Фанни Каплан. Страстная интриганка серебряного века Седов Геннадий
К двенадцати часам дня на Думской площади, Крещатике, Прорезной улице и прилегающих переулках мостовая была усеяна кусками материи, обломками мебели, разбитой посудой, пухом из вспоротых подушек. Час спустя на Печерске и в районе Плосского участка начался грабеж еврейских квартир. Погромщиков не интересовало ни материальное, ни социальное положение жертв, разгрому подвергались все попадавшиеся на пути еврейские дома и заведения. На Липках разорили в присутствии войск и полиции особняки киевских богачей: барона Гинцбурга, банкира Гальперина, предпринимателей Александра и Льва Бродских, казенное еврейское училище, директор которого предупреждал накануне городского полицмейстера Цихоцкого о готовящемся нападении.
В разгар бесчинств чигиринский епископ Платон обратился к разъяренной толпе с пасторским увещеванием: прекратить избиение и ограбление евреев. В течение дня владыка совершал крестный ход по улицам Подола, где картина была особенно безотрадна. Умолял пощадить жизнь и имущество евреев, несколько раз опускался перед погромщиками на колени. Кончилось тем, что какой-то полупьяный мастеровой бросился на него с кулаками: «А-а, ты за жидов, чертов поп?»
К христианам, пытавшимся защитить еврейских соседей, черносотенцы были беспощадны. Работавший дворником в доме купца Бражникова на Львовской улице Василий Караевский, не пустивший во двор, где жило еврейское семейство, толпу громил, был забит до смерти кольями и палками. Изуродованный его труп долго висел неубранным на заборе.
Городская полиция не только не пресекала бесчинств, но часто сообщала черносотенцам адреса, по которым проживают евреи. Околоточный надзиратель Старокиевского участка обратился к дворнику дома на Пушкинской улице с требованием указать толпе громил еврейские квартиры, чтобы, как он выразился, «не вышло недоразумений». Полицейские сами принимали участие в разгромах и грабеже. Еврей-ремесленник Давид Марголин пожаловался в заявлении генерал-губернатору, что квартиру его сына Арнольда, проживающего на улице Мало-Житомирской, разгромила толпа, впереди которой шел городовой, который и привел на место погромщиков, реакции не было никакой. Люмпенам и хулиганам нечего было опасаться отпора со стороны вершителей порядка. Власть не только сочувствовала погромщикам, но и поощряла их к дальнейшим действиям. 19 октября в присутствии начальника II отдела охраны города генерала-майора Безсонова происходили погромы еврейских магазинов в районе Думской площади. Генерал и его свита стояли в толпе погромщиков и мирно с ними беседовали. «Громить можно, — говорил Безсонов, — но грабить не следует». Толпа в ответ кричала: «Ура!» и с чем-то поздравляла генерала.
Представители общественных организаций города, убедившись в тщетности усилий убедить власти силой прекратить вакханалию и бесчинства, направили послание председателю Совета министров графу С.Ю. Витте. В телеграмме, текст которой был опубликован в газете «Киевские отклики», говорилось: «Высшая местная власть приняла жестокие меры против мирных демонстрантов, в результате много ненужных смертей и ранений. Генерал Карасс и губернатор, усомнившись в обязательности Манифеста 17 октября, заявили, что в манифестующую толпу будут стрелять после двух предупреждений, а против хулиганов меры приняты и город в безопасности. Однако всю ночь и утро 19 октября происходили беспримерный грабеж и убийства при полном бездействии полиции и войска, отдельные части которого сочувствуют, а другие содействуют грабежам. Ходатайствуем о немедленном смещении Карасса и Рафальского».
Совет Киевского университета послал в Петербург депутацию, которая заявила графу Витте, что граждане Киева не только не встречают защиты от властей при покушениях на их личную и имущественную безопасность, но последние даже сочувствуют подобным нарушениям. Витте немедленно направил Киевскому, Подольскому и Волынскому генерал-губернатору две телеграммы с требованием прекратить противоправные действия в отношении ни в чем не повинных граждан.
Возымел ли действие начальственный оклик из Петербурга или кто-то из организаторов избиения киевских евреев дал тайную отмашку: «Шабаш, ребята! Перекур!», но двадцать первого октября в Киеве наконец наступило затишье.
В тот вечер она шла в Троицкий народный дом с холодной головой. Убить царского сатрапа казалось ей так же естественно, как выплюнуть долго шатавшийся во рту гнилой зуб. Витя не переставая говорил: расправься они с Сухомлиновым, имена их станут известны всей империи. «Выживем, увидишь: лучшие адвокаты со всей России примчатся защищать в суде. В газетах станут писать. Прославимся, Фейгушка! Почище Измайловичей!»
О том, что Сухомлинов будет на концерте, они узнали от студента-анархиста Руслана Татиева по кличке Ираклий, а тот от своего приятеля Саши Вертинского, писавшего театральные рецензии в «Киевской неделе». Приятель, подрабатывавший статистом в театре Соловцова, помог с билетами, по сумасшедшей цене: двенадцать рублей за кресло в первом ряду, и это было еще по-божески: перекупщики осатанели, заламывали немыслимые цены, лишний билетик публика рвала из рук за версту от здания театра.
