Сэлинджер Салерно Шейн

Поначалу я испытывала глупый энтузиазм, полагая, что Сэлинджер побеседует со мной, и у нас состоится разговор. Вместо беседы он стал читать мне краткие лекции. Я надеялась принести со встречи с ним какую-то сенсацию, надеялась, что он расскажет мне о том, что делает, что-то конкретное, безо всякой общей невнятицы. Я была очень настойчива. Если он пишет, то пусть расскажет, что именно пишет. Если не о Холдене, то о ком? Если то, над чем он работает, не продолжение «Над пропастью во ржи», то, может быть, это продолжение повествования о семействе Глассов? На все мои вопросы он отвечал: «Нет, нет, нет».

Наконец, я отложила блокнот и ручку, посмотрела на него и сказала: «А зачем вы пришли на встречу со мной? Почему не остались у себя на горе? Почему просто не проигнорировали мое письмо?»

Он ответил: «Я пишу, вы пишите. Я пришел сюда так, как писатель приходит к другому писателю». Он хотел узнать, писала ли я романы. Господи боже, Дж. Д. Сэлинджер спрашивает Бетти Эппс о ее работе. Я сказала, что написала роман, и он спросил, собираюсь ли я опубликовать мой роман. Я ответила, что у меня есть договор, но издатель и я разошлись во мнениях, и я, будучи упрямой, как мул, забрала рукопись из издательства. Он счел мой поступок совершенно правильным и сказал, что если я хочу писать, я должна писать, а потом убрать написанное в ящик письменного стола и сохранить там рукопись. По его мнению, единственно важным делом было писание.

* * *

Фиби Хобан: Ясно, что Сэлинджер сказал Бетти Эппс: «Я устал от расспросов о Холдене. Эта страница закрыта. Холден – замороженное мгновение времени». Возможно, что и сам Сэлинджер заморожен во времени.

Пол Александер: Не надо было ему спускаться с горы и встречаться с Эппс на чужой территории. Если б он действительно хотел оградить свое уединение, он не пошел бы на эту встречу. Очевидно, что он все спланировал заранее. Он сделал это во введениях к повестям «Фрэнни» и «Зуи» и к своей последней книге – «Выше стропила, плотники» и «Симур: Введение». В обоих случаях эти маленькие введения, лакомые кусочки, определенно рассчитанные на то, чтобы привлечь внимание публики. Вот суть дела: если он не хотел разговаривать с Бетти Эппс, с Майклом Кларксоном или другими журналистами – поклонниками его произведений, приезжавшими туда на протяжении многих лет, он бы и не стал разговаривать с ними.

Бетти Эппс: После интервью я уехала в Бостон, откуда должна была улететь в Батон-Руж. Из Бостона я позвонила в свою газету, попросила моего редактора и стала ждать соединения, что было весьма необычно. Редактор взял трубку и сказал: «Где ты, черт возьми, находишься?» Я ответила: «В настоящий момент я в Бостоне». Он сказал: «Знаешь, мне уже дважды звонили. Я знаю, куда ты ездила. Можем сейчас поговорить об этом?». Я сказала: «Ну, мне надо ехать». Тогда он велел мне позвонить ему сразу же после возвращения в Батон-Руж, как только я приеду в редакцию. Сказал, что выяснит время прилета моего самолета и встретит меня в редакции. Так он и сделал.

Сэлинджер уходит с интервью с Бетти Эппс, 13 июня 1980 года.

Он выжимал из меня статью, но я не была готова написать ее. В конце концов все же написала. Статья вызвала невероятный ажиотаж. Во-первых, газета всячески разрекламировала появление моей статьи. Пошли бесконечные интервью на телевидении и радио, и это было очень странно. Сначала статья вышла в нашей газете. Затем статью перепечатали в Boston Globe, а потом статью стали перепечатывать в разных странах.

Последовало множество звонков, множество предложений работы от газет и телевизионных станций. Меня это нимало не интересовало. Я просто хотела, чтобы шум улегся. Я в самом деле не ожидала того, что статья и интервью вызовут такое волнение. И мне не хотелось переезжать в другую часть страны. Мне было хорошо в Батон-Руже, где я и осталась.

Я пообещала м-ру Сэлинджеру экземпляр статьи и сдержала слово: закончив статью, я послала ее Сэлинджеру – и через неделю или дней через десять получила ответ из Виндзора, Вермонт. На бандероли не было его обратного адреса или каких-то пометок отправителя, а в бандероли были ксерокопии размещенных им распоряжений. А кроме этих ксерокопий из Виндзора одновременно пришли еще три бандероли. В одной была ксерокопия части романа «Над пропастью во ржи». Просто ксерокопия. В другой бандероли были четыре письма, написанных Сэлинджером в разные нью-йоркские фирмы. Только ксерокопии – и не единого слова, ничего. Но всегда со штампом почтового отделения в Виндзоре, Вермонт, что было, по меньшей мере, странно.

Глава 12

Следуя за пулей: Девять рассказов

Корниш, Нью-Гэмпшир, 1953 год

До сих пор в романах об этой войне слишком много говорят о силе, зрелости и мастерстве, о том, чего ищут критики. В этих романах слишком мало тех славных несовершенств, которые колеблют лучшие умы и опадают с них. Люди, сражавшиеся на этой войне, заслуживают какой-то трепещущей мелодии, исполненной без смятения или сожаления. Я буду ждать такую книгу[364].

Дж. Д. Сэлинджер, 1945 год

Из десятков произведений, написанных Сэлинджером к 1953 году, он выбрал 9 рассказов и построил их так, чтобы из них сложился тот роман о войне, которого он ждал. По словам Маргарет Сэлинджер, ее отец сказал какому-то студенту, занимавшемуся поисками информации, что все биографические факты и травмирующие события можно найти в его произведениях. Гилберт Хайер писал в журнале Harper’s, что в каждом из включенных в «Девять рассказов» произведении есть «тонкий, нервный интеллигент, постоянно находящийся на грани нервного срыва: мы видим его на разных стадиях жизни – ребенком, подростком, молодым человеком за 20, не имеющим цели…»[365] Какие воплощения получает это существо? В рассказе «Хорошо ловится рыбка-бананка» он, конечно, Симор, а в рассказе «Дорогой Эсме – с любовью и всяческой мерзостью» он – сержант Х, но он же и Элоиза из «Лапы-растяпы», Джинни (и Франклин) из рассказа «Перед самой войной с эскимосами», Лайонел из рассказа «В лодке», Артур из рассказа «И эти губы и глаза зеленые», «Человек, который смеялся» и де Домье-Смит в одноименных рассказах. И, наконец, герой рассказа «Тедди». «Девять рассказов» – сериал автопортретов человека, совершающего самоубийство или всерьез подумывающего о самоубийстве. Следуйте за пулей.

Дэвид Шилдс: От войны к посттравматическому синдрому, к самоубийству, потом к вере в то, что дети спасут надломленного человека, и к осознанию того, что дети не спасут (потому что этот человек не может иметь детей), затем к поиску видений, которые обретают или через самоубийство или через просвещение, позволяющее осознать, что самоубийство и есть просвещение: только в новом перерождении обретаешь облегчение от бесконечной острой тоски. И эту веру в перерождение получаешь только через Веданту.

Выходишь на пятом этаже, пересекаешь холл и входишь в 507-й номер. В помещении пахнет новыми чемоданами из телячьей кожи и средством для удаления лака с ногтей. Мельком смотришь на молодую женщину, спящую на одной из двух кроватей. Затем подходишь к одному из чемоданов и из-под груды рубашек и трусов достаешь трофейный автоматический пистолет калибра 7,65 мм. Вынимаешь обойму, смотришь на нее и вкладываешь ее обратно. Взводишь курок. Потом подходишь к пустой кровати, садишься на нее. Снова смотришь на молодую женщину. Поднимаешь пистолет и пускаешь себе пулю в правый висок.

Мягкая обложка издания «Девяти рассказов»

Почему ты делаешь это? Почему в номере пахнет телячьей кожей, из которой сделаны чемоданы, и средством для снятия лака с ногтей? Почему ты сначала смотришь на жену? Не потому ли, что она, в каком-то смысле, Сильвия, во время войны бывшая противником? Ты женился на ней, надеясь на то, что этот брак исцелит тебя и объединит мир, а теперь хочешь наказать ее, калеча ее на всю жизнь?

Почему пистолет трофейный? Для тебя единственный великий поэт ХХ века – Райнер Мария Рильке, а более немецкого поэта и представить нельзя.

Возможно ли, что ты полностью утратишь самоконтроль? Не является ли преступлением то, что армия выпустила тебя из госпиталя? Почему ты бледен? Потому, что болен или по какой-то другой причине? Ты изломан, разбит вдребезги, поэтому везде видишь одни осколки; куда бы ни пошел, повсюду одно битое стекло. Единственный человек, который мог бы тебя исцелить (не по-настоящему – в противном случае, почему ее зовут Сибиллой? – она предсказательница твоей смерти, и почему ты взываешь к ее мстительнице, Шэрон Липшюц, цитируя «Бесплодную землю»?), – маленькая девочка.

Поищем «рыбку-бананку», придуманную твоим отцом. Ты ненавидишь отца, его низменный материализм: рыбки-бананки заплывают в пещеру, в которой полным-полно бананов. Когда они приплывают в пещеру, они рыбы как рыбы. Но как только они заплывают в пещеру, они ведут себя просто по-свински; одна такая рыбка заплыла в банановую пещеру и съела там 78 бананов. От этого рыбки так раздуваются, что не могут выплыть обратно – в двери не пролезают и умирают. Обрати внимание, Симор, что твоя критика отца является также и притчей о твоем собственном военном опыте.

Ты ненавидишь мир взрослых. Ненавидишь послевоенный гражданский мир. Ненавидишь женщин с крашеными волосами. Ты отталкиваешь свою сестру-еврейку Шэрон Липшюц. Тебя тянет к Сибилле, к забвению в совершенстве маленькой девочки.

Неистовствующий маньяк, ты развязываешь пояс халата, снимаешь халат. У тебя белые узкие плечи, плавки – ярко-синие. Ты складываешь халат сначала пополам, в длину, потом втрое. Разворачиваешь полотенце, которым перед тем закрывал глаза, расстилаешь его на песке и кладешь на него свернутый халат. Наклоняешься, поднимаешь надувной матрасик и засовываешь его себе под мышку. Свободной левой рукой берешь Сибиллу за руку. Обрати внимание, как, выполняя эти действия, ты подготавливаешь свое последнее действие – беря ручку Сибиллы, девочки, которая не может быть твоей, ты убиваешь себя.

