Время ноль (сборник) Аксёнов Василий
– Как-то угомонился. Ненадолго.
Тут уж никто не остановит, не задержит – ни дождь, ни ветер. Случись вдруг – и ни землетрясение.
И время легче скоротать, а то так тянется – невыносимо.
– Тучки по югу-то вон, морок.
Тепло.
Светло – не мгла кромешная.
Тихо. Только кузнечики звенят. Но это – музыка – не шум.
Ельник голубой – олуненный. Ни звука из него. Вовсе уж сказочный, таинственный. И не пугает. Бабой Ягой и Серым волком. Как было в детстве. И ни медведем, бывшим мельником, из-под моста когда-то и Христа пугавшим.
Над Кемью, Бобровкой и Куртюмкой туман неплотный поднимается; за берега не выползает. Болотце Мыкало – собрался и над ним, его – как блюдечко – отметил, планщик. А сам – мерцает от луны. Болотце с вбдьями – окончатое.
В деревне кто-то где-то разговаривает. О чём-то. Далеко отсюда – не разобрать. Покойник есть – быть может, и о нём. Скорей всего. Ещё вчера его, мол, видели; и не такой уж, дескать, старый – был-то. Скрипит колодезный журавль – и тот участвует в беседе, то головой в небо, призывая его в свидетели, упрётся, то хвост к нему бесстыдно задерёт; только всегда ко всем с одним и тем же – с тоскливой жалобой на жизнь: когда же, мол, его в покое-то оставят? И отвечает сам себе: когда людей уж тут не будет. Похоже – скоро. Тогда и сам помрёт – завалится. Что в мире вечно?
– Яланцев не будет, пекинцы поселятся – свято место, пусто не бывает. В этом и вечность.
Из Култыка, растянувшись, как партизанский отряд, длинной цепью, бредёт чей-то запоздавший скот, телята и взрослые; всё шли молчком; и замычала вдруг вожатая корова – недоёная; хозяйка ждёт – её предупреждает: всё, мол, бросай, доить меня готовься. Все уж глаза хозяйка проглядела – несомненно.
Мелькают в воздухе нетопыри, бесшумные – как водомерки.
Жуки гудят. Нехрущи. Пихта молодая в палисаднике – за ней настойчиво ухаживают – как обезумили. Растанцевались.
Едва ли не бегом спустившись и так же, шаг не замедляя, поднявшись в крутой, но не глубокий лог, по которому только весной, от дружно тающего снега, да летом, после сильных ливней, ручей к Куртюмке устремляется, сейчас безводный, прошёл Иван Сергеевич пустырём – когда-то длинной, чуть ли не в километр, Лотовой улице, затем короткой – бывшей Забегаловкой. И в ней когда-то три избы стояло. Две рядом, а одна наискосок, через дорогу. И населяли эти три избы однофамильцы-родственники – Есауловы. Чтобы их в разговоре различать, к фамилии приставка добавлялась – прозвище. Афанасьевские, Федосовские и Коноеды. Как добавлялась, так и добавляется: в деревне нет уже ни одного носителя такой фамилии и с таким прозвищем, но в людской памяти они остались.
– А чья заимка тут стояла? Есауловская. Это которых? Афанасьевских. А чья – на Кекуре? Федосовских. А Коноедов-то? У этих земли были на Сосновом… Спросил бы я, так и отец бы мой ответил.
Драчливый был, их вспоминают, корень. Нос, говорили, или кулаки зачесались, выпей для смелости, хмельным водушевись, и направляйся в Забегаловку – почешут. Самыми лютыми считались Коноеды. Комар обидит их, тому не спустят – из всех трёх изб сразу, как мураши, выбегут, мол, и отлупят. Всегда, когда проходишь тут, дружно на ум являются, грозятся – дёрзкие.
В Ялани три их было, Забегаловки, но две другие были тихими.
– Ни от одной уже и следу.
