Где вера и любовь не продаются. Мемуары генерала Беляева Беляев Иван
Все смеются. Княгиня поднимает на меня свои большие глаза.
– Муська – это я! А вот это наш любимец Пуфик…
Она подносит мне маленького пушистого котика с ленточкой на шее. После обеда мальчика уводят в спальню, но он все время выглядывает из-за дверей.
– Офицерик, обернись!
– Офицерик, – обращается ко мне княгиня, – за этот вечер вы так привились к нашей семье, что я буду считать вас старшим своим сыном.
– Мы его сейчас же заберем к себе, – говорит князь, – к чему ему сидеть там, в пустой гостинице? Сегодня я был в управе, мы там нарочно устроили так, чтоб все маршруты пересекали город, и всякий раз вы будете приезжать сюда как к себе домой.
А я устрою вас в Мусину комнату, а ее переведу в детскую, вместе с Алисынькой: это наша гувернантка, она сейчас придет, была у подруги.
– Ваничка!.. Как ты поправился!
– Что за превращение!
– Как к тебе идет это пенсне!
– Ты вернулся совсем другой! Тебя прямо не узнать.
– Мы поняли из твоих писем, что тебя там, в Петрозаводске, приняли как родного. Ну рассказывай, куда ты там ездил, что видел, с кем познакомился. Как тебе показался наш Север и его обитатели?
– Постойте минуту… Заплатите полтинник извозчику, у меня уже не осталось ни копейки… Ну, спасибо!
– Ну, говори: ты там ездил на оленях? На собаках?
– Какие собаки? Сообщения, действительно, там совсем другие. Расстояния огромные. Бесконечные леса усеяны озерами и перерезаны губами Онежского озера. На севере масса дичи. Лоси и олени бродят стадами; во время перелета птицы летят мириадами, местами вспархивало до 80 уток с одного места. Рыбы – и самой роскошной – сколько угодно. Но приходилось не только трястись на почтовых по отвратительным бревенчатым настилам, но ездить верхом, пересекать озера на лодке, даже ходить под парусами по 40 верст в один переход.
– А где же ты останавливался?
– Как всегда: в избах у карел. В скитах и монастырях. Местами, как на Шуе, видел селения, которые так и напоминают XVII и XVIII века: просторные деревянные хоромы в два этажа в древнерусском вкусе, старинные церкви с сорока маковками, скиты. Там привели ко мне былинщика, сына знаменитого Виноградова. Когда он перекрестился, сел под образами, положил руки на колени, как бы выстукивая на гуслях старинный речитатив, и начал:
- Как во том ли славном во городе во Муроме,
- Как во том ли селе да Карачарове… —
верите ли, у меня сердце перевернулось… Смотрю в окно, а там дооблачные ели, пихты, лиственницы, бесконечные леса, что тянутся до Повонец, «всему миру конец», как говорят тамошние, – вот когда я понял, что я русский, природный русский с головы до ног.
– А в самом городе?
– В Петрозаводске было лучше всего. В городе ведь всего 12 тысяч жителей, но все приняли меня прекрасно. Познакомился с одной чудной семьей, где провел 20 дней, то на перепутье, то дожидаясь парохода. Князь Волконский – душа человек. Супруга его – настоящая русская боярыня. Глядя на нее, я в первый раз понял, что такое русская женщина. Дети – прелесть.
– В кого же из них ты влюбился?
– Во всех.
– А сколько же ей лет? А дочке? Ну, это маловато. А какова она из себя?
– Меня устроили в ее комнатке, на ее постели. Подле был столик, а там хорошенькая записная книжка с надписью «весьма секретная». Грешный человек, захотелось заглянуть в ее сердечко… А там всего одна строчка: «Не забыть: калоши на 14-летнюю». Значит, ей всего 14 лет. Вот когда приедет, сами увидите…
В бригаде на меня вытаращили глаза: «Смотрите! Беляев вернулся неузнаваемым! Что его так изменило?» Со всех сторон посыпались расспросы, приглашения. Но одновременно командир навалил на меня сверх строевых обязанностей и хозяйство, хотя немного оплачиваемое, но очень ответственное и влекущее материальные заботы.
– Вы теперь назначены старшим офицером. Демидов сдает хозяйство, кроме вас некому. А вам я вполне доверяю.
– Господи, да будет воля Твоя!
– Не волнуйтесь. Наши писари вас не подведут. Они отлично знают свое дело.
– А кто же назначен адъютантом?
– Рооп. Он и примет от вас канцелярию.
– Ну, милый Ропик, по традиции завтра получишь от меня новенький аксельбант, а пока надень этот. Они сделают тебя еще красивей, если только это возможно. А мне они уже сослужили свою службу.