Ты берешь в руки лодыжки Сибиллы, нажимаешь вниз, толкая плотик вперед. Плотик подняло на гребень волны. Вода заливает светлые волосики Сибиллы – цвет ее волос решающе важен: она блондинка, что характерно для людей германской, а не еврейской крови. В визге Сибиллы слышится только восторг. Ты называешь ее «моя радость» – по многим причинам, и не последняя из них та, что она рассказывает тебе, что только что видела рыбку-бананку. К тому же не одну, а целых шесть. У Сибиллы простое детское воображение. Но когда ты хватаешь ее мокрую ножку и целуешь ее в пятку, она протестует, и ты останавливаешься. Почему ты так «зациклен» на очень молоденьких девочках, особенно на их ногах? Не связано ли это каким-то образом с тем, что ты используешь девочек как машины времени, переносящие тебя в довоенный период, когда ты не был поневоле смущен особенностями твоей анатомии?

В лифте ты обвиняешь поднимающуюся вместе с тобой женщину в том, что она разглядывает твои ноги. Почему так важно то, что у нее нос намазан цинковой мазью? Мазь – что-то вроде жидкости для удаления лака с ногтей, не так ли? А это – эмблема взрослой женщины, как раз того, чего ты не хочешь, потому что после войны тела несексуальны. Тела в конце концов превращаются в трупы. Ты обвиняешь цинковую мазь в том, что в ней есть чертова тайная уловка, потому что, черт побери, ты и сам притворялся, целуя ножку Сибиллы. И ты понимаешь, понимаешь это. Как ты можешь не понимать этого?

Потом ты входишь в 507-й номер. И стреляешься – по многим причинам. Читая книгу дальше (и читая многие другие книги), мы пытаемся установить причины твоего самоубийства. Одна из них (и это достаточно очевидно) – послевоенная травма, но другая главная причина заключается в том, что ты не можешь войти в мир взрослых, в мир чемоданов из телячьей кожи, цинковой мази и Мюриель/Сильвии (помните, она – тоже труп). Тебе, вышедшему из подросткового возраста и живущему в период после Уны, после войны, некуда идти. Ты мертв.

Призраки сильнее живых людей. Идеализированную возможность оборвать жизнь невозможно заменить чем-либо. Твой брат Уолт, скажем, стоял со своим полком где-то на отдыхе[366]. Это случилось между боями, что ли, и друг Уолта все описал в письме Элоизе, своей знакомой по колледжу. Уолт и какой-то другой парень упаковывали японскую плитку. Полковник хотел отправить эту плитку домой. А может, Уолт с напарником распаковывали эту плитку, чтобы ее перепаковать, – точно Элоиза не знает. В плитке было полно бензина и всякого хлама – она и взорвалась у них прямо в руках. Другому парню только выбило глаз. Рассказывая об этом, Элоиза плачет, крепко обхватив пальцами пустой стакан, чтобы он не опрокинулся ей на грудь. Гибель Уолта не была результатом несчастного случая. Она была прямым результатом желания полковника обзавестись военным трофеем. (Далее в книге твой брат в Олбани заказывает своим детям штыки и свастики, поскольку «эта чертова война закончена»).

Война идет всегда. Всегда есть травмы. И всегда есть ребенок. Всегда есть взрослый мир сексуальности и мир детства, невинности – и эти миры непримиримы. Всегда есть искусство. И воображение, которое становится поиском недоступных познанию духовности, мистической тайны.

Элоиза, так никогда и не оправившаяся от потери Уолта, переносит эту потерю на свою дочь Рамону, у которой есть выдуманный друг по играм, Джимми Джиммирино с саблей на боку. Для Романы Джимми Джиммирино более реален, чем любой человек (Джимми погибает, но ему на смену быстро приходит Микки Микерано), так же как для Элоизы Уолт более реален, чем ее муж, которому она говорит: «А вы бы, мальчики, построились в шеренгу и марш-марш домой! Только командуй: «Левой, правой! Левой, правой!» Муж бывшей подруги Элоизы по колледжу служил где-то в Германии, где у них была своя верховая лошадь, а их конюх раньше был чуть ли не личным шталмейстером Гитлера. Мэри Джейн, с которой выпивает Элоиза, вышла замуж за влюбленного в авиацию курсанта летной школы, который два месяца из своего трехмесячного брака с Мэри Джейн просидел в тюрьме за то, что пырнул ножом сержанта из военного патруля.

Вскоре после того, как Уолта призвали в армию, он и Элоиза ехали поездом из Трентона в Нью-Йорк. В вагоне было холодно, и они оба укрылись ее пальто. Рука Уолта как-то очутилась на животе Элоизы, просто так. Уолт сказал, что Элоиза такая красивая, что лучше бы какой-нибудь офицер приказал ему высунуть другую руку в окно. Сказал, хочет, чтобы все было по справедливости. Это – обращение к мистике.

Знаешь, что как-то сказал Уолт? Сказал, что он, конечно, продвигается в армии, но не в ту сторону, что все. Сказал, что когда его повысят в звании, так вместо того, чтобы дать ему нашивки, у него срежут рукава. Сказал, что пока дойдет до генерала, его разденут догола. Только и останется, что медная пуговка на пупке. Разве не смешно?

Послевоенное время. США. Никто не понимает непреодолимого разрыва, лежащего между ветеранами и теми, кто не воевал[367]. Случалось порезать палец – прямо до кости, и все такое? Брат Селены Франклин умоляет Джинни не бросать его, ведь он может истечь кровью до смерти. Может быть, ему понадобится переливание крови. Ну, порез не до самой кости, но порезался он здорово. Кровь хлещет, как бешеная. Джинни, идеальная медсестра, объясняет, что ему надо перестать трогать порез и прижечь его йодом, а не меркурохромом. Сестра Селены Джоан, воображала, которой повезло бы, если б она вполовину была так красива, как она воображает, выходит замуж за капитан-лейтенанта военно-морского флота. Франклин написал ей восемь треклятых писем, а она ни на одно не ответила. Франклин не воевал – у него сердце барахлит. Во время войны он 37 месяцев работал на треклятом авиационном заводе в Огайо. Ему понравилось? Он просто обожает самолетики. Они такие симпатичные.

Глядя из окна квартиры на улицу, Франклин видит дураков треклятых, которые все как один шагают на треклятый призывной пункт. Предстоит война с эскимосами. Почему с эскимосами? Франклин понятия не имеет, почему именно с эскимосами. На этот раз и всех стариков заберут. Всех ребят, кому под шестьдесят. Никто не может идти на войну до тех пор, пока ему не будет под шестьдесят. Просто немного сократят рабочий день – и всё. Всего и делов. Пусть на этот раз на передовой послужат треклятые тыловые крысы. Джинни говорит, что ему-то во всяком случае служить не придется, а заодно объясняет, что если опустить раненный палец, кровотечение усилится. Джинни, идеальная медсестра что военного, что мирного времени, велит Франклину заклеить палец пластырем или чем-то типа этого. У него есть пластырь или что-то такое?

Эрик, поклонник Франклина, работавший вместе с ним на авиационном заводе, щупает отворот пальто Джинни и восклицает: «Просто прелесть. Первое натуральное, добротное пальто из верблюжьей шерсти, которое я вижу после войны. Позвольте спросить, где вы его достали?»

Преображенная болезненной добротой Франклина, Джинни не выбрасывает половинку сэндвича, которую дал ей Франклин, а снова кладет ее в карман пальто. Несколько лет назад она целых три дня не могла выбросить дохлого пасхального цыпленка, которого нашла в опилках на дне своей мусорной корзинки.

Жизнь полностью утратила свою таинственность. Как вернуть ей таинственность? (Намек: надо вернуться к детям, мусорным корзинкам и, вместе с сержантом Х, священным символам.

В рассказах Сэлинджера всегда есть внутренние рассказы. Всегда есть девочка или девушка (лучше всего, чтобы на первый взгляд она казалась неописуемой красавицей). Ее зовут Мэри Джейн (не Шэрон Липшюц), она учится в Уэлсли-колледже, носит бобровую шубку[368]. От нее пахнет чудесными духами, в автобусе она трещит без умолку, курит сигареты с фильтром, и сразу же запросто выходит на третью позицию. Если не считать работу с битой, она оказалась еще и девушкой, которая умеет махать человеку с дальней позиции. А еще она трижды переходит на вторую позицию с первой, которая ей не нравится. (Не беременна ли она? Но не будем об этом.)

А с другой стороны, ты – с головой, деформированной в плотницких тисках, выросший и возмужавший, с грушевидной головой, лысой как колено, с лицом, на котором вместо рта зияет огромное овальное отверстие. Да и вместо носа у тебя только следы заросших ноздрей. Когда ты дышишь, жуткое уродливое отверстие под носом расширяется и опадает, словно огромная вакуоля у амебы. При виде твоего страшного лица непривычные люди с ходу падают в обморок.

Ты можешь находиться в логове, если прикрываешь лицо тонкой бледно-алой маской, сделанной из лепестков мака. Эта маска не только скрывает твое лицо от товарищей по оружию, но и дает им знать о том, где ты находишься. Каждое утро, страдая от крайнего одиночества, ты прокрадываешься (конечно, грациозно и легко, как кошка) в густой лес, окружавший бандитское логово. Там ты дружишь со всяким зверьем: с собаками, белыми мышами, орлами, львами, удавами, волками. Там ты снимаешь маску и разговариваешь со всеми зверями мягким, мелодичным голосом на их собственном языке. И звери не считают тебя уродом.

Ты – человек, который мастер подслушивать: ты собираешь самые ценные секреты противника. В конце концов, ты служишь в контрразведке. Впрочем, ты не слишком высокого мнения об армейских методах работы и начинаешь разгуливать по стране, убивая людей только в случае крайней необходимости. Вскоре ты благодаря твоим изворотливым и хитрым методам, в которых, как ни странно, проявляется твоя удивительная приверженность к справедливости, завоевываешь любовь простого народа.

Тебе пришлось запереть врагов в глубоком, но вполне комфортабельном склепе; и хотя они изредка удирают оттуда, ты отказываешься убивать их. Эта ваша нелепая жалостливость бесит всех до чертиков. Ты пересекаешь границу Парижа, где при всей твоей скромности с гениальной изобретательностью изводишь некоего всемирно известного сыщика Марселя Дюфаржа и его дочь, которые стали твоими злейшими врагами. Ты играешь с ними, всякий раз исчезая так, что никто не может догадаться, как ты исчез.

Ты собрал самое грандиозное состояние на свете, большую часть которого анонимно пожертвовал монахам одного местного монастыря, – смиренным аскетам, посвятившим жизнь разведению немецких овчарок. Твои личные потребности ограниченны. Питаешься ты исключительно рисом и орлиной кровью, живешь в скромном домике, с подземным тиром и гимнастическим залом, на бурном берегу Тибета. С тобой живут четверо беззаветно преданных сообщников: легконогий гигант волк по прозванию Чернокрылый, симпатичный карлик по имени Омба, великан монгол по имени Гонг (язык ему выжгли белые люди) и несказанно прекрасная девушка-евразийка, которая из неразделенной любви к тебе и из-за постоянного страха за твою личную безопасность иногда не брезгует даже нарушением законности. Ты отдаешь распоряжение своей команде из-за черной шелковой ширмы. Даже Омбе, симпатичному карлику, не дано видеть твое лицо.