Миновал большой, под жестяной зелёной крышей, с балконом и с глазастыми верандами, дом Истоминых. Свет в окнах не горит. Луна в них лишь – как будто внутрь её не пропускают – отражается; сама, в пустой, не хочет ли входить. В субботу, как на дачу, приедет хозяин – печь в нём протопит. Обычно. Переночует и уедет в город, где живёт, семейный, до следующей субботы, до праздника ли какого – до нерабочего-то дня. К себе на родину, не на чужбину возвращается – побыть. Ведь не одной же печки ради. Сейчас в нём, в доме этом, никого. Отлучились из него дядя Николай и тётка Елена Истомины – навечно. Он им тут больше не понадобится; но дом-то помнит их – как будто поджидает; и к нему вот, к Ивану Сергеевичу, зорко с надеждой поприглядывался – обознался. Ну а как только распознал, так интерес к нему утратил сразу – на ельник окнами уставился, не заслоняясь от луны.
– Тоскливо как… Уж никого не остаётся. Из коренных-то.
Вышел Иван Сергеевич в Линьковский край. Кромкой дороги следует теперь – обходит лужи. Теперь в Ялани – как в сыром всегда осиннике. Так трактора дорогу размесили. Раньше, ещё при старой власти и при МТС, разъезжать на тракторе по улицам села строго-настрого запрещалось, им предназначена была одна дорога: из гаража – и сразу за околицу. Теперь гараж – по всей Ялани. И лесовозы, и трелёвочники. Нет только танков. Было село, теперь – деревня, и та – как Прохоровка после боя. Скоро и с карты уберут. Душа от этого немеет.
– Так к нам, к дерёвне, и относятся. И относились. Как к слабоумному паршивому. Только шпынять да поучать. С пренебрежением. С презрением. Со знанием – как будто тут они и родились, тут они выросли. Тут они будто и живут, а не глядят на нас из пролетающего самолёта. Ну, в лучшем случае – как дачники. Ни почитать кого. И ни послушать… Как сговорились… Били одни, другие добивают. Да и не сами ли себя… злые-то мы… как Коноеды. То кровь, то сопли… По колено. Включи вон только телевизор, сразу насытишься по горло. Как упыри. Уже в Ялани-то – и то… Ну, тут-то, ладно… Между собою поругаются, за рубль душу не погубят, жизни другого не лишат. По пьянке разве… Да и такого пока не было… Дождёмся. Скоро естественно все, как пещерные медведи, вымрем. И будущие археологи нашего кладбища даже случайно не найдут – на нём китайцы будут лук выращивать. А предки наши бы не допустили… Так, что ли, выродились мы?
Ещё жилой Линьковский край: то там то тут ворота стукнут глухо; собаки лают; в чьём-то хлеву, наверное, овца как будто ясли, слышно, гложет – судя по звуку, можно так решить; немудрено и ошибиться.
И фонари кто-то зажёг. Светят, неоновые, по-мертвяцки. Как-то нелепо – при луне-то. Входит та в силу – вестью благой от солнца рассиялась.
– Включил же кто-то, надоумился.
Обычно он, Плетиков Василий Серафимович, с началом темноты включал и на рассвете выключал их, фонари, – в Ялани к этому привыкли. На столбе, напротив его дома – пока его ещё, наверное, после, как вынесут, уж очужает, – висит общий рубильник. А потому он, дядя Вася, и заведывал. Ну не ходить же каждый раз сюда, утром и вечером, кому-то издалёка, не таш-шытса. И делал это дядя Вася добросовестно – днём не маячили светильники, зря не горели. Нынче-то вряд ли стал бы подниматься – сразу ко многому вдруг интерес утратил. И к фонарям, пожалуй, тоже. Может, про них и помнит он, Василий Серафимович. Душой, возможно, озаботился. Да встать никто ему не позволяет. А сам собой не в воле уж распорядиться: узнал вдруг, что раб, теперь – послушен.
Лесник, Нестеров Владимир Николаевич, бывший одноклассник Ивана Сергеевича, около дома. Лежит под колёсником, ремонтирует. Ноги видны его и голос слышен из-под трактора. Подстелил под себя что-то. Шкуру, наверное, овечью?.. Нет, полушубок.