– А что? Влюбился, уже жених?
– Почему ты так думаешь?
– По наружному виду.
Наш дивизион закончил свое формирование в конце 1897 года и в мирное время вошел в состав лейб-гвардии 1-й артиллерийской бригады в качестве 3-го дивизиона, но с мобилизацией становился уже независимой боевой единицей. Своя особенная форма – малиновый кант, название «стрелковый» и, главное, офицерский состав, с самого начала сплотившийся в единую семью, – все это сразу же наложило на него особую печать. Те, кто фактически находился в строю, все как на подбор были скромные, деловые, избегавшие клубной жизни и кутежей, посвящавшие все свои силы службе. Среди всех только один капитан Демидов не стеснялся средствами, но он и держался особняком. Искренняя, теплая дружба, завязавшаяся между нами, никак не базировалась ни на попойках, ни на картах; и если мы являлись в собрание, то держали себя скорее как гости и ограничивались необходимым. Сближение с офицерами бригады происходило постепенно, само собой.
В бригаде, между прочим, существовал один обычай, способствовавший к сближению. По вечерам, после конца занятий забегавших поболтать или поиграть в карты или на бильярде должен был угощать чаем, а по желанию и ужином, дежурный офицер. Таким образом, совершенно чуждые люди знакомились между собою, и завязывались более тесные и близкие отношения. С появлением новых офицеров эти отношения стали еще теснее, так как только что явившиеся были товарищами по училищу. Одно обстоятельство способствовало общему сближению всей молодежи совершенно неожиданно. Произошло это вследствие нарушения одной из основных гвардейских традиций.
Корпус офицеров каждой части не является чем-то подобным группе служащих профессионалов какого-либо заведения. Узы крови в бою, преемственность общих воспоминаний, доблести, без которых офицерство и армия становятся сборищем вооруженных авантюристов, способствуют появлению полковых и кастовых традиций, бороться с которыми не так легко, и нарушение их нередко ведет к гибельным последствиям.
Как известно, во всех частях гвардии офицеры пользовались преимуществом одного чина над своими товарищами в армии. Офицеры, кончая академию, производились в следующий чин автоматически. Нередко армейские офицеры ходатайствовали о своем переводе в гвардию и, теряя этот чин, сравнивались тогда с гвардейцами. Но по традиции гвардейских частей офицеры, кончая академию, должны были отказываться от производства, так как иначе тем, кто не пошел в академию, не было бы возможности продвинуться выше капитана.
Движимое желанием поощрить молодежь, стремящуюся в академию, академическое начальство выхлопотало своим питомцам право на возвращение с чином, но до сих пор гвардейцы отказывались от этого преимущества, пока, наконец, не появился один карьерист, нарушивший эту благородную традицию.
Все три командира гвардейских бригад (в том числе мой отец) тотчас поехали к Великому князю Михаилу Николаевичу просить его прекратить подобный порядок, грозивший наполнить части случайными элементами и заставить уйти всех коренных офицеров.
Маститый генерал-фельдцейхмейстер[53] дал слово, что это не повторится, но он доживал уже свои последние дни, и года через два таких авантюристов появилось уже трое, а начальство бездействовало, несмотря на данную ими подписку о невозвращении с чином.
Престарелый фельдцейхмейстер угасал на Cte d’Azure[54], старые командиры уходили, мы остались предоставленными самим себе, и это вызвало отпор со стороны офицерства. За исключением семи индифферентных или благожелательных, академики вооружили против себя всех остальных. На первом же товарищеском обед председатель распорядительного комитета доложил командиру бригады, что 43 обер-офицера считают для себя невозможным садиться за стол с товарищами, нарушившими данное ими обещание и старинные традиции. Генерал собрал штаб-офицеров, высказавших то же мнение, и просил на этот раз явиться в столовую всем, обещая немедленно ликвидировать больной вопрос. Он приказал полковнику Дидрихсу сообщить явившемуся на обед капитану Гобято о нежелании товарищей разделить с ним трапезу, и тот удалился.
Офицеры сели за стол, но неожиданно один из «академистов» без разрешения командира сорвался с места и, подойдя к старшему капитану, бросил ему в лицо салфетку со словами: «Считаю вас главарем этой недостойной выходки и вызываю вас на дуэль». Росляков немедленно поднялся, подошел к командиру бригады и произнес: «Ваше превосходительство, капитан барон Майдель оскорбил меня действием и вызвал на поединок, и этот вызов я принимаю».
Генерал Ляпунов, всегда такой самоуверенный, видимо, растерялся. Он принял заявление Рослякова, который по уставу тотчас отправился к себе на квартиру. Офицеры заняли вновь свои места, но после обеда пошли выразить свое сочувствие Рослякову. На следующий день капитан Гобято перед собравшимися офицерами сделал вызов всей бригаде, на который ответил старейший капитан Илькевич.
