Лермонтов. Исследования и находки Андроников Ираклий

«…Лермонтов будто бы прежде сказал секунданту, что стрелять не будет, и был убит наповал, как рассказывал нам Глебов»[973]. (Курсив мой. — И. А.)

Значит, сообщение о том, что Лермонтов не стрелял и не собирался стрелять, идет от человека, выступавшего в роли секунданта Мартынова. Перед судом Глебов действовал в интересах убийцы, однако перед знакомыми, тем более причастными к столкновению Лермонтова с Мартыновым, не счел нужным скрывать того, что было на самом деле.

Между тем от судей то обстоятельство, что Лермонтов выстрелил в воздух, — нужно было скрыть прежде всего. Поэтому в тот же вечер секунданты объяснили пятигорским властям, что Лермонтов не успел сделать своего выстрела[974]. Так и записано в протоколе осмотра места дуэли, который производился на другой день. Но когда следственная комиссия установила, что пистолет Лермонтова оказался разряженным, то Васильчиков беззастенчиво заявил, что «из его заряженного пистолета выстрелил я гораздо позже на воздух»[975].

Когда событие отодвинулось вдаль, Мартынов уже безбоязненно рассказывал приятелям, что на месте дуэли Лермонтов, приостанавливаясь на ходу, продолжал тихо целить в него:

«Я вспылил. Ни секундантами, ни дуэлью не шутят… и спустил курок…»[976]

В дошедших до нас первоначальных откликах на гибель Лермонтова важнее всего согласное утверждение, что дуэль выглядела как убийство, организованное «противу всех правил чести и благородства и справедливости» (Булгаков). И что, несмотря на то, что «обстоятельства дуэли рассказывают различным образом» — «всегда обвиняют Мартынова, как убийцу» (Елагин). В этом главный смысл писем, отправленных лицами, находившимися в Пятигорске или получившими письма с Кавказа от хорошо осведомленных людей. Так, например, А. Я. Булгаков познакомился через Н. В. Путяту с письмом Владимира Голицына, который общался в Пятигорске с тем кругом молодых людей, к которому принадлежал Лермонтов. Сохранились свидетельства, что в последние дни — перед самой дуэлью — отношения Лермонтова с Голицыным осложнились. Однако, судя по тексту письма Булгакова, сообщение Голицына из Пятигорска писано в защиту Лермонтова и во всем обвиняет Мартынова.

Кикин знает подробности со слов матери Мартынова. Но даже и это не объясняет вполне злобного и даже злорадного тона его письма.

Туровский употребляет фразу, которую сказала Лермонтову Эмилия Клингенберг: «Язык мой — враг мой»[977]. Возможно, что он принадлежал к числу знакомых Верзилиных и записал с ее слов эту подробность.

Как бы ни связывал секундантов уговор выгораживать Мартынова, скрыть всех подробностей они не могли, да, как мы видели на примере Глебова, даже и не стремились. И слухи о том, что Лермонтов убит против правил, пошли по Пятигорску в тот же вечер. Недаром пятигорскому коменданту приходилось выходить на порог домика Лермонтова и уверять собравшихся, что это честный поединок, а не убийство[978].

Ему не верили.

Не верили потому, что чувствовали не случайный характер ссоры, и, отмечая настойчивое желание Мартынова драться, невольно сопоставляли гибель Лермонтова с гибелью лучших людей России.

«Мартынов — чистейший сколок с Дантеса», — писал Полеводин.

«Страшная судьба наших современных литераторов», — продолжал Любомирский.

«Все русские поэты имеют одинаковую судьбу» (Катков).

«Его постигла одна участь с Пушкиным, — замечает Самарин. — Невольно сжимается сердце, и при новой утрате болезненно отзываются старые: Грибоедов, Марлинский, Пушкин, Лермонтов…»

Это написано задолго до знаменитого «мартиролога» Герцена!

«Странную имеют судьбу знаменитые наши поэты, большая часть из них умирает насильственной смертью, — замечает почтдиректор Булгаков, сановник многоопытный и всезнающий по профессии. — Таков был конец Пушкина, Грибоедова, Марлинского (Бестужева)… Теперь получено известие о смерти Лермонтова».

«Судьба его так гнала. Государь его не любил, великий князь ненавидел, не могли его видеть», — пишет Екатерина Быховец, может быть, даже не отдавая себе отчета, какое ценное сообщение содержат эти, переданные ею, лермонтовские слова. Лермонтов намекнул ей, что он обречен, что он «оклеветан молвой» — если вспомнить здесь строчку из его «Смерти Поэта».

Об этой обреченности пишет Вяземский. В письме, отправленном с оказией, он намекает, что покушения на русскую поэзию более успешны, чем на французского короля:

«В нашу поэзию стреляют лучше, чем в Лудвига-Филиппа. Второй раз не дают промаха… На Пушкина целила по крайней мере французская рука, а русской руке грешно было целить в Лермонтова, особенно когда он сознавался в своей вине».

Три недели спустя после дуэли прозорливый А. Я. Булгаков писал:

«Князь Васильчиков будучи одним из секундантов можно было предвидеть, что вину свалят на убитого, дабы облегчить наказание Мартынова и секундантов… Намедни был я у Алек<сея> Фед<оровича> Орлова и он дуэль мне совсем уже иначе рассказывал. Что это за напасть нашим поэтам…»[979]

Последняя фраза достаточно прозрачно намекает на то, что дуэль Лермонтова была подготовлена, так же как и дуэль Пушкина.

Приговор станет известен только через пять месяцев, но Булгакову уже ясно, что Мартынов будет освобожден от наказания, и порукой тому князь Васильчиков — сын влиятельнейшего сановника Российской империи и любимца царя. А генерал-адъютант граф Орлов — ближайший сотрудник Бенкендорфа и будущий преемник его на посту шефа жандармов, распространяет по Москве новую версию гибели Лермонтова, сваливает вину на убитого, опровергает сведения, полученные с Кавказа от посетителей Минеральных Вод.

Булгаков не сообщил версии графа Орлова, но угадать, что тот рассказывал ему, большого труда не стоит.

Рассказ о том, что Лермонтов распечатал пакет с дневником Натальи Мартыновой, был опубликован по желанию ее семьи в 1893 году. Но впервые был пущен для того, чтобы затемнить политический характер убийства, сразу же после дуэли. В этом свете и карикатуры и шутки выглядели как предлог, а причиной становилась фамильная честь Мартыновых. Не исключено, что Мартынова убедили в этом еще до дуэли и тем самым спровоцировали столкновение.

Еще важнее другое:

«Натолкнул Мартынова на мысль о дуэли из-за сестры один из жандармских офицеров, находившихся в Пятигорске в 1841 году, во время производства следствия по делу о его дуэли с Лермонтовым, который в таком смысле донес тогда о причинах дуэли генералу Дубельту»[980].

Речь идет о жандармском подполковнике Кушинникове, входившем в состав следственной комиссии по делу Мартынова.

Все эти сведения в 1892 году сообщил в печати П. К. Мартьянов, ссылаясь на московского полицмейстера Н. И. Огарева, который, в свою очередь, ссылался на какого-то офицера, служившего под его начальством. В нашей памяти это освежила Э. Герштейн.

Подобную информацию при желании можно было бы взять под сомнение: имя офицера не названо, сведения исходят из «третьих рук». Да и Мартьянов не вполне надежный источник…

Тем не менее Герштейн права: рассказ достоверен. Мы имеем возможность привести подтверждение этого факта.

Легенда о вскрытых письмах стала распространяться по Петербургу «именно на той самой неделе, когда почта принесла… известие о дуэли и смерти Лермонтова». И распространял эту легенду не кто иной, как генерал Дубельт!

Сообщение исходит от В. П. Бурнашева[981]. На одном из вечеров у А. Д. Киреева — управлявшего конторой императорских театров, который, будучи родственником Святослава Афанасьевича Раевского, вел издательские дела Лермонтова, Бурнашев встретил Дубельта, постоянного посетителя киреевских карточных вечеров. И слышал от него своими ушами, что причиной дуэли была нескромность Лермонтова, распечатавшего чужие пакеты.

Надо ли доказывать, что Бурнашев был при этом весьма далек от мысли заподозрить Дубельта в желании дискредитировать поэта. Для Бурнашева — это «превосходный рассказчик», «человек, приятный в обществе», «всезнающий русский Фуше». В данном случае важно учесть, что «воспоминания петербургского старожила» — В. П. Бурнашева появились в печати в 1873 году — на двадцать лет раньше, чем мартыновские приятели пустили в ход семейную переписку, долженствовавшую доказать, что причиной дуэли послужил неблаговидный поступок поэта.

В то же самое время, когда Дубельт распространял по Петербургу рассказ о распечатанных письмах, по Москве пошел слух, что «Мартынов имел право» вызвать Лермонтова, «ибо княжна Мери сестра его» (Елагин). Но даже и этот корреспондент, признающий за Мартыновым право требовать сатисфакции для удовлетворения фамильной чести, обвиняет его: «зачем он не заставил Лермонтова стрелять». И отмечает, что «обстоятельства дуэли рассказывают различным образом и всегда обвиняют Мартынова, как убийцу».

