Лермонтов. Исследования и находки Андроников Ираклий
Окинув взглядом окрестные страны, Казбек видит у своего подножия феодальную Грузию. За ней ему видны страны Ближнего Востока: персидская столица Тегеран, Иерусалим — главный город Палестины, давно утративший свое былое значение на Ближнем Востоке. Он видит племена бедуинов — арабов-кочевников. Потом переводит взгляд вправо и обозревает долину Нила и египетские пирамиды — Египет в то время был подвластен Турции. «Heт, не дряхлому Востоку покорить меня!» — заявляет Казбек. Тогда Шат показывает ему в сторону России.
Этот спор завершается в стихотворении Лермонтова картиной победоносного вступления на Кавказ русских войск, предводительствуемых генералом Ермоловым.
Имя Ермолова в стихотворении не названо, но современники легко угадывали его по строчкам:
- И испытанный трудами
- Бури боевой,
- Их ведет, грозя очами,
- Генерал седой.
Эти строки вызывали в памяти современников гравюру Дж. Доу, на которой знаменитый полководец был изображен с нахмуренными бровями, задрапированный в мохнатую бурку.
Ермолов выступает в стихотворении как символ покорения Кавказа. Но совершенно неясно, почему Лермонтов вспомнил о Ермолове в 1841 году? Ермолов был давно удален с Кавказа и уже четырнадцать лет жил на покое в России. Лермонтов не назвал его имени и почему-то просил редакцию «Москвитянина» напечатать стихотворение просто, без примечаний, словно был уверен, что издатель непременно захочет сопроводить стихотворение какими-то пояснениями.
До сих пор на эти вопросы не было никакого ответа. А между тем, связывая в 1841 году покорение Кавказа с именем А. П. Ермолова, Лермонтов тем самым вкладывал в свое стихотворение острый политический смысл. Политический смысл стихотворение приобретало именно потому, что Ермолов находился в опале.
Ученик Суворова, один из самых прославленных участников Отечественной войны 1812 года и заграничных походов, Ермолов после смерти Кутузова и Багратиона был в русской армии самой популярной фигурой. Политическое вольномыслие Ермолова, его ненависть к крепостничеству, презрение к придворной клике и к столичной бюрократии послужили главной причиной его назначения на Кавказ. Правительство Александра I опасалось его влияния и стремилось удалить из столицы.
Популярность его в кавказских войсках вызвала к нему еще более сильное недоверие. Николай I, еще до восшествия своего на престол, заметил как-то, говоря о Ермолове: «Этот человек на Кавказе имеет необыкновенное влияние на войско, и я решительно опасаюсь, чтобы он не вздумал когда-нибудь отложиться»[908].
Эти опасения усугубились, когда Александру I стало известно о существовании тайного общества. «Есть слухи, — писал он Николаю, — что пагубный дух вольномыслия или либерализма разлит, или, по крайней мере, развивается между войсками, что в обеих армиях, равно как и в отдельных корпусах, есть по разным местам тайные общества или клубы, которые имеют при том секретных миссионеров для распространения своей партии: Ермолов, Раевский, Киселев, Михаил Орлов, Димитрий Столыпин и многие другие из генералов, полковников и полковых командиров»[909].
Александр назвал имена крупных военачальников, — в том числе деда Лермонтова, генерала Дмитрия Алексеевича Столыпина, — тесно связанных с идеологами и участниками декабристского движения. Но характерно, что первым в этом списке император поставил имя Ермолова.
И действительно: декабристы считали его «своим» и рассчитывали, что Ермолов во главе войск Кавказского корпуса примет их сторону. Рылеев и Кюхельбекер посвящали ему стихотворения. На собраниях тайного общества в Петербурге, намечая состав Верховного правительства, в руки которого должна была перейти власть после переворота, заговорщики, кроме имен Мордвинова и Сперанского, называли Ермолова[910].
Блистательная характеристика Ермолова, выражавшая отношение к нему декабристских кругов, принадлежит Грибоедову, служившему в Грузии под его начальством. «Патриот, высокая душа, замыслы и способности точно государственные, истинно русская, мудрая голова»[911].
Ермолов, в свою очередь, любил и высоко ценил Грибоедова и, узнав о разгроме восстания 14 декабря, предупредил о грозившем ему аресте. Благодаря этому Грибоедов успел сжечь бумаги, которые могли открыть его связь с тайным обществом. Пушкин считал, что это были единомышленники. «Ермол[ов], Орл[ов], Кисел[ев], — записал Александр Тургенев со слов Пушкина в 1837 году, — все знали и ожидали: без нас дело не обойдется. Ермол[ов], желая спасти себя, — спас Грибоедова. Узнав, предварил его за два часа»[912].
Следственная комиссия по делу декабристов настойчиво искала улик против Ермолова. «Вы говорили Рылееву, — задавал вопрос Никите Муравьеву Бенкендорф, — что генерал Ермолов, встретившись с полковником Граббе, сказал ему: „Оставь вздор: государь знает о вашем обществе“. Справедливо ли это? От кого вы узнали о сем отзыве генерала Ермолова? Какое сей последний принимал участие в действиях обществ и чрез кого именно?»[913]
Из показаний арестованных комиссия заподозрила существование планов о выступлении Ермолова во главе войск Кавказского корпуса.
Вскоре после окончания суда над декабристами Ермолов был заменен Паскевичем и отозван с Кавказа. С тех пор он оставался не у дел, жил сперва в Орле, потом в Москве и в подмосковной деревне, неизменно встречая выражение сочувствия со стороны прогрессивной части русского общества. В продолжение многих лет он намеренно отклонял попытки правительства привлечь его на гражданскую службу и сознательно оставался без дел, выражая тем самым свое оппозиционное отношение к политике Николая I.
Имя его было символом протеста. Один из организаторов тайного студенческого общества в Москве, возникшего в 1827 году, Василий Критский — показал на допросе, что у них «была надежда иметь Ермолова во главе своего общества»[914]. «Главнокомандующий вечевой армии» — так был назван Ермолов в одной из листовок тридцатых годов.
Личность опального генерала вызывала горячее сочувствие Пушкина. Направляясь в 1829 году на Кавказ в ставку Паскевича, Пушкин сделал двести верст лишних, чтобы повидать Ермолова, жившего в ту пору в Орле, а в «Путешествии в Арзрум» включил блистательную его характеристику и перечислил темы, которых касались они в разговоре. «С первого взгляда, — пишет Пушкин, — я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на геркулесовом торсе. Улыбка неприятная, потому что неестественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтический портрет, писанный Довом» (Доу. — И. А.).