Узнав о происшедшем, командир гвардейского корпуса кн. Васильчиков на другой же день прибыл в бригаду и приказал передать академикам, что если они не сумеют найти себе другого выхода, он сам укажет им на подходящее место.
Но – главари академиков имели сильные связи через министра Сипягина; закулисные пружины пошли в ход. По распоряжению начальника штаба войск гвардии и С.-Петербургского военного округа генерала Васмунда было произведено дознание, в результате которого генерал Уткевич ушел в распоряжение генерал-фельдцейхмейстера, а генерал Ляпунов ушел в отставку… Всех полковников отставили на год от повышения (они были очень рады, так как это давало им возможность пожить в Питере еще один год). Офицерам был объявлен выговор «За неуважение к Высочайшему приказу», Майдель и Росляков переведены в армию.
За этим последовал ряд провокаций: в обеих бригадах академики стали вызывать своих противников на дуэль. В сущности, это было пустой бравадой. По правилам, дуэль должна была решаться в 24 часа. Но здесь, под эгидой высоких покровителей, поединок оттягивали со дня на день, пока измученный ожиданием вызванный не уходил из бригады (как это случилось во второй бригаде, где то же давление с использованием ошибки капитана Драке, вызванного капитаном Крабе за «неподание ему руки», вынудило его вернуться на пост адъютанта (генерал-инспектора артиллерии)) или же дело решалось «вничью», как у нас, вследствие непримиримости и в то же время тактичности капитана Илькевича.
Против санкции штаба округа, как бы она ни противоречила традициям всей гвардии, бороться не приходилось, хотя в полках уже никто не решился повторить опыта… Но все это сплотило, хотя на время, офицеров, за немногими исключениями, в одну массу: 43 из 50 перешли на «ты».
К сожалению, в иностранную прессу проникли компрометирующие слухи. В «Daily News»[55] появились статьи, где указывалось, что в гвардии началось революционное брожение.
В копыте лошади есть белая линия, от которой начинает расти рог. Можете расчищать и срезать копыто, загонять в него гвозди, но если коснетесь белой линии, оно пропало.
Командиры меняются каждые два-три года. Молодежь после первого лагеря располагается по академиям. Старые офицеры, для которых свой полк, своя батарея – родная семья, а честь знамени – дороже жизни, это и есть та «белая линия», без которой боевая дружина превращается в шайку авантюристов.
Подтверждение этой доктрины мне не раз пришлось наблюдать на войне.
Знакомство с Волконскими меня переродило. Я продолжал поддерживать его письмами, на которые обычно отвечала княгиня, временами ее муж, иногда с приложением каракулей от Юры. Ко всей семье я чувствовал какое-то обожание.
Тотчас по приезде мы с тетей накупили всего, что могло бы понравиться детям или быть полезным. Тетя Лизоня уже выслала им пару прелестных статуэток. Она была художница и знала толк. В бытность в Петрозаводске я узнал вкусы Муси и теперь послал ей все то, что могло ее порадовать, – целую библиотеку книг, игрушки для Юрочки и т. д. «Не хватает только платья для жены и фрака для меня», – писал мне князь.
Зимой он приехал в Петербург на несколько дней, а за ним и княгиня. У Мишуши в это время была большая квартира, и она остановилась у нас. Уехала очарованная, оставив по себе чудное воспоминание. Меня стали замечать. У нас в доме стали появляться барышни. Мишуша обыкновенно скрывался к Стефаночам или к папе, а я выходил неохотно, держал себя строго, и ни одна не казалась мне интересной в сравнении с теми, кто занимал теперь все мое воображение. Однако это возбуждало мои нервы, невольно я чувствовал, что жизнь меня влечет куда-то… Я не уступал, держался строгих правил безукоризненной морали и рыцарской вежливости, но без малейшей уступки и без тени флирта. Все попытки тети Туни заинтересовать меня кем-нибудь оставались бесплодными.
А время уходило, я это чувствовал. Туманные намеки князя: «Приезжайте годика через два, и все будет ваше», – и явное расположение княгини, которая тем не менее все время становилась между нами, наконец, совершенная неуверенность, на что я могу надеяться в будущем, все это увеличивало выламывающую – и, к сожалению скажу, деморализующую силу. Всякий раз, когда ничтожная простуда клала меня в постель, врачи, пробуя мой пульс и узнавая о причине его возбужденности, говорили мне:
– Ну что же? Если не хотите умереть от сердечного припадка, надо изменить своим правилам…
Диагноз был правилен. Но ведь солдат идет на смерть за свое знамя, мученик за свою веру! Неужели же мне опозорить себя и своих предков и унизиться до того, чтоб покупать или продавать любовь? НИКОГДА!