Младшая дочь его, Валя, стоит рядом. Юница. В девятый класс нынче пойдёт. Ключи отцу, по его команде, подаёт да гайки, шайбы и болты от него принимает, в банку их складывая, – чтобы не растерялись ненароком и после долго не искать их. Помощница. Знает, какой ключ торцовый, какой – рожковый, накидной. На девятнадцать, на семнадцать. И учится Валя в школе на одни пятёрки. Отличница. Как и две старшие сестры её в своё время – уже студентки. Счастливые они, Нестеровы, в дочерях-красавицах. За отцом всегда – как лоскутки. Так говорят про них в Ялани. Куда бы он, отец, на какую работу ни отправился – сено косить, дрова пилить, копать картошку ли – с ним и они. Могут и с лошадью управиться – запрячь, распрячь и даже спутать. Ну, это ли не радость? Так рассуждает он, Иван Сергеевич. В его семье история иная. Жена виной – избаловала, дескать. Но что поделаешь, как уж сложилось. Прожить заново, набело ли, не получится. Если могло бы повторяться… Тогда б и старость не пугала. Так рассуждает он – Иван Сергеевич. И в том, что прав, не сомневается.
Тут же и Винокуров. Дядя Миша. В камуфляжных, бледных уже от частых стирок, шароварах, заправленных в длинные шерстяные серые носки. В калошах грязных. В камуфляжной же панамке. В не застёгнутой ни на одну пуговицу телогрейке, как говорят в Ялани – нарастопашку. Из кармана телогрейки торчит пластиковая полуторалитровая пивная бутылка – в ней что-то булькает. Грудь в тельняшке. Не держится спокойно дядя Миша. Не потому что под крутым градусом. Всегда так. Ходуном ходит. Как на шарнирах. Жена его, Марья Карповна, говорит про него, про мужа: он с матюком на языке и с шилом в заднице родился, и дать пинка нельзя ему – ещё наколешься, мол; смеётся при этом Марья Карповна, добродушная. Лежит она, – так про неё говорят, – на один бок парализованная. И он такой же, дядя Миша, то есть беззлобный. Во лбу у него, поверх панамы, торчит фонарик на ремешке с молчащими пока светодиодами – вдруг да понадобится, мало ли. И днём с ним ходит – вдруг померкнет.
Все – как на сцене – под прожектором; подвешен тот, яркий, под стрехой и включён намеренно – целенаправлен в сторону «Белоруса»; кучно вьются вокруг прожектора мотыли и мошки, слепые будто, тычутся в стекло.
– Добрый вечер, – приветствует Иван Сергеевич бывшего одноклассника, его дочь, свою ученицу, и дядю Мишу Винокурова, односельчанина.
– Здрасте, Иван Сергеич, – потупив почтительно глаза, отвечает Валя тихо. Играет с ней бусая, на барсука похожая расцветкой, лайка. Прыгает, звонко и весело повизгивая, перед девочкой и норовит в лицо её лизнуть. Отворачивается Валя нерешительно и говорит ей, собаке, словно стыдясь за неё перед посторонними, вовсе уж шёпотом: – Мешаешь, Найда, отойди.
Найда не унимается – ещё не взрослая, в отличие от Вали, – с утра до вечера забавы требует.
– Привет, – говорит Винокуров. – Виделись уже. Цирлих-манирлих. Утречком. Я в магазин за пивом шёл, а ты поехал в Полоусно. Я помахал тебе. Не видел?
– Видел, – говорит Иван Сергеевич.
– Ну дык… не горе-не беда, – говорит дядя Миша. – Я тоже видел, что ты видел… что ты внимание-то обратил, Сергеич.
– Тебя, такого, трудно не заметить, дядя Миша, – говорит Сергеич. Ты – как спецназовец в горячей точке, в таком наряде. А в магазин-то – рано вроде было? Он же в двенадцать открывается.
– Кому и рано, а не мне… Купил-то я яё вчерась, бутыль-то эту. Спрятал в крапиве, у забора. Есть у меня там тайничок. Старуха бы моя, – говорит дядя Миша, – один идь хрен выпить яё мне не позволила, из рук бы вышибила батогом, если с кровати-то бы дотянулась. Чуть зазеваюсь, достаёт. С водки, мне говорит, ты, мол, дурак, а с пива – просто сшамашедшый… Вчерась чё выпить, было и без пива. Я и оставил на похмелку, яё домой-то не понёс.
– Предусмотрительный.
– Дык жизь… научит – не дурак-то.
– Здорово, – узнав по голосу Ивана Сергеевича, из-под трактора отзывается лесник. – Куда направился?.. Найда, а ну-ка!.. Ишь, разбесилась тут она.