Пушкина поразило в Ермолове сочетание противоположных черт — прежде всего несходство фаса и профиля; поразили голова хищника и торс Геркулеса — благородная осанка богатыря. Неприятная, неестественная улыбка в обращении к собеседнику — и прекрасное выражение лица, когда задумывается и становится самим собой. Любезность, ставшая привычной, умение говорить комплименты — следовательно, снова неискренность; с другой стороны — умение увлекаться в разговоре, глубокий ум, язвительность по адресу противников, не вяжущаяся с любезным тоном. Эти два лица Ермолова, две его сущности дали Пушкину ключ к постижению этого сложного характера, дали ему основания, высоко ценя замечательного государственного деятеля, замечательного полководца, в то же время в своем дневнике помянуть Ермолова как «великого шарлатана»[915].
Интерес к личности Ермолова и к его деятельности в Грузии побудил Пушкина обратиться к нему с письмом, в котором поэт изъявил желание написать историю ермоловских войн на Кавказе или быть издателем его записок. «Напрасно ожидал я, чтобы вышло наконец описание Ваших Закавказских [войн] подвигов, — писал Пушкин в черновом наброске послания к Ермолову. — …Прошу Вас [чтобы Вы] дозволить мне быть Вашим Историком — [если] [и]. Если в [праздности] праздные часы занялись Вы славными воспоминаниями и оставили записки о своих войнах, то прошу Вас удостоить меня чести быть Вашим издателем…»[916]
Пушкин имел, конечно, в виду прежде всего славные победы Ермолова в персидской войне.
В июле 1826 года Персия, поддержанная Англией, начала действия против России без объявления войны. Прежде, чем русское командование успело стянуть к персидской границе войска Кавказского корпуса, персидская армия, предводительствуемая принцем Аббас-Мирзой, углубилась на территорию Закавказья. Задержанная полуторамесячной героической обороной гарнизона крепости Шуши, она была затем наголову разбита в сражениях под Шамхором и под Елизаветполем. С остатками своего войска Аббас-Мирза бежал из пределов Закавказья.
Военные действия возобновились весной 1827 года. Но Ермолов уже не руководил ими: ему было приказано передать командование Паскевичу и покинуть Кавказ.
После блестящих побед 1826 года перенесение боевых операций на территорию противника уже не представляло для Паскевича особо сложной задачи. Освободив Нахичевань, Аббас-Абад, Эривань, русская армия в октябре 1827 года вошла в Тавриз. Путь на Тегеран был открыт. 10 февраля 1828 года персидское правительство оказалось вынужденным принять условия Туркманчайского мирного договора, по одному из пунктов которого к России отходила часть армянских земель. Начальником этой вновь образованной Армянской области и командующим войсками на Персидской линии был назначен генерал Александр Гарсеванович Чавчавадзе.
Переговоры с Аббас-Мирзой и подготовку условий мирного договора русское правительство возложило на А. С. Грибоедова. В сентябре того же года Грибоедов уехал в Персию в ранге полномочного министра-резидента, а четыре месяца спустя погиб в Тегеране при разгроме русской миссии, который с помощью англичан спровоцировали враждебные России круги при персидском дворе. Так развивались на Кавказе внешнеполитические события, начало которых было связано с именем А. П. Ермолова.
Но при этом важно помнить, что в пору своего управления Кавказом Ермолов прославился не только победами над войсками Аббаса-Мирзы, но и как жестокий царский колонизатор, именем которого пугали детей в горах. С особой свирепостью были подавлены при нем крестьянские восстания в Грузии в 1819–1820 годах, когда имеретинские и гурийские крепостные деревни поднялись против князей.
В свете всех этих фактов по-новому выглядит намерение Лермонтова писать роман о кавказской войне, с Тифлисом при Ермолове, с его диктатурой и кровавым усмирением Кавказа, персидской войной и катастрофой, среди которых погиб Грибоедов в Тегеране. Хотя об этом замысле мы знаем по пересказу и слова «диктатура» и «кровавое усмирение Кавказа», может быть, и не принадлежат Лермонтову, тем не менее можно догадываться, что отношение Лермонтова к Ермолову, так же как и отношение к нему Пушкина, было сложным. Но широкое изображение кавказской гражданской и военной жизни во времена Ермолова, показ событий, связанных с персидской войной и последовавшей за ней тегеранской катастрофой, говорит о том, что герой задуманного романа мыслился Лермонтову как человек, близкий к Ермолову и Грибоедову.
Если вспомнить, что в последний год жизни Лермонтов подружился на Кавказе с Львом Сергеевичем Пушкиным и постоянно виделся с ним, что Лев Пушкин участвовал в персидской войне, будучи юнкером «лермонтовского» Нижегородского драгунского полка, то можно почти с полной уверенностью сказать: они беседовали о Персидском походе и Лермонтов знал от Льва Сергеевича о неосуществившемся замысле Пушкина писать историю ермоловских войн на Кавказе. Очевидно, собственный его замысел представляет своего рода «эстафету», принятую от Пушкина.
Но в самое последнее время обнаружились факты, которые проливают на историю этого замысла новый, яркий свет.
3
До недавнего времени оставался неизвестным тот факт, что Лермонтов написал «Кавказца» и «Спор» после свидания с Ермоловым.
Свидание это состоялось зимой 1841 года. Это явствует из чернового письма генерала Павла Христофоровича Граббе, командующего войсками на Кавказской линии и в Черноморце, к Алексею Петровичу Ермолову.
Письмо это, помеченное 15 марта 1841 года, обнаружено С. А. Андреевым-Кривичем в Центральном военно-историческом архиве в Москве.
«<В письме Вашем от 17 февраля>, — начинает и вычеркивает Граббе, — кн. Эристов доставил на прошедшей неделе нашего выборного человека с письмом Вашим от 17 пр. м-ца. В этом письме Вы упоминаете о г. Бибикове, о котором Вы за три дня перед тем <отправили> писали ко мне [слово вычеркнуто, неразборчиво] в ожидании его я замедлил ответом на последнее, не имея сведения, получены ли два письма мои к Вам, одно по почте, другое с г. Лермонтовым отправленные. <Это сведение я надеялся найти в>. Но ни г. Бибикова, ни этого сведения еще покуда нет. Долее откладывать ответа не смею и не могу»[917].
Этот документ потребует еще дополнительного изучения, но и без того ясно, что неофициальные сношения Граббе с Ермоловым, в которых Лермонтов принимал хотя бы косвенное участие, представляют собой очень большой интерес. Тем более что, направляя перед этим с письмом к Ермолову другого офицера — штабс-капитана Милютина, Граббе 15 февраля 1840 года писал:
С. А. Андреев-Кривич. Кабардино-черкесский фольклор в творчестве Лермонтова. — «Ученые записки Кабардинского научно-исследовательского института», вып. 1. Нальчик, 1946, с. 260.