План действий они разработали до мелочей. Как только прозвучит звонок на перерыв, оба направляются к правому выходу: она впереди, Витя за ней. Идут к окну, что напротив директорской ложи. Сухомлинов — курильщик, пойдет обязательно в смежную с уборной курительную. («Ну и облегчиться захочется: не мальчик, чать.»)
Она стреляет первой: в грудь или в спину — как получится. Бежит с запасным «браунингом» к боковому выходу. В любого, кто преградит путь, палит без раздумий. Витя прикрывает отход. Выбегают наружу. Мигом в пролетку (на козлах Руслан). И к Днепру, на Левобережье! С ветерком…
Она сжимала коленями сумочку с заряженными пистолетами, думала в напряжении: «Скоро!» «Скоро!»
Затихли аплодисменты, заиграла музыка. Певица в белоснежном муаровом платье, с алой розой на груди пропела негромко: «Мой костер в тумане светит, искры гаснут на лету»…
Она забыла на миг, зачем она тут? с какой целью? Так чуден был диковатый напев незнакомой песни, печальны и нежны слова, так чарующ пленительный голос красивой молодой женщины с ожерельем на открытой шее.
…«ночью нас никто не встретит, мы простимся на мосту».
Защемило в груди. «Только бы не заплакать»… — подумала.
В эту минуту Витя толкнул ее в бок, показал взглядом в сторону ложи.
Там происходило что-то непонятное. Сухомлинова окружили какие-то военные, один что-то говорил ему, наклонившись, на ухо — генерал решительно поднялся, пошел, потянув за руку даму, к двери, исчез за гардиной.
Они досидели до конца концерта. Ехали в гостиницу трамваем, всю дорогу молчали.
Приговоренного к смерти генерал-губернатора или кто-то предупредил (кто именно? когда?), или же по случайному стечению обстоятельств попросту вызвали по срочному делу. В любом случае отнявшая столько времени и сил операция провалилась: все надо было начинать сызнова.
— Бомбами, бомбами следовало действовать! Взорвать к чертовой матери театр! Вместе с публикой!
Сидевший на диване Гроссман-Рощин сверкал глазами.
— «Браунингами» вашими, товарищи, только ворон пугать. Мы у себя в Белостоке опоясали бомбовыми точками улицу, где разместился наш штаб. Полиция носа боится туда сунуть. Угроза беспощадного террора должна висеть над головами наших врагов каждую минуту их существования! Каждую минуту! — Погрозил почему-то пальцем в ее сторону.
Сидели вечером в их номере на третьем этаже гостиницы, обсуждали неудавшуюся операцию: Руслан, его университетский однокурсник Кирилл Городецкий, Гроссман-Рощин, оказавшийся проездом в Киеве, несколько рабочих-булочников.
Гроссман-Рощин разъезжал по украинским губерниям с целью перелома пассивного настроения масс после прокатившихся еврейских погромов. Убеждал на подпольных встречах с местными товарищами — по обыкновению пылко, горячо: вооружать боевые дружины! нападать на полицейские участки! воинские подразделения! осуществлять захват мастерских! фабрик! заводов!
— Бойтесь, товарищи, постепенновщины и благоразумия! — рубил кулаком воздух. — На повестку дня встает высшая стадия борьбы: экспроприация производства, изгнание из городов власть предержащих, создание коммун. Близится решающий штурм ненавистного режима, заря свободы не за горами!
Разошлись в середине ночи, придя к решению: взорвать Сухомлинова бомбой. Где получится. Лучше на улице, в проезжающем экипаже, чтобы иметь возможность скрыться.
Выходили из номера в обнимку, пошатываясь, якобы навеселе. Шумно прощались у входа. Дежурный мальчишка-лакей, открывавший дверь, улыбался с пониманием: погуляли, господа. Знакомое дело.
Бомбу на следующей неделе собирали у Кирилла. В доме не было электричества, паяльник грели на спиртовке. Коптящая лампа на столе, дым по углам, Гроссман-Рощин путается под ногами, сыплет указаниями. Снаряд в гостиницу переносили по частям: утром запальную трубку, днем оболочку бомбы, поздно вечером упакованный в вощеную бумагу динамит. Уложили по отдельности на полках гардероба, прикрыли аккуратно одеждой.