Уходит Найда, ложится в сторонке, около тележки тракторной, привалившись боком к её колесу, – совсем, похоже, не обиделась; там будет ждать, пока не позовут. Глядит притворно сиротой на Валю, сигналя веками, – запрашивает. Валя, стесняясь за неё, глаз от земли не отрывает.
– Сначала до тебя, – говорит Иван Сергеевич. – Потом до речки.
– Угомоню – на цепь-то сядешь… То расказакалась… Трактор сломался вот… Когда теперь налажу.
– Что с ним?
– Больше лежу под ним, чем езжу… Кардан… Менять, наверное, придётся. Пока снимаю – надо посмотреть.
– Да мне не трактор…
– Старьё же всё – поизносилось… Воздухом вышел подышать?
– Да вроде этого.
– Чуть не ровесник… Если не наш, то Валин-то – уж точно… Дело хорошее, погода – для прогулки.
– Не знаешь, – спрашивает Иван Сергеевич, – ельник пилить будут?
– Где только взять его, другой-то, в наше время… на передний привод? Покупать новый – без штанов останешься, никаких денег не хватит… Ельник?.. Какой?.. Валя, подай-ка на семнадцать. Тут мастерил уже я – понавесил всякого… Да хоть до дома-то добрался своим ходом, его оттуда не тащил… Рожковый.
Показалась из-под трактора чёрная от грязи и мазута рука, вложила Валя в неё ключ. Рука исчезла.
– Раньше в любой гараж пришёл и – за бутылку…
– Пивка кто будет?
– Нет. Да наш… вокруг-то. Пиво бы было, то – моча…
– А-а, этот… Выделили…
– Сколько?
– С пива, дядя Миша, – говорит лесник из-под трактора, – ссат криво… Валя, не слушай… Два гектара. Тут, у Пятой-горы, по летнику… Отвёртку… Гравер присох – не отодрать… Так прикипел ли?.. нагревалось.
– К деревне?
– К вышке.
– А-а. Туда… Ну, всё равно, – говорит Иван Сергеевич. – Почти что на виду.
– Цирлих-манирлих, – говорит дядя Миша.
– Да, уж впритык, – говорит Владимир Николаевич.
– Скоро к нам в палисадники залезут, – говорит Иван Сергеевич. – И в них всё выпилят под корень.
– Ну дык, – говорит Винокуров.
– Вполне… А я подумал, – говорит Владимир Николаевич, – ты на рыбалку хочешь съездить в выходные. Идёшь зазвать… Но не могу вот… Угораздило. И тракторишко, Бог даст, если налажу, сено метать надо… Копны гниют… по Боровой дороге. Уж после как-нибудь. Там же разделали… по пням-то наскакался… и где-то ладно угодил вот… согнуть такое, надо умудриться.
– Значит, весь выпилят, если возьмутся… Да на рыбалку ещё рано, – говорит Иван Сергеевич. – Харюз не катится, вверху стоит, на перекатах.
– Не кувыркнулся ещё как-то… Да как так весь… Кто им позволит?.. Если отведено конкретно два гектара. Вряд ли. Рано, конечно. Заморозков путних не было, и лист особенно ещё не валит… Пока не катится. На перекатах ещё, точно, – говорит Владимир Николаевич. – Где-то уж с середины сентября.
– Не горе-не беда, – говорит Винокров. – Тогда я сам… маленько надо.
– Ты не смотри на нас, опохмеляйся.
– Опохмеляются с утра… Туг уж от горя… Я – предложил, вы – отказались.
Вытянул из кармана телогрейки бутылку, открутил крышку Винокуров, глотка два, столько же выплеснув при этом на тельняшку, из горлышка шумно произвёл и сунул бутылку обратно в карман, там на неё и крышку навинтил уж.
– Чуть не закроешь – выдыхается.
Запахло солодом и спиртом.
– Пиво как пиво… чё с яво – не водка, – говорит дядя Миша. – Кто еслив стал бы, я бы сбегал…
– Сами хозяева – никто нам не указ: что хочу, то и ворочу, – говорит Иван Сергеевич. – Нужно им чьё-то позволение… А как они Мордовский бор и Волчий тут же, следом, выпилили заодно?.. Кто позволял?
– Ну, доберутся и до Мокрого, – говорит Владимир Николаевич.