«Приласкайте его и расспрашивайте о чем хотите. Он… передаст Вам изустно хорошо и подробнее, нежели позволило бы то письменное изложение»[918].
Очевидно, и Лермонтову было поручено что-то передать Ермолову на словах.
Итак, Лермонтов ехал в Москву к Ермолову с письмом от Граббе — человека ермоловского круга и ермоловского образа мыслей.
Граббе начал службу в 1805 году и через три года был определен адъютантом к Ермолову, с которым вместе участвовал и в Бородинском сражении. «Совершенно отеческое его обращение со мною оставило во мне сыновнюю к нему привязанность, — писал Граббе в своих „Записках“. — Мое отношение к А. П. Ермолову со времени моего адъютантства, — пишет он несколько дальше, — еще более походило на быт семейный»[919].
Якушкин посвятил Граббе в цели тайного общества, и в 1820 году он был принят Фонвизиным в Союз благоденствия[920].
Узнав, что Александр I получил донос о существовании тайного общества, Ермолов, как мы уже говорили, предупредил его участников через Граббе. Вскоре за тем Граббе был сослан за проявление «духа неповиновения», а вслед за декабрьским восстанием заключен на четыре месяца в крепость, откуда выпущен и снова обращен в военную службу[921].
Граббе, как передавал его сын П. А. Висковатову, «высоко ценил ум и беседу Лермонтова»[922] и старался ему покровительствовать, когда поэт, вторично сосланный, прибыл на Кавказ, в его штаб-квартиру. Сохранились сведения о том, что зимой 1840/41 года Лермонтов вместе с Львом Пушкиным совершенно запросто бывал в его доме в Ставрополе[923].
Первая встреча Лермонтова с Ермоловым произошла, очевидно, сразу же по прибытии поэта в Москву, то есть в первых числах февраля 1841 года.
О чем могли беседовать опальный поэт с опальным генералом?
Хотя Пушкин в «Путешествии в Арзрум» и пишет, что у него с Ермоловым «о правительстве и политике не было ни слова», на самом деле, как следует из текста того же «Путешествия», речь у них шла именно о политике: о персидской войне, о Паскевиче, о «Записках Курбского», о немецком засилии при дворе; кроме того, они говорили о Грибоедове. Дипломатическая служба и гибель Грибоедова — в их устах это тоже была политика…
Четверть века спустя, в 1854 году, Ермолова посетил молодой в ту пору историк и биограф Пушкина — Петр Ив. Бартенев. Разговор зашел о сдаче Москвы, о совещании в Филях. Ермолов вспомнил графа Ростопчина, Жуковского, помогавшего писать в 1812 году военные бюллетени, о любви к Жуковскому М. И. Кутузова.
Заговорили о том, что русские полководцы отличались блестящим образованием, и опальный генерал с увлечением стал рассказывать Бартеневу о Суворове, при котором служил. «Написать его историю никто не может, — говорил он, — его характер ускользает от описания».
Вспомнил, как Суворов, после взятия Праги, принимал в Петербурге Державина; от него перешел к Пушкину, к Лермонтову, сожалея о его ранней гибели…[924]
Интересно при этом, что Ермолов вспомнил о Лермонтове, рассказывая Бартеневу только о тех, кого знал лично…
Выяснив теперь, что замыслы романов из времени наполеоновских войн и о ермоловских войнах на Кавказе Лермонтов вынашивал уже после свидания с самим Ермоловым, можно с большей уверенностью предположить, что в беседе с прославленным полководцем поэта интересовали его суждения и об усмирении Кавказа, и о персидской войне, и о Грибоедове. Но с неменьшим интересом должен был вслушиваться Лермонтов в воспоминания его о Суворове, о Бородине, об оставлении Москвы, о взятии Парижа. Все эти события составляли этапы боевой славы Ермолова, и эти же темы отразились в планах последних замыслов Лермонтова.
…Поэт находился уже в Петербурге, когда туда «в связи с бракосочетанием наследника Александра Николаевича» прибыл Ермолов и тотчас по приезде, как сообщает биограф, просил военного министра Чернышева доложить государю о его приезде.
«Но день проходил за днем, и, наконец, наступил и канун свадьбы, а ответа все еще не было… Вследствие того Ермолов решился вторично написать Чернышеву, и государь хотя напоследок и принял его, уже в самый день свадьбы, но без особой аудиенции, а просто перед разводом, в толпе других являвшихся, откланивавшихся и пр.»[925].
Это было 16 апреля 1841 года, на другой день после внезапной высылки Лермонтова из Петербурга. Срок пребывания в столице для свидания с бабушкой кончился, и Бенкендорф с Клейнмихелем поспешили удалить поэта в связи с предстоящей свадьбой наследника.
По дороге в Москву, в дилижансе, в альбоме, подаренном ему накануне отъезда В. Ф. Одоевским, Лермонтов написал «Спор», в котором изобразил могучее движение на Кавказ русских войск под предводительством генерала Ермолова. Стихотворение приобретало особо глубокий смысл именно потому, что из всех завоевателей Кавказа Лермонтов выбрал фигуру полководца, близкого к декабристам, находившегося в опале и в оппозиции к николаевскому правительству.
- От Урала до Дуная,
- До большой реки,
- Колыхаясь и сверкая,
- Движутся полки;
- Веют белые султаны,
- Как степной ковыль,
- Мчатся пестрые уланы,
- Подымая пыль;
- Боевые батальоны
- Тесно в ряд идут;
- Впереди несут знамены,
- В барабаны бьют;
- Батареи медным строем
- Скачут и гремят,
«Спор». Автограф Лермонтова. Государственная библиотека СССР имени В. И. Ленина. Москва.
- И, дымясь, как перед боем,
- Фитили горят.
- И, испытанный трудами
- Бури боевой,
- Их ведет, грозя очами,
- Генерал седой.
- Идут все полки могучи,
- Шумны, как поток,
- Страшно-медленны, как тучи,
- Прямо на восток.
В таком контексте имени Ермолова никогда бы не пропустила цензура и, если бы поняла, о ком идет речь, наверняка запретила бы стихотворение. Примечания от издателя могли только повредить делу.
Известие о гибели Лермонтова привело Ермолова в ярость. Старый полководец понял, что убийца отделался от наказания только потому, что выполнил давнишнее желание царя и придворной аристократии. «Уж я бы не спустил этому Мартынову! — говорил Ермолов Бартеневу, в гневе притопывая ногой. — Если бы я был на Кавказе, я бы спровадил его; там есть такие дела, что можно послать да, вынувши часы, считать, чрез сколько времени посланного не будет в живых. И было бы законным порядком. Уж у меня бы он не отделался. Можно позволить убить всякого другого человека, будь он вельможа и знатный: таких завтра будет много, а этих людей не скоро дождешься!»[926]
«Как хорош был сребровласый герой Кавказа, — замечает Бартенев, — когда он говорил, что поэты суть гордость нации!»