– Ну, теперь женитесь.
– На ком?.. Без любви? Да ведь это преступление!
Но природе брала свое. С каждым днем я все более начинал реагировать на случайные взгляды, намеки, встречи. Я видел, что меня охотно приглашали, принимали, хотя бы из любопытства. Временами я готов был покончить с колебаниями и решить свою судьбу, взяв ту, которая более нравилась… Быть может, такая любовь, о которой мечтал, встречается лишь в сказках, или, быть может, она родится лишь после первых объятий.
К Великому посту снова приехала княгиня, остановилась у нас на несколько недель и под конец просила меня проводить ее в санях до Петрозаводска. У меня блеснула надежда еще раз взглянуть на шестнадцатилетнюю княжну, и, если очарование превратится в любовь, – она моя…
Наша поездка носила романтический характер. Обе тети были против, они почуяли опасность. Командир дивизиона, это был Мусселиус (уже тесть Володи), был против.
– Хм, хм… Куда же вы собрались? В Петрозаводск! А что же у вас там?
Все это были нескромные вопросы и не дело начальства.
– Масса интересного… охота… Там есть и болотная дичь, и лоси, и олени.
– Но какой же вы охотник?
– Надо же поучиться!
– Нет, я не пущу вас. В Светлый праздник вы должны присутствовать на принесении поздравлений во дворце. Оставайтесь!
Я звякнул шпорами. Пришлось решаться на негласную отлучку с разрешения командира батареи (это был уже полковник фон Шульман). Я дал слово и не мог его не исполнить.
Когда мы уселись в купе, камень свалился у меня с сердца. Княгиня ликовала, как выпускная институтка. Мы роскошно позавтракали на Иматре, где все время поддерживался открытый стол. Но вечером начальник станции объявил, что поезд дальше не пойдет, а нам оставалось еще две станции до Сердоболя, где нас ожидали почтовые.
– Прикажете вам поставить две постели или только одну? – спросила горничная на маленькой станции. Я не знал, куда девать глаза.
– Их сиятельство будут отдыхать в комнате, а мне приготовьте что-нибудь в прихожей, – отвечал я. Горничная присела и пошла за вещами.
Но отдохнуть нам не пришлось. Начальник станции любезно сообщил, что подан поезд, идущий далее; и мы покатили снова. Та же история… Неожиданная остановка в другой гостинице…
На этот раз нам удалось хорошо поужинать в большой столовой, где кроме нас никого не было. За столом княгиня горячо благодарила меня, я отвечал ей в том же тоне.
– Разве можно забыть все, чем я обязан и вам, и всей вашей семье?
На заре мы взяли сани и помчались в Сердоболь, пересекая озеро напрямик. Лед был синего цвета, наружная кора часто проваливалась, и лишь благодаря относительной крепости матерого льда мы не нырнули в воду. На одном повороте сани перевернулись, и мы оба вылетели на снег.
В Сердоболе пришлось расставаться. Оставалось всего несколько часов по накатанной дороге, но Ладога таяла под лучами весеннего солнца, ямщик отказывался ждать, и задержка вызывала опоздание на несколько суток.
Мои мечты рухнули.
И все-таки я глубоко обязан этой чудной семье. Они вернули мне радость жизни. Своим соприкосновением они придали мне то, чего мне недоставало: необходимый светский лоск, веру в свое счастье и уверенность в себе. Высокая оценка со стороны родителей привлекла ко мне общее внимание. Меня заметили, со всех сторон я стал встречать знаки внимания, все двери отворились передо мною.
Как ни странно, моя романтическая поездка придала мне еще больший интерес. Не так ли расклеванное яблоко сразу же находит себе любителей. Не так ли чудная девушка, идеал любви и красоты, встречает себе оценку лишь после падения… Но нет, между нами не было ни тени того, что могло бы разрушить создавшееся очарование!
И в мыслях я не допускал скотского чувства без любви, ни измены моей будущей, еще неизвестной невесте. Нет, лучше смерть с высоким идеалом в груди… И тем не менее все чаще и чаще приходила мне на ум обманчивая мысль: «А что, если святой, безгрешной любви не существует вовсе?
Что, если это только плод утонченного чувства, подогреваемого поэтами и романистами для увлечения пылких юношей и сентиментальных девушек?
Не пора ли, наконец, покончить со всеми этими бесплодными порывами и перейти к трезвому взгляду на жизнь, прикрывая животные чувства и холодный расчет определенными, установленными жизнью, формами?