– Кто б сомневался… И лес был первой категории. Рядом с рекой, вплотную к берегу. Раньше не трогали, и при советской даже власти, даже в войну… Там только санитарная ж должна была быть вырубка, – запальчиво говорит Иван Сергеевич, наболело. – Так обещали. Было и в газете. Только, мол, проредят. И проредили… Нет, дядя Миша, я не буду – мне завтра в школу. Да и пиво…
– Ну, дык а водки-то?.. Отправьте… Наталья даст, – спешит заверить дядя Миша. – Ей идь, один хрен, каммирсанке… там лишь бы выручка… ты к ей хошь ночью заявись, в дверь тока шибко не ломись, пальцем в окошко тока тюкни – и начеку уж, ушки на макушке… Если не набралась, конечно, в титьку и не лежит воронкой кверху… Вроде уж вышла из запоя-то. То и корову ж не доила. Та по деревне с рёвом бегала, как заполошная, из края в край металась по Ялане… Дык засушила – больно ж коровёнке. Так с самуёй бы – и узнала б… Три недели, как отмерила, – говорит дядя Миша, раззадорился, – с Ильина дня отгуляла… со своего-то дня рождения. Она ж – второго… Как Конституцию – наотмечалась. Незыблемо. На пару с Гошкой, с мужиком-то – какой-то новый на яё батрачит. С Ильина дня, сама смеётся над собой, дожжы обычно затяжные начинаются, а у меня – на водку жадось неуёмая, мол… Чё-то там в ей, в её-то организьме, сильно уж связано с природой – круговорот прямо какой-то… Вот где здоровье, не чета нам… Попей-ка столько да без отдыху. Видел вчерась яё – на смерть похожа. Чума – стоит там – за прилавком-то. Но вроде трезвая была, хошь и, по роже, никакая. Зенки – наскрозь затылок видно… Ну, дык и я… не стану прибедняться. А то спалкал бы, далеко ли…
– И мне нельзя – работы много, – говорит Владимир Николаевич. – Один пей… Ну, там-то да… там-то – конечно… Внаглую. Запустили козла в огород капусту охранять… Наохранял. Смели. Как крошки тряпкой со стола… Тут запретили им, они – в Исленьск, там разрешили. Если в Исленьске не получится, в Москву поедут, там добьются – с мешком-то денег…
– Ну да, с мешком-то – убедительно. Даже и с нашими.
– Ещё бы.
– У них расчёты не в рублях.
– Да чё рубли им?.. Не валюта. Так только, чтобы обменять… А на плеса, в Глубокое, теперь не сунешься – туда дорогу раздерьбанили – листвяг оттуда вывозили. На своих двоих только – надёжнее… Или на вертолёте. А на моём-то – лишь до Вязмино, сразу за ним – там месиво сплошное… Или уж на летающей тарелке.
– На той-то-ладно бы…
– Не горе-не беда… Или на танке.
– Да там и танк… На брюхо сядет-то… Другим танком его после только вытаскивать?
– Ну, хоть до Вязмино, и то… Дальше уж можно и пешком. Пораньше выйти и с ночёвкой… И народ, главное-то, – говорит Иван Сергеевич.
– А чё народ?
– Когда не надо, машет кулаками – горазд. Даже не пикнул, не возник.
– А как тут пикнешь? – говорит, так целиком и не показываясь из-под трактора, Владимир Николаевич, всегда, о чём бы речь не шла, спокойный. – Тут хоть запикайся, кто-то услышит. А и услышат, толку-то для нас… Народ как народ, – говорит Владимир Николаевич. – Вечно. Решают всё, сам знаешь, деньги. В Москве, им там до нашего бора и ельника, как мне тут до дохлого карася в Монастырском озере… Да и в Исленьске. Кое-кому и в Елисейске… Лишь бы карман набить зелёненькими, а там трава хоть не расти. Чё им наш ельник? Они его в глаза не видели. До нас им так же – никакого дела. Да и вобще-то… до людей. Мы для них нелюди, подсобный матерьял… и сам всё знаешь, видишь, что творится.
– Вижу, – говорит Иван Сергеевич. И говорит: – Глаза бы не смотрели.
– Да уж.
Молчит дядя Миша – размышляет.