Строки из писем 1841 года
Весть о том, что Лермонтов убит на дуэли Мартыновым, дошла до Москвы и до Петербурга в конце июля — начале августа с кавказской почтой и распространилась среди читающей публики только благодаря частным письмам. Напрасно тогдашний читатель Лермонтова стал бы искать в газетах или журналах объяснения причин его гибели. Писать о дуэлях было запрещено. Некоторые столичные журналы перепечатали корреспонденцию из Пятигорска, помещенную в «Одесском вестнике».
«15 июля, около 5 часов вечера, — говорилось в этом сообщении, — разразилась ужасная буря с молниею и громом; в это самое время между горами Машуком и Бештау скончался лечившийся в Пятигорске М. Ю. Лермонтов. С сокрушением смотрел я на привезенное сюда бездыханное тело поэта…»
«Нельзя без печального содрогания сердца читать этих строк», — писал Белинский в «Отечественных записках», приведя это сообщение. И чтобы читатели могли понять, что Лермонтов умер не своей смертью, а убит на дуэли, великий критик процитировал строки из «Евгения Онегина» — описание гибели Ленского:
- Младой певец
- Нашел безвременный конец!
- Дохнула буря, цвет прекрасный
- Увял на утренней заре!
- Потух огонь на алтаре![927]
Это все, что можно было в ту пору узнать из печати.
Только в 60-х годах появились первые упоминания о дуэли Лермонтова с Мартыновым. Публикуя в 1869 году воспоминания о Лермонтове Е. А. Сушковой-Хвостовой, известный историк и публицист М. И. Семевский сопроводил их заметкой, в которой призывал лиц, знавших поэта, поделиться своими воспоминаниями, а Мартынова, жившего в ту пору в Москве, осветить обстоятельства, приведшие к трагической гибели Лермонтова[928].
Мартынов не отважился написать о том, как он убил Лермонтова, и ответил письмом. Назвав себя «орудием воли провидения», он рекомендовал обратиться к князю А. И. Васильчикову: тот был секундантом на этой дуэли и мог-де более объективно изложить причины столкновения и самый ход поединка[929].
Васильчиков отозвался на приглашение, и в 1872 году, тридцать один год спустя после трагического события, в журнале «Русский архив» появилась его статья «Несколько слов о кончине М. Ю. Лермонтова и о дуэли его с Н. С. Мартыновым»[930].
В этой статье Васильчиков охарактеризовал и эпоху, и нравы, и личность поэта, картинно описал его, стоящего под дулом пистолета Мартынова, вспомнил «спокойное, почти веселое выражение, которое играло на лице поэта», и черную тучу, разразившуюся ужасной грозой, и перекаты грома, певшие «вечную память новопреставленному рабу Михаилу»[931]. Но при этом изобразил дело так, будто Лермонтов сам напросился на дуэль и поставил своего противника в такое положение, что тот не мог не вызвать его.
Впоследствии П. А. Висковатов дознался от князя, что Мартынов некоторым лицам сообщал подробности «несогласно с действительностью или, по крайней мере, оттеняя дело в свою пользу»[932], что высказать все печатно, покуда Мартынов своих сообщений в печати не делал, он, Васильчиков, не считал себя вправе, но теперь, когда Мартынов скончался и в печать «проскочило кое-что из сведений не в пользу Лермонтова», он уже не считает себя обязанным молчать о том, что Мартынов всегда хотел, чтобы секунданты его обелили[933].
В частности, когда Висковатов (уже после смерти Мартынова) спросил Васильчикова, почему в своей статье он ничего не сказал о том, что Лермонтов показывал явное нежелание стрелять в своего противника, князь ответил, что «не хотел подчеркивать этого обстоятельства, но поведение Мартынова снимает с него необходимость щадить его»[934].
Тем не менее Васильчиков умер в 1881 году, так и не раскрыв подлинных обстоятельств гибели Лермонтова.
После смерти его были опубликованы факты, которые не только не сняли с него ответственности, а, наоборот, заключали в себе новые против него обвинения в том, что он подстрекал Мартынова и вел себя по отношению к Лермонтову двулично.
Действительно, если внимательно вчитаться не в мемуары, не в догадки биографов Лермонтова, не в писания падких на сенсацию журналистов прошлого века, а в документы, дошедшие до нас из 1841 года, невольно возникает сомнение в искренности заявлений Васильчикова.
Условия дуэли назначены самые страшные: стрелять до трех раз, после первого промаха можно вызвать противника на барьер[935]. Другими словами, поединок предполагает почти верный смертельный исход. По совету полковника Траскина, переданному через Васильчикова и Глебова, Мартынов исключает из своих показаний упоминание об условиях дуэли[936]. «Покамест не упоминай о условии трех выстрелов, — пишет Глебов, — если позже будет о том именно запрос, тогда делать нечего, надо будет сказать всю правду»[937].
И в то же самое время — 30 июля 1841 года, две недели спустя после события, — Васильчиков пишет приятелю, что «не в первый раз… участвовал в поединке, но никогда не был так беззаботен о последствиях и твердо убежден, что дело обойдется п<о> к<райней> м<ере> без кровопролития»[938].
Может быть, он рассчитывал, что Мартынов не будет стрелять? Нет! Он сознается Висковатову, что «Мартынов… давно злился на Лермонтова» и «мы не раз говорили Лермонтову, чтобы он был осторожнее относительно Мартынова»[939]. С другой стороны, ему известно о миролюбии Лермонтова… Все это мало вяжется между собой.
Родственники и приятели Мартынова словно ждали смерти этого последнего участника дуэли. И как только Васильчиков умер, в печать широко потекли рассказы, имевшие цель реабилитировать память Мартынова, свалить вину на убитого и заодно очернить его, обвинив в неблаговидных поступках, разглашение которых должно было объяснить и оправдать поведение его убийцы. Так, были напечатаны выдержки из семейной переписки Мартыновых[940], рассказ друга семьи князя Д. Д. Оболенского[941], «История дуэли М. Ю. Лермонтова с Н. С. Мартыновым», писанная сыном убийцы[942], свидетельства в пользу Мартынова лиц, незнакомых с поэтом и не бывших в Пятигорске в 1841 году.
Это было началом долголетней дискредитации Лермонтова на страницах дореволюционных газет и журналов, повторявших рассказ о пакетах, отправленных Мартынову с Лермонтовым и распечатанных по дороге, и о том, что Лермонтов непонятно вел себя по отношению к сестре Мартынова, что современники узнали ее в образе княжны Мери.