Месяц с лишком ушел на возобновившуюся слежку Сухомлинова. Чтобы не мелькать постоянно на глазах у охраны, менялись дежурствами: день вел наблюдение Виктор, на другой она, следом Руслан, за ним рабочий-булочник Иннокентий. К Рождеству окончательно созрели детали плана: ликвидация произойдет у дома генерал-губернатора, в субботу. В этот день, вечером, в начале девятого, Сухомлинов едет по обыкновению в Дворянское собрание сыграть в биллиард с давним своим партнером, начальником губернского департамента безопасности генералом Карассом (тоже заслужил, гнида, чтобы отправиться на тот свет). Около восьми они подъезжают в дрожках (возница Руслан) на угол Институтской и Садовой, расходятся по сторонам тротуара. Трехэтажный особняк генерал-губернатора в двух десятках шагов. Как только запряженные тройкой сани Сухомлинова выедут в сопровождении взвода казаков за ворота усадьбы, Руслан ставит дрожки поперек улицы, они бегут в темноте с двух сторон к генеральской кавалькаде — она бросает с близкого расстояния снаряд в укутанного меховой полостью Сухомлинова, Руслан и Виктор — в казаков. Запрыгивают в дрожки, несутся, стреляя из «браунингов», вниз, к Подолу…
Зима на днепровских берегах в тот год наступила рано. Киев был завален снегом, скрипел полозьями санок, дымил трубами в низкое небо.
В день операции, 22 декабря, они вышли пообедать в ближайшую кухмистерскую. На тротуарах празднично светили фонари, толпился народ. Православный люд, отстояв службу в церквах, устремился к прилавкам магазинов, на елочные базары. Веселье, смех, раскрасневшиеся на морозе лица. Конец сорокадневному Филиппову посту — впереди Рождество. Застолья, гостевания, катания с заснеженных горок, уличные представления. Отдыхай, веселись, народ, славь Иисуса Христа!
В кухмистерской было не протолкнуться: с трудом нашли два свободных места в углу, ели неохотно. Вернулись к себе в «Купеческую», поднялись в номер. До выхода оставалось несколько часов, время тянулось бесконечно. Витя читал газету, курил, она прилегла на кушетку, свернулась калачиком, задремала. Увидела знакомую мазанку за покосившимся забором, поленницу дров у крыльца. Она стоит в калошах на босу ногу во дворе родительского дома возле очага, силится поднять палкой намокшую простынь из закопченной выварки — что-то мешает, какая-то тяжесть; она напрягается, тянет изо всех сил, поднимает: на конце палки, в мыльной пене, повисло мокрое тело Милочки с мертвыми глазами… В ужасе она несется прочь, забегает в открытую дверь дома — на нее набрасываются с хохотом со всех сторон ученики отцовской ешивы: тащат книзу панталончики, хватают за ягодицы, за грудь…
— Фейга! — слышит она сквозь сон.
Витя теребит ее за плечи:
— Просыпайся.
Сидя на кушетке, она трет глаза. Скоро семь вечера: пора собирать бомбы.
То, что случилось потом, она помнила урывками, смутно. Витя открывал шкаф, снимал по очереди с полок прикрытые одеждой пачки с динамитом, оболочку бомбы, патрон с гремучей ртутью, передавал ей — она несла к столу с разложенными на скатерти пустыми коробками из-под шоколадных конфект, раскладывала по порядку, как учил ее когда-то в Одессе Николай Иванович.
Кажется, она держала в руках запальную трубку с бертолетовой солью и сахаром. Споткнулась о половичок, схватилась машинально за край скатерти… Вспышка, жар в лицо, толчок, темнота…
Очнулась она у дальней стены: Витя с окровавленным лицом поднимал ее с пола. Она застонала от боли в ступнях ног, посмотрела на израненную ладонь с торчащими осколками стекла.
— Быстро! Одевайся!
Он тащил с вешалки верхнюю одежду, бросил ей на колени шубку.
Комнаты было не узнать: обвалившаяся перегородка в соседний номер, всюду куски штукатурки, разбитая мебель, битое стекло. В полу рваная дыра, дым до потолка…
— Давай, давай, скорее!
Чувствуя тупую боль в затылке, она принялась обуваться. Натянула шерстяные бурки, влезла в калоши. Надела, постанывая от саднившего плеча, шубку, набросила на голову платок.
— Сумка! Держи! Я выйду первым, ты за мной!
Он побежал к двери, исчез. Она вышла, прихрамывая, следом.
В коридоре метались испуганные постояльцы, бежали к лестнице.
Она спустилась вниз, прошла через гостевой зал, вышла на мороз. Налетела на карабкавшегося по ступеням усатого городового, споткнулась, едва не упала.
На тротуаре толпились зеваки. Она поискала глазами Виктора — увидела как будто на углу соседнего дома. Пошла в ту сторону — это был не он…
Не думая больше ни о чем, глотая морозный воздух, она заковыляла подальше от галдящей толпы…
В стылый тот декабрьский вечер городовой Тарас Брагинский, стоявший на углу Волошской и Ярославской улиц, тащил время от времени из-за пазухи часы, тяжко вздыхал. До конца дежурства час с лишком, ноги одеревенели до бесчувствия. Добраться бы поскорей до дома, чарочку-другую пропустить за столом. И — на боковую, под перину. Благодать!
Дойдя до перекрестка, проследив по обыкновению обстановку на улице: бабу с бидоном, вылезшую из подвала керосиновой лавки, шагающих нетвердо в обнимку мастеровых на противоположной стороне тротуара, проехавшего мимо санного извозчика с седоком, Брагинский заковылял в очередной раз к своей будке у деревянного забора. Постучал каблуками с налипшей наледью о приступок, шумно высморкался в платок.