– Так, языками потрепали, повыступали чуть и успокоились. Сопротивленцы. Все же вокруг – и Елисейск, и Милюково, и деревни – пользовались, – говорит Иван Сергеевич, – чернику, бруснику, голубику и грибы брали. И так приехать отдохнуть – такой тут воздух… И охотились. А в Айдаре вон люди не позволили. Там тоже бор хотели выпластать. Живут им, бором. Отстояли.
– То в Айдаре – там кержаки.
– А мы чем хуже?
– Значит-хуже.
– Что, измельчали, выродились, что ли?
– Хребёт-то, точно, нам сломали… долго гнули.
– А кержакам?
– У тех он крепче, значит, оказался.
– Ну уж. Хотя… Сейчас сюда бы Че Гевару…
– А Че Гевару-то зачем?
– Ну, раз мы сами уж не можем…
– Что?
– Постоять-то за себя… Надо валить, никто ж не спорит. Стране лес нужен. И на экспорт. Не запретишь. Было и будет, – говорит Иван Сергеевич. – Сосна закончится, начнут пилить осину.
– Давно уж начали… везут.
– Ольху – и ту китайцы купят.
– Купят, – говорит Владимир Николаевич. – На палочки… Им тоже надо чем-то кушать.
– А пусть на вилки и ложки переходят, как все люди.
– Их не заставишь.
– Лес изведут наш, и заставишь…
– Привыкли к палочкам.
– Отвыкнут… Или из пластика пусть делают, пора уж… Ладно, валили бы нормально, – говорит Иван Сергееивч, – а то же… Ноги сломаешь – не пролезешь. Лесину свалят, десять рядом вывернут и стопчут. Бревно возьмут, а пень в два метра и вершину с сучьями оставят. И всё изъездят, исковеркают. Ну, что рассказывать, все знают… И возле самой-то деревни.
– Им так обходится дешевле, – говорит Владимир Николаевич. – И на дорогу тратиться не надо. Тут же: подъехал – и бери. И близко – тоже экономия.
– Мало ли, что… Им – экономия… Но не они же эти-то торили, а предки наши… После себя-то хоть бы восстанавливали, – говорит Иван Сергеевич.
– Цирлих-манирлих.
– От них дождёшься…
– Ну, а мы сами-то?
– Грудью вставать?
– А хоть и грудью.
– На той неделе технику уж будут завозить.
– Сжечь бы её.
– Сожги – тебя же и посадят.
– Где-то ж палят. Вот, в Новгороде, слышал…
– И что, теперь там лес не пилят?
– Пилят, наверное… Дело не в этом.
– А в чём? – спрашивает Владимир Николаевич.
– В народе нашем, – отвечает Иван Сергеевич. – Дайте, я сам верёвочку намылю…
– Да так ли уж?.. Стране же надо как-то выживать… после такого.
– Много страна от этого имеет… Если б стране, а то ведь жуликам… Нефть пусть качают, – говорит Иван Сергеевич.
– Ну, раз проворнее они, чем остальные, с них пусть начнётся… И нефть качают, – говорит Владимир Николаевич. – Газ продают… Конечно, надо как-то контролировать. Но как?
– Да как!.. Многие кормятся от этого. Как контролировать… Ну, как-то. Надо, чтобы не только жуликам давали жить.
– Ты отличи его, на лбу же не написано…
– А, это только разговоры.
– Ну так а чё мы ещё можем? Поговорить…
– Народ безмолвствует. Обычно. А это так лишь – потрепаться.
– Ты сам-то чё, Сергеич, не воюешь?
– А я один…
– И все мы – так же…
– Ага. Не горе-не беда… Оно – конечно. Я, пареньком ещё, в расцвете сил, в конце сороковых и в начале пятидесятых, горбатился и наживал себе килу в Средне-Кемском леспромхозе. Яво уж нет давно, закрылся. И школа даже там была, четырёхлетка. Ну, вы слыхали… По Кеме тут, – говорит дядя Миша, ещё бойчее заприплясывав, как будто выпитое пиво в нём вдруг заиграло сербиянку, как говорят в Ялани – серберъянку, или задорную камаринскую. – Дык мы, с мая месяца, а то, бывало, и с апреля, как тока снег когда сойдёт, грабельками все сучья, вплоть до малой веточки, сгребали в кучи. А как октябирь-месяц наступает, и до Седьмого чтоб поспеть, идём, сжигаем эти кучи. Уже по снегу… А чтоб пожара не устроить, то идь и сядешь. Вот был порядок. Ну, дык тогда – ещё при Сталине. А тот-то – ох уж… При ём бы так не распоясались, как эти… нынче. Уже уран бы добывали… В борах-то было – на боку катись, и после вырубки, там хошь на чём, и на машине ездий. Можно иголку было отыскать.