Эти инсинуации разоблачены в работе Э. Г. Герштейн. Она доказала, что Мартыновы охотно принимали у себя Лермонтова в продолжение четырех лет с того времени, когда, по версии о распечатанных письмах, между ними и Лермонтовым должны были возникнуть напряженные отношения. Доказано, что «Герой нашего времени», вышедший в свет весной 1840 года, не помешал Лермонтову видеть после этого семейство Мартыновых, чего не могло бы случиться, если бы у Лермонтова с сестрой Мартынова был любовный конфликт, подобный роману Печорина с княжной Мери[943].
Словом, эти рассказы, омрачавшие память убитого, не согласуются с более точными данными — записями из дневника современника и перепиской самих Мартыновых. Выясняется, что между Лермонтовым и Мартыновым недоразумений до лета 1841 года, которые могли бы отразиться на их отношениях и привести их к дуэли, не было[944]. Впрочем, мартыновские защитники не щадили не только Лермонтова, но и сестры Мартынова, дабы снять клеймо убийцы с него самого.
Усилия не прошли даром. Многочисленные статьи и заметки попали в обзоры литературы о Лермонтове, клевета проникла в его биографии.
Между тем свидетельства современников, разоблачающие мартыновских адвокатов, не были известны в то время и до поры лежали под спудом.
…В 1891 году, перелистывая у лотка на базаре старые книги, самарский гимназист Акерблом обнаружил в одной из них старое письмо, отправленное из Пятигорска три недели спустя после гибели Лермонтова — 5 августа 1841 года. Оно было писано дальней родственницей поэта Екатериной Григорьевной Быховец, в ту пору молодой девушкой, проводившей лето на Кавказских Водах. Быховец часто встречалась с Лермонтовым и рассказывала в этом письме, как утром в день дуэли гуляла с ним в железноводском парке, как поэт жаловался ей, что его гонит судьба, говорил о своей любви к Варваре Александровне Лопухиной. На дуэли ему надо было стрелять первому, но он не хотел, «и тот изверг имел духа долго целиться, и пуля навылет».
Акерблом послал письмо в Петербург, в редакцию журнала «Русская старина», где оно появилось в одной из книжек 1892 года[945]. Однако сведения, сообщенные Екатериной Быховец, плохо согласовались с широко известной версией Мартынова и Васильчикова и остались надолго без внимания.
В советское время стали доступны для изучения семейные архивы прошлого века и хранящиеся в них письма и дневники. И в печати все чаще стали появляться рассказы людей, слышавших о том, как происходила дуэль не по прошествии времени, а сразу же после этого трагического события, как только бездыханное тело Лермонтова было доставлено в Пятигорск. Эти рассказы подтверждали сообщение молодой девушки, которая последней видела Лермонтова перед отъездом его на место дуэли.
До нас дошли:
1. Письмо столичного жителя Полеводина к некоему Александру Кононовичу, писанное из Пятигорска в Петербург 21 июля 1841 года — то есть через шесть дней после дуэли[946].
2. Письмо Н. Молчанова к В. В. Пассеку от 27 июля из Пятигорска в Москву[947].
3. Письмо К. Любомирского к К. и В. Смольяниновым, отправленное «вскоре после дуэли» из Ставрополя в Одессу[948].
4. Запись из дневника московского почтдиректора А. Я. Булгакова от 26 июля, когда в Москву дошло первое известие из Пятигорска[949].
5. Письмо того же Булгакова к П. А. Вяземскому от 31 июля 1841 года[950].
6. Запись от 31 июля в дневнике Юрия Самарина. По письму, полученному с Кавказа[951].
7. Письмо пензенского помещика А. А. Кикина, соседа Мартыновых, к дочери своей Марии Алексеевне Бабиной от 2 августа из села Воробьева[952].
8. Письмо П. А. Вяземского к А. Я. Булгакову — ответное, от 4 августа из Царского Села в Москву[953].
9. Письмо Мефодия Каткова Михаилу Каткову, посланное из Москвы в Берлин в августе 1841 года[954].
10. Письмо Андрея Елагина к отцу — А. А. Елагину от 22 августа из Москвы[955].
11. Письмо Александра Тургенева к А. Я. Булгакову — ответное, из Шанрозе в Москву, отправленное 26 августа[956].
Выдержки из писем А. Елагина, М. Каткова, П. А. Вяземского и А. И. Тургенева опубликовала Э. Г. Герштейн. В ее сопроводительной статье были высказаны верные и важные суждения о дуэли и смерти Лермонтова[957].
Теперь ко всем этим откликам мы можем прибавить еще одно письмо, новое, обнаруженное в Рукописном отделении Пушкинского дома Академии наук СССР[958].
Сестра Михаила Александровича Бакунина — Татьяна Бакунина сообщает братьям и сестрам подробности о смерти Лермонтова, услышанные ею от приехавших с Кавказа Шейна и Ржевского.
Датировано письмо «Пятница, утро, 25 или 26 сентября не знаю, а знаю, что год 1841». Написано, по всей видимости, из Москвы, хотя из семейной переписки Бакуниных, опубликованной А. Корниловым, и не видно, чтобы во второй половине сентября Т. А. Бакунина выезжала в Москву из Прямухина[959].
Текст, имеющий отношение к Лермонтову, находится во второй части письма, помеченной «вечер».
«Шейн и Ржевский приехали, — пишет Бакунина, — мы обрадовались все трое; рука у него на перевязи, но кажется, он здоров, по крайней мере говорил.
Сейчас рассказывал про Лермонтова, он видел его убитого, он знал его и прежде; почти поневоле шел он на дуэль, этот страшный дуэль, и там уже на месте сказал М<артынову>, что отдает ему свой выстрел, что причина слишком маловажна, слишком пуста, и что он не хочет стреляться с ним. Но М<артынов> непременно требовал, оба прицелились, Лермонтов повернул пистолет в сторону, а тот убил его.
Письмо Т. А. Бакуниной братьям и сестрам (сентябрь 1841). Страницы первая и третья. Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР. Ленинград.
Невыносимо это, всю душу разрывает, так погибнуть, погибнуть поневоле лучшей надежде России; горе во мне, какое бы ни было, как-то худо облегчается временем, напротив, это все увеличивающаяся боль, которую я все сильнее, все мучительнее чувствую, покуда она не обхватит всю меня и я как будто потеряюсь в ней.
Об Лермонтове скоро позабудут в России — он еще так немного сделал, — но не все же забудут, и по себе чувствую, что скорбь об нем не может пройти, он будет жить, правда не для многих, но когда же толпа хранила святое или понимала его.