Не пора ли капитулировать и спустить свое незапятнанное знамя?»
Царская гвардия. Душа, добрый конь
Семь лет младшему брату,
семь лет мне и семь лет Аллаху.
Арабская поговорка
С выходом в гвардию я должен был приобрести себе коня.
Сначала мне не повезло: ни первая моя лошадь, ни вторая не оказались подходящими, и я вынужден был продать их за бесценок. Но вот однажды берейтер[56] Крейтнер, бывший лейб-гусар, которому я поручил подыскать мне коня, встретил меня словами: «Ваше высокоблагородие, я нашел для вас отличную лошадь! Хотите взглянуть?»
Два рейткнехта[57] ввели под уздцы бодрого гнедого жеребца, который при входе приосанился, окинул присутствующих огненным взглядом и огласил манеж звонким ржанием.
Одного взгляда было достаточно, чтоб оценить все его достоинства… Стальные ноги, безукоризненный постав конечностей. Могучая грудь, плечо, подпруга. Гордая шея, спокойный взгляд умных и ясных глаз.
– Цена коню – 600 рублей. Как раз сколько вы ассигновали! Это была именно та сумма, которую уделила мне на покупку лошади из своего крошечного наследства моя милая тетя Лизоня.
– Его продает адъютант лейб-гвардии 3-го стрелкового батальона поручик Лытиков. Он атлет, борец, но справиться с жеребцом не умеет; каждый раз лошадь выносит его из строя. Едем сейчас же к его даме сердца, это ее подарок. Она все время дарит ему лошадей и все, что ему захочется…
– Я подарила ему эту лошадь, – подтвердила дама, – он может распоряжаться ею, как хочет.
Перед нами стояла женщина, еще красивая, еще цветущая, но уже в периоде увядания.
– Пойдемте, – сказала она. Огромная, богато обставленная квартира была пуста, и на лице хозяйки лежала тень бесцельного существования.
В полумраке будуара, над широкой, богато убранной тахтой висела огромная картина, изображавшая обнаженную женщину, окруженную амурами.
Хозяйка расположилась на софе, а нам указала на стоявшие перед ней пуфы.
– Вы знаете, он никак не может найти себе подходящей лошади… Это уже третья… Деньги отдайте ему, – и она вздохнула, – скажите, что я ждала его вчера и сегодня, а он все еще не едет. Скажите, что мне очень нужно его видеть.
– Она чертовски богата, – шепнул мне Крейтнер, когда мы вышли. – Наверное, будет искать ему новую лошадь. Едем к нему на квартиру.
Поднимаясь по лестнице, мы услышали в дверях веселый мужской голос, прерываемый серебристым женским смехом. Нам тотчас отворили дверь две молоденькие девушки. За ними стоял высокий, стройный молодой офицер, который сразу же вышел нам навстречу.
– Хорошо, вы можете оставить себе лошадь, – сказал он, кладя деньги в карман. Сейчас я принесу аттестат.
«Завод вдовы Шуриновой, жеребец Ломбард, сын Хромого Свирепого и (следовал длинный ряд имен)… родился в…» (ему было шесть лет).
– Я вам выезжу его в четыре недели, – говорил Крейтнер на улице, – будет ходить как овечка.
– Ваше высокоблагородие! Завтра выводка, требуют имя и завод вашего коня, – говорил мне мой вестовой. – Извольте записать мне на бумажке.
Имя!.. – Тысяча имен вертелось в моей голове…: Баярд, Барон, Буян… – только не Ломбард, это пахнет и деньгами, и слезами. Не надо ни то, ни другое!.. Как отыскать ему имя, которое соответствовало бы его достоинствам и моей любви к благородному животному?
– Хорошо, я пришлю завтра утром.
Но за хлопотами этого не пришлось сделать. Началась выводка: «Гвардейского стрелкового артиллерийского дивизиона… Капитана Демидова конь Казбек; завода неизвестного. Поручика Беляева жеребец Дорогой, завода Шуриновой…»
Два дюжих рейткнехта с трудом сдерживают под уздцы коня, который танцует мимо начальства, раздувая ноздри и выпустив хвост пером.
Солдаты сами дали ему имя, которое от души выражает их оценку животного и в то же время искреннюю симпатию к его хозяину… Дорогой! Но это звучит как будто слишком холодно, этим не все сказано… Надо бы окрестить его каким-нибудь звучным названием, которое отражало бы все его совершенства и мои чувства к моему будущему другу и товарищу.
– Оседлали коня?
– Так точно. Извольте взглянуть! Пригнал все, как на парад.
– О-го-го, Васька! Давай попробуем прокатиться на Марсово поле… О, ты мой славный! Ну стой же! Постой спокойно, я мигом вскочу. Чудный мой Васенька!