Письмо Андрея Елагина датировано 22 августа 1841 года. Но слух о «княжне Мери» пошел в те самые дни, когда в Москву приехал Орлов — после 8-го числа. Уже в первой половине месяца эту новость сообщил своим сестрам Т. Н. Грановский[982].

Эти рассказы не вязались с пятигорскими письмами. Иные сомневались в правильности московских слухов относительно «княжны Мери». «Мартынов — брат мнимой княжны, описанной в „Герое нашего времени…“» — писал Мефодий Катков.

Тем не менее клевета свое сделала. Россказни о княжне Мери и о том, что в лице Грушницкого изображен сам Мартынов, сообщая происшествию скандальный характер, отвели общественное внимание в другую сторону и тем самым позволили, казалось бы, раз навсегда скрыть политический характер дуэли.

Вот почему так важны эти письма, содержащие первые сведения о гибели Лермонтова. Они помогают восстановить картину убийства и последующие усилия III Отделения оклеветать Лермонтова и дезинформировать русское общество.

Строки из писем 1841 года сообщают правду о гибели Лермонтова и о преступлении Николая I и всей его клики, направлявших руку Мартынова.

К числу этих свидетельств следует приобщить, наконец, еще одно — новое, обнаруженное среди бумаг Верещагиной, полученных от профессора Мартина Винклера и переданных в Литературный музей, а затем в Ленинскую библиотеку. Это — письмо Екатерины Аркадьевны Столыпиной к сестре (матери А. М. Верещагиной) Елизавете Аркадьевне, отправленное из Середникова 26 августа 1841 года. В этом письме содержатся подробности гибели Лермонтова, причем пересказываются они со слов… секунданта Глебова! Этот важный документ впервые опубликовали в сборнике Ленинской библиотеки сотрудницы Литературного музея, исследователи Лермонтова И. А. Гладыш и Т. Г. Динесман.

«Мартынов, — пишет сестре Екатерина Аркадьевна, — вышел в отставку из кавалергардского полка и поехал на Кавказ к водам, одевался очень странно в черкесском платье и с кинжалом на боку, — Мишель, по привычке смеяться над всеми, все его называл le chevalier des monts sauvages и monsieur du poignard <рыцарь диких гор и господин с кинжалом>. Мартынов ему говорил: „полно шутить, ты мне надоел“, — тот еще пуще, начинали браниться и кончилось так ужасно. Мартынов говорил после, что он не целился, но так был взбешен и взволнован, попал ему прямо в грудь, бедный Миша только жил 5 минут, ничего не успел сказать, пуля навылет. У него был секундантом Глебов, молодой человек, знакомый наших Столыпиных, он все подробности и описывает к Дмитрию Столыпину, а у Мартынова — Васильчиков. Сие несчастье так нас всех, можно сказать, поразило, я не могла несколько ночей спать, все думала, что будет с Елизаветой Алексеевной. Нам приехал о сем объявить Алексей Александрович <Лопухин>, потом уже Наталья Алексеевна ко мне написала…»[983]

Самое важное в этом письме — утверждение, что Глебов, а не Васильчиков, был секундантом Лермонтова, а Васильчиков — секундантом Мартынова. Этот факт бросает новый свет на отношение Васильчикова к убитому и к убийце и служит подтверждением выдвинутых против него обвинений.

Что Лермонтов пригласил в секунданты Глебова, впервые сообщил в печати П. К. Мартьянов еще в 1870 году. Об этом рассказывал ему В. И. Чиляев, в доме которого Лермонтов жил летом 1841 года[984].

Пятнадцать лет спустя В. П. Шелиховская обнародовала в «Ниве» рассказ Н. И. Раевского, который в 1841 году жил в Пятигорске, знал лично и Лермонтова, и Мартынова, молодежь, которая окружала поэта[985]. Раевский тоже утверждал, что Лермонтов под вечер 15 июля встретился в колонии Каррас с Глебовым, а Мартынов поехал на место дуэли с Васильчиковым. Теперь сведения подтверждаются. Установлена новая подробность, все более вскрывается ложь, которой было обставлено в ходе следствия убийство поэта.

Уже два дня спустя после дуэли — 17 июля — Мартынов в своих ответах Пятигорскому окружному суду показал:

«…находились за секундантов, — у меня корнет Глебов, а поручика Лермонтова — титулярный советник князь Васильчиков»[986].

Свой черновик Мартынов переслал из тюрьмы Васильчикову и Глебову, чтобы согласовать показания. Один из пунктов испугал секундантов, и Глебов пересылает в тюрьму записку, в которой содержится совет переписать показания в том духе, в каком считает полезным для дела флигель-адъютант полковник Траскин:

«Надеемся, — пишет Глебов, — что ты будешь говорить и писать, что мы тебя всеми средствами уговаривали». И снова:

«Скажи, что мы тебя уговаривали с начала и до конца, что ты не соглашался»[987], — совет существенный: Мартынов не писал об уговорах, потому что, очевидно, их не было. И тут же фраза, находящаяся в полном противоречии со всем остальным:

«Я и Васильчиков не только по обязанности защищаем тебя везде и во всем, но и потому, что не видим ничего дурного с твоей стороны в деле Лермонтова и приписываем этот выстрел несчастному случаю…»[988]

В своих показаниях Мартынов упомянул об условиях поединка — каждый из дуэлянтов имел право стрелять до трех раз. При этом уже невозможно было бы говорить о «несчастном случае» и о пуле, пущенной без прицела. И Глебов — мы уже говорили об этом — предупреждает в записке Мартынова:

«Теперь покамест не упоминай о условии 3 выстрелов; если позже будет о том именно запрос, тогда делать нечего: надо будет сказать всю правду»[989].

Несчастному случаю Глебов приписывает выстрел Мартынова и в письме к Дмитрию Столыпину. Другими словами, повторяет ту ложь, которая была сочинена для того, чтобы оправдать Мартынова и секундантов. И — понятно — о трех выстрелах, которые должны были произвести противники по требованию Мартынова, он Столыпину не сообщает. А в сторону правды считает возможным отклониться только в одном: он — Глебов — был секундантом убитого Лермонтова. Дмитрий Столыпин — его товарищ по юнкерской школе, а к тому же — родственник Лермонтова. И тут Глебов позволяет себе сообщить то, что в глазах друга должно снять с него хотя бы часть тяжелой вины.

Хотя письмо Глебова остается нам неизвестным и мы вынуждены довольствоваться пересказом Екатерины Аркадьевны Столыпиной, — мы можем сделать также некоторые другие заключения и выводы.

На Кавказе находится друг поэта Монго Столыпин. Он присутствовал при поединке Лермонтова с Мартыновым. Лермонтов убит на его глазах. Тем не менее его родной брат Дмитрий Столыпин и вся столыпинская семья узнают подробности поединка не от него, а от Глебова. О своем участии в этом деле Столыпин не может сообщить даже родным. Это — условие, поставленное Глебовым и Васильчиковым опять же по предложению Траскина: имена Столыпина и Трубецкого не будут фигурировать в процессе — это невыгодно для остальных: Трубецкой и Столыпин — в опале.

Письмо Глебова важно для нас не только тем, что в нем сказано, а тем, что в нем мало сказано. Поражает чрезвычайная краткость пересказа Екатерины Аркадьевны. Разве она умолчала бы в письме своем к Елизавете Аркадьевне, если бы Глебов написал, что Лермонтов не хотел стреляться с Мартыновым и разрядил пистолет в сторону? (Эмилии Клингенберг он о нежелании Лермонтова стрелять сказал!) Не говорилось в глебовском письме и о том, что Лермонтов готов был просить прощения за шутки, не приводится его последняя фраза: «Рука моя не подымается…» Нет оценки поступку Мартынова. А разве можно сомневаться, что Столыпина передала бы сестре осуждение Глебова поступка Мартынова, если бы он его высказал. Словом, неправильно было бы сделать вывод, что дуэль протекала именно так, как изобразил ее Глебов в письме к Дмитрию Столыпину. Глебов не может пролить света на поведение Лермонтова и Мартынова на месте дуэли, и объясняется это его участием в деле: он обязан молчать. Поэтому-то письмо очевидца события и его непосредственного участника содержит в себе куда меньше правды, чем письма осведомленных современников, следивших за отношениями поэта с Mapтыновым и сопоставлявших факты с их официальной интерпретацией. В конечном счете письмо Глебова поддерживает официальную версию, созданную по приказу из Петербурга для оправдания убийцы и секундантов. И нет никаких оснований, как это делается в последнее время в некоторых статьях о гибели Лермонтова, реабилитировать Мартынова, печатая выдумку про стрелявшего из засады пьяного казака[990]. Письма 1841 года опровергают все эти легенды и приближают нас к раскрытию одного из величайших преступлений тогдашнего общества.

Первый биограф

Заглядывая в примечания к Лермонтову, мы обязательно встречаем ссылки на Хохрякова: «копии Хохрякова», «материалы Хохрякова»… А кто такой Хохряков? О нем почти ничего не известно даже специалистам-лермонтоведам. Между тем в изучении Лермонтова он сыграл немалую роль.

Но лучше расскажем обо всем по порядку.

1

В сентябре 1854 года в Пензенском дворянском институте появился новый учитель — Владимир Харлампиевич Хохряков. В послужном списке его значилось, что родом он из мещан Вятской губернии, окончил курс в Казанском университете со степенью кандидата и три года преподавал историю в Нижегородской гимназии. Он оказался образованным, передовым педагогом и скромным, сердечным человеком. С чувством глубокой признательности вспоминали потом воспитанники Дворянского института своих любимых наставников — отца В. И. Ленина, Илью Николаевича Ульянова, преподававшего математику, и Владимира Харлампиевича Хохрякова. Много лет спустя их ученик П. Ф. Филатов — отец выдающегося советского окулиста Героя Социалистического Труда академика В. П. Филатова писал: «Всматриваясь теперь в далекое прошлое институтской жизни, я задаю себе вопрос, почему многих из нас не исковеркало это заведение?.. Почему из нас вышли люди, а не нравственные уроды?» Филатов считал, что воспитанники Дворянского института были всецело обязаны этим влиянию учителей, которые вносили в их жизнь «честный взгляд», «высшие нравственные принципы» и знания. Филатов любил математику, «пока ее преподавал в институте Ульянов». Историю заставил его полюбить Хохряков. «Этот учитель, — вспоминает Филатов, — поразил меня своей методой преподавания, и предмет, ненавистный мне прежде, стал моим любимым». Он рассказывает, что Хохряков давал ученикам книги из собственной библиотеки и разбирал в классе ученические «трактаты из прочитанного» так, как будто это были серьезные научные труды. Филатову Хохряков поручил реферировать обширную монографию Костомарова о Богдане Хмельницком[991].

Переехав в Пензу, Хохряков сразу же заинтересовался историей и культурой края, где ему предстояло жить и работать. И прежде всего теми людьми, которые помнили Лермонтова. Со дня гибели поэта прошло уже больше десяти лет. Но никто не писал его биографии, никто не собирал для нее материалов.

В своем имении Апалиха, в трех верстах от Тархан, доживал век Павел Петрович Шан-Гирей, муж двоюродной тетки поэта, отец Акима Шан-Гирея. Хохряков побывал у него. Старик помнил Лермонтова ребенком, помнил офицером, когда поэт приезжал к бабке в Тарханы. Некоторые детские произведения Лермонтова, его ученические тетради, пансионский табель о его успехах, письма к тетеньке Марье Акимовне сохранялись в семье Шан-Гиреев. Другие рукописи Лермонтова привез из Петербурга и отдал на сохранение отцу Аким Шан-Гирей: записи лекций, читанных в юнкерской школе, ученическое сочинение «Панорама Москвы», автографы «Боярина Орши», драмы «Люди и страсти», «Тамань», писанную под диктовку Лермонтова рукой Шан-Гирея, альбом, который поэт возил в 1840 году с собой по Кавказу, с его рисунками и еще неизвестными стихами: «На севере диком» и «Любовь мертвеца»; в нем же — черновики «Последнего новоселья» и предисловия к «Герою нашего времени». Какой-то ребенок уже исчеркал карандашом многие страницы альбома.

Некоторые из этих рукописей Павел Петрович подарил Хохрякову, другие одолжил на время для изучения[992].

В то время в Пензе жил Раевский — человек гораздо более близкий Лермонтову, чем старик Шан-Гирей. Тот самый Святослав Раевский, который в 1837 году пострадал вместе с Лермонтовым по делу о «непозволительных стихах» на смерть Пушкина и по «высочайшему повелению» был сослан в Петрозаводск.

Судьба Лермонтова, можно считать, была уже предрешена в дни гибели Пушкина, когда появилось замечательное стихотворение «Смерть Поэта», напомнившее жандармам «воззвания к революции» — агитационные стихи декабристов. В те же дни решилась навсегда и участь Раевского. Только с ним самодержавие расправилось по-другому. Образованный человек, прослушавший курс двух факультетов Московского университета, талантливый литератор и юрист, занимавший хорошее положение в одном из столичных департаментов, Раевский после ссылки уже не вернулся в столицу и прожил жизнь, можно сказать, не у дел. Служил недолго в губернской канцелярии в Ставрополе, потом поступил секретарем к хану Букеевской орды Джангру, кочевал с ним около трех лет в Астраханских степях, с 1844 года поселился в своем маленьком саратовском имении Раевское. Через несколько лет переехал в Пензу и снова вступил в службу — в канцелярию Пензенского депутатского собрания, а с 1858 года стал посредником межевания земель в Пензенском, Городищенском и Мокшанском уездах. При селе Бекетовке Пензенского уезда у него было небольшое имение. Но жил он больше в самой Пензе, на Троицкой улице, в доме Кирьянова[993].

Познакомившись с Шан-Гиреем и Раевским, Хохряков завел специальную тетрадку, которую озаглавил «Материалы для биографии М. Ю. Лермонтова». «Мне посчастливилось, — написал он на первой странице, — видеть довольно много рукописей Лермонтова и говорить о Лермонтове с людьми, знавшими его. Расскажу о том, что видел, что слышал: может быть, и пригодится. — В. X. 1837 г.»[994].

В эту тетрадку Хохряков стал заносить факты, относящиеся к биографии Лермонтова и к истории создания его произведений. Так, например, узнал от Шан-Гирея, что Лермонтов был перевезен из Москвы в Тарханы шести месяцев от роду — и записал. Упомянул, что у Шан-Гирея видел детские рисунки поэта. Отметил в тетради, что у Шан-Гирея было «еще несколько картин, нарисованных масляными красками», и портрет, на котором Лермонтов изображен ребенком. Что в Тарханах у няни сохранился другой портрет Лермонтова и «вид Тифлиса».

У Раевского оказались письма к Лермонтову А. М. Верещагиной и А. А. Лопухина — Хохряков сделал из них выписки. Переписал ученическое сочинение Лермонтова о Бородинском сражении («Le champ de Borodino»). Teперь, когда этих оригиналов не существует, мы можем пользоваться только выписками, сохранившимися в хохряковских тетрадях.

Хохряков пользовался каждым случаем, чтобы собрать новые сведения о великом поэте или описать еще неизвестную его рукопись.

Черновик письма Лермонтова к Михаилу Павловичу, брату Николая I, Хохряков раздобыл у некоего Ивана Симоновича Самсонова, жившего в Саратове, «в доме малолетних Устиновых»[995]. Как попал этот документ к Самсонову и кто такой вообще этот Иван Симонович Самсонов — ничего не известно. Но адрес, записанный в хохряковской тетради, поясняет, что письмо это шло от двоюродного деда поэта Афанасия Алексеевича Столыпина, до половины 40-х годов жившего в Саратове и в саратовском своем поместье Лесная Нееловка. «Малолетние» Павел и Мария Устиновы были племянниками жены Столыпина, урожденной Устиновой[996]. Очевидно, Самсонов — сын уездного учителя[997] — был воспитателем этих малолетних племянников.

Первая страница тетради В. X. Хохрякова «Материалы для биографии М. Ю. Лермонтова». Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР. Ленинград.

В руках Хохрякова побывали копии с тетрадей Лермонтова, в ту пору еще никому не известных. А стихотворения «Крест на скале», «В рядах стояли безмолвной толпой…», эпиграфы и запрещенные цензурой строки из «Измаил-бея», строки из поэмы «Каллы», отсутствующие в авторизованном списке, и по сей день известны нам только в копиях Хохрякова.

2

В 1870 году в одном из номеров «Московских ведомостей» появился циркуляр министерства внутренних дел. В нем говорилось:

«Министр народного просвещения сообщил, что инспектор Уфимской гимназии Хохряков желает передать императорской Публичной Библиотеке имеющиеся у него рукописи известного нашего поэта Лермонтова, часть которых принадлежит ему лично, другие же получены им от Павла Петровича Шан-Гирея и теперь, за смертью последнего, должны считаться собственностью наследников покойного, сыновей его Акима и Алексея Павловичей Шан-Гиреев».

Министр обращался с просьбой содействовать «к указанию места жительства помянутых братьев Шан-Гиреев или, по крайней мере, одного из них»[998].

Называя Хохрякова инспектором Уфимской гимназии, министр не ошибался: в 1868 году Хохряков действительно был перемещен из Пензенской гимназии, где служил около десяти лет, в Уфу на должность инспектора. Впрочем, в 1870 году он снова вернулся в Пензу, на новую должность — инспектора народных училищ — и прожил в этом, уже родном ему городе, до самой смерти.

Братья Шан-Гирей откликнулись. Они не возражали против передачи рукописей в Публичную библиотеку. И вот скромный пензенский педагог безвозмездно принес в дар родной стране труд многих лет — собранные им произведения великого русского поэта, в большинстве своем еще никому не известные. Надо сказать, что рукописи, пожертвованные Хохряковым, и сейчас составляют значительную часть лермонтовского фонда Ленинградской Публичной библиотеки.

«Получив копию с рапорта Акима Павловича Шан-Гирея и письмо Алексея Павловича Шан-Гирея, — писал Хохряков в препроводительной записке, — имею честь послать в императорскую Публичную Библиотеку следующие автографы и копии сочинений Лермонтова.

A. Автографы, полученные мною от Павла Петровича Шан-Гирея: 1. Черкесы. 2. Альбом в голубом бархатном переплете 1826 г. 3. Общая тетрадь 1829 г. 4. Шесть переплетенных тетрадей лекций (юнкерской школы). 5. Menschen und Leidenschaften.

6. Боярин Орша и 7. Альбом в коленкоровом переплете.

Б. Не автограф, — получен от Павла Петровича Шан-Гирея. 1. Тамань (писан под диктовку Лермонтова).

B. Автографы, принадлежавшие мне.

1. Три письма Лермонтова к тетке. 2. Пансионский табель.

3. Прошение его императорскому высочеству. 4. Панорама Москвы (подписано Лермонтовым) и 5. Письмо Елизаветы Алексеевны к Лермонтову.

Г. Копии с автографов.

1. Измаил-бей. 2. Герой нашего века. 3. Звезда. 4. Не думай, чтоб я был достоин сожаления. 5. Поле Бородина. 6. Le champ de Borodino. 7. Моя душа, я помню, с детских лет. 8. Песнь ангела. 9. Прелестнице. 10. Отворите мне темницу. 11. Два великана. 12. Вы не знавали князь Петра. 13. Отрывок из Боярина Орши. 14. Сосна. 15. Выписки из писем В. и Л. к Лермонтову.

16. Е. Нарышкиной. 17. Княжне А. Щербатовой. 18. Его превосходительству Башилову. 19. Сушковой и 20. Умеешь ты сердца тревожить.

Д. Копии не с автографов.

1. Кавказский пленник. 2. Корсар (в одной тетрадке с Кавказским пленником). 3. Литвинка. 4. Аул Бастунджи (в одной тетради с Измаил-беем). 5. В рядах стояли безмолвной толпой.

6. Арфа. 7. Каллы. 8. Челнок. 9. Посвящение. 10. Что толку жить!.. Без приключений. 11. Баллада (Куда так проворно, жидовка младая). 12. Он был рожден для счастья, для надежд.

13. Гусар. 14. Тростник».

«Покорнейше прошу, — писал в заключение Хохряков, — „Материалы для биографии Лермонтова“ передать в редакцию „Русской старины“ (г. Семевский желал напечатать их в издаваемом им журнале), копии „Героя нашего века“, „Измаилбея“ и „Аула Бастунджи“, когда будут ненадобны, возвратить мне, о получении автографов и копий сочинений Лермонтова почтить меня уведомлением»[999].

Директор библиотеки А. Ф. Бычков о получении рукописей уведомлением его «почтил», но надежда Хохрякова, что Семевский напечатает «Материалы для биографии Лермонтова», не осуществилась. Не повезло Хохрякову с его «Материалами»! Еще в 1857–1859 годах он выслал свои заветные тетради в Петербург некоему Шишкину «для помещения в каком-нибудь журнале». Шишкин передал их в редакцию «Отечественных записок». Редактор журнала С. С. Дудышкин подготовлял в то время двухтомное издание сочинений Лермонтова. В лермонтовских рукописях он разбирался слабо, биографическими сведениями не располагал и очень рад был случаю «просмотреть доставленную в редакцию тетрадь „Материалы для биографии Лермонтова“»[1000].

Просмотр этот кончился тем, что Дудышкин привел «дословно целые страницы из тетради Хохрякова», не указав источника[1001].

Но бескорыстный и деликатный Хохряков после этого еще проверял вводный очерк Дудышкина. И если тот не успел «исправить неточности», то потому только, что, как предполагал Хохряков, «получил от меня исправленные сведения по отпечатании»[1002].

Многим был обязан Хохрякову редактор этого первого систематического издания Лермонтова. Хохряков сообщил Дудышкину никому еще не известные тексты «Литвинки», «Аула Бастунджи», «Каллы», «Menschen und Leidenschaften», стихотворений «Моя душа, я помню, с детских лет…» и «Поле Бородина» задолго то того, как передал копии этих произведений в Публичную библиотеку[1003].

Не повезло Хохрякову и с тем экземпляром «Материалов», который он выслал для Семевского. Ими пользовался редактор Лермонтова П. А. Ефремов, но опубликованы они не были[1004].

В 1881 году в лермонтовских местах побывал биограф Лермонтова П. А. Висковатов. Ни Павла Петровича Шан-Гирея, ни С. А. Раевского в то время в живых уже не было. По совету управляющего Тарханами П. Н. Журавлева Висковатов побывал в Пензе и «получил от г. Хохрякова рукописные материалы для биографии М. Ю. Лермонтова». «Частью ими, — замечает Висковатов, — пользовался Дудышкин…»[1005] Частью, очевидно, не пользовался еще никто.

За десять лет, протекших с того времени, когда Хохряков передал лермонтовские рукописи в Публичную библиотеку, ему удалось отыскать в Пензенском крае новые ценные материалы. Заинтересованный только в одном — чтобы они как можно скорее стали общественным достоянием — и питая глубокое уважение к столичным редакторам, он передал эти материалы Висковатову. «Кое-что получил и я от него, — замечает Висковатов в одной из сносок к своей книге, — и не премину передать что имею тоже в императорскую Публичную библиотеку»[1006].

В отличие от Дудышкина, Висковатов неоднократно ссылается на Хохрякова и на его «Материалы», но обещания своего передать полученные от него рукописи в Публичную библиотеку он не выполнил. По крайней мере, копию лермонтовской поэмы «Исповедь», которую Хохрякову подарил незадолго до смерти Раевский, Висковатов в Публичную библиотеку не пожертвовал: в 1930-х годах она случайно обнаружилась в Москве в архиве семьи Якушкиных. Одно из писем Лермонтова к Е. А. Арсеньевой, принадлежавшее Хохрякову, попало после Висковатова в руки А. Ф. Кони, а от него в Пушкинский дом. Не передал Висковатов в Публичную библиотеку и другого письма поэта к бабушке: оно попало туда уже после его смерти[1007]. Не попали в Публичную библиотеку и хохряковские «Материалы», которые были у Висковатова. Четыре тетради, из которых три имеют характер черновых, а четвертая — чистовая — хранит пометы Висковатова, каким-то образом попали в руки историка литературы И. Н. Кубасова. В 1931 году Кубасов передал их в библиотеку Пушкинского дома, а из библиотеки они поступили в Рукописное отделение Пушкинского дома и сравнительно недавно стали доступны для изучения.

В одном из примечаний к своей книге Висковатов говорит, что «Г. Хохряков собрался было писать биографию Лермонтова», в другом — называет его «Материалы» «опытом биографии Лермонтова»[1008]. Однако известные нам тетради Хохрякова, заключающие описания рукописей, копии текстов, даты, отдельные биографические факты, наконец, соображения самого Хохрякова, никак не напоминают собою «опыта биографии»: в них не видно ни системы, ни последовательности, хотя бы хронологической. Если же внимательно читать висковатовскую биографию Лермонтова, становится ясным, что Висковатов располагал более полными материалами Хохрякова, чем те, которые поступили в Пушкинский дом. Из этого можно заключить, что часть хохряковских материалов и до сих пор остается нам неизвестной.

3

Но не один Хохряков интересовался в Пензе рукописями Лермонтова. Старательно коллекционировал их техник Губернской земельной управы Иван Алексеевич Панафутин. Через своего отца, служившего землемером у Павла Петровича Шан-Гирея, он получил в собственность автограф поэмы «Сашка», и, очевидно, от Шан-Гирея же достались ему еще две драгоценные рукописи — автограф «Измаил-бея» и черновой «Героя нашего времени», носивший заглавие: «Один из героев начала века». Эти рукописи Панафутин разрешил скопировать Хохрякову. Потому-то они и вошли в число копий, переданных в Публичную библиотеку[1009].

В тетради, которую Хохряков начал заполнять в 1857 году, имеется запись: «В школе (юнкерской) Лермонтовым были написаны: 1) Литвинка, 2) Измаил-бей и, вероятно, 3) Аул Бастунджи, 4) Каллы и стихотворения: 1. Тростник. 2. Челнок (По произволу дивной власти). 3. Посвящение (к Измаилбею). 4. Что толку жить!.. Без приключений. 5. Баллада. 6. Он был рожден для счастья, для надежд и 7. Гусар (Гусар, ты весел и беспечен)».

В примечании указано: «Говорю только о тех произведениях, которых автографы или копии были у меня»[1010].

Далее, в той же тетради: «К тридцатым годам относятся стихотворения, собранные в одну тетрадь. Стихотворений 118. Они переписаны не Лермонтовым (кроме последних 12), а им поправлены. Большая часть стихотворений без годов, записаны не в хронологическом порядке, некоторые напечатаны…»[1011]

Вслед за этим Хохряков приводит перечень стихотворений, составляющих тетрадь, известную ныне под названием «двадцатой».

Но интересно, что о существовании этих перечисленных Хохряковым произведений Лермонтова, включая «Литвинку» и «Аул Бастунджи», стало известно гораздо позднее — только в 1875 году, когда в Саратове была найдена тетрадь с неизвестными лермонтовскими стихами. Некий Родюков, служащий саратовского полицейского управления, доставил тогда в редакцию газеты «Саратовский справочный листок» находку — толстую тетрадь, сшитую из трех тетрадей, в которой заключалось 131 произведение Лермонтова, из них 84 в ту пору еще не появлялись в печати. Родюков случайно нашел эту тетрадь в архиве одного из местных учреждений, в бумагах, оставшихся после умершего чиновника Корнилевского, известного саратовского библиофила. Корнилевский был хорошо знаком с М. А. Щербатовой — дочерью Афанасия Столыпина и, очевидно, от нее и получил рукописи Лермонтова, в том числе тетрадку, которая одно время находилась в доме малолетних Устиновых[1012].

Теперь выясняется, что за восемнадцать лет до того, как «Саратовский справочный листок» оповестил о находке, Хохряков и Панафутин уже располагали текстами из этих тетрадей. Впрочем, Хохряков саратовских тетрадей сам не видел, а пользовался списками Панафутина[1013].

Но и после обнаружения подлинных рукописей в Саратове хохряковским копиям еще предстояло сыграть свою роль.

Приключения саратовской тетради не кончились. В редакции «Листка» ее снова расшили и Родюкову вернули две части из трех — первую (118 стихотворений) и третью (с «Аулом Бастунджи»). Родюков попробовал было протестовать, но смирился и продал рукописи в открывшийся в Петербурге Лермонтовский музей. Что же касается тетради, которая оставалась в редакции «Саратовского листка» и заключала в себе копию «Литвинки» и автографы девяти стихотворений, — она попала в Казань и обнаружилась там в частных руках только в 1947 году[1014]. До этого все редакторы Лермонтова печатали содержавшиеся в ней тексты по копии Хохрякова, снятой со списка Панафутина.

Но, увы, Панафутин не был так бескорыстен, как Хохряков. Принадлежавшие ему автографы Лермонтова он отослал в 70-х годах к брату своему Степ. Ал. Панафутину, который вел в Петербурге крупную книжную торговлю[1015]. Тот обратился в Публичную библиотеку с предложением купить у него автографы «Сашки», «Измаил-бея» и «Героя нашего времени», но в канцелярии ему объявили, что «Сашка» — произведение не Лермонтова, а Полежаева, и покупка не состоялась. Что поэма с этим названием была не только у Полежаева, но и у Лермонтова, чиновнику втолковать не удалось[1016]. Впоследствии Публичная библиотека приобрела черновой автограф «Героя нашего времени» от сына книгопродавца Дм. Степ. Панафутина[1017]. Что же касается автографов «Измаил-бея» и «Сашки», то они ушли в частные руки и до сих пор остаются нам неизвестными: очевидно, давно погибли. «Сашка» печатается по копии со списка Панафутина. Пропуски в тексте «Измаилбея» восстановлены по копии Хохрякова.

4

Теперь, когда мы получили возможность ознакомиться с подлинными хохряковскими тетрадями и знаем «Дело управления императорской Публичной библиотеки по желанию инспектора Уфимской гимназии Хохрякова передать в библиотеку имеющиеся у него рукописи Лермонтова» (оно почему-то тоже попало в Пушкинский дом), становится наконец понятным, какими «материалами г. Хохрякова» пользовались первые редакторы Лермонтова и от кого собирал эти материалы сам Хохряков.

Впрочем, и теперь еще многое остается неясным. Из материалов Хохрякова не видно, например, кому принадлежали и куда девались неизвестные нам автографы Лермонтова «Звезда», «Поле Бородина», «Моя душа, я помню, с детских лет», которые были в его руках. Хохряков не всегда указывал источники разысканных им текстов. В 60-х годах почетным мировым судьей в Городищенском уезде был Владимир Александрович Шеншин — друг Лермонтова университетской поры[1018]. Автографы тех юношеских стихотворений, которые особенно ценились в кругу «лермонтовской пятерки», вернее всего могли принадлежать Шеншину.

Хохряков располагал автографами Лермонтова «Не думай, чтоб я был достоин сожаленья», «Песнь ангела», «Прелестница», «Отворите мне темницу», «Два великана», но не теми, которые знаем мы: кому принадлежали они — неизвестно.

Непонятно, откуда достал Хохряков текст поэмы «Каллы». В его списке имеются одиннадцать стихов, отсутствующие во всех других копиях.

Много вопросов возникает также в связи с теми материалами, которые Хохряков получил от Раевского.

«Письма и некоторые стихотворения Лермонтова, попавшие в руки следственной комиссии по делу о стихах, — писал Висковатов, — по окончании его были отданы Раевскому, а последний многое подарил Хохрякову»[1019].

Между тем не из чего не видно, чтобы Раевский дарил Хохрякову какие-нибудь лермонтовские рукописи, кроме авторизованной копии «Исповеди».

«Большая часть материалов и сведений г. Хохрякова, пожертвованных им в Публичную императорскую библиотеку, — заявляет Висковатов в другом месте, — передана была последнему Раевским»[1020].

Это — уже совершенно неверно! В препроводительном письме в Публичную библиотеку Хохряков точно указал, какие именно рукописи Лермонтова принадлежали Раевскому.

«Автографы „Le champ de Borodino“, — писал он, — отрывки из „Боярина Орши“, стихотворений: Е. Нарышкиной, А. Щербатовой, Сушковой, „Умеешь ты сердца тревожить“, „Вы не знавали князь Петра“ и писем В. и Л. к Лермонтову принадлежат Святославу Афанасьевичу Раевскому». В Публичную библиотеку Хохряков передал только копии с этих автографов. Оригиналы переданы в Публичную библиотеку не были, оставались у Раевского и, очевидно, пропали.

Автографы писем Лермонтова к Раевскому тоже не попали ни к Хохрякову, ни в Публичную библиотеку: одно Раевский передал Шан-Гирею, три «сообщил» своей племяннице С. А. Эллис, два в 80-х годах каким-то образом оказались в руках коллекционера И. Е. Цветкова — вот и все известные нам письма Лермонтова к Раевскому. Печатая их, Висковатов ссылался на Шан-Гирея, на Эллис и на Цветкова. Хохрякова при этом он даже не вспомнил[1021]. Оригиналы всех шести писем утрачены. Какие рукописи мог передать Раевский Хохрякову, остается нам непонятным, тем более что некоторые письма Лермонтова Раевский не отдал вообще никому.

В 1899 году в газетах промелькнуло сообщение о том, что в Смоленске, у Наталии Святославовны Романовской, урожденной Раевской, имеются письма Лермонтова к ее отцу. «Среди этих писем, — сообщал „Одесский вестник“, — были такие, которые невозможно было напечатать». По словам газеты, в одной из записок «поэт отчаянно разругал Дубельта»[1022], одного из руководителей III Отделения. В этом и заключалась причина, по которой Раевский не показал этих писем даже биографу — Хохрякову, почему вообще — всю жизнь — хранил такое упорное молчание.

Раевский горячо любил и по-настоящему понимал Лермонтова и до старости сохранил эту любовь. Прочитав в 1860 году рукопись воспоминаний о Лермонтове Акима Шан-Гирея, он писал: «Соглашаясь на напечатание избранных тобою его бумаг, которые я берегу, как лучшие мои воспоминания, я считаю необходимым к избранному тобою письму его, писанному ко мне в Петрозаводск, присовокупить мои объяснения. В этом письме Мишель, между прочим, написал, что я пострадал через него»[1023].

Раевский разъяснял, что, упомянув на допросе его имя, Лермонтов не причинил ему тем никакого вреда: объяснения Лермонтова составлены были не в том тоне, чтобы сложить на него какую-нибудь ответственность. Просто уже раньше у него были несогласия по службе и окружавшие его служаки воспользовались предлогом, чтобы ходатайствовать об отдаче его — Раевского — под военный суд. «Записываю это, — заявлял он, — для отнятия права упрекать память благородного Мишеля»[1024].

Написать свои воспоминания о Лермонтове Раевский не мог. Рассказывать о том, как были созданы и через кого распространялись «непозволительные» стихи, какие люди окружали в ту пору Лермонтова, о чем беседовали они — Лермонтов и Раевский, когда жили в Петербурге на одной квартире и «вместе писали» роман, — об этом писать было нельзя даже и в 60-х годах. Вспомним, что только в 1863 году было впервые сказано в печати о том, что Пушкин погиб на дуэли, только в 1858 году впервые было опубликовано в России — без заключительных строк — стихотворение Лермонтова. На политический смысл этих событий нельзя было в ту пору даже и намекать. Писать же о Лермонтове, как Аким Шан-Гирей, — перечислять житейские мелочи — Раевский, разумеется, не хотел. А отчасти, вероятно, по скромности, не желая объявлять себя в печати другом знаменитого поэта. Не многое рассказал он и Хохрякову. Тем более ценно каждое сообщение, записанное последним со слов Раевского.

Некоторые записи Хохрякова уже давно вошли в научный оборот, некоторые еще не опубликованы. В одной из его тетрадей имеется важная, еще не появлявшаяся в печати запись, касающаяся работы Лермонтова над «Княгиней Лиговской». «В конце тридцатых годов, — записал Хохряков, — Лермонтов начал писать роман, названия которого рассказывавший мне не помнит. Роман состоял из нескольких глав: в них говорилось о Средникове. Об этом романе Лермонтов писал тому же лицу: „Роман, который мы с тобою начали…“»[1025]

«Роман, который мы с тобою начали» — это фраза из письма Лермонтова к Раевскому 1838 года. «Княгиню Лиговскую» Лермонтов диктовал ему в 1836 году: «о Средникове» или Середникове в дошедших до нас главах нет ни одного слова. Таким образом, из записи Хохрякова выясняется, что Лермонтов по возвращении из ссылки пробовал продолжить работу над этим романом, что существовали неизвестные нам главы, в которых «говорилось о Средникове», то есть шла речь о жизни Печорина в подмосковном имении. А главное, — совершенная новость! — что «Героя нашего времени» Лермонтов начал писать непосредственно после того, как бросил работу над «Лиговской». Тогда становится понятным и продолжение фразы в лермонтовском письме: «роман, который мы с тобою начали, затянулся и вряд ли кончится, ибо обстоятельства, которые составляли его основу, переменились, а я, знаешь, не могу в этом случае отступить от истины».

Со слов Раевского, Хохряков приводит и другой, еще неизвестный факт. Когда появились заключительные строки стихотворения на смерть Пушкина, в которых Лермонтов клеймил придворных, их не только публично читать, но и слушать было небезопасно. «С этим стихотворением был такой случай, — записывает Хохряков, — дама, называемая тогда „Ядро Российской истории“, остановила Лермонтова, и не одного, при разъезде из театра и начала во всеуслышание декламировать это стихотворение, но едва послышались всем знакомые энергические стихи, слушателей уже не было»[1026].

«сем знакомые энергические стихи» — это и есть заключительные про «надменных потомков известной подлостью прославленных отцов».

«По внушению Св[ятослава] Аф[анасьевича Раевского], втягивавшего Лермонтова в нашу народность, — записано у Хохрякова в другой тетради, — Лермонтов написал, может быть, песнь про купца Калашникова»[1027].

Это уже, конечно, соображение самого Хохрякова, сделанное на основании какого-то воспоминания Раевского.

Для исследователей имеют значение решительно все записи Хохрякова, включая такие, где говорится о том, каких произведений Лермонтова ему «не довелось видеть», но о существовании которых он слышал. Так узнаем, что были стихи Лермонтова, которые до нас не дошли.

* * *

В 1885 году Хохряков оставил пост директора Пензенской учительской семинарии, на котором пробыл больше десяти лет, проводя в жизнь педагогические идеи Ушинского, и вышел в отставку. Но продолжал трудиться в ученой архивной комиссии и в губернском статистическом комитете. Он много сделал как историк и краевед. Ему принадлежат ценные труды по истории Пензы и края. И все же главная его заслуга перед отечественной культурой в том, что он первый, по живым следам, начал собирать рукописи Лермонтова и материалы для его биографии. Как много вложил он в это дело благородной и бескорыстной любви! Стоит только представить себе, сколько времени и внимания, сколько кропотливого труда надо было потратить хотя бы на одно переписывание рукописей! И все это в интересах Лермонтова, в интересах русской культуры!

А между тем имя Хохрякова, как первого биографа Лермонтова, сперва оставалось в тени, а мало-помалу оказалось и вовсе забытым. В 1914 году отмечалось столетие со дня рождения Лермонтова. Газетчики суетились в поисках материала. Но никто не вспомнил о Хохрякове.

Он умер в 1916 году.

И заслужил, чтобы имя его знали все, кому дорога поэзия Лермонтова.

Судьба Лермонтова

1

Когда впервые летишь из Москвы в Тбилиси на ТУ-144, то сперва видишь словно на гигантской географической карте равнины России, потом степи Северного Кавказа, потом на краю их появляется Шат-гора или Эльбрус, величавый даже с этой великой высоты, и, как на рельефном макете открывается взору гранитный, сверкающий серебром снегов Кавказский хребет — ледяные вершины Донгузоруна, Шхельды, Ушбы, Тетнульда, Безенгийской стены… И вдруг среди них возникает Казбек — в одном ранге с Эльбрусом! И приходишь в радостное волнение, потому что видишь еще невиденное и тем не менее уже предвосхищенное лермонтовским стихом:

  • Как-то раз перед толпою
  • Соплеменных гор
  • У Казбека с Шат-горою
  • Был великий спор.
  • Берегись! — сказал Казбеку
  • Седовласый Шат, —
  • Покорился человеку
  • Ты недаром, брат!
  • Он настроит дымных келий
  • По уступам гор;
  • В глубине твоих ущелий
  • Загремит топор,
  • И железная лопата
  • В каменную грудь,
  • Добывая медь и злато,
  • Врежет страшный путь.

Каким же великим даром воображения обладал он, какой силою поэтического прозрения, если в ту пору, когда почтовая повозка влекла его по каменистой дороге по самому дну сумрачной пропасти, он сумел увидеть Кавказ с орлиной заоблачной высоты и описать его таким, каким видим его мы, — с двумя снежными вершинами, застывшими в вечном споре перед толпой соплеменных гор!

Откуда знал Лермонтов, создавая своего «Демона», как выглядят сверху Дарьял и Казбек?

  • И над вершинами Кавказа
  • Изгнанник рая пролетал:
  • Под ним Казбек, как грань алмаза,
  • Снегами вечными сиял;
  • И, глубоко внизу чернея,
  • Как трещина, жилище змея,
  • Вился излучистый Дарьял…[1028]

Именно такими видим их мы сейчас из окна сбрасывающего скорость и высоту самолета, под крылом которого уже мелькают зеленеющие долины Грузии, слияние Куры и Арагвы, одинокий монастырь на вершине, в котором томился гордый Мцыри, Тбилиси со сверкнувшей излучиной Куры и узкими улочками старых кварталов, куда вернулся из семилетних странствований бедный Ашик-Кериб, — весь лермонтовский Кавказ, впервые открывшийся русской поэзии с такой достоверностью и полнотой в его бессмертных творениях. Тот Кавказ, о котором Белинский сказал, что, будучи колыбелью поэзии Пушкина, он стал потом и колыбелью поэзии Лермонтова.

Нет, время бессильно состарить могучий дух лермонтовской поэзии! Вот почему, собравшись для дружеской непринужденной беседы, мы можем заговорить о Лермонтове как о живом явлении искусства, как о своем, нечаянно привести его стих, его метафору или строфу из его бессмертной поэмы.

И потому, когда мы произносим имя: Лермонтов — к глубокому раздумию и бесконечному восхищению, которые всегда возбуждает его поэзия, примешиваются чувства сожаления и горечи, словно от недавней потери. Вряд ли во всей мировой литературе можно вспомнить другого, столь же великого, поэта, жизнь которого оборвалась так рано. Лермонтов погиб, не достигнув двадцатисемилетнего возраста. А поэзия его составила целый этап в развитии русской литературы. Имя его стоит вторым в ряду имен величайших русских поэтов: Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Блок, Маяковский…

Не много было в мире поэтов с такой напряженной и увлекательной, трагической и скоротечной судьбой! В двадцать шесть лет Лермонтов достиг величайших высот в поэзии лирической, эпической, драматической, философской и в своей удивительной прозе, от которой пошел психологический русский роман и психологическая русская повесть. Лермонтов являет собой одно из величайших выражений человеческой гениальности. Но как различны между собой образ поэта, что возникает из чтения его стихов, и воссозданный в мемуарах его знакомых и сослуживцев! Впрочем, это не удивительно. Пушкина успели признать великим при жизни и при жизни уже берегли каждую строчку, запоминали слова. А Лермонтов восемнадцати лет был отторгнут навсегда от Москвы, от друзей, от круга, в котором воспитывался, в двадцать два года покинул столицу, последние годы провел в беспрерывных скитаниях. Из тех современников, что ставили его высоко как поэта, мало кто знал его близко, а случайные люди и впечатления сохранили случайные — о человеке, внутренний мир которого они не в силах были постигнуть.

Дробь и мелочь разрозненных фактов, дошедших до нас, мешает понять эту удивительную судьбу. Поэтому перелистаем страницы его жизни и его книг.

2

…Михаил Юрьевич Лермонтов родился в Москве 3 октября 1814 года[1029] и в шесть месяцев был увезен в Тарханы — пензенское имение своей бабки Е. А. Арсеньевой.

Матери он не помнил: мать умерла, когда ему шел третий год. Воспитывала его бабушка. Отец не жил с ними. Бабушка не любила отца: скромный отставной капитан Юрий Петрович Лермонтов был человек незнатный и небогатый, не ровня Елизавете Алексеевне Арсеньевой — женщине состоятельной, гордившейся своим родством и связями в обеих столицах. Овдовев, отец уехал в свое маленькое имение под Тулой, сына навещал изредка. Так и рос Лермонтов — круглым сиротой при живом отце и великим баловнем бабушки, не чаявшей в нем души.

Самые первые, а потому и самые прочные его впечатления — это скромный, прелестный пейзаж Пензенской губернии: дубовые рощи, обрывистые берега степных рек, непыльные проселочные дороги, кое-где березы, белеющие среди желтых полей, и далеко-далеко, как волны, синеют холмы.

Здесь, среди этих русских просторов, прошли первые тринадцать лет его жизни. Здесь — в Тарханах — слышал он народные песни, неторопливые рассказы об Иване Грозном, о волжских разбойниках, об атамане Разине, об Емельяне Пугачеве. Пугачева хорошо помнили многие старики: он шел через Пензу, а в Тарханах побывали его казаки. Рассказывали в народе, будто поблизости от Тархан в темном лесу арыт котел с золотом. А зарыл его вооруженный человек, присланный от Пугачева, чтобы оделить мужиков. Будто один старик повстречал этого человека, и тот открыл котел, отсыпал ему целый кошель золотых монет. Только с тех пор место, где зарыт котел, не найти.

Зимой на замерзшем пруду устраивались кулачные потехи: молодые ребята — дворня и деревенские — сходились стенка на стенку. Под троицу дворовые девушки отправлялись в лес ломать молодые березки, плели венки, водили хороводы. И Миша Лермонтов с ними. У народа учился он чистой русской речи. Надо ли удивляться тому, что именно он написал потом единственную в своем роде «Песню про царя Ивана Васильевича…», колорит которой, по словам Белинского, «весь в русско-народном языке»?[1030]

Вокруг дома — аллеи старинного сада, за садом — спящий пруд, затянутый сетью трав, а напротив усадьбы — в два ряда дымные, черные избы и белая церковь — село Тарханы. Живут в этом селе крепостные Арсеньевой, многие из них недавно возвратились из заграничного похода, рассказывают, как били Наполеона, как бежал без оглядки «непобедимый», иные помнят про день Бородина. А вернулись домой эти герои — и по-прежнему они бесправные, безответные рабы, товар, барская собственность. По-прежнему розги и кнут заменяют человеческие слова. То же и у соседей. И с малых лет стоят в глазах Лермонтова картины насилия и несправедливости, горького, унизительного рабства и безудержного произвола.

В детстве Лермонтов часто болел. Три раза бабушка возила его на Кавказ, в Горячеводск, как называли нынешний Пятигорск. Ездили на своих лошадях через всю Россию. Путешествие продолжалось недели три. Наконец на краю государства вставали Кавказские горы, парили в небе орлы и открывался суровый край войны. Переезды совершались не иначе, как под охраной пушки.

Из Горячеводска ездили на Терек, в Шелковое — имение Е. А. Хастатовой — бабушкиной сестры.

И на Тереке и в Горячеводске Лермонтов видел черкесов в лохматых шапках и в бурках, скачки джигитов, слышал горские легенды и песни. Все в этом крае было необыкновенно и ново — обычаи, нравы, характеры и горцев и русских: казаков, солдат, офицеров, на которых наложили свой отпечаток кавказская жизнь и законы долголетней войны. Жизнь, полная тревог, опасностей и лишений, рождала героев. Много было на Кавказе людей, неугодных правительству, недовольных порядками царской России. И Кавказ с ранних лет вошел в сознание Лермонтова как край свободы и чести, как родина благородных и возвышенных страстей. Вот почему, когда он начал писать стихи, то посвящал их Кавказу, как посвящают друзьям:

  • Тебе, Кавказ, суровый царь земли,
  • Я снова посвящаю стих небрежный,
  • Как сына ты его благослови
  • И осени вершиной белоснежной.

Детство кончилось. Лермонтов поселился с бабушкой в Москве и поступил в университетский пансион. Это уже четырнадцатилетний подросток, одаренный, серьезный, хорошо подготовленный домашними учителями. Но гениальные способности еще не раскрылись в нем.

В пансионе преподавали лучшие профессора Московского университета. Большое внимание уделялось урокам литературы или, как тогда говорили, русской словесности. Раз в неделю происходили заседания пансионского «литературного общества», где обсуждались сочинения и переводы воспитанников. Пансион этот окончили многие юноши, принявшие потом участие в восстании 1825 года. И дух свободомыслия не угасает среди новых пансионеров. По рукам ходят тетрадки с запрещенными произведениями — «Думы» и «Войнаровский» Рылеева, «Деревня», «Кинжал», послание к Чаадаеву Пушкина, «Горе от ума» Грибоедова, поэма Полежаева «Сашка». Немало пансионеров втайне сочувствует декабристам, им известны подробности восстания, их волнуют высокие цели тайного общества.

Лермонтов поступил в пансион осенью 1828 года. Только два года прошло с того дня, как у внешних бастионов Петропавловской крепости в Петербурге были повешены руководители декабристского движения. Поэт Огарев, принадлежавший к тому же поколению, что и Лермонтов, писал спустя много лет:

  • Мы были отроки. В то время
  • Шло стройной поступью бойцов —
  • Могучих деятелей племя
  • И сеяло благое семя
  • На почву юную умов.
  • Везде шепталися; тетради
  • Ходили в списках по рукам;
  • Мы, дети с робостью во взгляде,
  • Звучащий стих, свободы ради,
  • Таясь, твердили по ночам.
  • Бунт, вспыхнув, замер. Казнь проснулась…
  • Вот пять повешенных людей…
  • В нас сердце молча содрогнулось,
  • Но мысль живая встрепенулась —
  • И путь означен жизни всей.

Лермонтов воспитался под впечатлением этой исторической трагедии. «Он всецело принадлежит к нашему поколению, — писал о нем Герцен. — Все мы были слишком юны, чтобы принимать участие в 14 декабря. Разбуженные этим великим днем, мы увидели только казни и изгнания. Принужденные к молчанию, сдерживая слезы, мы выучились сосредоточиваться, скрывать свои думы — и какие думы! То были сомнения, отрицания, злобные мысли»[1031].

Уже в первых стихах Лермонтова, которые он начал писать в пансионе, громко зазвучали темы декабристской поэзии. Следуя Пушкину, следуя примеру поэтов-декабристов: Рылеева, Кюхельбекера, Владимира Раевского, пятнадцатилетний подросток писал о крае, где «стонет человек от рабства и цепей», и с горечью признавался, что этот край — его отчизна. Чтобы не слишком бросался в глаза противоправительственный смысл этого стихотворения, Лермонтов озаглавил его «Жалобы турка».

Поэзию Лермонтова вдохновляла любовь к отечеству и свободе. Эта любовь определяла темы всех лучших его произведений. Перелистаем его юношеские тетради. «Опять вы, гордые, восстали за независимость страны», — обращается он к повстанцам, поднявшим в 1830 году знамя свободы. Затем следуют стихи об июльской революции в Париже. Рядом с ними — подражание русской народной песне. Вслед за первыми набросками «Демона» идут отрывки из поэмы о татарском нашествии. Юный поэт проклинает «низкое тиранство» царей, прославляет «знамя вольности кровавой», воспевает древний Новгород — «колыбель воинственных славян».

В одной из этих тетрадей написано «Предсказание». Оно начинается словами:

  • Настанет год, России черный год,
  • Когда царей корона упадет…

Российское дворянство с ужасом вспоминало год пугачевского восстания и прозвало его «черным годом». А Лермонтов пишет рядом с заглавием: «это мечта». И уже по одному этому можно судить о его тогдашних политических настроениях.

Подобно поэтам-декабристам, он призывает в своих стихах и поэмах подражать древним славянским героям, отдавшим жизнь за честь и свободу родного народа. В поэме «Последний сын вольности» он воспел «последнего вольного славянина». Это — легендарный новгородский герой Вадим, поднявший в IX веке восстание против иноземного князя Рюрика. Вадим пал в борьбе за свободу древнего Новгорода. Благословляя его на подвиг, старый новгородец предсказывает ему бессмертную славу:

  • Но через много, много лет
  • Все будет славиться Вадим;
  • И грозным именем твоим
  • Народы устрашат князей,
  • Как тенью вольности своей.
  • И скажут: он за милый край,
  • Не размышляя, пролил кровь,
  • Он презрел счастье и любовь…
  • Дивись ему — и подражай!

О Вадиме писали Пушкин и Рылеев. Этот образ был символом свободы.

Но Лермонтов не только использовал излюбленную декабристами тему: несколько строк в этой поэме он посвятил самим декабристам, сосланным в Сибирь на каторгу и на поселение:

  • Но есть поныне горсть людей,
  • В дичи лесов, в дичи степей;
  • Они, увидев падший гром,
  • Не перестали помышлять
  • В изгнанье дальном и глухом,
  • Как вольность пробудить опять;
  • Отчизны верные сыны
  • Еще надеждою полны…

К декабристам обращается он и в одном из юношеских тихотворений:

  • Сыны снегов, сыны славян,
  • Зачем вы мужеством упали?
  • Зачем?.. Погибнет ваш тиран,
  • Как все тираны погибали!..
  • До наших дней при имени свободы
  • Трепещет ваше сердце и кипит!..
  • Есть бедный град, там видели народы
  • Все то, к чему теперь ваш дух летит, —

и озаглавил стихотворение «Новгород». Заглавие должно было говорить само за себя.

Как раз в это самое время в Москве и в провинции в людных местах появлялись листовки, в которых декабристы именовались «благороднейшими славянами». Листовки призывали к восстанию, призывали следовать примеру древних славянновгородцев, не знавших власти тиранов-царей и подчинявшихся законам республиканского строя.

Эти воззвания распространяли участники революционных кружков — молодые люди, которые разделяли взгляды декабристов и восхищались их подвигом. Но в отличие от декабристов, опасавшихся народной революции, авторы этих прокламаций призывали к восстанию народ. Уже из одного сопоставления стихов Лермонтова с этими прокламациями становится ясным, что поэзия Лермонтова выражала мысли и настроения передовой молодежи 30-х годов.

Лермонтов не только славил героев: он и сам мечтал уподобиться им, мечтал о подвиге во имя отчизны. В одном из стихотворений 1831 года он говорит:

  • За дело общее, быть может, я паду,
  • Иль жизнь в изгнании бесплодно проведу…

«Общим делом» декабристы называли республику. По-латыни «res publica» и означает «дело общее».

Поэзия Лермонтова исполнена призывов к мужеству, к действию, к свершению героических подвигов. Лермонтову не исполнилось еще семнадцати лет, когда он писал:

  • Мне нужно действовать, я каждый день
  • Бессмертным сделать бы желал, как тень
  • Великого героя, и понять
  • Я не могу, что значит отдыхать.

Перед ним был великий образец поэзии и поэта — Пушкин. Пушкин, приезжавший в Москву и ходивший по тем же улицам, Пушкин, который бывал в тех же домах, что и он — Лермонтов, и в то же время незнакомый ему, отдаленный от него возрастом, положением, славой…

Перед ним лежали поэмы Пушкина: «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан», «Цыганы», первые главы «Онегина», томик лирических стихотворений. Лермонтов знает их наизусть. Он благоговеет перед Пушкиным. Об этом он сам потом говорил Белинскому.

Вначале — мальчиком — он старался пересказывать Пушкина своими стихами, перефразировал его стихи. Написал своего «Кавказского пленника» — с другим концом, непохожим на пушкинский. Строчки Пушкина встречались в его стихах то и дело. Со временем такие заимствования становились все реже. Но внутренняя связь с поэзией Пушкина сохранилась у него до конца.

В эти юные годы он попробовал множество жанров. Изо дня в день он пишет баллады, элегии, думы, стансы, песни, послания, посвящения, романсы, эпитафии, мадригалы, эпиграммы, сентенции, подражания, использует жанры письма, завещания, монолога, вносит в тетради размышления в стихах, напоминающие страничку из дневника, сочиняет поэмы, трагедии, используя все богатства стихотворных размеров. Даже в юношеских созданиях — его ритмы, рифмы, построения строф удивительны.

Для настойчивой мысли, для мучительного душевного состояния или поразившего его воображение события Лермонтов годами ищет все новые и новые воплощения. Неторопливый рассказ, который ведет старый «дядя» в стихотворении «Бородино», сложился не сразу: он созревал много лет. Вначале, в юношеском стихотворении «Поле Бородина» он звучал как полный патетики монолог отвлеченного романтического героя:

  • Что Чесма, Рымник и Полтава?
  • Я, вспомня, леденею весь,
  • Там души волновала слава,
  • Отчаяние было здесь.
  • Безмолвно мы ряды сомкнули,
  • Гром грянул, завизжали пули,
  • Перекрестился я.
  • Мой пал товарищ, кровь лилася,
  • Душа от мщения тряслася,
  • И пуля смерти понеслася
  • Из моего ружья.

А через два года Лермонтов написал балладу «Два великана», в которой это же великое событие изобразил в сказочноаллегорической форме:

  • В шапке золота литого
  • Старый русский великан
  • Поджидал к себе другого
  • Из далеких чуждых стран…
  • .
  • И пришел с грозой военной
  • Трехнедельный удалец, —
  • И рукою дерзновенной
  • Хвать за вражеский венец.
  • Но улыбкой роковою
  • Русский витязь отвечал:
  • Посмотрел — тряхнул главою…
  • Ахнул дерзкий — и упал!

А еще через три года в поэме «Сашка» нашел новое воплощение той же, никогда не остывавшей для него темы — русского подвига в Отечественной войне и крушения могущества Наполеона.

Но это настойчивое возвращение к одним и тем же темам и образам ничего общего не имеет с частым совпадением одних и тех же строк в разных произведениях, скажем, в «Исповеди», в «Боярине Орше» и в «Мцыри». Эти «самоповторения» вызваны тем, что ни «Исповедь», ни «Боярина Оршу» Лермонтов в ту пору, когда работал над «Мцыри», печатать не собирался. И смотрел на них как на черновые заготовки для новой поэмы, откуда можно было заимствовать для «Мцыри» наиболее удачные куски готового текста. Разве мог он предвидеть, что будет издано полное собрание его сочинений, в которое войдут произведения юных лет, те, что еще подростком он считал не заслуживающими внимания публики. Взыскательность Лермонтова была поразительна! Уже в последние годы, когда он начал печататься, он отобрал для своего стихотворного сборника две поэмы из тридцати. И почти из четырехсот стихотворений всего двадцать шесть, среди которых нет ни одного даже относительно слабого, даже отдаленно похожего на другое. Сборник поражает разнообразием и строгостью выбора.

Целых десять лет, начиная с пансионской скамьи, Лермонтов трудился вдохновенно и напряженно. И ничего не печатал.

Что удерживало его от этого шага? Робость? Неуверенность в своих силах? Нет! С юных лет в нем жила глубокая вера в свое великое предназначение, непоколебимое убеждение, что он родился для свершения подвига. Он жил в убеждении, что должен выстрадать право называться поэтом:

  • Пора, пора насмешкам света
  • Прогнать спокойствия туман.
  • Что без страданий жизнь поэта?
  • И что без бури океан?
  • Он хочет жить ценою муки.
  • Ценой томительных забот.
  • Он покупает неба звуки,
  • Он даром славы не берет.

И вся жизнь Лермонтова — это никогда не прекращавшийся труд, непрерывные поиски совершенства, стремление выразить в поэзии еще небывалое.

По словам человека, хорошо знавшего его в последний период, Лермонтов переносил жизненные невзгоды, как они переносятся людьми железного характера, «предназначенными на борьбу и владычество». Как много эта характеристика объясняет нам в его творчестве и судьбе!

Он не хотел занять скромное место на журнальной странице. Он должен был произнести перед миром слово, какого не сказали ни Пушкин, ни Байрон, ни кто-то другой из поэтов. А вступить на поэтическое поприще ему предстояло в эпоху, сверкавшую поэтическими талантами. И он медлил. Отдал как-то в «Атеней» — журнал пансионского инспектора профессора Павлова — стихотворение «Весна». Но имя свое скрыл под латинскою буквою «L». И снова надолго отказался от мысли стать литератором.

3

Осенью 1830 года он вступил в число студентов Московского университета, где ему предстояло учиться вместе с Герценом, Огаревым, Белинским, будущим автором «Обломова» Гончаровым.

Напуганное событиями 14 декабря 1825 года, николаевское правительство пуще всего опасалось, как бы Московский университет не превратился в «рассадник возмутительных мыслей», и поэтому ставило своей целью не просвещать и не образовывать юношество, а воспитывать в университете верных престолу чиновников. И преподавали в ту пору в университете в большинстве люди отсталые, не ученые, а чиновники от науки. Но даже это казенное направление не могло до конца подавить идейные и умственные интересы молодежи. «Больше лекций и профессоров, — вспоминал Герцен в своей гениальной книге „Былое и думы“, — развивала студентов аудитория юным столкновением, обменом мыслей, чтений… Московский университет свое дело делал…»[1032] А в статье «Провинциальные университеты» Герцен прямо вспоминает о Лермонтове, как о своем однокашнике. «Москва, — пишет он, — …была во все продолжение несчастного тридцатилетия воспитательным домом России, последним убежищем мысли, науки, человеческих убеждений… В Москве возникла, развилась, расщепилась и возмужала современная русская мысль, качаясь в своей колыбели между протестом Чаадаева и воззрением славянофилов. И если впоследствии исполнительная часть литературы, ее прилавок, перешел в Петербург, то ее тема, мысль, задача — из Москвы, то ее люди — из Москвы. Лермонтов, Белинский, Тургенев, Кавелин — все это наши товарищи, студенты Московского университета»[1033].

Самостоятельно мыслившие студенты составляли дружеские объединения, читали запрещенную литературу, рассуждали о деспотизме, о подвигах, совершенных ради свободы. «Мы были уверены, — писал Герцен, — что из этой аудитории выйдет та фаланга, которая пойдет вслед за Пестелем и Рылеевым, и что мы будем в ней». «Мы вошли в аудиторию с твердой целью в ней основать зерно общества по образу и подобию декабристов»[1034].

На весь университет прославились диспуты «Литературного общества одиннадцатого нумера». Это общество возглавлял Виссарион Белинский. Составляли его студенты-разночинцы, жившие в университетском общежитии, в комнате № 11. Здесь обсуждались сочинения Пушкина и Грибоедова, Белинский читал свою драму «Дмитрий Калинин», в которой обличал крепостников-помещиков, присвоивших «гибельное право» мучить себе подобных[1035].

В кругу этих идей Лермонтов провел почти два года. Было свое дружеское объединение и у него: двое Шеншиных, Закревский, Поливанов, Алексей Лопухин — так называемая «лермонтовская пятерка». Это были молодые люди с живыми идейными интересами. Двое из них — Закревский и Николай Шеншин — вместе с Лермонтовым учились в университете.

Страницы: «« ... 1112131415161718 »»

Читать бесплатно другие книги:

Замечали? Весной время словно сжимается, и многие с удивлением обнаруживают, что уже опаздывают посе...
Берри и Дженей Уайнхолд – лицензированные психологи и практикующие специалисты в области психическог...
В книге известного современного французского исследователя Ф. Керсоди во всех подробностях прослежен...
Как прекрасен лес, наполненный жизнью! У реки, в камышовых зарослях, на лугу и под деревом – всюду о...
Курсантские годы – не студенческие! Поступить в военное училище очень сложно, а учиться очень интере...
Шри Ауробиндо всегда настаивал на том, что только он сам мог бы достоверно описать свою жизнь, однак...