Мне кажется, я слышу, как все эти умные люди рассуждают, толкуют об Лермонтове, одни обвиняют, другие с важностью извиняют его, просто противно. Если же не противно, так уморительно смешно. Мне кажется, „Мос<ковский> вестник“ очень верное выражение этого общества, его ничтожества и чванно-натянутой важности…»
Письмо очень значительно. Прежде всего, мы видим, как воспринята гибель Лермонтова в среде читателей его поколения, к которым относится сама Бакунина, ее братья, сестры, друзья. Это круг людей мыслящих и высокообразованных, в котором смерть Лермонтова воспринята как гибель «лучшей надежды России». Ощущение своего умственного и духовного превосходства над окружающими приводит Татьяну Бакунину к предположению, что Лермонтов — поэт «не для многих», непонятный «толпе» и что о нем скоро позабудут в России, ибо он «еще так немного сделал». Но горе, которое «худо облегчается временем», выражено с большой силой, и значение Лермонтова для последекабрьского поколения русского общества становится от того еще более ясным.
Воплощением ничтожества и важных «чванно-натянутых» разговоров о Лермонтове для Татьяны Бакуниной служит круг «Московского вестника». На самом деле подразумевается «Москвитянин»: «Московский вестник» прекратил существование в 1830 году. Но тот же Погодин, тот же Шевырев составляют ядро новой редакции. От шеллинговского любомудрия издатели «Москвитянина» уклонились в сторону неприкрытого шовинизма и восхваления патриархальных устоев. И для Татьяны Бакуниной, разделяющей вместе с братом восторг перед немецкой философией, рассуждения группы будущих славянофилов представляются ничтожными и малозначительными. Кстати, близкий к «Москвитянину» Юрий Самарин, даже будучи дружен с Лермонтовым, писал, что Пушкин не нуждается в оправдании, но Лермонтова «признали не все, поняли немногие» и что «нужно было простить ему многое»… Очевидно, слова Бакуниной, что «одни обвиняют, другие с важностью извиняют его», представляют собой как бы ответ на те разговоры, которые ведутся в кругу «Москвитянина».
Сведения о дуэли Лермонтова с Мартыновым, заключенные в этом письме, очень важны. Прежде всего потому, что исходят от человека осведомленного. Владимир Ржевский — адъютант графа Строганова, приехавший с Кавказа раненым, принадлежит к числу личных знакомых Лермонтова («он знал его и прежде…»). Более того, Ржевский видел убитого Лермонтова. Стало быть, находился во время дуэли в Пятигорске и свидетельствует, что Лермонтов «почти поневоле» шел на дуэль, на месте заявил, что отказывается от выстрела («сказал, что отдает ему свой выстрел»), что не хочет стреляться, потому что причина пуста, маловажна, и «повернул пистолет в сторону». Но Мартынов требовал…
Все это совершенно совпадает с рассказами других современников и подтверждается еще одним документом, который следует рассмотреть в этой связи.
В 1913 году в журнале «Русская старина» был напечатан анонимный «Дневник поездки по России в 1841 году». Опубликовал его и снабдил пояснениями А. А. Гоздаво-Голомбиевский, старший делопроизводитель Московского архива министерства юстиции, который определил, что вел этот дневник сын липецкого штаб-лекаря Николай Федорович Туровский, в молодые годы служивший в столице[960].
Выехав в апреле 1841 года из Петербурга на ревизию казначейств, Туровский в начале июня прибыл в Пятигорск, где оставался до 20-х чисел июля, следовательно, в числе первых русских читателей услышал о гибели Лермонтова.
Этому событию в его дневнике посвящена пространная и очень важная запись, которая, как ни странно, хотя и опубликована полвека назад, ни разу не перепечатывалась и не рассмотрена как материал для биографии Лермонтова, если не считать двух фраз из нее, процитированных ставропольским исследователем А. В. Поповым[961], и нескольких строк, использованных покойной М. Ф. Николевой[962]. Но полностью запись эта в научный оборот еще не вводилась. Между тем она заключает в себе много важных подробностей.
Вот эта запись:
«18 июля. Лермонтова уж нет, вчера оплакивали мы смерть его. Грустно было видеть печальную церемонию, еще грустней вспомнить, какой ничтожный случай отнял у друзей веселого друга, у нас — лучшего поэта. Вот подробности несчастного происшествия.
Язык наш — враг наш. Лермонтов был остер, и остер иногда до едкости; насмешки, колкости, эпиграммы не щадили никого, ни даже самых близких ему; увлеченный игрою слов или сатирическою мыслию, он не рассуждал о последствиях: так было и теперь.
15-го числа, утро провел он в небольшом дамском обществе (у В-р-х)[963] вместе с приятелем своим и товарищем по гвардии Мартыновым, который только что окончил службу в одном из линейных полков и, уже получивши отставку, не оставлял ни костюма черкесского, присвоенного линейцам, ни духа лихого джигита, и тем казался действительно смешным. Лермонтов любил его, как доброго малого; но часто забавлялся его странностью; теперь же больше, нежели когда. Дамам это нравилось, все смеялись, и никто подозревать не мог таких ужасных последствий. Один Мартынов молчал, казался равнодушным, но затаил в душе тяжелую обиду.
— Оставь свои шутки, или — я заставлю тебя молчать — были слова его, когда они возвращались домой. — Готовность всегда и на все — был ответ Лермонтова, и через час-два новые враги стояли уже на склоне Машука с пистолетами в руках.
Первый выстрел принадлежал Лермонтову, как вызванному; но он опустил пистолет и сказал противнику: „рука моя не поднимается, стреляй ты, если хочешь“…
Ожесточение не понимает великодушия: курок взведен, паф, и пал поэт бездыханен.
Секунданты не хотели или не сумели затушить вражды (кн. Вас-в и кон. — гв. оф. Гл-в);[964] но как бы то ни было, а Лермонтова уж нет, и новый, глубокий траур накинут на литературу русскую, если не европейскую.
В продолжение двух дней теснились усердные поклонники в комнате, где стоял гроб.
17-го числа, на закате солнца, совершено погребение. Офицеры несли прах любимого ими товарища до могилы, а слезы множества сопровождавших выразили потерю общую, незаменимую.
Как недавно, увлеченные живою беседой, мы переносились в студенческие годы; вспоминали прошедшее, разгадывали будущее… Он высказывал мне свои надежды скоро покинуть скучный юг и возвратиться к удовольствиям севера; я не утаил надежд наших — литературных, и прочитал на память одно из лучших его произведений. Черные большие глаза его горели; он, казалось, утешен был моим восторгом и в благодарность продекламировал несколько стихов, которые и теперь еще звучат в памяти моей.
Вот они:
- И скучно, и грустно, и некому руку подать
- В минуту душевной невзгоды;
- Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать?..
- А годы проходят — все лучшие годы!..
- Любить?.. но кого же? на время — не стоит труда,
- А вечно любить невозможно.