Хлопнуло в этот момент что-то оглушительно сзади, толкнуло в спину воздушной волной. Обернувшись, Брагинский увидел: летела, разлетаясь на куски, с верхнего этажа номеров «Купе ческой» оконная рама. Грохнулась на мостовую, рассыпалась осколками стекла. Из рваного оконного проема повалил дым…
Придерживая на ходу шашку, Брагинский побежал в сторону гостиницы. Поскользнулся, едва не упал.
Из соседних лавок и домов выскакивали любопытные, останавливались посреди мостовой сани.
— Пожар! — слышались голоса.
— Разойдись! Не толпиться!
Брагинский сипло задул в висевший на шее свисток. Подбежал к гостиничному входу, рванул входную дверь.
В зале первого этажа царил переполох. Выбегали навстречу полуодетые постояльцы, у стойки отпаивали водой даму в пеньюаре.
Городовой устремился было к лестнице, дабы лично освидетельствовать место происшествия, когда в голове неожиданно мелькнуло:
«Женщина в беличьей шубке! Загораживала, пробегая мимо, лицо! Локтем задела!» Оттолкнув кого-то в сторону, Брагинский ринулся к выходу. Выскочил наружу, задохнулся морозным воздухом. Побежал, озираясь, в сторону Нижнего вала…
Острог на Лукьяновке
Запись в журнале Киевского губернского жандармского управления от 22 декабря 1906 года:
«В 7 час. 7 мин. вечера надзиратель Плоского участка по телефону сообщил, что назад тому 20 мин. в д. № 29 по Волошской улице (гостиница «Купеческая») в номере взорвалась бомба, после чего оттуда бежала раненая еврейка, которую городовой, стоявший на посту, задержал и доставил в участок. При личном обыске у нее обнаружены: «браунинг», паспорт, который надзиратель еще не читал, и чистая паспортная книжка. Обо всем случившемся тотчас же было доложено г. Начальнику».
Из материалов Особого отдела департамента полиции. Раздел «Анархисты. По Киевской губ.». Рапорт Киевского губернатора П.Г. Курлова от 23 декабря 1906 года:
«Киевский полицмейстер донес мне, что 22-го сего Декабря в 7 часов вечера по Волошской улице на Подоле, в доме № 29, в одном из номеров первой купеческой гостиницы произошел сильный взрыв. Из этого номера выскочили мужчина и женщина и бросились на улицу, но здесь женщина была задержана собравшейся публикой и городовым Плоского участка Брагинским, а мужчина скрылся. При обыске у задержанной женщины найден револьвер «браунинг», заряженный 8 боевыми патронами, паспорт на имя Фейги Хаимовны Каплан, девицы, 19 лет, модистки, выданный Речицким Городским Старостою Минской губернии 16 сентября 1906 года за № 190, а также чистый бланк паспортной книжки, обложка которого испачкана свежей кровью».
«Киевлянин»:
КИЕВ, 25 ДЕКАБРЯ. «В момент взрыва из дверей гостиницы выбежала какая-то молодая женщина и побежала по тротуару, вслед ей с лестницы гостиницы слышался чей-то голос: «Держи, держи!» Бежавшую женщину схватил случайно проходивший крестьянин; женщина кричала: «Это не я сделала, пустите меня!», но ее задержали с помощью подоспевшего городового. Задержанная сказала, что она ничего не знает, а как только увидела огонь, бросилась бежать из номера. Вызванный врач «Скорой помощи» сделал раненой перевязки, найдя у нее поранения или огнестрельным оружием, или же осколками бомбы.
Взрывом на третьем этаже «Купеческой» разрушена полностью перегородка соседнего номера, обвалилась штукатурка, вылетели рамы, вся обстановка превратилась в груду обломков. В полу образовалась сквозная дыра до второго этажа.
В губернском жандармском отделении по свежим следам была допрошена владелица «Купеческой» госпожа Кессельман. Из сбивчивого ее рассказа выяснилось следующее. Две недели назад на третьем, самом дорогом этаже сняли по номеру приезжие, судя по всему — любовники. Девица, предъявившая документы на имя Фейги Хаимовны Каплан, минская мещанка, по профессии модистка, прибывшая из Одессы, и проводивший много времени в ее номере молодой человек, зарегистрировавшийся на имя Тамма Абрамович. К постояльцам наведывались несколько раз неизвестные лица обоего пола. Шуму, однако, не производили, жалоб от соседей на сей счет не поступало. За четверть часа до происшествия девица, спустившись вниз, рассчиталась у стойки дежурного за проживание. На вопрос следователя, не вызвали ли при регистрации паспортов приезжие какие-либо подозрения, госпожа Кессельман ответила отрицательно. Несмотря на это, генерал-губернатор Киевского края генерал от кавалерии В.А. Сухомлинов приказал гостиницу «Купеческую» на неопределенное время закрыть, а госпожу Кессельман подвергнуть административному аресту на три месяца. Дабы неповадно было впредь селить у себя террористов».