Васька, Васька, так он и остался Васькой.
…Однажды – это было пасмурной осенью… Нежданно-негаданно прохватил его жестокий сквозняк, и он схватил воспаление легких. 42 градуса. Максимум конского жара! Мы достали для него две пары шерстяных чулок, закутали попонами. Доктор вливал в рот лекарство и молча качал головою. Но вот мимо провели лошадь. Неожиданно он поднял голову и приветствовал ее громким ржанием.
– Уже конец подходит, – говорит конюх, отирая слезы, – а нрава не бросает!
Но он выздоровел… Милый мой Васенька! Я берег его, как сырое яичко, он все еще задыхался временами. Но когда прошло лето, снова вернулись его силы, и он стал хоть куда.
«Золото купит четыре жены, конь же лихой не имеет цены!» – этот лермонтовский стих невольно повторяет каждый, садясь на любимого скакуна.
– Ваше высокоблагородие, надо бы его выхолостить, – повторял мне всякий раз по моем возвращении конюх, – несдобровать вам, вишь ты каков! То на дыбах ходит, то рвется в поле… Разобьет он вам голову!
– Нет, нет, раньше я искалечу себя самого. У нас с ним одно сердце. Он знает, когда можно что-нибудь выкинуть, а когда нельзя, ходит как овечка.
Первый раз, когда меня назначили командовать пешим строем, при первом же ударе барабана он вылетел как стрела, и остановить его удалось, лишь когда я свернул в снежный сугроб; но и тут сперва он взял барьер и остановился как вкопанный, лишь попав на обледенелый тротуар, мордой к стене. Не раз он становился на дыбы совершенно отвесно и шел дальше на задних ногах, пока однажды, попятившись, не упал на спину. К счастью, я только что соскочил с него в эту минуту. Но когда он поднялся, вдруг присмирел и стал задумчив.
– Ладно, шутки плохи, – видимо, пронеслось в его голове, – этак сам пропадешь и хозяина погубишь!
Больше он уже не становился на дыбы.
Но когда у меня загоралось ретивое, он понимал меня. Вихрем летал он на Высочайших смотрах. Без подготовки брал невероятные препятствия, спускался с крутых скатов, садясь на окорока и скатываясь под уклон, как это делают медведи. А когда я слезал, косился на меня своим большим глазом, как бы желая сказать:
– Ну что, доволен ты мною? – и подставлял мне свою морду, так как знал, что мне нравится целовать нежную кожу над его храпками.
Но когда я сажал на него ребенка, чтоб прокатить его «на лошадке», он шел, тихонько ступая, чтоб чем-нибудь не побеспокоить своего маленького всадника; и когда на него вспархивала та, которую он считал своей будущей хозяйкой, ничто уже не могло отвлечь его и заставить изменить рыцарскому долгу преклонения перед дамой. Всегда готовый на шалости подо мною, перед нею это было воплощенное внимание и осторожность.
– Это уже будет твой государь, – говорила мне когда-то моя до брая тетя Лизоня, кладя передо мной только что вышедшие карточки царской семьи. Ее слова сбылись буквально: тогдашний наследник Николай Александрович произвел меня в офицеры. Каждый год после этого в течение двенадцати лет я проходил перед ним в строю на смотрах и парадах, и мне же ссудила судьба прочесть перед фрон том трагический приказ об отречении, вырвавший оружие из рук миллионов его подданных…
Вся жизнь скромной военной семьи, к которой я принадлежал, тысячами золотых нитей была сплетена с судьбами Державной семьи, поднявшей Россию на предназначенное ей Создателем место. Семейные традиции большинства членов нашего рода сделали эти связи неразрывными. Не касаясь придворных интриг каждого члена царской семьи, они сделались нам столь близкими, что их лица всегда и везде перед нами. Сколько драгоценных мелочей встают порою в этих воспоминаниях!..
Трехлетним ребенком я видел в Летнем саду Александра II, который неторопливо шел по мосткам. Пробежавший впереди него агент предупредил нас, и мы очистили дорогу. «Идет!» – шепнула нянька. Мы с братом Володей сняли шапки. Государь ответил кивком головы. Как сейчас помню его озабоченное лицо и сгорбленные плечи… Горько плакал я три года спустя, когда пришел дядя Федя и объявил, что Царя уже нет в живых… Помню его блестящие галуны, сплошь закутанные флером… Помню и его черноусых, загоревших в Турции солдат с повязками на головах и на руках после памятного взрыва в Зимнем дворце, где его рота, стоявшая в карауле, потеряла стольких товарищей, погибших при исполнении долга.