– Иголку – хвойную?
– Да нет, такую…
– Вот ведь могли же.
К дому Плетиковых, что напротив, чуть наискосок, брезгливо объезжая лужи, с выключенными фарами, только с глазастыми подфарниками, почти бесшумно, как будто с заглушённым двигателем, подкралась машина. Иномарка. Остановилась. Из неё, захлопнув мягко двери, вышли люди и, тихо между собой переговариваясь, скрылись в ограде. Двое мужчин, без головных уборов, и три женщины, в чёрных платочках. Зашли – ворота не закрыли – как для кого-то.
– Дочка младшая. Тамарка. С мужиком… С имя ещё какие-то. Этих не знаю, – говорит дядя Миша, навремя перестав приплясывать.
– Друг твой умер, – говорит Иван Сергеевич.
– Царство Небесное. Скоропостижно. Предупредил бы хошь. А то – как оглоушил, – опять приплясывает дядя Миша, словно он босиком стоит на раскалённом, плечами двигает, руками дёргает, как урка перед фраерами. И говорит: – И сам, наверное, не собирался. Мне-то бы мог шепнуть уж, по секрету… Был сёдни у яво, – говорит дядя Миша. – Попроведал. То всё «гы-гы» идь да «га-га» – не унывал-то, и – просмешник. Лежит, молчит теперь… будто немтырь. Никто таким яво ещё не видел тут. Ну, чё… не горе-не беда. И все там будем. Может, я это… Помянуть-то.
– После помянем.
– Чё б не сёдни?.. Пока совсем-то не остыл.
– От тебя, говорят, шёл.
– Теперь теплее уж не станет… Да от меня, ребяты, от меня. Чё уж правда, то ж правда. Живым яво последним видел я – так получается. Хошь попрошшались, обнялись… Да мы и выпили – маленько. Кого там – литру на двоих… за целый вечер… Недоосилили, осталось с полстакана. Но. Как нарочно – на помин-то… чтобы с утра не шариться мне, не искать. Случайно, чё ли?.. Проводил. За ворота. Разошлись. Я – в ограду, он – к себе. Подался. Бодрый. До дому много ль не дошёл, упал и умер. Вон – у столба. Умер – и упал, – гадает дядя Миша, – или упал, а потом умер?.. Ночью-то было минус два – передавали… Утре-то и ледок на лужах был, растаял быстро… Когда Таисья уж хватилась… Когда проснулась, среди ночи: нет Серафимыча и нет… Пошла… Ну дык… знатьё бы, то – конечно. Вошёл, сказал яму: здорово, – а он как будто и не слышит… я аж заплакал… так никогда ко мне не относился… как не товариш-ш. Хошь просмеял бы, что болею… что голова-то нездорова.
– Вы же ругались с ним частенько.
– Ну, не без этого… Дык и мирились.
– Когда будут хоронить? – спрашивает Иван Сергеевич.
– Пятница, помер-то, ну, значит, в воскресенье.
– А-а, в школе буду. Не смогу.
– В субботу тут ещё – чтоб попрош-шаться… А в школе чё?
– Так тридцать первое…
– А воскресенье-то?
– И что?.. Ладно, на Кемь схожу. Сетушка там – проверю.
– Ночью-то?.. Валя, молоток.
– Вечер ещё. Не ночь. Да и светло вон… Она у берега, в курье… Одно название – сетушка. С портянку, – говорит Иван Сергеевич, – не больше… Из старой сделал – место целое в ней выбрал… Ставлю-то так уж, ради баловства… Палкой достану да встряхну. Вряд ли попало что – вода большая.
– Рыба не ходит… это точно, – говорит Владимир Николаевич. – И у меня мордушки, проверял, пустые.
– Цирли-манирли, – говорит Винокуров. – Она воды боится, чё ли? Она же – рыба.
– Корму полно несёт – не ищет.
– Ищет, где глубже, говорят. Сергеич, будешь?
– Нет, дядя Миша.
