
Очнулся он спустя десяток минут, глянул мутно.
— А, ты еще здесь? — произнес.
Будто ножом полоснул по сердцу. Она поднялась, молча стала одеваться. Видела краем глаза: он прошел голый к шкапчику, извлек что-то. Нагнулся. Чихнул, закашлялся, повернулся в ее сторону:
— Иди, нюхни. Героинчик первый сорт…
— Витя, не надо, — попыталась она оттащить его от шкапчика. — Зачем тебе это?
— Не тронь, — рвался он из рук. — Героин — главное оружие пролетариата! Атас!
Через минуту он был невменяем. Ходил по комнате, лихорадочно говорил, грязно матерился.
— Нехорош ебарь? — вопрошал. — Мало тебе? До дрожи не довел? Эсерка блядская! Еблась с надзирателями, а? За пайку хлеба? Жопу, вон, отъела. У меня таких как ты… Свистнуть только… Не-ет, погоди! — загораживал ей дорогу к двери. — Мы до конца с тобой не договорили. Какая ваша на текущий период времени политическая платформа? Раком, да?
Ее колотила ярость. Увидела висевшую на стене кобуру «браунинга», подбежала, сорвала с гвоздя.
— Эй, ты чего? — пробовал он подняться с койки. — Не трожь, заряжен…
Покачнулся держась за стенку, его стало рвать…
Она швырнула в него тяжелой кобурой, выбежала вон из комнаты.
Чиновница революции
На рассвете ее будил рев моторов. Проснувшись в тесной горенке, она терла глаза, смотрела в занавешенное окно, за которым простиралось тренировочное поле, с которого взлетали по утрам на новых машинах летчики-испытатели аэроплановосборочного завода «Анатра». С некоторыми она была знакома: они приходили в свободное время в Дом рабочей пропаганды, где она вела четыре раза в неделю занятия на земгоровских курсах по подготовке работников волостных ведомств.
Устроиться на хлебную должность после возвращения в Симферополь помог местный социал-демократ Жан Августович Миллер, с которым она отдыхала в санатории до отъезда на лечение в Харьков. Миллер, по слухам, был командирован в столицу губернии руководством РСДРП, чуть ли ни самим Лениным — вести агитацию среди местных пролетариев. Занимал в городском комитете самоуправления должность губпарторганизатора, был прирожденный оратор, пользовался популярностью среди горожан.