Помню и гигантскую фигуру Александра III об руку с его неразлучной подругой, которая верила, что, пока они вместе, жизнь его не подвергается опасности. Помню его и при посещении им Михайловского артиллерийского училища… И в гробу, когда в зимнюю стужу мы стояли шпалерами, пропуская печальный кортеж, черного рыцаря и рыцаря в золотых доспехах – эмблему обоих царствований, кончавшегося и начинающегося… И теперь…
Но мои мысли прерывают отрывистые, будоражащие душу звуки «Гвардейского похода», который трубачи играют в момент приближения царя.
- Марш вперед! Наш черед,
- Нас в поход поведет
- Сам царь.
- Он трубой золотой
- Нас в сраженье зовет,
- Как встарь.
- Вот он сам едет к нам…
- Трубачи, по местам —
- Пора!
- Вот и солнце встает,
- Вот и день настает…
- Наш черед, враг не ждет —
- Все вперед.
- Ура!
Русские люди! Неужели мы не вернем когда-нибудь этого прошлого? Несчастное поколение, которое умрет без тех восторженных порывов, под влиянием которых наши предки, забывая все, даже самих себя, находили счастье умереть в ЕГО глазах, создавая Великую Единую Россию, мать всех населяющих ее народов, надежду угнетенных.
Какая демократия окружает своих избранников ореолом, заставляющим русского видеть в Царе не жалкого исполнителя капризов своевольной и подкупленной черни, а эмблему чести, долга, глубокой веры в Бога, готового в свою очередь умереть за эти святыни, как солдат, как герой, как мученик?!
Мой жеребец весь дрожит от напряжения. Умное животное знает, что не время играть, шутить шутки. Раздувая ноздри, огненными глазами следит он за происходящим, он весь внимание. Роскошный выезд Императрицы, окруженной цветником дочерей, запряженный шестеркой молочно-белых коней цвета тамбиевского тавра, сам Государь на великолепном коне, свита Великих князей, принцев – все это проходит перед его глазами. Вот появляются иностранные агенты в экзотических шляпах с перьями… Ну, теперь держись, мой всадник! Если ты прозеваешь, я-таки пощупаю ребра хотя бы этого чудака в алой феске и расшитом золотом мундире, который замыкает шествие на куцей рыжей кобыле.
Торжественные звуки «Боже, царя храни» покрывают несмолкаемые крики «ура!», то прерываемые звуками похода и полковых маршей, то снова оживающие по мере прохождения кортежа, замирают вдали. По команде, как один человек, поворачивают полки; артиллерия и кавалерия делают заезд… Начинается прохождение частей. Но все это читатель найдет в ярких описаниях Краснова, Сергеевского… Перехожу к иным картинам, иным воспоминаниям.
Зимний период окончился. Солнце блещет, жаворонки уже заливаются, но снег еще лежит по оврагам, когда мы выходим нести царскую службу в лагерь.
Товарищи и солдаты
Дружба дружбой, а служба службой.
Последние жаркие дни нашего северного лета… Последняя стрельба. Батареи берутся в передки и располагаются по своим лагерям. Яркая зелень Военного поля уже вытоптана, но деревья, окаймляющие горизонт, еще ласкают взоры. Позади, словно маяк, торчит «Высокое дерево Арапакозы», по которому мы столько раз брали направление.
– Батареи, стройся влево! На сомкнутые интервалы, направление на Ольгинскую церковь… Равнение направо!
– Песенники, вперед! Вольно! Прошу господ офицеров ко мне!
- В нашей, братцы, батарее
- Всех на свете веселей —
- Кто наводит всех вернее,
- Кто стреляет всех быстрей?
- Кто, как ветер, в конном строе
- На препятствия летит?
- – Фейерверкер, ходу вдвое,
- Номер крепко усидит!..
- Набежит на нас пехота:
- – Ну-тка, братцы, с передков…
- Лезь теперь, кому охота,
- Всем гостинец вам готов!
- С поля в лагерь – эй, живее,
- Запевала, запевай!
- – Имя нашей батареи,
- Ну-тка, братцы, угадай!
Рооп уже рядом. Баклунд летит вскачь с последнего взвода, все время осаживая взмыленного коня. Его порыжевшие усы торчат в разные стороны, глаза наливаются кровью.
– Что с ним такое? – замечает Рооп. – Он не в своей тарелке! Баклунд делает еще два или три широких вольта и, наконец, ста новится рядом. Клочья пены летят от него во все стороны.
– Что с тобою?
– Черт!
– Ты сам сегодня ошалел! Лошадь шла спокойно.
– Дьявол!
– Несется как бешеный, ноги вытянул, как палки, сам сидит на задней луке, как финский пароход, которого труба на… Я хотел сказать: на корме.