- В себя лишь заглянешь? — там прошлого нет и следа.
- И радость, и мука, и все там ничтожно…
- Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий недуг
- Исчезнет при слове рассудка;
- И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, —
- Такая пустая и глупая шутка…
Так провел я в последний раз незабвенные два часа с незабвенным Лермонтовым».
Прежде всего из этой записи можно извлечь некоторые данные о самом Н. Ф. Туровском.
Он знает Лермонтова с университетской скамьи («как недавно, увлеченные живой беседой, мы переносились в студенческие годы; вспоминали прошедшее…»).
В 1841 году они встретились в Пятигорске. Разговор шел о судьбе Лермонтова, о его надежде выйти в отставку («покинуть скучный юг и возвратиться к удовольствиям севера»), о его литературных замыслах, о надеждах читателей. Туровский прочел поэту какое-то из его лучших стихотворений. Лермонтов ответил чтением другого, самый выбор которого кажется символическим: «И скучно, и грустно, и некому руку подать…».
Судя по тексту записи, они встречались и в Петербурге: «Так провел я в последний раз незабвенные два часа…» Значит, были другие — не последние — встречи!
С Лермонтовым разговаривает его почитатель, человек если и не одного круга с ним, то, во всяком случае, соприкасавшийся с поэтом на протяжении целого ряда лет и поэтому лучше многих других ощущающий размеры потери: убит «наш лучший поэт», «глубокий траур накинут на литературу русскую, если не европейскую».
Туровский присутствует на погребении Лермонтова. И, подобно другим очевидцам, пишет, что «усердные поклонники» теснились в комнате, где стоял гроб. Он видит слезы «множества сопровождавших» и рисует нешаблонный портрет, называя поэта «веселым другом друзей», отмечая его увлечение «игрою слов или сатирическою мыслию».
Важные сведения содержатся в той части записи, где речь идет о поведении Лермонтова на месте дуэли. Подобно другим лицам, находившимся в те дни в Пятигорске, Туровский утверждает, что Лермонтов не стрелял и произнес фразу: «рука моя не поднимается, стреляй ты, если хочешь»…
И — важнейшее сообщение, отсутствующее в других письмах и дневниках и поддерживающее выводы современных исследователей: «Секунданты не хотели или не сумели затушить вражды (Кн<язь> Вас<ильчико>в и кон<но->гв<ардейский> оф<ицер> Гл<ебо>в)».
В свете этой записи, сделанной на третий день после убийства и представляющей, таким образом, первый из дошедших до нас откликов на дуэль и смерть Лермонтова, — иначе воспринимаются слова Мартынова, сказанные им незадолго до смерти сыну о том, что «…никаких шагов со стороны секундантов в дуэли его с Лермонтовым к примирению противников сделано не было»[965].
Конечно, и в этой записи, как и в других, имеются неточности, несообразности, вроде утверждения, что ссора с Мартыновым в доме Верзилиных произошла «утром» 15 числа, тогда как это случилось вечером до этого за два дня или что «через час» после ссоры враги уже стояли с пистолетами: важны не отдельные подробности, но общий смысл документа. А документы эти очень согласны между собой в целом. Их было одиннадцать. Теперь к этим записям 1841 года прибавилось еще два свидетельства. Оба принадлежат знакомым поэта, находившимся в этот трагический момент в Пятигорске. Оба получили сведения о дуэли прежде, чем появилась официальная версия, сводящая на нет политический смысл события.
Сопоставление всех этих писем и записей в дневниках до нас еще не производилось в печати. Между тем оно выявляет весьма важные обстоятельства, которые не согласуются не только с писаниями князя Васильчикова, но и с тем, что в продолжение многих лет повторяли биографы Лермонтова.
Поэтому попробуем события последних трех дней жизни Лермонтова рассмотреть «поэтапно» — от столкновения в доме Верзилиных до оценки действий Мартынова и широкого осмысления утраты. Разделим историю события на «пункты»:
1. От кого последовал вызов?
2. Была ли предпринята попытка к примирению противников?
3. Каковы были условия дуэли?
4. Что говорил Лермонтов на месте дуэли?
5. Не заявлял ли о своем отказе от выстрела?
6. Кому принадлежал первый выстрел?
7. Когда и как выстрелил Лермонтов?
8. Выстрел Мартынова.
9. Оценка действий Мартынова.
10. Источники сообщений.
11. Авторы писем оговаривают неточность или неполноту своих сведений.
12. Мысли о судьбах русских писателей. Начнем с момента, когда Лермонтов и Мартынов вышли из дома Верзилиных.
Как развивался их диалог, не слышал никто. Здесь у Мартынова был полный простор для выгодного освещения завязки конфликта. В показаниях он утверждал, что в ответ на предупреждение его, что если Лермонтов по-прежнему будет выбирать его предметом своих острот, то он заставит его перестать, Лермонтов ответил ему:
— Вместо пустых угроз, ты гораздо бы лучше сделал, если бы действовал. Ты знаешь, что я никогда не отказываюсь от дуэлей, следовательно, ты никого этим не испугаешь[966].
Васильчиков передает эту фразу иначе:
— Потребуйте у меня удовлетворения[967].
Полеводин, описывая преддуэльные события и самый момент дуэли, пользуется этой мартыновской версией, давая ей, впрочем, резко отрицательную оценку. Тем не менее факты изложены «по Васильчикову» и сделано примечание в скобках («все это сказание секундантов»).
«Мартынов, выйдя от Верзилиных вместе с Лер<монтовым>, просил его на будущее время удержаться от подобных шуток, а иначе он заставит его это сделать. На это Лермонтов отвечал, что он может это сделать завтра и что секундант его об остальном с ним условится».
Туровский интерпретирует это объяснение очень похоже:
«Готовность всегда и на все».
При этом авторы писем не подвергают сомнению, что поводом к вызову на дуэль послужили карикатуры и шутки Лермонтова.
«Лермонтов, в присутствии девиц, трунил над Мартыновым целый вечер» (Полеводин).
«Лермонтов любил его, как доброго малого; но часто забавлялся его странностью…» (Туровский).
«Нарисовал Мартынова, объясняющегося в любви и сидящего в положении на корточках, — пишет друзьям Любомирский. — Показал ему карикатуру первому».
«Рисовал карикатуры, но совсем не хотел обидеть его» (Быховец).
«Сочинил на него какие-то стихи, к коим присовокупил очень похожий портрет Мартынова в странном его костюме» (Булгаков).