– Я дак это…
Запахло солодом и спиртом. Даже и воздух будто сморщился, чуть не чихнул, – с таким настоем и так терпко.
В ограде у Нестеровых загремели цепями собаки – вынесли им поесть, понять нетрудно. Не лают, не дерутся. Говорит там кто-то что-то – с улицы не разобрать. Жена Владимира Николаевича, наверное, Татьяна. Больше и некому. Она, конечно. Две старших дочери – так те уже в Исленьске. Конец каникулам – уехали учиться.
Туда же, в ограду, легко сорвавшись со своей лежанки временной и, словно барсук в нору, скользнув ловко в лаз возле ворот в заборе, и Найда устремилась, сразу забыв, как кажется, про Валю.
Попрощался Иван Сергеевич:
– Ну, до свидания.
– Давай.
Пошёл.
Слышит:
– Не горе-не беда…
– Валя, подай-ка монтировку.
Собаки лают.
Гул из поднебесья.
Прямо под ним Ялань. Под поднебесьем.
Лишь в доме Плетиковых тихо, как будто нет в нём никого. Может, и нет: там, изнутри, в другом дом измерении, и все слова там в цифры переводятся – считать их только, а не слушать. Один. И… несколько…
– Нет. Ноль и два. Нет, ноль-два-два… Скучно тут будет без него-то… Весёлый был Василий Серафимович.
Свернул с улицы Иван Сергеевич.
Прошёл вдоль изгороди. Тут тоже улица была когда-то.
Идёт теперь краем угора, с него не спускается. Когда-то были здесь задворки.
Трава, мерцая, серебрится.
Роса не пала на траву – шуршит, сухая, – семенит.
Куют кузнечики – стрекочут. Один замолчит, другой примется. Но общий хор не умолкает. Когда настанут холода – забьются в кузницы, их не услышишь. Скоро. Долго морозов лютых ждать здесь не приходится – Сибирь. Ещё и – Север. Уж не кузнечики, а кузнецы – они, морозы. И не стрекочат, а трещат. Представить жутко. Как выживали люди тут?.. Но выживаем же.
Туман сгущается в низине, готовясь к ночи, – ему теплее так, наверное, – стеснившись. Не расползаясь широко и высоко не отрываясь, – такой он плотный. Как деревенская сметана. Ложку поставь в него – не упадёт та. Так и представляется. Столбы ж торчат – пока не падают, хоть и накренились немного – один туда, другой сюда. Под ним, туманом-то, асфальт сверкает матово, свет не умея отражать, – тракт пробегает. Екатерининский. Он же и Старо-Гачинский. Кому как нравится, тот так его и называет. Немало видел он кандальников. С тяжёлой думкой в головах. От Елисейска был до Гачинска пробит. Трудов-то сколько было вложено. Теперь забыл уже, куда и вёл когда-то. Здесь ещё действует, до ближних деревень, а там, от Гачинска, давным-давно уже затянут лесом. Словно поссорились однажды эти города и перестали сообщаться. Вполне возможно. История. Чего в ней только не случалось. Место могло иметь и это.
– Должно же что-то там остаться… Какой же смысл?.. Всё – как в трясину. Может быть, и сейчас бредут там каторжники – виртуально?
Едет по нему, по тракту, в данную минуту мирно легковушка, вряд ли в историю-то посвящённая. Сама в себе сосредоточившись. Урчит – как сытая кошка. Недалеко уже ей до моста через Бобровку. Но не спешит – плохая видимость. Вязнет свет фар её в тумане. Коль – как сметана, было же отмечено.
Катится за машиной мотоцикл, не обгоняет: словно слепой с поводырём – фара не светится у мотоцикла. Оглушает рёвом мотоцикл всю округу – без глушителя.
– Придурок.
Как в немом, дозвуковом ещё, кино, летает птица. Бесшумная – как мизгирь. Хоть и крупная, но будто – невесомая. Из одних перьев словно. Или, вернее-то, – из пуха. Так можно её себе представить. Можно и с привидением сравнить. Без внутренностей – как чучело. Не уследить за ней: мельком застит крылом луну, перед лицом порхнёт и потеряется, из ничего возникнет снова вдруг, опять исчезнет – играет будто, не охотится – досужая. Но знамо – хищник.
– Глаза, иду, не выклюнет, надеюсь.