Но после войны любовь невозможна. Человеческое тело изувечено. Никаких детских колясок у тебя и Мэри Джейн не будет. Тебе любой ценой надо скрывать твой природный, дьявольски жуткий смех. Следуй за пулей.

Твой лучший друг, лесной волк Чернокрылый, попадает в ловушку, расставленную Дюфаржами, этими вишистами-пособниками фашистских оккупантов. Зная о твоей нерушимой верности друзьям, Дюфаржи предлагают тебе освободить Чернокрылого в обмен на твою собственную свободу. Ты соглашаешься. Ты встречаешься с Дюфаржами в полночь в условленном месте дремучего леса под Парижем, где они решают устроить тебе двойную подлую засаду, подставив другого волка. Но Дюфаржи забыли о двух вещах: о твоем чувствительном сердце и твоем знании волчьего языка. После того, как мадемуазель Дюфарж привязывает тебя колючей проволокой к дереву, ты мягким мелодичным голосом коротко прощаешься с тем, кого принимаешь за своего старого друга. Подставной волк, пораженный твоими лингвистическими познаниями, сообщает тебе, что он – никакой не Чернокрылый и никогда в жизни не бывал с тобой в другой стране. В справедливом гневе ты сдираешь с себя маску и в лунном свете предстаешь перед Дюфаржами во всей наготе твоего лица. Дюфарж теряет сознание, а его дочь валится замертво на залитую лунным светом землю.

Придя в себя, Дюфарж понимает, что ты натворил (напал на его дочь, пытался убить ее?), и всаживает в тебя четыре пули, которые ты выплевываешь одну за другой аккуратно, даже педантично. Этот подвиг так поражает Дюфаржей, что сердца у них буквально лопнули, и они оба замертво упали к твоим ногам, где их тела и разлагались. Никогда еще смерть не подбиралась к тебе так близко, ты истекаешь кровью. И однажды ты охрипшим, но задушевным голосом взываешь к лесным зверям о помощи. И звери выполняют твою просьбу, призывают симпатичного карлика Омбу. Но когда Омба прибыл с аптечкой и запасом орлиной крови, ты уже потерял сознание. Прежде всего Омба совершает акт милосердия: он поднимает с земли твою маску и почтительно прикрывает жуткие черты твоего лица. Лишь после этого Омба (еще один идеальный санитар военного времени) перевязывает твои раны.

Но ты не пьешь орлиную кровь из принесенного Омбой сосуда. Вместо этого ты слабым голосом произносишь имя своего любимца – Чернокрылого. Омба склоняет свою не слишком красивую голову и открывает тебе, что Дюфаржи убили Чернокрылого. Ты давишь сосуд с орлиной кровью рукой. И снова сдергиваешь маску. Ты не заслуживаешь жизни потому, что не смог спасти своего любимца, и совершаешь самоубийство (снова самоубийство).

Помни: ты всегда будешь жить после войны. Всегда будешь травмирован, а как мы справляемся с травмами? Всегда будет великолепие детства – и/но запретный позыв к контакту взрослого и ребенка. Сейчас это мальчик, и сейчас, только однажды, мы признаем шесть миллионов жертв[369]. Твоя мать, Бу-Бу – ошеломляющая и законченная женщина (с точки зрения заурядных людей, такие живые, переменчивые рожицы не забываются). Ты настолько сильно травмирован, что когда твоя подружка Наоми сказала тебе, что у нее в термосе сидит червяк, ты спрятался под раковиной в подвале. Мать курит по-армейски. Когда ты убегаешь отсидеться на корме отцовской лодки (а почему ты убежал?), мать объявляет себя вице-адмиралом, пришедшим проверить «стермафоры». На тебе шорты цвета хаки. Только потому, что твоя мать Бу-Бу не орет об этом на всех перекрестках, люди не знают, что она – адмирал. Она почти никогда не обсуждает свой чин с людьми – за такие разговоры могут с позором погнать со службы. Она подает сигнал, который звучит как смесь сигналов «Отбой» и «Побудка», и отдает честь дальнему берегу. Если ты скажешь, почему ты убежал, она подаст особый тайный сигнал, слышать который разрешается только одним адмиралам. (В конце концов, она командует флотом.) У тебя есть маска аквалангиста, некогда принадлежавшая твоему покойному дяде-самоубийце. Моряки никогда не плачут. Только если их корабль пошел ко дну. Или если их, потерпевших крушение, носит на плоту, и им есть и пить. А убежал ты из дому потому, что кто-то назвал твоего отца большим грязным иудой. Тебе объяснили, что иуда – это такая чуда-юда-рыба-кит, которую можно запускать в небо, держа ее за веревочку, и даже взлетать вслед за ней, пока ты маленький. Мать так нравится твоя восхитительная детская непосредственность, что она не может удержаться, чтобы не поцеловать тебя в шею. А затем рассматривает тебя и старательно заправляет твою рубашку в шорты. В своей невинности ты интуитивно чувствуешь, что у твоей семьи есть тайна, что в ней что-то не так, и что эта тайна имеет отношение к войне, еврейству, холокосту. Можешь искупить нас? Нет, не можешь, потому что я пересеку линию и войду в эротику с участием взрослого и ребенка, но после войны, после множества людей, ставших для меня трупами, я должен сделать это. Так мы приходим к первопричине, которой является сама война. Указательный палец правой руки, палец, которым нажимаешь на спусковую скобу винтовки или пистолета, испытывает легкий зуд. Вспышки молний или несут на себе твой номер или не несут его. Единственные, кто может спасти тебя, – это дети, которые, по счастью, поют в церкви в три с четвертью часа дня. К сожалению, ни на ком из детей – не на Сибилле, ни на Рамоне, ни на Лайонеле, ни на Эсме – ты не можешь жениться, так что тебе остается или покончить жизнь самоубийством или замкнуться.

Будь ты более церковным человеком, ты воспарил бы душой, слушая детский хор. То есть, если ты жаждешь религиозного спасения, ты бы нашел его в Эсме, которая указывает путь. Ты уходишь из церкви до того, как скрипучий голос регентши разрушит очарование. Для тебя мир взрослых разрушает мир ребенка. В мире взрослых ты существовать не можешь (твоя теща просит достать ей немного тонкой шерсти, как только тебе удастся отлучиться из «лагеря»), а к миру детства ты не принадлежишь (не можешь жениться на двенадцатилетней девочке, которая в любом случае вскоре станет молодой женщиной).

А вот и доказательство грядущего превращения: на запястье девочка носит часы военного образца, указывающие на переход в мир взрослых[370]. А ты без памяти влюблен в жену? Нет, потому что она взрослая. Ущерб, причиненный войной, повсюду: отец Эсме убит в Северной Африке, а ее мать, по всей вероятности, погибла во время немецких стратегических бомбардировок Англии в 1940–1941 годах. Книга начинается с дзэнского коана: «Каков звук хлопка одной ладони?» А вот еще один коан: «Что сказала одна стенка другой?» Единственный способ решения коана – выход за пределы рациональности; единственный выход из ущерба – прыжок в мистическое, которое почти всегда доступно через простое сознание ребенка. В данном случае, этот ребенок – Эсме, которая просит тебя написать рассказ. Разумеется, этот рассказ мы и читаем, а ты пишешь. Ты замечаешь, что после дождя пряди волнистых волос Эсме слиплись, а когда она скрещивает ноги, чтобы подровнять носки своих туфель, ты замечаешь нечто более важное для тебя – на ней белые носки, и ножки у нее точеные. Желая поцеловать ее, ты целуешь ее брата Чарльза громким, влажным поцелуем, но тебе страшно не нравится то, что и Чарльз, и Эсме движутся к менее сентиментальному образу жизни: они вырастут и станут сознающими себя людьми, утратившими великолепный доступ к собственным чувствам.

Что до тебя, то тебе постоянно везет все лучше знакомиться с убожеством. Ты прошел войну, не сохранив в целости свои способности. У тебя случился нервный срыв, и ты провалялся две недели в военной психиатрической больнице. И выглядишь ты как настоящий труп. Тебе провели тест на трехкратное прочтение абзацев текста, а сейчас тебя проверяют на трехкратное прочтение предложений. Многие недели ты куришь сигареты одну за другой, безостановочно. У тебя кровоточат десны. И половину лица у тебя сводит тиком. Ты сжимаешь виски руками (в одном из прежних воплощений ты застрелился, пустив себе пулю в правый висок). Жизнь для тебя – ад, а ад – это неспособность любить, неспособность любить из-за Эсме и всего прочего. Временно пускаешься в пространные рассуждения: хватаешь корзинку для мусора и извергаешь в нее рвоту. Ты действительно спасен в тот момент, когда Эсме присылает тебе разбитые часы, временно остановившееся время и временное соединение своей жизни с твоей. Разница в возрасте исчезает: в своем воображении ты можешь вечно жить в ее воображении.

После войны ты возвращаешься домой[371]. Дом, милый дом. Боже, да ты с ума сходишь. Думаешь, что можешь вернуться в армию, – если тебе дадут тропический шлем и большущий стол, а еще хорошую сетку от москитов. По меньшей мере, забудешься. Твоя жена сбежала от тебя с каким-то не травмированным, здоровым, нормальным парнем. А ты для нее слишком слаб. Слишком слаб для нее – вот в чем дело. Каждую ночь тебе приходится сдерживаться от того, чтобы не заглянуть в каждый стенной шкаф, сколько их ни есть в квартире. Так и ждешь, что там по углам прячется целая орава сукиных сынов. (Тебе никогда не служить в контрразведке.) Она просто животное. А ты, черт возьми, не животное. Ты должен быть больше и лучше животного. По-твоему, тело – вместилище всех бед. Тебе нужна взрослая женщина, которая спасет тебя, а она не может тебя спасти, даже если она держит фонарик, пока ты меняешь шину. Даже если покупает тебе костюм нужного размера или цитирует романтическую поэму. Ни одна реальная женщина не может сравняться с мистическими дебрями твоего воображения. Ни одна реальная женщина, ни одна реальная семья не может сосуществовать с твоими послевоенным гневом и сентиментальными изысканиями в Корнише-Хюртгене.