– Не зубоскаль, Рооп. Залез на свою лошаденку и издевается над теми, кто каждую минуту рискует сломать шею.
– Какая клячонка, мой милый! У Ваньки конь четырехвершковый, моя еще на полвершка выше.
– Выше-то выше, да бок проели мыши.
– Как так?
– Посмотри на свой маклак. Тот оглядывается:
– Правда, что за притча? Где это он заработал такую ссадину? А у тебя пятно на кителе.
– А в рожу не хотите ли?
– Ну, будет: кто рифмы точит, тот в зубы хочет. Ну, а Яльмара я еще проспрягаю.
– Что такое? Как?
– А вот как: в настоящем Backlund, в прошедшем Buck[58], а в остальном…
– Ну, погоди, я тоже подыщу рифму на твою фамилию.
– Господа янаралы, будет вам клевать друг другу очи. Вот мы уже в парке…
– По местам! С передков! Еще раз спасибо вам, дорогие! Выдать всему расчету по фунту ситного.
– Р-р-р-рады стараться! Покорнейше благодарим…
– На самом деле, что с ним такое? Слыхал, как он хлопнул дверью, когда вошел в комнату?
– Швед он был, шведом и остался. Никак не приведешь его в христианство. Сваливает на лошадь, а сам взбесился…
Перед ужином он все-таки немного успокоился.
– О, черт! Возьми всех и всякого! Понимаешь, отец ни за что не хочет, чтоб я на ней женился.
– Почему?
– Она русская – староверка… Бедный Яльмар!
– Выходит, ты прав. Видно, и на него беда пришла. С отцом ему не справиться. Он, пожалуй, и до сих пор держит для него розгу за зеркалом.
– У каждого свое горе!
– А у тебя-то что?
– Ах, милый! Разве ты меня поймешь?!
– А что?
– Да у меня двойня!.. C’est afreux[59]… – Рооп знал два или три слова по-французски и умело пускал их в оборот.
– У кого? У твоей невесты?
– Да нет, у той, другой.
– Ну послушай! Ведь это же свинство… Какой же ты жених после этого? Я и не подозревал, что ты такое животное…
– Ах, милый, но ведь я же не могу… Моя невеста меня понимает. Сразу я жениться не могу, придется еще подождать год или два. Но ведь не могу же я обойтись без женщины…
За дверью стук:
– Можно?
– Ах, Николай Петрович! Какими судьбами?
– Зашел покончить со строительным комитетом… Кондрашов в канцелярии? Я к нему. А что вы поделываете?
– Да вот тут все меня бросают. Заделались женихами!
– А ты что же зеваешь?
– Не слушай его, Николай Петрович, – он тоже жених!
– А, это интересно. На ком же, если не секрет?
– Да у него целых три!
– Ну тогда надо бросать их всех и искать четвертую. Я немного тороплюсь закончить все перед отпуском, да мимоходом заеду на Дудергоф…
– Вот счастливец, – бормочет Рооп, когда за Демидовым затворяется дверь. – Видал ты его Екатерину Александровну?
…По Гатчинскому шоссе вытянулись оба артиллерийских училища. За последним орудием – наша батарея, включенная в состав бригады, приданная на маневр гвардейским стрелкам.
Впереди, как всегда на походе, мы трое. Баклунд все еще не в духе. Рооп предвкушает радостную встречу с невестой… «Она очень яркая блондинка с темными бровями… Ей нравятся мои крошечные бачки. А ты заметил, мой Шейка тоже отпустил себе такие же, только они у него рыжие. – Это почему? – спрашиваю. – А мы, – говорит, – завсегда берем с наших офицеров. У вас такие же, и у штабс-капитана, и у поручика Баклунда. Теперь, почитай, все наши позапущают такие».
– Вот шарлатаны! Пожалуй, тоже понацепят себе шпоры с цепочками.
– Ничего не поделаешь, милый, – мода! Мода сверху идет. А ты о чем задумался? О вчерашнем?
– Нельзя так горячиться, – говорит Баклунд. – За один выезд сломал четыре дышла.
– Положим, только два… Другие два только треснули, так мы их схватили обоймами. А те сразу же заменили запасными.
– Ну вот, вернемся завтра домой, как только слезем с коней, загнем тебе салазки.
– Ну да, и с проявлением личности, – поддакивает Яльмар. Он уже повеселел.
– Но зато какой великолепный был выезд, – оправдываюсь я. – Влетели враз на позицию и моментально открыли огонь им во фланг, раньше, чем даже пехота. Любо-дорого было смотреть!
– И оглушили командира Семеновского полка Лангофа. Он мне жаловался: до сих пор звенит в ушах!