— Подсудимая встаньте!
Сидевший в центре стола тучный военный пригладил седой «ежик» на голове.
— Фамилия.
— Каплан, — произносит она безучастно.
— Имя?
— Фейга.
— Отчество?
— Хаимовна.
— Лет?
— Шестнадцать.
— Замужем?
— Девица.
— Где родились?
— Я уже говорила. Не раз… — ею овладевает досада. — В Речице, Волынской губернии.
— Потрудитесь не вступать в спор! — кричит председатель. — Отвечайте на вопросы! Профессия?
— Белошвейка.
— Белошвейка, — слышится с краю стола. — Загорелый офицер со щегольскими усиками устремил взгляд в ее сторону. — Это что же у вас, у бомбистов, шутка, что ли, такая? Бомбами белошвеите?
— Капитан Тиньков! — строго поводит бровями председатель.
— Прошу прощения, господин полковник! — меняет тон офицер. — Слушать тошно.
Председатель на короткое время углубился в бумаги, четверо остальных о чем-то перешептываются.
Переминаясь с ноги на ногу, она смотрит по сторонам.
В просторном зале гарнизонного офицерского собрания с царским портретом на стене жарко натоплено, льется сквозь запотевшие окна свет зимнего утра. Буднично, безмятежно. Убранные в угол кресла с бархатными спинками, ажурная оградка на полуэтаже. Ни столичных адвокатов в золотых пенсне, листающих за конторкой сочиненные накануне пламенные речи, о которых говорил Витя, ни сочувствующей публики в рядах.
Она плохо спала накануне. Не проходила тупая боль в затылке, саднили прооперированные в день ареста раны — на голове, правой ноге, спине, ягодицах. Измучилась донельзя: с утра до вечера таскания по кабинетам, вопросы, вопросы. Одни и те же, в тупой последовательности, безучастными голосами: фамилия-имя? замужняя-незамужняя? грамотная-неграмотная? вероисповедание? говорит ли по-русски? А на каком, спрашивается, языке вам отвечают? На польском?
Ее фотографировали, снимали отпечатки пальцев, мерили, описывали приметы: какого цвета волосы, глаза, какой формы нос. Возили несколько раз на дознание в «Купеческую». Номер их был опечатан, внутри все оставалось как во время взрыва: обгоревшие стены, развороченный гардероб, дыра в полу, выбитая рама окна. Белоглазый следователь с дурным запахом изо рта требовал подробности, кричал возмущенно: «Перестаньте водить нас за нос! В номере вы были не одни, так? Откуда копии поддельных документов, печати? Где сейчас ваш напарник! На конспиративной квартире? Назовите адрес!»
О Викторе она думала не переставая. Как вышло, что они разминулись, потеряли друг друга из виду? Почему он не остался с ней? Сбежал, чтобы спастись самому? Не верилось, хоть убей!
Успокаивала себя, строила догадки. Вырвался на свободу, чтобы ее спасти. Соберет боевую группу, организует налет на острог. Или перехватит по дороге на дознание. Или придумает что-нибудь еще. Он же необыкновенный — горячий, смелый, любящий. Не даст пропасть…
В Лукьяновском остроге ее держали в одиночке. Привинченная к полу металлическая койка, окно под потолком, вонючий горшок в углу. Снятые перед операцией в полицейском лазарете юбку и кофту, заляпанные кровью, увезли, как ей объяснили, в прачечную, выдали взамен арестантскую одежду: короткое суконное платье до колен, пахнущий вываркой полосатый халат с «бубновым тузом» на спине, бумазейные чулки, безобразные, не по размеру, «коты» на толстой подошве, бушлат и два шерстяных платка — на голову и на плечи — для прогулок на воздухе.
В гардеробе офицерского собрания, куда ее доставили в кандалах на судебные слушания, она остановилась на минуту перед трюмо. Ужаснулась: точь-в-точь штетловская побирушка Фрума, ходившая с мешком по улицам в сопровождении бездомных собак. Ловила не себе взгляды проходивших мимо офицеров, приглаживала растерянно волосы.
Заседание военно-полевого суда длилось недолго. Председатель задавал вопросы: действительно ли она, как утверждала на следствии, планировала совершить покушение в одиночку и сама изготовила бомбу? Верно ли, что проживавший вместе с ней в номере мещанин Тамма Абрамович не имеет к означенному событию прямого отношения и на момент производства снаряда в «Купеческой» отсутствовал? Готова ли она подтвердить заявление, что в преступном замысле не раскаивается, считает его актом революционной мести генерал-губернатору Сухомлинову за кровавую расправу над еврейским населением Киева?
Она отвечала коротко: да. Да, планировала в одиночку. Да, Тамма Абрамович непричастен. Да, она ни в чем не раскаивается.
Офицеры за столом позевывали, глядели в потолок. За окном разгорался день, в коридоре слышались шаги, голоса людей, звучало где-то еле слышно фортепьяно.
— Суд удаляется на совещание!
Делопроизводитель за столиком передал протоколы тучному полковнику, офицеры радостно устремились к выходу.
— В нужник не желаете? — окликнул ее просидевший все это время за дверью тюремный конвоир.
Она кивнула в ответ. Прошла, звеня цепями, в дамскую комнату, подошла к фарфоровому рукомойнику, набрала воду в ладони, жадно стала пить. Вернулась в сопровождении конвоира в пустой зал, ходила вдоль стен, разглядывала фотографии в рамках: военные у расчехленной пушки… караульный солдат с застывшим лицом возле застекленной тумбы со знаменем… учения на плацу…
— Сядьте, барышня, — попросил конвоир. — Не положено. Заругают.
В дверь входили, оживленно переговариваясь, члены суда, занял место за столом председательствующий. Надел очки, взял в руки бумагу.
— Встаньте, подсудимая! — произнес.
Сделал паузу, глянул зачем-то в сторону поясного царского портрета, стал монотонно читать:
— Рассмотрев в судебном заседании дело мещанки, именующейся Фейгой Хаимовной Каплан, преданной суду начальником войск Киевского гарнизона по обвинению в изготовлении, хранении, приобретении и ношении взрывчатых веществ с противною государственной безопасности и общественному спокойствию целью, военно-полевой суд в составе: председателя суда, командира седьмого саперного батальона полковника Немилова, членов суда — сто шестьдесят пятого пехотного Луцкого полка полковника Лапинского, сорок восьмого пехотного Одесского полка подполковника Пацевича, сто двадцать пятого пехотного Курского полка капитана Богатырева и шестого саперного батальона капитана Тинькова постановил: подсудимую, именующуюся Фейгой Каплан, признать виновной в изготовлении, хранении, приобретении и ношении взрывчатых веществ с противною, согласно закону от девятого февраля одна тысяча девятьсот шестого года целью, лишить всех прав состояния и сослать в каторжные работы без срока…
Снял очки, потер устало переносицу.
— Вам все понятно, подсудимая?
— Да, все.
— Поставьте свечку своему еврейскому богу, — проговорил он, собирая бумаги. — Исполнись вам на момент совершения преступления семнадцать лет, подлежали бы по закону смертной казни. В рубашке родились: двух месяцев не хватило…
«В Киевскую губернскую тюремную инспекцию:
На основании 948-й и 951-й статей Уголовного судопроизводства препровождая, при этом, в Тюремную инспекцию для исполнения выписку из приговора Киевского военно-полевого суда, состоявшегося 30 декабря 1906 года, об именующей себя Фейгой Хаимовной Каплан, осужденной по закону 9 февраля 1906 года, уведомляю:
1. Что приговор этот на основании 2-й и 941-й статей того же Устава вступил в законную силу.
2. Что осужденная содержится под стражей в киевской тюрьме и 3. Что срок содержания для вышепоименованной осужденной должен считаться с 30 декабря 1906 года.
Вместе с тем прошу своевременно прислать уведомления по бланкам на обороте сего прилагаемым:
а) о начатом исполнении приговора (949-я статья Устава Уголовного судопроизводства);
б) об окончательном приведении приговора в исполнение (956-я статья Устава Уголовного судопроизводства).
Подлинная за надлежащими печатями.
С подлинной верно: делопроизводитель Курочкин».
Приговор она встретила с облегчением: «Буду жить! увижу Витю!» Не сомневалась: теперь-то он непременно даст о себе знать. Может, явится даже на разрешенные раз в две недели свидания. Почему бы нет? Изменит внешность, назовется родственником, предъявит нужные бумаги — он это умеет. Господи, неужели получится!
Уверенность окрепла, когда ее вызвали однажды в тюремную контору, вручили, заставив расписаться в тетрадке, двадцатипятирублевую ассигнацию. Деньги, как явствовало из квитанции, поступили из одесского кредитного банка, имя отправителя не указывалось — только сумма цифрами и прописью и витиеватая роспись фиолетовыми чернилами.
Исчезли последние сомнения: он! Любимый! Не оставил в беде, заботится! Почему только Одесса, странно? Путает полицию, деньги переслал через одесских товарищей? «А может, все же уехал? — вертела удрученно в руках фиолетово-красную кредитку. — Скрывается у тамошних анархистов?»
На получасовых прогулках — в кандалах, на морозе — вглядывалась в лица арестантов, круживших по периметру тюремного двора: может, кого-то узнает? Кляла себя, что не выучила в свое время азбуку Морзе. Витя уговаривал: давай, научу, пара пустяков. Как бы сейчас пригодилось!
Трехэтажное здание острога, где она дожидалась отправки по этапу в Сибирь, перестукивалось с утра до ночи через стены и потолки. Обменивались записками — на клочках подтирочной бумаги, спичечных коробках, папиросных окурках, заводили знакомства, влюблялись.
Как-то на прогулке растрепанная баба с черным лицом окликнула ее из шеренги уголовниц:
— За что сидишь, девка? За бонбу?
Захохотала хрипло:
— А я, слышь, полюбовника в пьяном виде в колодец спустила! Любо-дорого! Вниз башкой! Верка я. А ты?
— Солошенко! — прикрикнул на бабу охранник. — Отставить разговоры! Не останавливаться!
Шла неделя за неделей, нужных бумаг для отправки на каторгу все не поступало. Она постепенно приходила в себя: перестали мучить головокружения, затягивались раны, явился аппетит. Она покупала в тюремном ларьке на полученные деньги белый хлеб, селедку, развесное повидло, похожее на студень, сушки, сахар, чайную заварку. Щупала себя за щеки, усмехалась: «Надо же, толстею. Арестантка».
Очистились дали за решетчатым оконцем, с ближних холмов сошел снег, в тесной ее одиночке посветлело. Как-то во время прогулки она завернула за угол, остановилась замерев: на бледном ситчике неба тянулась цепочка журавлей. Разворачивалась над лесом, медленно стала снижаться к днепровской излучине.
Шеренги арестантов остановились. Люди тянули головы вверх, оживленно переговаривались. Конвоиры делали вид, что неположенного ничего не происходит: крутили, прислонив ружья к груди, самокрутки, прикуривали друг у дружки.
— Шабаш! — произнес, наконец, старшой. — В затылок встали! Пошли!
«Спасибо, милые журавушки! — думала она вечером, сидя у печурки. — Скрасили день».
Однажды во дворе ее окликнул прихрамывавший в шеренге уголовников немолодой мужчина в круглых очках:
— Простите, вы, кажется, политическая? Покупаете газеты? Что там, на воле? О чем пишут?
Она развела руками: не знала, оказывается, что согласно тюремному уставу может покупать через надзирательниц газеты и журналы. Обратилась, как требовали правила, с письменной просьбой к начальнику острога, получила спустя неделю разрешение. Отдала старшей надзирательнице три рубля, попросила купить все, что будет в наличии. Обложилась, устроившись на койке, выданными под расписку («вернуть по прочтению в том же виде») «Правительственным вестником», «Киевлянином», «Новостями недели», «Дамским миром». Начала с журнала, листала страница за страницей. Красиво-то как, господи! Элегантные дамы с вычурными прическами на цветных рисунках и фотографиях. За вечерним чаем, в экипаже, на прогулке. Красавец-военный в мундире с набриолиненным пробором шепчет что-то в гостиной, наклонившись, смущенной девушке в платье из переливчатой тафты… Советы по рукоделию, кулинарии, домоводству… «Гадания». «Светские новости». «Воспитание детей». «Стихи». «Фельетон»… Пробежала глазами колонку торговых объявлений, прочла, рассмеявшись: «ПИЛЮЛИ «АРА», СЛАБЯТ ЛЕГКО И НЕЖНО».
Сидела с раскрытым на коленях журналом, глядела в пространство…
Постреливали, рассыпаясь искрами, за печной дверцей горящие поленья, в камере с ледяными стенами разливалось тепло. Бежали чередой мысли: о матери, отце, сестрах с братьями, живущих в далекой стране. О Вите. Где он сейчас? Думает о ней хотя бы иногда, скучает? Господи, как пусто без него, как хочется его увидеть! Прижаться крепко-крепко, не отпускать…
Пробиралась ладонью под резинку панталончиков, терзала, постанывая, промежность.
«Крепко-крепко… не отпускать»…
— Слу-у-шай! — доносился снаружи голос постового. — Слу-ушай!
Дорога славы
СТАТЕЙНЫЙ СПИСОК № 132
«Составлен в Киевской губернской тюремной инспекции 30 июня 1907 года.
ЧИСЛО ЛИЦ, СЛЕДУЮЩИХ ПРИ СТАТЕЙНОМ СПИСКЕ:один.
ИМЯ, ОТЧЕСТВО, ФАМИЛИЯ ИЛИ ПРОЗВИЩЕ; К КАКОЙ КАТЕГОРИИ ССЫЛЬНЫХ ОТНОСИТСЯ:Фейга Хаимовна Каплан, каторжанка.
ВОЗРАСТ ПО ВНЕШНЕМУ ВИДУ:20 лет.
ПЛЕМЯ:еврейка.
ПРИРОДНЫЙ ЯЗЫК:еврейский.
ВЕРОИСПОВЕДАНИЕ:иудейское.
ГОВОРИТ ЛИ ПО-РУССКИ:говорит.
ИЗ КАКОГО ЗВАНИЯ ПРОИСХОДИТ:по заявлению Фейги Каплан, она происходит из мещан Речицкого еврейского общества, что по проверке, однако, не подтвердилось; в приговоре же Военно-полевого суда сведений о ее происхождении не имеется.
СЕМЕЙНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ:девица.
НЕГРАМОТЕН, МАЛОГРАМОТЕН:грамотна.
ЧЕМ ЗАНИМАЛАСЬ ДО ОСУЖДЕНИЯ:мастерством.
КАКОЕ ЗНАЕТ МАСТЕРСТВО:белошвейка.
СКОЛЬКО ИМЕЕТ СОБСТВЕННЫХ ДЕНЕГ:один рубль.
КАКИЕ ИМЕЕТ ЦЕННЫЕ ВЕЩИ:не имеет.
РОСТ:2 аршина, 31/2вершка.
ТЕЛОСЛОЖЕНИЕ:среднее, средней толщины.
ГЛАЗА:продолговатые, с опущенными вниз углами, карие.
ЦВЕТ И ВИД КОЖИ ЛИЦА:бледный.
ВОЛОСЫ:темно-русые.
БОРОДА И УСЫ —
ОСОБЫЕ ПРИМЕТЫ:над правой бровью продольный рубец сантиметра 21/2длины.(фотография снята 18 января 1907 года. Дактилоскопический листок отослан начальником
Киевской тюрьмы в Центральное бюро 2 июля 1907 года за № 187).
КАКИМ СУДОМ ОСУЖДЕНА:Военно-полевым судом от войск Киевского гарнизона.
КОТОРЫЙ РАЗ ОСУЖДЕНА:первый.
К КАКОМУ НАКАЗАНИЮ ПРИГОВОРЕНА:к бессрочной каторге.
С КАКОГО ВРЕМЕНИ ИСЧИСЛЯЕТСЯ СРОК НАКАЗАНИЯ:с 30 декабря 1906 года.
КОГДА ПРИГОВОР ОБРАЩЕН К ИСПОЛНЕНИЮ:8 января 1907 года.
КУДА НАЗНАЧАЕТСЯ ДЛЯ ОТБЫТИЯ НАКАЗАНИЯ:согласно отношению Главного Тюремного управления от 19 июня 1907 года за № 19641 назначена в ведение Военного губернатора Забайкальской области для помещения в одной из тюрем Нерчинской каторги.
СЛЕДУЕТ ЛИ В ОКОВАХ ИЛИ БЕЗ ОКОВ:в ручных и ножных кандалах.
МОЖЕТ ЛИ СЛЕДОВАТЬ ПЕШКОМ:может.
ТРЕБУЕТ ЛИ ОСОБО БДИТЕЛЬНОГО НАДЗОРА И ПО КАКИМ ОСНОВАНИЯМ:требует, склонна к побегу.
И. д. губернского тюремного инспектора
Г. Вовченко».
За спущенной наполовину створкой окна, забранной решеткой, — солнечный летний день, врывается в духоту вагона ветерок, отдающий угольной гарью. Сколько она уже в пути — уму непостижимо! Какая необъятная страна Россия! Пошла четвертая неделя, как ее вывели в кандалах за ворота Лукьяновского острога, усадили в телегу, повезли в окружении солдат и конного взвода казаков на станцию. Куда — молчок. «Узнаете на месте, Каплан», — сухо ответил командовавший конвоирами жандармский офицер.
Остался позади Конотоп, миновали Курск, Воронеж, Рязань. Она плохо представляла себе места, которые проезжала, не могла понять, в какую сторону движется поезд — на север? на юг?
«Ай, да ладно! — махнула рукой. — Какая разница».
Была глубокая ночь — она спала на жестком вонючем матраце без наволочки, когда ее растолкал за плечи конвойный:
— Поднимайтесь, барышня! Приехали!
Держась за поручни, она спустилась по ступенькам на хрусткий гравий, огляделась по сторонам.
Отцепленный вагон стоял вблизи каких-то приземистых темных строений. Светились по ту сторону путей окна вокзала, дальше — вереница домов, заводские высокие трубы с белесыми дымками.
— Где мы? — спросила шагавшего впереди офицера, курившего папиросу.
— В Москве, в Москве, Каплан, — отозвался тот. — Не оступитесь о рельсы, под ноги глядите…
Москва! Поверить невозможно!
Ее усадили в подводу с высокими бортами, рядом расположились конвоиры. Стояла теплая душная ночь, над головой в предчувствии близкого утра полыхал неистово звездный небосвод. Пахло сиренью, брехали за заборами сонные собаки.
Она озиралась по сторонам: спящие дома, церкви, церквушки, по тротуару ковыляет ночной сторож, стучит в колотушку.
Колеса прогрохотали по деревянному мосту через речку, застучали по брусчатке мостовой.
Ехали долго. Возница понукал окриками лошадь, конвойные о чем-то переговаривались, офицер курил, стоя у борта.
Она подумала внезапно: как же далеко я от дома! Одинокая, никому не нужная, в тряской телеге. Пересыльная каторжанка в цепях, брошенная на произвол судьбы человеком, ради которого была готова на все. Оставила близких, рисковала жизнью.
Невыносимая нахлынула тоска, душили слезы. Сидела, низко опустив голову, кусала губы. Конвойные позевывали рядом на скамейке, офицер молча курил.
Въехали в сонную слободу из деревянных домишек, обогнули пустырь, водокачку. Встала на пути темная громада строений за каменными стенами, башни по сторонам.