И каков выход из этой ситуации? Есть ли альтернатива самоубийству твоего нынешнего я?[372] Будешь ли ты обречен навек, в лучшем случае, бродить чужестранцем по саду, где растут одни эмалированные горшки и подкладные судна и где царит безглазый слепой деревянный идол – манекен, облаченный в дешевый грыжевый бандаж? Мысль продлится лишь несколько секунд. Но в эти несколько секунд приходит понимание, выходящее за рамки обыденного опыта, момент истинного мистицизма: плотная особа меняет бандаж на деревянном манекене, выставленном в витрине. Эта тетка, конечно же, Толстая Тетя. Она, дружище, сам Христос[373]. Увидев тебя, она падает (ей за тридцать, и она дородна, но это к делу не относится), но тут солнце летит прямо тебе в нос со скоростью девяноста трех миллионов миль в секунду. Ослепленный, страшно перепуганный, ты упираешься руками в стекло витрины, чтобы не упасть. Озарение длится недолго, не более нескольких секунд, но когда к тебе возвращается зрение, женщины в витрине уже нет, а в витрине расстилается только изысканный, сверкающий эмалью цветник санитарных принадлежностей.

Что произошло? Ты летал или был уничтожен и забыт? Разумеется, случилось и то, и другое, и снова ребенок разрешит этот коан.

Хотя в нынешнем воплощении тебе всего десять лет[374], ты напоминаешь себе о том, что надо найти отцовские бирки и носить их всегда, когда это возможно, – «тебя это не убьет, а ему понравится». По-твоему, жизнь – это дареный конь. Тебе интересно, почему люди считают, что быть эмоциональным так важно. Твои мать и отец не считают человека человеком, если он не поглощен размышлениями о чем-то очень печальном, или раздражающем, или несправедливом. Твой отец и тебя не считает человеком. Если у тебя и есть эмоции, ты не помнишь, давал ли ты им когда-либо выход. Тебе непонятно, какая от эмоций польза. Ты любишь Бога, но любишь его без всякой сентиментальности. Ты любишь своих родителей, но лишь в том смысле, что остро чувствуешь привязанность к ним. В одном из прежних воплощений ты был индусом, неплохо развивавшемся в духовном отношении. Отец видит в тебе какого-то урода из-за того, что ты медитируешь. А мать беспокоится о твоем здоровье из-за того, что ты все время думаешь о Боге. Ты считаешь, что глупо бояться смерти – ведь ты просто бросаешь это тело ко всем шутам. Господи, все это проделывали тыщу раз. Ты знаешь, что примерно через пять минут у тебя будет урок плаванья, что твоя сестренка Пуппи столкнет тебя в пустой бассейн, ты размозжишь себе голову и умрешь.

Посттравматический синдром – с его бесконечными вспышками воспоминаний – это форма перерождения, перевоплощения, не так ли? Маленькая девочка уже не воплощение искупления: Пуппи толкает тебя на смерть, которую ты охотно принимаешь, поскольку нашел в Веданте источник утешения – миф о перерождении. Никакого страдания – и можно надеяться на новую жизнь. Точно так же, как ты вынудил твою первую жену стать свидетельницей твоего самоубийства, теперь ты травмируешь Пуппи, наказывая ее за то, что она – человек. Она будет всю свою жизнь снова и снова переживать твою смерть. Твои гениальные, героические самоубийства или почти самоубийства во всех твоих перерождениях – это пацифистские выступления протеста против мировой войны.

Проникновение в рану тебе важнее мира, который нанес рану. «Ты пребываешь в этом мире, но ты не от него. Теперь ты свободен для того, чтобы быть с теми, кого любишь, и неважно, кто эти люди – религиозные деятели, исторические фигуры, личные друзья или вымышленные персонажи»[375].

Разговор с Сэлинджером – 6

Пэт Йорк: В 1966 году меня пригласили снимать актеров Марлона Брандо и Роберта Форстера, игравших в киноверсии романа Карсон Маккаллерс «Отражения в золотом глазу». Это были ночные съемки, начинавшиеся в сумерках и заканчивавшиеся на рассвете. Съемки проводили на военной базе Митчелл на Лонг-Айленде…

Как это обычно бывает на киносъемках, возникали паузы, необходимые для смены декораций. Во время одного из таких перерывов ко мне подошел представительный мужчина в возрасте и начал разговор. Он все время говорил о том, что ему понравился мой голос, и задавал много вопросов на разные темы, интересовался моими симпатиями и антипатиями. Задать вопросы о нем самом было невозможно, поскольку он говорил безостановочно и продолжал рассказывать о том, как ему нравится мой голос. Я поблагодарила его, но не могла понять его одержимость особенностями моего голоса.

Наконец, он заметил, что не может поверить в то, что у меня нет ни малейшего акцента, и спросил, из какой части Италии я приехала. Я ответила, что я американка, родившаяся на Ямайке, учившаяся во французской школе в Англии, а также в Германии, и завершившая образование в США.

Казалось, он был ошеломлен. Он сказал, что расспрашивал обо мне разных людей, и, по меньшей мере, трое из них сообщили ему, что я – итальянка. Мы оба посмеялись над этим, и я представилась ему, после чего он назвал свое имя: Дж. Д. Сэлинджер.

Я знала, что Сэлинджер стал затворником, и примирить этот факт с человеком, с которым я так непринужденно разговаривала, я не могла. Я сказала ему, что мне очень нравится его книга «Над пропастью во ржи» и что мой сын-подросток Рик только что прочитал эту книгу и ни о чем другом не может говорить. Сэлинджер сказал, что хотел бы установить контакт с Риком и спросил его имя и адрес…

Сэлинджер переписывался с моим сыном. Через несколько лет, когда Рик учился в Париже, я как-то вечером пообедала с ним. Сын был одинок и несчастен. Его квартиру ограбили и в числе прочего украли чемодан, в котором он хранил все письма Сэлинджера. Сына не слишком расстроила потеря многих других вещей, но смириться с тем, что украли письма его идола, он не мог[376].

Часть вторая

Гархастья

Обязанности домохозяина

Глава 13

Его долгая темная ночь

Корниш, Нью-Гэмпшир; Нью-Йорк, 1953–1960

С конца 40-х годов Сэлинджер все более уходит в восточную философию и религию, особенно Веданту. Посещая нью-йоркский Центр Рамакришны-Вивекананды, уединяясь в отдаленных сельских районах штата Нью-Йорк и читая священные индуистские тексты, он основывает практически все решения в своей жизни на принципах Веданты. Согласно предписаниям Веданты, во второй стадии жизни человек должен стать домохозяином – жениться, создать семью и обеспечивать ее. Сэлинджер женится на Клэр Дуглас, ставшей прообразом героини повести «Фрэнни» и членом трех семей: собственной семьи Сэлинджеров, вымышленной семьи Глассов и третьей – семьи Уильяма Шона, редактора журнала New Yorker, разблокировавшего одержимость Сэлинджера, особенно его одержимость чистотой, молчанием и, в конечном счете, чистотой молчания. Сэлинджер пишет, как одержимый, в бункере, отделенном от главного дома. Сэлинджер разговаривает так, словно вымышленные им персонажи существуют в реальном мире, вне страниц его рукописей. Сэлинджер существует на ничейной земле среди членов вымышленных им семей, кланов Глассов и Колфилдов, в довоенном и послевоенном мирах, и в жизни молодых женщин, которых он пытается заманить в свое воображение и в свою жизнь. Как отец семейств, Сэлинджер жонглирует ими, пытается спасти свою довоенную детскую непосредственность от послевоенной травмы. Скрытая напряженность должна привести к разрушению.

Пол Александер: После случая с Ширли Блейни Сэлинджер решил выйти из своего уединения и установить отношения с людьми своей общины. Он стремился сдружиться с людьми постарше и ходил на вечеринки, на которые его приглашали.

Шейн Салерно: Осенью 1950 года Сэлинджер, которому тогда был 31 год, встретил Клэр Дуглас, которой было 16. Клэр училась в выпускном классе в Шипли, женской школе-пансионе в Брин Мор, штат Пенсильвания, и Сэлинджер встретил ее на вечеринке, устроенной художницей Би Стейн и ее мужем, переводчиком и автором журнала New Yorker Фрэнсисом Стигмюллером. Родители Клэр жили в том же многоквартирном доме, что и Стигмюллер и Стейн, на 66-й Восточной улице.

Маргарет Сэлинджер: На вечернику Клэр явилась на удивление красивой: с широко открытыми глазами, она казалась уязвимой, стоящей на краю, – как Одри Хёпберн в фильме «Завтрак у Тиффани» или как Лесли Кейрон в фильме «Джиджи»… Свои каштановые волосы Клэр зачесывала назад, открывая свой прекрасный лоб… В тот вечер, когда мои родители встретились, на ней было синее хлопчатобумажное платье с бархатным воротником более темного синего цвета, простое и элегантное, как цветок ириса[377].

Клэр Дуглас: Господи, мне так нравилось это платье… Оно идеально соответствовало цвету моих глаз. В жизни не носила ничего прекраснее.

Шейн Салерно: На вечеринке Джерри и Клэр не удалось толком поговорить, поскольку и он, и она пришли с другими людьми, но на следующий день Сэлинджер позвонил Би Стейн, поблагодарил ее и попросил адрес Клэр в Шипли. На следующей неделе Клэр получила письмо от Сэлинджера. В течение 1950/51 учебного года он звонил и писал ей.

Пол Александер: Сэлинджер увлекся Клэр, как только увидел ее. Она была привлекательной, красивой, хорошенькой в очень обворожительном смысле этого слова. В ней были мягкость и деликатность, которые Сэлинджер счел очень привлекательными… Становившегося старше Сэлинджера постоянно влекло к женщинам, которым еще не исполнилось 20. Была молоденькая венка, потом – Уна О’Нил, а теперь появилась Клэр.

Сэлинджер выяснил, что отцом Клэр был Роберт Лэнгтон Дуглас, известный британский арт-критик. Отец Клэр был существенно старше ее матери, так что в том, что ее тянуло к Сэлинджеру, не было ничего необычного.

Клэр Дуглас в годы учебы в Рэдклифф-колледже.

Дэвид Шилдс: Семья Клэр была известной: брат Клэр, который был намного ее старше, Уильям Шолто Дуглас, служил в британских ВВС большую часть периода с 1914 по 1947 год и участвовал в двух мировых войнах. В течение года он командовал британскими оккупационными войсками в Германии, а затем стал председателем совета директоров компании British European Airways. Он также стал пэром Англии и членом палаты лордов британского парламента. Отец Клэр, пошедший добровольцем на Первую мировую войну в возрасте 50 лет, был экспертом по искусству Сиены. Он умер во Флоренции в 1951 году. Клэр привыкла к тому, что ее окружали пожилые люди, сражавшиеся в мировых войнах. Как и Сэлинджер, она была наполовину ирландкой.

Маргарет Сэлинджер: В детстве мою мать не подготовили к пребыванию в каком-либо учреждении. Когда ей было пять лет, ее отправили в закрытый пансион для девочек, после чего она побывала в восьми разных приемных семьях, а потом попала в другой пансион[378].

Дэвид Шилдс: Сэлинджера интересовали очень, очень молодые девушки, собственно говоря, девочки, но то же самое можно сказать о многих мужчинах. Фиксация Сэлинджера на девочках показательна в том, что он рассматривает каждую из них, в сущности, как возможность побега в те времена, когда «никто не слышал о Шербуре или Сен-Ло, о лесе Хюртген или о Люксембурге» (Сэлинджер, рассказ «Посторонний» – журнал Collier’s, 1 декабря 1945 года).

Джеральдин Макгоуэн: Сэлинджер был необыкновенно привлекательным, у него был огромный заряд харизмы. Нам известно, что в начале отношений он буквально бомбардировал людей своей любовью. Объекты его привязанности были самыми лучшими, самыми восхитительными, самыми умными и одаренными людьми. А потом он получает от них то, что хотел, и все заканчивается.

Дэвид Шилдс: Летом после первого года обучения в Рэдклифф-колледже Клэр вернулась в Нью-Йорк, где работала моделью в магазине модной одежды Lord & Taylor.

Шейн Салерно: Клэр придет на квартиру Джерри в доме на 57–1 Восточной улице, где проведет ночь на его черных простынях, но секса у них не будет. Сэлинджер уже находился под влиянием «Провозвестия Шри Рамакришны», в котором сказано: «Избегай женщины и золота».

Клэр Дуглас: Черные простыни, черные книжные полки, черный кофейный столик и т. д. Все это соответствовало депрессии Сэлинджера. У него действительно возникали черные дыры, проваливаясь в которые он едва мог двигаться и мог только говорить[379].

Шейн Салерно: На ранних стадиях своих отношений с Сэлинджером Клэр скрыла от него некоторые моменты своей жизни. Она скрыла, что работает моделью в Lord & Taylor, поскольку понимала, что он отрицательно отнесется к ее работе.

В 1953 году, уже после своего переезда в Нью-Гэмпшир, Сэлинджер навещал Клэр в Рэдклифф-колледже и изводил ее долгими разговорами и прогулками по берегу реки. Но в промежутках между визитами он был далеко, и Клэр чувствовала себя покинутой. Когда Сэлинджер удивил ее предложением бросить колледж и переехать к нему в Корниш, она ответила отказом… Оскорбленный Сэлинджер исчез. Расстроенная Клэр поехала в Корниш, чтобы поговорить с ним, но не смогла его найти.

Пол Александер: Когда Клэр поначалу отказалась переезжать в его дом, Сэлинджер просто исчез.

Дэвид Шилдс: Сэлинджер на несколько месяцев уехал в Европу.

Шейн Салерно: В течение этого времени он продолжал поддерживать контакт с Джин Миллер.

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 1953 год):

Мне кажется, что я никогда никого не любил достаточно сильно для того, чтобы подняться и разбить стеклянные стены, в которые я заключаю любимого человека. Это очень тяжело для всех, кого это касается. Может быть, однажды я изменюсь. Честно говоря, не знаю. Я никогда не чувствовал, что настолько сильно привязан к кому-то, чтобы любить этого человека свободно. Я никогда не испытывал достаточно сильной любви даже к одному человеку, не говоря уж о любви к двадцати людям[380].

Пол Александер: Клэр пережила упадок физических и умственных сил. У нее был мононуклеоз и аппендицит, с которыми она на какое-то время слегла в больницу, где ее неоднократно навещал выпускник Гарвардской школы бизнеса по имени Коулмен Моклер.

Дэвид Шилдс: Клэр была отголоском восемнадцатилетней Уны О’Нил, какой она была десятью годами ранее, и провозвестницей первокурсницы Йельского университета Джойс Мэйнард, которая появится двадцатью годами позже. Сексуальное и романтическое воображение Сэлинджера маниакально кружило вокруг одного и того же образа обычно темноволосой, мальчишески сложенной девочки, повторявшей черты его матери, его сестры, Сильвии, Джин Миллер и так далее. И он воспроизводил треугольник Уна – Чаплин – Сэлинджер.

Клэр уже была связана с Моклером, который недавно и глубоко погрузился в христианский фундаментализм. Она провела с ним лето в Европе. А когда в середине сентября она вернулась в США, Сэлинджер не стал откликаться на ее телефонные звонки.

Шейн Салерно: В недатированном письме 1953 года Сэлинджер сообщает Джин Миллер, что его недавно опубликованный сборник «Девять рассказов» «продается очень хорошо, но никаких денег за него я не получу до сентября». (Книга вышла на первое место в списке бестселлеров New York Times и продержалась там 15 недель). В последующих письмах Джин Миллер Сэлинджер начинает обсуждать восточную философию.

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 1953 год):

Это слово – ко-ан или просто коан. А коан – это неразрешимая рациональным путем проблема, которую ставят перед дзэнскими монахами их наставники. Просто рассказываю тебе коаны, которые приходят мне в голову.

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 30 апреля 1953 года):

На эти выходные у меня два приглашения от местных жителей. Я соврал и сказал, что уезжаю в Бостон. Теперь, полагаю, я должен туда ехать. Чертовы люди.

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 1954 год):

Несколько слов о тех двух книгах, что я послал тебе. Маленькая книжечка о стрельбе из лука – не подлинный дзэнский текст или что-то вроде того, но она прекрасна – чистый дзэн. И, кроме того, красота дзэн постоянно поглощает тот факт, что дзэн там, где его находишь.

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 1954 год):

Я знаю, что это беспокоит некоторых моих друзей, в особенности тех, кому нравятся мои произведения. Полагаю, некоторые из них гадают, не стану ли я раньше или позже настоящим монахом, не откажусь ли я от литературы, женюсь ли я когда-нибудь и т. п. В данный момент я далек от всего этого. Какой бы низкой и обманчивой вещью была бы «религия», если она вела меня к отрицанию искусства, любви.

Дэвид Шилдс: После многочисленных посещений Клэр в больнице Моклер предложил ей вступить с ним в брак, и, вследствие молчания Сэлинджера, Клэр приняла это предложение. Но летом 1954 года ее навестил Сэлинджер; в момент его приезда она читала «Путь паломника». Сэлинджер увел Клэр у Моклера и от его христианского фундаментализма в Веданту, индуистскую философию, которая завладевала его жизнью. Вскоре Клэр развелась с Моклером. За четыре месяца до окончания Клэр Рэдклифф-колледжа Сэлинджер вынудил ее сделать выбор между ним и степенью, которую она получила бы при окончании колледжа.

Свидетельство о браке Дж. Д. Сэлинджера и Клэр Дуглас.

Шейн Салерно: Чувство к Сэлинджеру, которое питала Клэр, оставалось сильным, и после развода с Моклером она переехала к Сэлинджеру. 17 февраля 1955 года Сэлинджер женился на Клэр в Барнарде, штат Вермонт. В ненастный февральский день, в дождь со снегом, Сэлинджер и Клэр приехали на бракосочетание, которое совершил мировой судья. В свидетельстве о браке Сэлинджер сообщил, что этот брак у него первый, полностью устранив какие-либо юридические следы своей первой жены Сильвии Вельтер.

Джон Ско: Чтобы отпраздновать свадьбу, Сэлинджер закатил вечеринку, что было для него нехарактерно. На этой вечеринке присутствовали мать Сэлинджера, его сестра (о которой мало что известно, кроме того, что она одевалась в Bloomingdale и дважды была разведена). Присутствовал и первый муж Клэр. Чуть позже на городском собрании Корниша шутники избрали Сэлинджера Городским Харгривом, что было почетной должностью, которую в шутку дают человеку, который только что женился. Предполагалось, что в обязанности этого должностного лица входит сгон вырвавшихся на волю свиней. Сэлинджер не оценил эту шутку[381].

Пол Александер: Свадебным подарком Сэлинджера Клэр была рукопись повести «Фрэнни», образ которой, по всей вероятности, основан на личности Клэр, и нетрудно разглядеть в написанном Сэлинджером портрете мучительно заурядного приятеля Фрэнни Лейна Кутеля не слишком тонкую насмешку над Моклером.

* * *

Бен Ягода: Опубликованная в 1953 году повесть Сэлинджера «Фрэнни» вызвала сенсацию: люди говорили о ней по всей стране – о персонажах, ситуациях и особенно о том, что вызвало обморок героини повести Фрэнни. Был ли ее нервный срыв вызван экзистенциальным кризисом или же беременностью героини?

Джон Венке: Думаю, что когда Сэлинджер писал «Фрэнни», он действительно все еще хотел быть популярным писателем. С одной стороны, в то время быть разваливающейся на куски богатой девушкой, переживающей религиозный кризис, было очень модно, и, по моему мнению, повесть стала революционным актом в культуре середины 50-х годов, особенно в условиях более строгих правил, диктуемых администрацией Эйзенхауэра.

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Гасу Лобрано, редактору журнала New Yorker, 20 декабря 1955 года):

Я все откладываю и откладываю это. Главным образом, из-за критических замечаний с Девятнадцатого этажа, где всем кажется, что дело, возможно, в беременности Фрэнни. Если бы это было главной мыслью, которая останется у читателя после прочтения повести, такая мысль кажется мне убийственной.

Дэвид Шилдс: Многие читатели New Yorker думали, что Фрэнни беременна. «На миг она напряженно застыла в этой почти утробной позе – и вдруг разрыдалась». Если тут дело не в беременности, то в чем тогда? Неужели в том, что Фрэнни, мифологический женский персонаж, страдает от послевоенного нервного срыва? Бестолковый поиск смысла мистиком удовлетворяется использованием тел молодых девушек. Матка – возродившаяся военная рана. Фрэнни – набожное свидетельство необходимости выживания ее создателя на войне.

Максуэлл Гейсмар: Как в любом хорошем рассказе Скотта Фицджеральда, сейчас утро субботы, дня решающего матча в Йельском университете… Лейн Кутель в непромокаемом плаще читает страстное любовное письмо Фрэнни… Фрэнни, слушающую Лейна с «выражением особого, напряженного внимания», одолевает неприязнь к его тщеславности и самодовольству. Она не может выносить не только самого Лейна, но весь образ его жизни, его привычки, ценности, стандарты. И в конце концов она выносит обвинение не только обществу американского высшего класса, но и почти всей западной культуре[382].

Дж. Д. Сэлинджер («Фрэнни», журнал New Yorker, 29 января 1955 года):

Лейн отпил глоток, сел поудобнее и оглядел бар с почти осязаемым чувством блаженства оттого, что он был именно там, где надо, и именно с такой девушкой, как надо, – безукоризненной с виду и не только необыкновенно хорошенькой, но, к счастью, и не слишком спортивного типа – никакой тебе фланелевой юбки, шерстяного свитера[383].

Пол Левайн: Отвергнув своего приятеля-студента привилегированного университета и все то, что тот представлял, Фрэнни обращается внутрь себя с помощью мистической книги о русском крестьянине, который, снова и снова повторяя Христову молитву, обретает Бога в биении своего сердца. Страдая от психосоматических спазмов, вызванных у нее средой, которую она не может более выносить, Фрэнни отвергает публичный комфорт ресторана ради неудобного уединения в уборной, где она может молиться, приняв странное утробное положение[384].

Пол Александер: «Фрэнни» – обвинительный акт (как, разумеется, и «Над пропастью во ржи»). Сэлинджер обрушивается не на что-то конкретное, определенное, а на общее, даже социальное. Фрэнни ненавидит неискренних людей и пустозвонов, однако вынуждена общаться с такими людьми в колледже. Хуже того, за ней ухаживает такой же пустой парень, и за это, пожалуй, ей некого винить, кроме самой себя, хотя на протяжении всего повествования она ни разу не берет на себя ответственность за неспособность порвать с ним. Вместо этого «Фрэнни», по-видимому, предполагает, что поскольку мир полон пустозвонов, все, что можно сделать, это уйти в какую-то религию. По словам Фрэнни, она ищет утешения в Христовой молитве. Впрочем, в конечном счете, даже религии недостаточно. Пытаясь справиться с проблемами своей жизни, Фрэнни цепляется за религию – и все глубже проваливается в умственное истощение до такой степени, что едва может сохранять здравомыслие. В «Над пропастью во ржи» Холден заканчивает тем, что оказывается в психушке. А Фрэнни оказывается в незнакомой комнате, беззвучно произнося молитву и не ведая, где она находится, и что будет делать дальше[385].

Джеймс Лундквист: Сэлинджер определенно не предлагает «Путь странника» и молитву Христову в качестве ответов на какие-либо вопросы… Одна из главных идей дзэн… заключается в том, что люди, слишком критически относящиеся к другим, слишком озабоченные анализом частностей, не могут постичь единства всех вещей, а в дальнейшем не могут и разложить себя на мельчайшие частицы[386].

«Путь странника»: Молиться надо непрестанно, всегда и повсюду… не только бодрствуя, но и во сне[387].

Джон Венке: Есть потребность, которую, например, испытывает Фрэнни, и на которую отвечает молитвой Христовой. Это не столько молитва, это желание чего-то такого, что заполнит пустоту. А персонажи Сэлинджера – люди, пустоту которых не заполнить.

Молитва Христова: Господи Иисусе Христе, помилуй мя, [грешного].

Шейн Салерно: После «Над пропастью во ржи» и «Девяти рассказов» Сэлинджер обрел такой авторитет, что на него снова смотрели как на человека, определяющего развитие культуры задолго до битников и первых последователей дзэн. Сэлинджер опять поймал момент еще до того, как он возник, но он был в более глубокой беде, чем сам думал. В то время он не понимал, что переживает кризис, но он переживал кризис в супружеских отношениях, как художник. И религиозный кризис. Годы спустя Сэлинджер поблагодарит своего духовного наставника Свами Вивеканаду за то, что тот провел его через «долгую темную ночь».

* * *

Генри Грунвальд: Как объекты коллекционирования, рассказы о его жене [Клэр] еще более редки и столь же ценны. Вот, например, случай, когда Сэлинджер встречался в клубе Stork с английским издателем, а Клэр с подружкой сидели за соседним столиком и прикидывались шлюшками. Или рассказ о времени после опубликования «Фрэнни», когда друзья, встречая Сэлинджера и Клэр, молча шевелили губами. Это была шарада для своих – воспроизведение последних строк повести «Фрэнни»: «Губы у нее беззвучно шевелились, безостановочно складывая слова»[388].

Шейн Салерно: Сэлинджер и Клэр взялись за строительство своей жизни в соответствии с чистотой своих религиозных убеждений и вне зависимости от господствовавшего в 50-х годах маниакального стремления к положению в обществе и внешнему виду. Это была жизнь, исполненная простоты, с акцентом на природу и духовность. Супружеская пара поклялась уважать все живое и, по словам Гэвина Дугласа, брата Клэр, отказывались убивать даже мельчайших насекомых. Их дни проходили в медитациях и занятиях йогой. Вечерами они уютно устраивались, прижавшись друг к другу, и читали «Провозвестие Шри Рамакришны» и «Автобиографию йога» Парамахансы Йогонанды. С начала их брака Сэлинджер беспокоился, что Клэр не сможет приспособиться к одиночеству и простоте жизни в Корнише.

Артур Дж. Пейс: Клэр Сэлинджер привлекло учение Йогананды[389], и она стала овладевать крийя-йогой[390]. Кумиром четы стал Лахири Махасайя, гуру (наставника) Йогананды, который был женат и доказал, что достижения в йоге открыты и для семейных мужчин и женщин[391].

Парамаханса Йогананда: Вы избраны для того, чтобы через крийя-йогу принести духовное утешение многим, искренне ищущим утешения. Миллионы людей, обремененных семейными узами и тяжкими мирскими обязанностями, получат новые сердца от вас, домохозяев, подобных им самим. Вам следует направлять их к пониманию того, что семейные люди не отлучены от высших достижений в йоге…

Покидать этот мир вас никакая необходимость не принуждает, ибо внутренне вы уже разорвали все кармические связи этого мира. Но не связь с этим миром, в котором вы все еще должны пребывать.

«Сын мой, – сказал Бабаджи, обнимая меня, – роль, которую ты играешь в этом воплощении, должна быть исполнена до того, как множество глаз обратят на тебя пристальное внимание. До рождения благословенный многими жизнями, проведенными в одинокой медитации, ты должен теперь войти в мир людей»[392].

Дэвид Шилдс: Маргарет Сэлинджер считала, что совет Лахири Махасайя дал ее отцу и матери благословение не только на брак, но и на рождение дочери.

Рисунок: беременная Клэр.

Клэр Дуглас: В ту ночь в поезде на пути в Корниш [после встречи с йогом в Вашингтоне в начале 1955 года], в купе спального вагона мы любили друг друга …Уверена, что в ту ночь я и понесла Маргарет[393].

Пол Александер: 10 декабря 1955 года Дж. Д. Сэлинджер стал отцом. У него родилась дочь Маргарет. Для Сэлинджера рождение его первого ребенка было экстатическим моментом. Но ирония заключалась в том, что после рождения дочери он стал иначе рассматривать Клэр. До появления дочери Клэр в значительной степени была образом девушки, еще не достигшей двадцатилетия, или женщины чуть за 20, которой он был очарован. Теперь Клэр стала зрелой женщиной, матерью его ребенка. Поэтому, хотя она все еще привлекала его, поскольку принесла ему этот огромный дар, его отношение к Клэр изменилось, и рождение ребенка оказало на отношения супругов постоянное воздействие.

Клэр была умной, привлекательной и, надо думать, энергичной женщиной, вышедшей из достойной английской семьи. Она училась в Рэклифф-колледже. Она была связана с миром. И рутинный порядок писательской жизни Сэлинджера положил конец их отношениям.

«Провозвестие Шри Рамакришны»: Человек может жить в горной пещере, натираться золой, поститься и соблюдать строгую дисциплину, но если его ум обращен к мирским предметам, к «женщинам и злату», я говорю: «Позор ему!» Но я говорю, что поистине благословлен тот человек, который ест, пьет и странствует, в мыслях своих отказываясь от «женщин и злата».

[Отвечая ученику, продолжающему жить половой жизнью с женой], Рамакришна говорит: «Тебе не стыдно? У тебя есть дети, а ты все еще получаешь удовольствие от сношений с женой. Не ненавидишь ли ты себя за то, что таким образом живешь как животное? Не ненавидишь себя за то, что тешишься телом, в котором только кровь, флегма, слизь и нечистоты?»[394]

Клэр Дуглас: Мы нечасто занимались любовью. Плоть – зло[395].

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Свами Никхилананда, 1972 год):

Между крайним безразличием к телу и самым крайним и ревностным вниманием к нему (хатха-йогой), по-видимому, вообще нет никакой полезной середины, и это представляется мне еще одной ненужной печалью майи[396].

Шейн Салерно: В то время, в середине 50-х годов, Сэлинджер познакомился и свел близкие отношения с одним из своих соседей, судьей Лерндом Хэндом, который стал крестным отцом Маргарет Сэлинджер. Согласно газете New York Times, Лернд Хэнд «наряду с Джоном Маршаллом, Оливером Уэнделлом Холмсом, Луисом Брандейсом и Бенджамином Кардозо принадлежит к светилам американского судейского корпуса и юридической мысли». Сэлинджер рассматривал Лернда Хэнда, которого часто называли «десятым членом Верховного суда», как «истинную карма-йогу». Это описание судьи показывает, насколько глубоко Сэлинджер ушел в язык и учение Веданты. В одном из писем Хэнду Сэлинджер задается вопросом, «продолжаю ли я заниматься писательством или перешел к пропаганде идей группы людей в набедренных повязках».

Для Клэр ситуацию усугубляло то, что в первый год их брачной жизни Сэлинджер был поглощен своей работой. Он часто уезжал в Нью-Йорк, где прятался от людей в редакции New Yorker, и в работу. С. Дж. Перельман, юморист New Yorker, знавший Сэлинджера как коллегу по журналу, часто навещал писателя в Корнише.

Лейла Хэдли Люс: Сид [С. Дж. Перельман] рассказывал: «Очень странно: он обзавелся бетонным бункером, где и работает, но в саду он установил огромную статую Будды, и там вокруг него вьется множество буддистских монахов». Сид считал Клэр просто типичной студенткой колледжа.

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Джин Миллер, 1954 год):

Когда я приобрел дом, там все еще царил покой. Я уселся и часами предавался размышлениям. В конце концов, мне показалось, что если я должен выполнить работу, если я должен исполнить мой «долг» (ненавижу это слово) – т. е. исполнить его более или менее в духе Бхагавад-гиты, – мне следует держаться подальше от города, и жить в уединении.

* * *

Шейн Салерно: Должно быть, Клэр мечтала о жизни с Сэлинджером и семьей в спокойных лесах Нью-Гэмпшира, но вскоре поняла, что у ее мужа уже есть семья – Глассы.

Сэнфорд Голдстейн: Вы получаете очень, очень умную семейку – семью Глассов. Эта семья – очень концентрированное изображение встревоженной человечности, и мы хотим познакомиться с членами семьи. Мы хотим, чтобы они вышли за рамки своих проблем. Мы хотим учиться у них.

Джеральдин Макгоуэн: Одной из странностей сравнения настоящих детей с детьми Гласс заключается в том, что ни один человек не хотел бы, чтобы его дети были детьми Гласс. Все дети Гласс ужасно страдают. Большую часть времени они испытывают страшные мучения. Настоящие дети Сэлинджера, возможно, считают, что их отец отдавал предпочтение детям Гласс. Это убеждение – часть дисфункции, связанной с Сэлинджером: если действительно любишь своих детей, зачем желать им такой жизни?

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Полу Фицджеральду, 3 февраля 1960 года):

У нас вот-вот родится второй ребенок, и я работаю без передышки, пытаясь обогнать время. Должно быть, у тебя есть отличная мысль о том, как сохранить здесь немного спокойствия после появления еще одного ребенка. И я согласен с тобой относительной старых дружеских отношений. Особенно тех, что сложились во время войны.

Этель Нельсон: Когда я начала ухаживать за его детьми, я получила приглашение через моего мужа Уэйна, который уже работал на Джерри. Клэр должна была родить Мэтью, и у них уже была маленькая дочка Маргарет. Они нуждались в помощи – надо было занимать Маргарет, чтобы Клэр могла делать то, что ей следовало делать. Джерри знал меня с тех времен, когда он встречался со мной и моими друзьями по виндзорской старшей школы, так что процесс найма прошел очень гладко.

Моим делом было ухаживать за Маргарет, которую мы звали Пегги. В то время Маргарет было четыре или пять лет, и она была очень славной девочкой. А Джерри – ну, я знала, что он где-то рядом, но никогда не видела его: он находился под холмом. Работал над своими книгами и попросту не появлялся дома. На самом деле, я не знаю, были ли дети в первые годы жизни хорошо знакомы с отцом. Я видела фотографии, на которых он несет Пегги на руках, но как часто такое случалось?

Дом у них был очень милый, этакий кукольный домик недалеко от дороги, с высоким забором для защиты. По-моему, перед домом росли какие-то цветы. Клэр пыталась устроить сад, и все выглядело замечательно, но почва была неплодородной. Землю не возделывали и не удобряли многие годы, и она была грубой, заросшей лесом или покрытой жесткой дерниной. За домом был крутой склон, и там, внизу, Джерри и построил еще одно убежище, где мог писать.

Это было не домом, а какой-то постройкой. Я бы сочла эту постройку каким-то динамитным складом. Туда он и уходил, в любое время, днем и ночью. И затворялся там. Его не было видно неделю, а то и больше. Он входил в режим писания, и тогда его надо было оставлять в полном одиночестве. Не думаю, что в той постройке, где он писал, было больше одной, может быть, полутора комнат.

Уэйн расчищал кусты, срубал мешавшие деревья, косил траву на лужайках, в общем, выполнял работу садовника. Уэйн спускался с холма и рубил деревья, расчищая путь от дома до постройки, где Джерри писал.

Я никогда не ходила вниз. А Уэйн однажды спустился к домику; он работал там, а Джерри подошел к двери и спросил, не хочет ли Уэйн попить чего-нибудь холодненького. Уэйн присел и поболтал с Джерри, что, как я знаю, случалось крайне редко. Они просто разговаривали, и Джерри спросил Уэйна, не хочет ли он получить экземпляр «Над пропастью во ржи» с автографом автора. А Уэйн ответил: «Нет, спасибо, Джерри, но я не больно-то много читаю». Мой муж был простым деревенским парнем и не слишком задумывался о литературе. Думаю, сегодня экземпляр с автографом автора стоил бы больших денег. Уэйн рассказал мне, что там, внизу, было в беспорядке навалено много бумаги. Полагаю, такой беспорядок царит и у других писателей, но других писателей я не знаю.

Когда я работала у Клэр, я очень редко видела Джерри. Я приходила в их дом и шла прямо на кухню, разговаривала с Маргарет и малюткой Мэтью, а до Джерри мне и дела не было. Джерри должна была заниматься Клэр. Я никогда не готовила. С этими делами отлично управлялась Клэр. Она хорошо готовила. Я просто убиралась в доме, играла с Маргарет и уходила домой.

К Сэлинджерам я приходила в половине девятого утра. Если на кухне была грязная посуда, я мыла ее. Обычно Пегги утром оставалась с матерью в другой комнате, а когда она выходила, моя работа по дому заканчивалась. Мы выходили из дому на прогулки, но далеко не уходили. Джерри не разрешал уходить далеко, так что мы гуляли рядом с домом, собирали цветы для мамы. Или же Маргарет вставала на стул и помогала мне мыть посуду. Или же мы раскладывали предметы по цвету. Много времени мы просто болтали, гуляли, разглядывали цветы и говорили о том, что находится за забором. Но, знаете, с трех-четырехлетними детьми особенно и не поговоришь.

Она была счастлива. Маргарет всегда была очень счастливой. Всегда сияла широкой улыбкой. Не помню, чтобы кому-нибудь приходилось говорить ей что-то дважды: она была хорошо воспитана и умела слушать то, что ей говорят. Думаю, ей действительно в детстве был нужен приятель. Таких детей всегда изображают как растущих для того, чтобы быть счастливыми. А мне просто больно думать о детях, растущих в одиночестве. Не думаю, что они когда-либо знали домашнюю, семейную жизнь, и сожалею об этом. Дом нужен каждому ребенку.

Думаю, что в то время, когда я работала у Сэлинджеров, Пегги не слишком страдала от одиночества. Ей было три или четыре года. Но, по-моему, когда ей было 8, 9, 10 лет, одиночество сказалось на ней. К тому времени Джерри уже устроил квартиру над гаражом и написал там «Выше стропила, плотники». Если Джерри был в доме или в той пристройке, детям не разрешали приближаться к нему. К нему нельзя было приближаться даже жене. Обычно думают, что если у людей есть деньги, они счастливы. Это не так.

Клэр произвела на меня сильное впечатление тем, что остро нуждалась в общении с мужем. Его просто никогда не было рядом, а она была типичной леди в длинном платье, хорошей прической и бокалом вина в руке, болтавшей с множеством людей из Нью-Йорка. Ну, такой она мне всегда представлялась. Казалось, что она играет не свою роль.

Джеральдин Макгоуэн: Клэр была очень молода, а Сэлинджер всегда обращался с женщинами так, словно их нельзя разбить. У него есть теория о том, что взрослых мужчин особенно влечет к маленьким девочкам. Думать так странно, даже дико. Но он так думает, и почти кажется, что в своих произведениях он создает образы городских Хайди[397] или городских Поллианн[398]. Эти маленькие девочки, которые появляются и спасают мир, не нуждаются в чьей-либо помощи, и неважно, как они страдают. Разумеется, это такие сказочные персонажи. В его произведениях у женщин есть сказочные свойства.

Эсме потеряла отца и мать, но помогает сержанту Х. Зуи говорит самые жуткие в мире вещи своей матери Бесси, но она нимало не смущается, а лишь беспокоится за Фрэнни. По мнению Сэлинджера, женщины не ломаются, они всегда готовы прийти на помощь очень ранимым мужчинам. Не думаю, чтобы он заботился о Клэр. Думаю, этот образ женщин был в нем настолько силен, что он даже не думал, что у него есть причина беспокоиться о Клэр, хотя, разумеется, любая женщина, оставшаяся одна с ребенком в возрасте 20 лет, без семьи, без друзей, нуждается в помощи. По-видимому, ему это и в голову не приходило.

Бен Ягода: В то время, в 1955 году, Сэлинджер определенно сосредоточился на вымышленной им семье Глассов. Вслед за «Фрэнни» вскоре вышла повесть «Выше стропила, плотники», великолепная новелла о членах той же семьи.

Брюс Мюллер и Уилл Хохман: Важность повести «Выше стропила, плотники» в творчестве Сэлинджера переоценить невозможно. В этой повести, опубликованной в 1955 году, собраны и представлены все члены семьи Глассов, и повесть можно рассматривать как водораздел в истории публикаций Сэлинджера[399].

Дэвид Шилдс: Казалось, что он натягивает на себя огромное одеяло: отныне он будет держать себя в тепле этой огромной, идеализированной, гениальной семьи, члены которой страдают склонностью к самоубийству. Его миссией, задачей станет растворение в Глассах.

Джеймс Лунквист: В основе повести [ «Выше стропила, плотники»] таинство и торжество, поначалу, впрочем, ироническое. Это повесть о бракосочетании Симора и Мюриель, но Симор не появляется, и Бадди, единственный член семьи, который может присутствовать на церемонии, вынужден втиснуться в машину вместе с четырьмя другими свадебными гостями для того, чтобы приехать на квартиру родителей невесты, где должна состояться вечеринка по случаю, как оказывается, несостоявшейся свадьбы. Для построения повести Сэлинджер использует ситуацию, классическую для водевиля и бурлеска[400].

Джон Апдайк: [Это] – лучшее из произведений о Глассах, магическая и уморительно смешная поэма в прозе, завершающаяся обворожительным эффектом мистической ясности[401].

Эберхард Элсен: Симор представлен читателю как высокообразованный и одновременно психически неустойчивый персонаж. Повествование ведется от лица брата Симора Бадди, и характер Симура проявляется через конфликт Бадди с разгневанными свадебными гостями и через попытки Бадди понять нестабильное поведение Симора. Эти попытки включают пространные цитаты из дневника Симора, в котором много ссылок на восточные религии, главным образом, на классический даосизм и индуистскую Веданту.

Дж. Д. Сэлинджер (выдержка из письма Свами Адисварананде, 1975 год):

Ежедневно, перед тем, как встать с постели, я немного читаю «Бхагавад-гиту»[402].

Лесли Эпштейн: Какая блистательная повесть «Выше стропила, плотники»! Эта повесть великолепна и служит превосходным противовесом рассказу «Хорошо ловится рыбка-бананка».

Шейн Салерно: В повестях «Фрэнни» и «Выше стропила, плотники» (обе повести были опубликованы в 1955 году) Сэлинджер все еще поддерживает почти правильное равновесие – 80 % текста уделено повествованию и персонажам, 20 % – религии и наставлениям.

Дж. Д. Сэлинджер («Выше стропила, плотники», New Yorker, 19 ноября 1955 года):

Мы жили на озере. Симор написал Шарлотте, пригласил ее приехать к нам в гости, и наконец мать ее отпустила. И вот как-то она присела посреди дорожки – погладить котенка нашей Бу-Бу, а Симор бросил в нее камнем. Ему было двенадцать лет. Вот и всё. А бросил он в нее потому, что она с этим котенком была чересчур хорошенькая. И все поняли это, черт меня подери: и я, и сама Шарлотта, и Бу-Бу, и Уэйкер, и Уолт – вся семья.

Я уставился на оловянную пепельницу, стоявшую на столике.

«Шарлотта ни разу в жизни не напомнила ему об этом. Ни одного разу».

Я посмотрел на моего гостя, словно ожидая, что он начнет возражать, назовет меня лгуном. Конечно, я врал. Шарлотта так и не поняла, почему Симор бросил в нее камень[403].

Дэвид Шилдс: Маргарет Сэлинджер в своей книге пишет, что и она не понимает, почему Симор бросает камень в Шарлотту, но ясно, что это иносказание: молоденькая, красивая Шарлотта слишком красива для того, чтобы остаться неповрежденной в этом мире. Маргарет, пожившая с Сэлинджером, не верит в ущерб как в откровение. Впрочем, эта тема одна из главных струн Сэлинджера. Симор в повести не появляется – если не считать прочитанных Бадди выдержек из его дневника и описания его поступков персонажами. Все это происходит за рамками повести как ритуальные похоронные омовения, обмывание тела умершего, которого готовят к духовному перевоплощению в тысячах обреченных смерти американских солдатах и евреев. Симор пишет[404], что поведал своей невесте Мюриель о том, что в буддийской легенде секты дзэн рассказывается, как одного учителя спросили, что самое ценное на свете, и он ответил – дохлая кошка. Потому что ей цены нет. Симор говорит матери Мюриель, что войне, кажется, никогда не будет конца, но он знает только одно: если наступит мир, и его отпустят из армии, в гражданской жизни он хочет быть дохлой кошкой.

Ихаб Хассан: В истории своей женитьбы и в хронике уединенной жизни Сэлинджер до предела доводит свои способности к духовной строгости и изобретению форм, и то, что духовные способности превосходят возможности формы, указывает на затруднения, с которыми писатель недавно столкнулся. Он стремится к совершению поступка, который – за рамками поэзии, за рамками всякой речи, – сделает единство возможным. Подобно тому, как поступок может обратиться в молчание, сатира может превратиться в хвалу[405].

Субхаш Чандра: Сэлинджер убивает Симора – главного героя нескольких его произведений – в одном из ранних рассказов [ «Хорошо ловится рыбка-бананка»]. В более поздних произведениях писатель с поразительным искусством продолжает воссоздавать и перестраивать все обстоятельства и причины трагического конца своего героя. Это позволяет Сэлинджеру строить свод расследования, но основе которого он медленно, но верно продолжает очерчивать свою концепцию мужчины. В процессе этого строительства происходит очень зримое изменение в форме повествования и структуре более поздних произведений, в которых становится ясно, что интерес к тематике берет верх над художественными интересами[406].

Филип Рот: Он научился жить в этом мире, но как? Не живя в нем. Целуя пяточки маленьким девочкам и бросая камни в голову девочке, которая ему нравится. Очевидно, что он святой. Но поскольку безумие нежелательно, а святость для большинства из нас недостижима, на вопрос о том, как жить в этом мире, остается без ответа, если не считать ответом утверждение, что жить в этом мире нельзя[407].

* * *

Дэвид Шилдс: Существовали семья Сэлинджера и семья Глассов, но была еще и третья семья – журнал New Yorker, в котором патриархом был Уильям Шон. Говоря современным языком, Шон служил для Сэлинджера деблокиратором: он поощрял лучшие тенденции Сэлинджера (его преданность литературе), но поощрял и худшие склонности писателя (к отшельничеству, уединению, к изоляции, к самоотречению, чистоте, даже к молчанию). Сэлинджер нашел в Шоне художественную, невротическую душу, и пока Сэлинджер пожинал заслуженные художественные блага, Клэр и детям оставалось каким-то образом самим о себе заботиться в наглухо закрытом раю, который Сэлинджер построил в Корнише для себя, а не для других.

Роджер Энджелл: Впервые придя в New Yorker, Сэлинджер работал с Гасом Лобрано [и Уильямом Максвеллом], но [после смерти Лобрано] редактором стал Уильям Шон… Когда я пришел в отдел художественной литературы, ни один из редакторов с Сэлинджером не работал – с ним работал только Шон[408].

Бен Ягода: В профессиональном плане Шон поднялся благодаря Второй мировой войне. Шон использовал войну для того, чтобы преобразовать New Yorker из журнала утонченного юмора в журнал, где публиковали серьезные журналистские материалы (кульминацией этой тенденции стала публикация статьи Джона Херши «Хиросима», которая заняла целый номер). Написанием этой статьи руководил Шон. Он вместе с Херши сформулировал исходную идею статьи, отстоял для нее целый номер журнала, отредактировал статью и отправил ее в печать. Это подняло положение Шона в редакции и в литературном мире.

Томас Канкел: Шон всегда хотел быть писателем и поэтому просто понимал писательскую душу так, как ее понимают очень немногие. Он понимал, что пытаются сделать писатели, и как трудно сделать то, что они пытаются сделать, но он также знал, как можно опубликовать произведения.

Уильям Шон, редактор журнала New Yorker и редактор произведений Сэлинджера, верный защитник и близкий друг писателя.

А. Скотт Берг: Шон не хотел быть заметным или известным. Он хотел публиковать своих авторов бескорыстно и знал, что зачастую момент, когда писатель сильнее всего нуждается в редакторе, наступает не тогда, когда книга уже написана, а тогда, когда писатель еще работает над книгой. Шон постоянно стоял за плечом Сэлинджера.

Вед Мехта: Шон был вовлечен во все мелкие дела журнала. Дж. Д. Сэлинджер писал об этой семейке гениев. В каком-то смысле атмосфера в редакции журнала была атмосферой большой семьи Сэлинджера. М-р Шон на самом деле не хотел быть мудрым отцом; он был кем-то вроде мудрого брата, сидящего на девятнадцатом этаже. С ним можно было советоваться по любым вопросам. Если человек нуждался в психоаналитике, надо было обращаться к Шону.

Шон никогда не распускал сплетни. Если ему что-то доверяли, он молчал как могила. Ни у кого не возникало беспокойства по поводу того, что, Господи Боже, будет, «если люди узнают, что мое произведение сократили на треть из-за того, что оно было плохо написано». Все это было строжайшим секретом. В конце концов, из всех, кого я знаю, за исключением, разве что Дж. Д. Сэлинджера, Шон был человеком, высоко ценившим неприкосновенность частной жизни и умевшим хранить чужие тайны.

Лоренс Вешлер: Вообразите человека, который сильнее всех в мире поражен фобиями. Этот человек живет в городе, со всех сторон окруженном водой. Этот человек боится всего – мостов, туннелей, автобусов, вертолетов, самолетов, паромов. Он не может заставить себя выбраться с острова, но он к тому же самый любопытный человек в мире. Он хочет знать все и всех, познакомиться со всеми местами. А теперь вообразите, что каким-то чудом этот человек получил огромное, неисчислимое богатство и может нанимать людей и отправлять их в качестве своих заместителей туда и сюда. Он говорит своим заместителям: «Поезжайте. Поезжайте и оставайтесь там настолько долго, насколько это нужно. Но пишите мне о том, что вы там видите, что там говорят люди и что они думают-чувствуют, как они живут, что их беспокоит – пишите мне обо всем этом, пишите полно и ярко, настолько ярко, чтобы у меня возникало впечатление, будто бы я сам нахожусь там». И каждую неделю он складывает из их писем и отчетов лист текста, который публикует в маленьком частном журнальчике, просто для самого себя. А все остальные как бы заглядывают ему через плечо (он не возражает, просто вряд ли замечает это). Вот на что была похожа работа Уильяма Шона. На самом деле он и был журналом New Yorker[409].

Роберт Бойнтон: Помимо и сверх того, что он совершил как редактор, Шон был важен вследствие того, что в литературных кругах возник культ его личности.

Томас Канкел: Шон был человеком строгих, раз и навсегда заведенных порядков. Он лично редактировал только некоторых авторов. У него было много предрассудков, но они были неотъемлемой частью его личности и, как мне кажется, одной из причин того, что авторы хорошо реагировали на его правку, являлось то, что его неуверенность и фобии на самом деле придавали ему чуть больше человечности.

Пол Александер: Ежедневно Шон ходил на ланч в Algonquin, где заказывал кукурузные хлопья.

Бен Ягода: Летом Шон носил шерстяные костюмы, свитера и плащи. В последние 50 лет своей жизни он покидал Нью-Йорк только однажды, чтобы навестить семью, жившую в Чикаго. Он был интровертом и никогда не давал интервью. Вся его жизнь, до последнего дня, ушла в New Yorker и в писавших для журнала авторов. Перед его кабинетом дежурили двое сотрудников, обязанностью которых было предотвращать вход к нему нежданных посетителей.

Том Вулф: Шон приходил на работу в редакцию журнала на 43-й улице с чемоданчиком. Как только он входил в здание, где находилась редакция, лифтер заграждал рукой вход в лифт, чтобы никто больше не входил в кабину. Шона доставляли в редакцию. В чемоданчике Шона лежал топорик – на случай, если лифт застрянет между этажами; тогда он мог бы выбраться с помощью топорика. А топором можно ведь и убить. Таков уж был Шон.

Томас Канкел: Маникальность в разных отношениях была очень в редакционном стиле New Yorker. Редакторы (а Шон был главным среди редакторов) столь же страстно относились к расстановке запятых и тире. Авторов доводили до стадии, на которой они отвечали на бесчисленные вопросы, а потом следовала вычитка гранок, вычитка новых гранок и очередная вычитка гранок.

Корректор, отвечавший за окончательный текст, находил место, где, по его мнению, должна была стоять запятая. Тогда корректор шел к Максвеллу, который смотрел на спорное место и говорил: «Да, мне кажется, что тут нужна запятая». Найти Сэлинджера они не могли и вставляли запятую на свой страх и риск. А когда рассказ выходил из печати, Максвелл говорил, что Сэлинджер глубоко расстроен этой запятой и никогда ее не забудет. «Никогда больше не вставлю ни единого знака препинания в рассказы Сэлинджера, не обсудив этого с ним самим», – говорил Максвелл.

Бен Ягода: Трудно много знать о подлинной природе сотрудничества Сэлинджера с Шоном, поскольку, честно говоря, мы имеем дело с двумя самыми замкнутыми людьми в истории литературы, а то и в мировой истории. Но нам известно, что когда в 1957 году Сэлинджер представил журналу повесть «Зуи», являющуюся продолжением «Фрэнни», редакторы отдела художественной литературы единодушно решили отвергнуть новое произведение.

Страницы: «« ... 56789101112 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В коллективной монографии представлены результаты моделирования развития стран БРИКС, полученные к н...
В наше время существует множество способов оставаться молодым и поддерживать своё тело в тонусе на п...
Лечение бесконтактным массажем представляет собой способ биоэнергетического воздействия на больной о...
Ушибы и сотрясения головного мозга, а также пояснично-крестцовые радикулиты, плекситы встречаются до...
Как правильно выполнять массаж брюшной стенки? Как массировать органы брюшной полости? Возможен ли м...