В своих показаниях Мартынов вначале написал прямо: «Я первый вызвал его»[968]. Этот ответ испугал Глебова и Васильчикова, которые послали ему в тюрьму записку с инструкцией, как отвечать. Инструкцию же они получили, как отметила В. С. Нечаева, от начальника штаба войск Кавказской линии полковника Траскина. Поэтому во второй редакции своих показаний Мартынов направил все усилия к тому, чтобы ответственность за вызов возложить на убитого Лермонтова, доказать, что он — Мартынов — не мог сделать шагов к примирению, ибо Лермонтов дал совет вызвать его и что этот совет «был не что иное, как вызов»[969].
«Всякий согласится, — писал Васильчиков в 70-х годах, — что вышеприведенные слова Лермонтова „потребуйте от меня удовлетворения“ заключали в себе уже косвенное приглашение на вызов, и затем оставалось решить, кто из двух был зачинщиком и кому перед кем следовало сделать первый шаг к примирению»[970].
Эта версия возникла во время следствия. По существу же, никто не сомневался в том, что вызов принадлежал Мартынову.
«Мартынов вызвал его на дуэль» (Любомирский).
«Мартынов вызвал его на дуэль» (Елагин).
«Мартынка глупый вызвал Лермонтова» (Быховец).
«Он давно искал случая вызвать Лермонтова» (Елагин).
Вопреки утверждениям Мартынова, что Лермонтов «миролюбивых предложений… не делал», и Васильчикова, будто бы секунданты «истощили в течение трех дней… миролюбивые усилия без всякого успеха», современники знали другое.
«Лермонтов был согласен оставить, но Мартынов не соглашался» (Полеводин).
«Лермонтов отговаривал его от дуэли» (Любомирский).
«Тщетны были все усилия Лермонтова, ему сделалось наконец невозможным отклонить настояния своего противника» (Булгаков).
«Хотел и тут отделаться, как с Барантом прежде: сказал, что у него руки не подымаются» (Кикин).
В своей статье, напечатанной в «Русском архиве», Васильчиков утверждал, что они с Глебовым отмерили 30 шагов, последний барьер поставили на 10-ти и, разведя противников на крайние дистанции, положили им сходиться каждому на 10 шагов[971].
Во-первых, это не согласуется с тем, что писал Мартынов. «Был отмерен барьер в 15 шагов, — показал Мартынов на следствии, — и от него в каждую сторону еще по десяти»[972]. По Мартынову выходит, что первоначально противников разделяло расстояние в 35 шагов. Однако после дуэли секунданты называли совсем другое число: «Отмерили для барьера пять шагов, потом от барьера по пяти шагов в сторону, развели по крайний след, вручили им пистолеты и дали сигнал сходиться», — пишет в своем письме Полеводин, к этим-то словам и делая примечание: «Все это сказание секундантов».
Значит, не 35 и не 30 шагов, а 15! Стреляться в пяти шагах! «В шести шагах», — поправляет в своем письме Любомирский.
На месте дуэли Лермонтов сказал Мартынову, что не имел желания обидеть его и готов попросить прощения.
«Там уже на месте сказал М<артынову>, что отдает ему свой выстрел, что причина слишком ничтожна, слишком пуста» (Ржевский в передаче Бакуниной).
«Лермонтов говорил на месте дуэли, что не имел намерения обидеть его» (Любомирский).
«Торжественно повторил Мартынову, что ему не приходило в голову обидеть или огорчить его, что это была одна только шутка, что он готов просить прощения» (Булгаков).
Как вызванному, Лермонтову принадлежал первый выстрел. В этом авторы сходятся единодушно. Тем самым решается и вопрос, от кого последовал вызов.
«Первый выстрел принадлежал Лермонтову» (Туровский).
«Ему надо было первому стрелять» (Быховец).
«Лермонтову должно стрелять первому» (Любомирский).
«Ему надо было первому стрелять» (Булгаков).
«Сказал М<артынову>, что отдает ему свой выстрел» (Ржевский в передаче Бакуниной).
«Стрелять он не хотел» (Быховец).
«Лермонтов заявил, что стрелять в Мартынова не будет» (Полеводин).
«Лермонтов говорил, что не хочет стрелять в него» (Любомирский).
«Не хочет стреляться с ним» (Ржевский в передаче Бакуниной).
«Рука моя не поднимается, стреляй ты, если хочешь» (Туровский). «Сказал, что руки у него не подымаются» (Кикин). «Не хочет стрелять» (Булгаков). Сказав это, Лермонтов продемонстрировал свое миролюбие и разрядил пистолет в воздух. «Выстрелил вверх» (Кикин). «Повернул пистолет в сторону» (Бакунина — Ржевский). «Отвел руку и выстрелил в воздух» (Любомирский). «Лермонтов выстрелил в воздух» (Катков). «Лермонтов выстрелил в воздух» (Елагин). «Он выстрелил на воздух» (Булгаков). «Лермонтов выстрелил в воздух» (Самарин). Но… «ожесточение, — как пишет Туровский, — не понимает великодушия». «„Пускай твоя рука не подымается, моя зато подымется“ и Лермонтов в самое сердце навылет прострелен был» (Катков). «Мартынов убил его, стреляя почти в упор» (Самарин). «Мартынов подошел и убил его» (Елагин). «Мартынов выстрелил метко, и Лермонтова не стало» (Любомирский). «Этот изверг имел духа долго целиться» (Быховец). «Сказал, что у него руки не подымаются, но <Мартынов> несмотря на то убил его», — пишет Кикин, полный ненависти к Лермонтову и сочувствия к Мартынову. Но даже и он, злорадно сообщающий, что «…Николай застрелил мерзавца Лермонтова на дуэли», не может скрыть, что Мартынов убил человека, отказавшегося стрелять и разрядившего пистолет в воздух.
Не удивительно, что современники расценили эту дуэль как «зверский поступок», как «бесчеловечный поступок» и пишут. «Дуэль сделана против всех правил и чести» (Полеводин). «Все говорят, что это убийство, а не дуэль» (Елагин). «Мартынов поступил как убийца» (Булгаков). «Требуют предать виновного всей строгости закона, как подлого убийцу» (Полеводин). «Сердечно жаль Лермонтова, особенно узнавшим, что он так бесчеловечно убит» (Вяземский).
Может возникнуть вопрос: кто мог знать о том, что происходило на месте дуэли, кроме Мартынова и секундантов — Васильчикова и Глебова?
Но, во-первых, кроме Васильчикова и Глебова, там присутствовали Столыпин и Трубецкой, которых, по совету полковника Траскина, решено было не впутывать в дело. А кроме того, может быть, находились и другие свидетели.
Самое важное сведение, подтверждающее достоверность всех этих сообщений, содержится в воспоминаниях Эмилии Клингенберг, впоследствии Шан-Гирей — дочери Верзилиной, в доме которых произошла ссора поэта с Мартыновым. В этих воспоминаниях есть очень важная фраза: