Лермонтов. Исследования и находки Андроников Ираклий
Это очень важное признание. Значит, еще не выехав из Грузии, Лермонтов уже хорошо представлял себе, как много дал ему этот год, как он расширил его кругозор, как способствовал его созреванию и росту.
Год спустя он уверял того же Раевского: «…если поедешь на Кавказ — вернешься поэтом…»
Это желание снова побывать на Кавказе не оставляло Лермонтова. «Просился на Кавказ, — жаловался он в 1838 году М. А. Лопухиной, — отказали…»
Кавказский материал в произведениях Лермонтова был результатом не случайных наблюдений ссыльного офицера, а результатом никогда не ослабевавшего интереса Лермонтова к Кавказу, к его поэзии, его истории, к судьбам кавказских народов.
Поэтому сообщение поэта о том, что он начал учиться по-татарски, заключало в себе важный смысл.
В условиях кавказской войны это был язык, связующий многие национальности («как французский в Европе»). Писателю, собиравшемуся работать над кавказскими темами, чтобы не ограничиваться внешними наблюдениями, было важно знать именно этот язык. Слова Лермонтова: «жаль, сейчас не доучусь, впоследствии могло бы пригодиться» — доказывают, что еще в 1837 году у него возник какой-то замысел, для которого могло пригодиться знание азербайджанского языка.
Это был замысел романа о кавказской войне.
9
Во второй статье о «Герое нашего времени», явившейся в то же время и некрологом Лермонтова, Белинский с грустью сообщал:
«Он сам говорил нам, что замыслил написать романическую трилогию, три романа из трех эпох жизни русского общества (века Екатерины II, Александра I и настоящего времени), имеющие между собою связь и некоторое единство…»[759]
Об этих планах Лермонтов рассказывал Белинскому в последний приезд в Петербург.
Продолжал он обдумывать их и в Пятигорске. И по дороге к месту дуэли с Мартыновым с увлечением рассказывал секунданту, корнету Глебову, планы двух задуманных им романов: «одного из времени смертельного боя двух великих наций, с завязкою в Петербурге, действиями в сердце России и под Парижем и развязкою в Вене, и другого — из кавказской жизни, с Тифлисом при Ермолове, его диктатурой и кровавым усмирением Кавказа, персидской войной и катастрофой, среди которой погиб Грибоедов в Тегеране»[760].
Замыслы, которыми Лермонтов поделился с Глебовым, — это планы второго и заключительного романа той самой трилогии, о которой пишет Белинский.
Через несколько минут после разговора с Глебовым эти замыслы были убиты. Не осуществилась замечательная эпопея, ибо план только одного из трех романов «из времени смертельного боя двух великих наций» уже в какой-то мере предвосхищал тему «Войны и мира».
Замысел заключительного романа связан с Тифлисом, с имением Чавчавадзе Цинандали, с Нижегородским полком. Тифлис при Ермолове был бы воссоздан по рассказам Ахвердовой, Чавчавадзе, старых кавказцев, встреченных в Грузии; персидская война — по рассказам однополчан: нижегородцы отличились в этой войне.
О Грибоедове Лермонтов беседовал, конечно, с Александром Одоевским, которого с автором «Горя от ума» связывала жаркая дружба. Слышал он рассказы о Грибоедове от Нины и от отца ее, многое знал от Ахвердовой. От них же были известны ему подробности тегеранской катастрофы. Да и вообще Грибоедова многие помнили в Тифлисе в ту пору, когда туда прибыл Лермонтов. Словом, материал для этого заключительного романа — воспоминания современников, очевидцев — был в его распоряжении огромный.
Можно без преувеличения сказать, что если бы Лермонтов успел осуществить эту трилогию, то не только обогатил бы русскую литературу замечательным произведением, но оказал бы еще более значительное влияние на все дальнейшее развитие русской литературы. Трудно назвать другую эпопею, столь обширную по охвату исторического материала.
В первой части трилогии («века Екатерины II») Лермонтов изобразил бы, вероятно, походы Суворова или вернулся бы к теме пугачевского восстания, над которой работал в юношеском «Вадиме». Вторая часть трилогии была бы романом об Отечественной войне: Лермонтов, видимо, хотел воплотить в ней события, связанные с Бородинским сражением и оставлением Москвы («действия в сердце России»), взятием Парижа и заключил бы ее, очевидно, Венским конгрессом («развязкою в Вене»). Третий роман должен был охватывать события кавказской войны в эпоху, последовавшую за восстанием 14 декабря 1825 года (Ермолов, персидская война, гибель Грибоедова). «Три романа из трех эпох русского общества», о которых Лермонтов говорил Белинскому, были, таким образом, приурочены ко временам пугачевского восстания, Отечественной войны и восстания декабристов. Судя по этому, можно предположить, что трилогия была задумана как эпопея о трех поколениях, принимавших участие в великих событиях, знаменовавших собой три эпохи.
На Кавказе служили многие участники Отечественной войны и заграничных походов, тянули солдатскую лямку разжалованные декабристы-офицеры; служили сотни рядовых — участников декабрьского восстания — матросы гвардейского экипажа, солдаты полков, вышедших на Сенатскую площадь, и Черниговского полка, поднявшего восстание на Украине; прогнанные сквозь строй, они были отправлены в Кавказский корпус. В Кавказской армии хранились живые предания о славных победах русских войск и о трагедии, разыгравшейся на Сенатской площади в Петербурге. В Кавказской армии не умирали суворовские традиции, имя Ермолова произносилось в армии с уважением, как символ демократизма и свободомыслия.
Работа Лермонтова над кавказским фольклором и кавказской темой связывалась с работой над темой исторической, Кавказ оказывался для него неисчерпаемым источником и вдохновения и материала. Лермонтов совершал путь к историческому повествованию, в котором кавказская тема ложилась в основу большого исторического романа о событиях едва минувшего времени. Вероятно, в свете исторического сопоставления и современность в романе о кавказской войне оказалась бы осмысленной исторически.
Теперь мы понимаем, как значителен был этот замысел и какую большую роль в его зарождении сыграло пребывание Лермонтова в Грузии.
10
В сознании миллионов читателей поэзия Лермонтова издавна и чаще всего ассоциируется с теми портретами, на которых он представлен в мохнатой кавказской бурке или в пехотном мундире без эполет и с кинжалом на поясе.
Этот кинжал сохранился. Многочисленные посетители Пушкинского дома в Ленинграде подолгу склоняются над стеклом витрины, в которой хранится сверкающий клинок с золотой арабской надписью и рукояткой, украшенной замысловатыми узорами.
Эта вещь привлекает к себе такое долгое внимание не только потому, что это личное оружие Лермонтова, с которым он не расставался в боях и изображен на портретах. Нет, кинжал в музейной витрине привлекает прежде всего потому, что образ кинжала живет в лермонтовских стихах, потому что кинжал — один из самых устойчивых атрибутов лермонтовской поэзии.
Как символ тираноборства и свободы он вошел в стихи Лермонтова из поэзии декабристов и Пушкина. Но Лермонтов развил этот образ, сделал его конкретным, «написал его биографию». Его кинжал — символ благородства, чести, силы, независимости и свободы в самом широком смысле. Это товарищ поэта — неизменный и верный, к которому обращены лучшие стихотворения.
- Люблю тебя, булатный мой кинжал,
- Товарищ светлый в холодный.
- Задумчивый грузин на месть тебя ковал,
- На грозный бой точил черкес свободный[761].
Вступив на путь борьбы с самодержавной властью, всем своим творчеством выражая протест против общественно-политического уклада дворянско-крепостнической России, поэт заявлял о своей твердости, подобной кинжальной стали:
- Ты дан мне в спутники, любви залог немой,
- И страннику в тебе пример не бесполезный;
- Да, я не изменюсь и буду тверд душой,
- Как ты, как ты, мой друг железный.
Кинжал — мерило лучших чувств: возвышенной любви и стремления к «мятежной жизни», к свободе.
- За звук один волшебной речи,
- За твой единый взгляд,
- Я рад отдать красавца сечи,
- Грузинский мой булат…[762]
В стихотворении «Поэт» рассказана история этого грузинского кинжала с надписью на стальном клинке:
- Наезднику в горах служил он много лет,
- Не зная платы за услугу;
- Не по одной груди провел он страшный след
- И не одну прорвал кольчугу.
- Забавы он делил послушнее раба,
- Звенел в ответ речам обидным.
- В те дни была б ему богатая резьба
- Нарядом чуждым и постыдным.
- Он взят за Тереком отважным казаком
- На хладном трупе господина,
- И долго он лежал заброшенный потом
- В походной лавке армянина.
- Теперь родных ножон, избитых на войне,
- Лишен героя спутник бедный,
- Игрушкой золотой он блещет на стене —
- Увы, бесславный и безвредный!
- Никто привычною, заботливой рукой
- Его не чистит, не ласкает,
- И надписи его, молясь перед зарей,
- Никто с усердьем не читает…
Кинжал был для Лермонтова символом высокого служения поэта, его поэтической чести. С клинком кинжала сравнивал он силу слова. Назначение поэзии, общественную миссию поэта видел в том, чтобы уподобить стих оружию — звенящему клинку кинжала. Поэты конца 30-х годов отказывались от общественного служения. И, обращаясь тогда к образу поэта — пророка, трибуна, поэта — гражданина и учителя, вспоминая Пушкина и Рылеева, призывавших народ на подвиги во имя свободы, Лермонтов вопрошал:
- Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк?
- Иль никогда, на голос мщенья,
- Из золотых ножон не вырвешь свой клинок,
- Покрытый ржавчиной презренья?..
Новые разыскания советских исследователей показывают, что клинок своего поэтического оружия Лермонтов отточил на Кавказе, после того как смело обличил в своих стихах убийц Пушкина и встал в ряды активных поборников русской свободы и славы.
«Поэтическая апофеоза Кавказа»
1
То, о чем сейчас пойдет речь, прямого отношения к пребыванию Лермонтова в Грузии не имеет. Тем не менее без этого не будет вполне понятно, как использовал Лермонтов кавказские народные предания, песни, легенды, в какой мере преображал он фольклорный источник, что оставлял неприкосновенным.
Произведения грузинского и азербайджанского фольклора Лермонтов знал в пересказе. Поэтому стиль их не мог быть усвоен Лермонтовым и оказать влияния на его стиль не мог. Иначе обстоит дело с произведениями, которые будут сопоставлены с фольклором в настоящей главе.
Фольклор был для Лермонтова в зрелые годы объектом не подражания, не стилизации, а мерилом в отборе явлений жизни. И не только в таком произведении, как «Песня про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова», связь которого с фольклором была очевидна и прежде, но и в «Дарах Терека», и в «Казачьей колыбельной песне», и в «Демоне», и в балладе «Тамара», и в «Бородине». Находятся все новые доказательства «факта о кровном родстве духа поэта с народным духом» (Белинский).
Среди документов, поступивших в Тбилисский исторический архив из Военно-исторического отдела штаба Кавказского военного округа, хранится неизданная рукопись старинных казачьих преданий, проливающая свет на возникновение одного из лучших стихотворений Лермонтова — «Дары Терека».
Но прежде чем перейти к содержанию рукописи, следует рассказать в связи с ней о гребенских казаках, об их песнях и о знакомстве Лермонтова с гребенским казачьим фольклором. Но еще раньше для этого следует заняться некоторыми неизученными эпизодами из жизни самого Лермонтова.
…Впервые Лермонтов увидал Кавказ в раннем детстве, когда бабушка Елизавета Алексеевна возила его на Кавказские воды и в имение своей сестры Екатерины Алексеевны Хастатовой.
Он побывал тогда на Кавказе трижды — в 1818, 1820 и 1825 годах. Везде стояли казачьи пикеты, переезды совершались не иначе, как под охраной пушки. Мальчик видел черкесов в мохнатых шапках и бурках, скачки джигитов, огненные пляски, хороводы, видел праздник байрама, слышал горские песни, легенды, предания.
Что представляли собой в ту пору Кавказские воды, в общем ясно. И можно считать, что круг первых впечатлений Лермонтова, полученных во время нахождения на Водах, выяснен довольно подробно. Но о поездках его в имение Хастатовой и о самом имении неизвестно почти ничего.
Имение генеральши Хастатовой находилось на границе Чечни, на левом берегу Терека, выше станицы Червленой, и называлось Шелкозаводск, Шелководск, а еще чаще — Шелковое.
В первой половине XVIII века Сафар Васильев, армянский купец из Кизляра, выстроил на этом месте шелковый завод для переработки шелка-сырца. «К работе из доброй воли» на заводе поселились и построили вокруг него слободу кизлярские грузины и армяне, томившиеся в иранском плену, выведенные оттуда Петром I во время Персидского похода и поселенные им на Тереке. С 1764 года завод стал собственностью обер-директора армянина Хастатова, потом взят в казну. Впоследствии работавшие на заводе грузины и армяне были причислены к государственным крестьянам, а сын обер-директора, Яким Васильевич Хастатов, стал шелкозаводским помещиком[763]. В последние годы царствования Екатерины II он женился в Москве на дочери богатого симбирского помещика Екатерине Алексеевне Столыпиной. Умер он в 1809 году в Петербурге[764]. Известно, что Хастатов участвовал в штурме Измаила, в сражениях при Кинбурне, Фокшанах и Рымнике и удостаивался похвал самого Суворова[765]. В измаильском штурме вместе с Хастатовым участвовал Н. Д. Арсеньев — отец Ахвердовой. И почти наверное можно сказать, что Арсеньевы познакомились с Ахвердовыми через Хастатовых.
При Ермолове Шелкозаводское поселение было причислено к казачьим станицам, а жители его обращены в казачье сословие[766].
Но даже и по прошествии полутора веков шелководские грузины не забыли свой родной язык и свои песни. В 1904 году композитор Д. И. Аракишвили, предпринявший специальную поездку на Терек, в станицы грузин-казаков, записал в станице Шелковской, или Сарапани, как называли ее сами жители-грузины, несколько кахетинских мелодий: «Алило» (рождественский гимн), «Перхули» (свадебную), «Супрули» (застольную), «Сатамашо» (плясовую), «Шавлего» (героическую), «Автандил гадвинадиро…» («Автандил поохотился…») и любовную «Тетро кало, тетро мтредо» («Белая девица, белая голубка»).
Композитор обратил внимание, что в Шелковской грузины, кроме грузинского и русского языков, знали еще армянский и ногайский.
Станица Александроневская (или Аневская) близ Кизляра называлась вначале Сасоплы, или Саплы (от грузинского слова «сопели» — «селение»), и точно так же была населена грузинами, сохранившими родной язык[767]. Жили грузины и в Новогладковской станице[768].
Теперь понятно, почему пятнадцатилетний Лермонтов, написавший «Грузинскую песню» задолго до того, как в первый раз побывал в Грузии, сделал на полях примечание: «Слышано мною что-то подобное на Кавказе». Он слышал подобное в Шелковской станице, где в те времена, кроме русских казаков, жили около двухсот грузин и более пятисот армян[769].
В 30-х годах военный топограф, обследуя гребенский участок кордонной линии, записал, что в станице Шелковской имеются одна греко-российская и одна армяно-григорианская церкви и спиртокурительный завод помещицы Хастатовой. Занимаясь виноделием и сельским хозяйством на землях, смежных с владениями Гребенского казачьего полка соседней станицы Червленой, генерал-майорша Хастатова получала ежегодно более 6000 ведер вина и 700 ведер виноградной водки. Она владела полутора тысячами десятин удобной земли, на которой работали двести крепостных душ[770].
Небольшой дом Хастатовых стоял возле самой станицы и был укреплен, наподобие казачьих постов, воротами, вышками и малым орудием, направленным в сторону Терека, на противоположном берегу которого виднелся чеченский аул Акбулат-Юрт.
Жители гребенских казачьих станиц, ожидая нападений, день и ночь стояли дозором на своем берегу и часто отражали набеги больших и малых партий «абреков». «Особенно трудно, — пишет историк гребенского казачества, — было трем гребенским станицам: Червленой, Щедринской и Шелковской»[771].
Но Екатерину Алексеевну Хастатову это ничуть не смущало, к ночным вылазкам горцев она относилась с большим спокойствием. Родные рассказывали, что если ее пробуждал ночной набат, она спрашивала только: «Не пожар ли?» И если ей отвечали, что не пожар, а набег, она поворачивалась на другой бок и продолжала прерванный сон. По всей кордонной линии она была известна под названием «авангардной помещицы» и очень гордилась этим титулом[772].
Чтобы ясно представить себе быт гребенской казачьей станицы, надо только вспомнить повесть Л. Н. Толстого «Казаки», в которой воспроизведена жизнь станицы Старогладковской в начале 50-х годов. Но при этом следует иметь ввиду, что Лермонтов впервые увидел все это на тридцать лет раньше, во времена Ермолова, когда линия крепостей на Тереке только закладывалась и казачьи станицы, выполняя роль передовых постов на Тереке, принимали на себя гораздо более сильные удары.
- По камням струится Терек,
- Плещет мутный вал;
- Злой чечен ползет на берег,
- Точит свой кинжал.
В «Казачьей колыбельной песне» Лермонтов воплотил образы, усвоенные им самим с детства. Но выразить это просто и сдержанно, без излишней романтической приподнятости он сумел только тогда, когда стал зрелым поэтом.
Возле станицы Шелковской, на месте обнесенного рвами старинного укрепления, виднелись валы с отверстиями четырех ворот, с остатками тридцати двух больших и двенадцати малых башен и следами водопроводной канавы. Казаки именовали это место «Некрасовской крепостью» или «Мамаевым городищем», ногайцы называли его «Чигим-кала» — «брошенной крепостью» — и уверяли, что в иные ночи, припав ухом к земле, можно слышать подземный гул.
Подальше, за станицей Старощедринской, находилось «Суншино городище», выстроенное на том месте, где в старину шел торговый путь, проходивший через Кумыкскую плоскость и хазарское поселение Маджары (где стоит ныне г. Прикумск), связывавший Персию с Крымом.
«Суншино городище» — это развалины первой русской крепости «Терки».
Приняв под свою руку «пятигорских черкасов», Иван Грозный в 1559 году послал на Терек для помощи кабардинскому князю Темрюку царское войско. Воеводы смирили шахмала Тарковского и покорили тюменского князя Агиша.
Женившись на дочери Темрюка Идаровича, княжне Гошаней, в крещении Марии Темрюковне, царь Иван снова послал войско — на этот раз чтобы защищать Темрюка от его подданных. Вот тогда-то русские люди и построили на Тереке, на правом берегу его, против самого устья Сушки, первый царский городок «во владениях государева тестя».
За два с половиной столетия на крутых скатах валов выросли могучие дубы. Но, забравшись на гребень ската, верст на сорок по течению Терека, описывающего в этом месте крутую дугу, можно было видеть гребенские казачьи станицы.
Еще в 1555 году гребенские казаки послали в Москву, к Ивану Грозному, своих выборных. Царь простил казакам уход из новгородской и рязанской земли и пожаловал им терские земли навечно, подарил их, как поется в казачьей песне, «быстрым Тереком со притоками до синя моря до Касницкого». И повсюду в станицах пелись и до сих пор поются старинные песни про Ивана Грозного, про Ермака, про Степана Разина, про «каменну Москву».
И в пензенском имении Арсеньевой, и на Тереке у Хастатовых, и в Середникове под Москвой Лермонтов с детства слышал народные песни — колыбельные и хороводные, любовные и величальные, ямщицкие, солдатские, «разбойничьи». Знал исторические песни. Восприняв эту живую историю народа вместе с первыми представлениями об окружающей жизни, сроднившись с ними, он потом с какой-то непостижимой легкостью воспроизвел не только стиль, но и самый дух народных песен в своей «Песне про царя Ивана Васильевича, молодого опричника и удалого купца Калашникова». Но теперь уже незачем удивляться тому, что Лермонтов знал различные варианты исторических песен про царского шурина Мастрюка Темрюковича, когда, можно сказать, жил в его прежних владениях.
С малых лет воображение Лермонтова поражали рассказы о нравах и обычаях горцев, о кровной мести, о кровопролитных сражениях и схватках, о засадах, подстерегавших казаков на каждом шагу, о жителях ближайших за Тереком аулов — Акбулат-Юрта, Нового Юрта, Азамат-Юрта. Не потому ли Лермонтов назвал потом Азаматом брата Бэлы, который похитил ее для Печорина, и Акбулатом — одного из героев своей юношеской поэмы «Аул Бастунджи»?
В основу всех юношеских кавказских поэм и стихотворений Лермонтова легли эти первые, неизгладимые впечатления, этот виденный им в детство край войны и свободы, этот подлинный сражающийся Кавказ.
Рассказы о войне, о горцах, об их нравах и быте Лермонтов слышал и от жителей станицы Шелковской, и от Хастатовых — от самой Екатерины Алексеевны, от ее сына Акима Акимовича, приходившегося ему двоюродным дядей, и от двоюродных теток. Одна из них, Анна Акимовна, была замужем за командиром Моздокского казачьего полка Павлом Ивановичем Петровым — тем самым, который дослужился потом до должности начальника штаба войск на Кавказской линии и в Черномории и покровительствовал поэту в дни его первой ссылки. Другая дочь Хастатовой, Мария Акимовна, вышла замуж за «отставного штабс-капитана Павла Петровича Шенгерея из Кизляра». И снова мы утверждаемся в том, что знакомство с «кизлярскими» Ахвердовыми пошло у Столыпиных и Арсеньевых через Хастатовых.
Впечатления, полученные Лермонтовым в ту пору, когда он маленьким мальчиком гостил в Шелкозаводском, пополнялись рассказами Хастатовых потом, когда они приезжали в Москву и в Петербург (Аким Акимович с 1828 года служил в столице, в лейб-гвардии Семеновском полку) и навещали бабушкины Тарханы, саратовскую Нееловку Афанасия Алексеевича Столыпина, подмосковное столыпинское Середниково, а позже пензенское имение Шан-Гиреев Апалиху; Елизавета Алексеевна Арсеньева уговорила племянницу Марию Акимовну переехать с Кавказа в Россию и поселиться с ней по соседству.
Теперь уже становится окончательно ясным, откуда было у Лермонтова такое изобилие кавказского материала в юношеских произведениях и такое точное знание кавказской войны. С. А. Андреев-Кривич на текстах «Измаил-бея» и «Аула Бастунджи» показал, что Лермонтов располагал богатым фактическим материалом. Но при этом не надо забывать, что горцев, их жизнь и нравы Лермонтов описывал не по собственным наблюдениям, а с чужих слов — по рассказам людей, весьма осведомленных, но смотревших на все это разными глазами. И сколько же нужно было воображения, как сильно должна была работать творческая мысль поэта, совсем еще юного, чтобы сплавить воедино все эти впечатления и дать кавказской войне новую, совершенно самостоятельную трактовку! В этой связи можно вспомнить слова Пушкина, сказанные им по поводу своего «Кавказского пленника», случайно попавшего ему в руки на станции Военно-Грузинской дороги, по пути в Арзрум. «Признаюсь, перечел его с большим удовольствием, — отметил Пушкин. — Все это слабо, молодо, неполно, но многое угадано и выражено верно». И дальше в рукописи вычеркнутые слова: «Сам не понимаю, каким образом мог я так верно, хотя и слабо изобразить нравы и природу, виденные мною издали»[773].
Если это удивляло самого Пушкина в его «Кавказском пленнике», то еще более должно удивлять нас в юношеских кавказских поэмах Лермонтова. В своих юношеских поэмах он изобразил Кавказ конкретнее, чем Пушкин в «Кавказском пленнике». Даже трудно себе представить, как сумел он с таким правдоподобием, с такой точностью изобразить и природу, и нравы, и историю виденного им издали, да еще детскими глазами. Ведь жизнь по ту сторону Терека была известна ему только со слов других! Это, понятно, не означает, что по художественным своим достоинствам ранние поэмы Лермонтова могут идти в сравнение с пушкинским «Пленником». Нет, хотя многое в «Ауле Бастунджи», в «Хаджи Абреке» и особенно в «Измаил-бее» прекрасно, тем не менее они очень еще далеки от совершенств пушкинской поэмы и зрелых вещей самого Лермонтова.
Но вот в 1837 году Лермонтов снова попадает на Кавказ, и уже возмужавшим человеком, со сложившимися общественно-политическими взглядами, наблюдает быт и нравы кавказских народов, находясь в их среде, из первых рук знакомится с их историей и поэзией и, как поэт и как участник войны, постигает Кавказ во всей совокупности и прежних и новых впечатлений. Он снова побывал там, где, по словам Огарева, «со времени Ермолова не исчезал приют русского свободомыслия, где по воле правительства собирались изгнанники, а генералы, по преданию, оставались их друзьями»[774]. Он соприкоснулся на Кавказе с народом. В казачьих станицах, в провинциальных кавказских городишках, в укреплениях на Линии, в поездках от Кизляра до Тамани, «то на перекладной, то верхом», потом в Закавказье он видел людей совсем иного социального круга, чем тот, в котором прошли в Москве и в Петербурге его юные годы. Ведь наблюдения последних лет ограничивались для него казармами лейб-гусарского полка и светскими гостиными Петербурга. От этого зависели в известной степени и выразительные средства его поэзии. И если, скажем, Лермонтов был очень конкретен в изображении светской жизни в «Маскараде» или в «Княгине Лиговской», то в «Боярине Орше» условно все — и нравы, и костюмы, и гримы, и XVI век, и русско-литовская граница.
Кавказ помог Лермонтову связать с живой действительностью замыслы «Демона» и «Мцыри», вдохновил его на создание «Героя нашего времени», стал важной ступенью на пути его к реализму, определил темы многих будущих сочинений.
Вот одна из причин, почему с 1837 года начинается творческая зрелость Лермонтова. Конечно, прежде всего зрелость была следствием необычайно возросшего общественно-политического сознания, причем огромную роль сыграли в этом и гибель Пушкина, и смелое решение выступить с протестом против его убийства, и ссылка, и окончательное решение печататься, то есть перейти от борьбы внутренней к активной борьбе на литературно-общественном поприще. Пожалуй, ни на ком из писателей прошлого так ясно не виден этот переход, как на творчестве Лермонтова. Как возрос и возмужал и окреп он, когда его поэзия стала общественным событием, когда его голос зазвучал на всю Россию, а мерилом в оценке его творений стало для него мнение широких кругов читателей, а не только свое собственное и узкого круга друзей!
Но кроме того, зрелость пришла и потому, что Лермонтов вернулся с Кавказа с запасом новых, богатейших впечатлений. Потому-то Белинский и писал, что Кавказ сделался «его поэтическою родиною, пламенно любимою им», что «на недоступных вершинах Кавказа, венчанных вечным снегом, находит он свой Парнас; в его свирепом Тереке, в его горных потоках, в его целебных источниках находит он свой Кастальский ключ, свою Ипокрену»[775].
Белинский имел при этом в виду зрелые, а не юношеские произведения Лермонтова, которых в ту пору не знал. Для него было ясно, что Кавказ сделался «колыбелию поэзии» Лермонтова после ссылки за стихи на смерть Пушкина.
Читая статью Белинского, мы должны помнить, что, говоря о Кавказе, ставшем колыбелью лермонтовской поэзии, великий критик имел в виду не одни «Дары Терека», но прежде всего «Мцыри» и «Демона», по поводу которых он и писал это. Отсюда видно, какое значение придавал Белинский кавказским впечатлениям Лермонтова, а тем самым — можем мы сделать вывод — его пребыванию в Грузии.
2
В 1837 году Аким Акимович Хастатов в чине поручика лейб-гвардии Семеновского полка состоял адъютантом при начальнике штаба войск Кавказской линии в Ставрополе. Там, следовательно, Лермонтов и встретился с ним, когда следовал через Ставрополь в Нижегородский драгунский полк.
Прослужив несколько лет в Семеновском полку, в Петербурге, Хастатов с 1832 по 1835 год находился в отставке, жил в своем Шелкозаводском и, выезжая на Линию вместе с казаками на все тревоги, прослыл отчаянным храбрецом. Гарцевал он под пулями в штатском платье, в круглой соломенной шляпе, без оружия, с одним хлыстиком, немало удивляя своим видом казаков и, очевидно, еще более удивляя чеченцев, для которых он служил отличной мишенью. На своих визитных карточках, гордясь тем, что живет на «переднем крае», Хастатов писал вместо звания: «Передовой помещик Российской империи». Вообще о нем ходило множество анекдотов.
В 1835 году он снова определился в Семеновский полк, но с назначением состоять адъютантом начальника штаба линейных войск в Ставрополе[776]. Эту должность, как мы знаем, занимал в то время генерал-майор Павел Иванович Петров, женатый на сестре Хастатова.
А. П. Шан-Гирей, приходившийся Хастатову родным племянником, рассказывал П. А. Висковатову, что во время первой ссылки Лермонтов гостил у Хастатова в Шелкозаводском. Значит, в 1837 году поэт снова побывал в тех местах, которые видел в детстве. Передавал Шан-Гирей также, что в основу рассказа «Бэла» положено «происшествие, бывшее с Хастатовым, у которого действительно жила татарка этого имени». Говорил, будто бы в «Фаталисте» Лермонтов описал случай, происшедший с Хастатовым в станице Червленой, когда тот ворвался в хату, в которой заперся пьяный казак, вооруженный пистолетом и шашкой[777].
Но даже и без этого ясно, что поэт не мог не побывать в Червленой и Шелковской, раз он начал свое путешествие «вдоль Линии» от Кизляра. Линия, как известно, проходила по Тереку. От Кизляра до Шелковской считалось пятьдесят восемь верст. Путешествуя от Кизляра, Лермонтов неизбежно должен был проезжать через станицы. Мы же знаем, что он там гостил у Хастатова, — очевидно, просто поехал туда вместе с ним.
Эта поездка обогатила русскую литературу «Казачьей колыбельной песней» и «Дарами Терека», а кроме того, дала Лермонтову богатый материал для «Бэлы» и «Фаталиста».
«Мне как-то случилось прожить две недели в казачьей станице на левом фланге; тут же стоял батальон пехоты; офицеры собирались друг у друга поочередно, по вечерам играли в карты».
Так начинается «Фаталист»[778].
Пребыванию Лермонтова в Червленой и Шелковской мы обязаны упоминанием в этой повести о казачках, «прелесть которых трудно постигнуть, не видав их», и описанием ночной станицы, когда Печорин возвращается домой пустыми переулками после пари с Вуличем и месяц, «полный и красный, как зарево пожара», показывается «из-за зубчатого горизонта домов».
Казачья станица описана в «Фаталисте» необычайно скупо, а между тем лермонтовское изображение остается в памяти на всю жизнь и другими описаниями не вытесняется.
«Убийца заперся в пустой хате, на конце станицы, — пишет Лермонтов в „Фаталисте“. — Мы шли туда. Множество женщин бежало с плачем в ту же сторону. По временам опоздавший казак выскакивал на улицу, второпях пристегивая кинжал, и бегом опережал нас»[779].
Действие «Бэлы» происходит за Тереком, на левом фланге кордонной линии, «в крепости у Каменного брода».
Это не выдумано: Лермонтов называет конкретное место. Крепость находилась на Аксае, в восемнадцати верстах от Шелковской станицы, за переправой, и называлась «Таш-Кичу», или «Каменный брод». Выстроена она была при Ермолове, одновременно с крепостью «Внезапной», и обеспечивала Линию, шедшую по рекам Аксай и Акташ, от набегов чеченцев.
Все это хорошо известный Лермонтову район гребенских станиц. Недаром Печорин посылает нарочного за подарками в Кизляр («Бэла»), а потом отлучается в казачью станицу («Фаталист»).
Из книг и рукописей по истории гребенского казачества, из воспоминаний участников кавказской войны можно почерпнуть богатый материал, но даже и приблизительно нельзя себе представить, как близко все это одно от другого — Кизляр, Шелковская, Червленая, крепость за Каменным бродом, долины Аргуна и Ассы, описанные в «Измаил-бее», Грозная, откуда Лермонтов в 1840 году отлучался в казачьи станицы. От Шелковской до Гудермеса (бывш. Алхан-Юрт на Сунже) — около тридцати километров, до Хасав-Юрта — около тридцати двух.
Это стало понятно мне после того, как удалось побывать на Тереке, проехать через станицы в Кизляр, послушать рассказы старожилов, особенно доктора Степана Петровича Ларионова в станице Шелковской.
Нынешняя Шелковская стоит не там, где она находилась при Лермонтове. Жители ее отселились на новое место — в четырех километрах от Терека — после наводнения 1885 года. Наследники Акима Акимовича Хастатова продали тогда имение переселенцам, и на землях хастатовской усадьбы возник хутор Харьковский. Но и сейчас в густом лесу можно еще найти места, где было Шелкозаводское поселение, станица, кладбище, усадьба Хастатовых.
Идешь через чинаровый и карагачевый лес, обвитый плетями дикого винограда, бесконечной кажется непроходимая чаща, темная зелень, поляны, окруженные терном и ежевичником, заросшие травой дороги, в полтора человеческих роста камыш с сухими метелками. И вдруг — внезапный простор: плавное, быстрое течение Терека, широкого, как в половодье, с глянцевитой поверхностью тяжелой, словно густой воды. А за Тереком — горы, тоже уже знакомые нам через Лермонтова, а потом через Льва Толстого.
Недаром Шелковое звалось «земным раем». И понятно, почему Лермонтов так привязался к этим местам на всю жизнь.
Сохранилось предание, что «Казачью колыбельную песню» Лермонтов написал в станице Червленой. Рассказывают, что, войдя в хату, где ему отвели квартиру, он застал там молодую красавицу казачку Дуньку Догадиху, напевавшую песни над колыбелью сына своей сестры. И будто бы эта встреча вдохновила Лермонтова на создание его замечательного стихотворения[780].
Допустим, что в действительности этого даже и не было. А если и было, то все равно мы должны помнить, что, кроме песен, Лермонтов знал нравы и быт гребенских казаков и что его «Песня» не подражание народной, а обобщение самых разнообразных впечатлений. Но бесспорно, что воплощены эти впеатления в духе народной поэзии. Недаром жители Червленой считали, что Лермонтов написал «Казачью колыбельную песню», услышав в их станице подлинные казачьи песни. Если бы они не почувствовали этого внутреннего сродства лермонтовской песни с их собственными, не возникло бы предания о том, как, услышав пение казачки, Лермонтов тут же, пока вносили в хату его вещи, присел к столу и набросал на клочке бумаги свою «Колыбельную песню», да еще, окликнув казака Борискина, прочел ему эту песню, чтобы услыхать его мнение[781].
Это предание имеет несколько вариантов, — значит, оно очень устойчиво и основано, очевидно, на действительном случае.
У гребенских казаков весьма популярны песни на слова Лермонтова, в том число и «Казачья колыбельная песня». Как известно, чуждые слова и книжные обороты в песнях поэтов неизбежно подвергаются в народе замене или переделке, применительно к пению и живому народному языку. Однако составитель сборника «Песни гребенских казаков» специально отмечает, что «тексты лермонтовских стихов в фольклорном бытовании не подвергаются существенным изменениям»[782], — новое доказательство, что образы и эпитеты лермонтовских стихотворений сродни гребенским песням.
Каким же песням гребенских казаков сродни «Казачья колыбельная» Лермонтова?
3
В качестве главного источника «Казачьей колыбельной песни» в примечаниях к полным собраниям сочинений до самого последнего времени называлась «Песнь над колыбелью ребенка вождя» Вальтера Скотта. Первым заявил об этом С. Шевырев в статье, направленной против Лермонтова и напечатанной еще при жизни поэта[783]. С тех пор это «наблюдение» Шевырева путешествует из книги в книгу в продолжение целого столетия. Французский исследователь Э. Дюшен совершенно уверенно сообщает в своей книге, что «вдохновителем» этой песни Лермонтова «является, главным образом, Вальтер Скотт». Эта оговорка — «главным образом» — прибавлена только потому, что, кроме Вальтера Скотта, Дюшен предлагал считать вдохновителем этого стихотворения и Полежаева[784].
Кроме Вальтера Скотта и Полежаева, в качестве источников «Казачьей колыбельной песни» назывались и «Кавказский пленник» Пушкина, и «Тарас Бульба» Гоголя. Последняя вещь — потому, что в ней имеется образ матери-казачки, провожающей на войну сыновей.
В данном случае ссылки на литературные источники особенно неубедительны потому, что в стихотворении воспроизводится то, что заведомо было известно Лермонтову помимо всяких литературных источников. Совершенно ясно, что образ матери-казачки, провожающей на войну сына, возник у кавказского офицера Лермонтова независимо от чтения Гоголя, а тем более Вальтера Скотта. И не из Пушкина, а из самой действительности заимствован им «злой чечен», переплывающий Терек. Как мы уже видели, Лермонтов с детских лет имел еще более точные представления о «злых чеченах», чем Пушкин.
Однако другие исследователи Лермонтова, изучавшие его поэзию в связи с русским фольклором, справедливо считали, что в создании «Казачьей колыбельной песни» более важную роль сыграло знакомство поэта с народными казачьими песнями. Еще в 1914 году Н. М. Мендельсон в очень хорошей статье «Народные мотивы в поэзии Лермонтова» писал, что, «вращаясь среди казаков, верных хранителей старой песни, поэт вновь прикоснулся к чистому роднику народной поэзии и создал „Казачью колыбельную песню“ и „Дары Терека“»[785]. Тогда же другой исследователь, Л. П. Семенов, в книге «Лермонтов и Лев Толстой» сравнил лермонтовскую «Казачью колыбельную» с гребенской песней, в которой рассказывается о матери-казачке, качающей колыбель сына.
- Как у нас-то было на тихом Дону,
- Что у нас-то было во зеленом саду,
- Что под грушею было, грушею зеленою,
- Под яблоней было, яблоней кудрявою,
- На цветочках было на лазоревых,
- На травушке было на шелковенькой,
- Нa кроватушке было на тесовенькой,
- Нa перинушке было на пуховенькой —
- Что мать сына воспородила,
- Что белою грудью мать сына вскормила.
- Пеленала мать сына в пеленочку камчату,
- Что качала мать сына в зыбочке кипарисовой,
- Берегла-то мать сына от ветра, от вихоря,
- Берегла-то мать сына от солнышка от красного,
- Берегла мать сына от сильных дождиков,
- Не уберегла мать сына от службицы государевой.
Семенов считает, что «Казачья колыбельная песня» Лермонтова очень близка к этой гребенской песне по содержанию и стилю[786].
С этим согласиться довольно трудно.
Исследователь совершенно прав, когда утверждает, что знакомство с казачьими песнями в создании лермонтовского стихотворения сыграло важную роль. Но пример его совершенно неубедителен.
Прежде всего, едва ли нужно отыскивать какой-то определенный источник лермонтовского стихотворения. Чем больше знакомишься с песнями гребенского казачества, тем более становится ясной близость Лермонтова к этим песням. Но стоит только ограничиться какими-нибудь определенными песнями — и сходство сразу становится неощутимым. Прочитанные подряд песни гребенцов необычайно полно воссоздают их былую жизнь — с военной службой, с разлукой, походами, войнами, героическими подвигами казаков и гибелью вдали от родной станицы. Вот это и сумел уловить Лермонтов в «Казачьей колыбельной» и в «Дарах Терека».
Однако было бы ошибкой полагать, что строки:
- Я седельце боевое
- Шелком разошью…
Лермонтов позаимствовал из гребенских песен. Расшитые шелком седла и вороных коней он видел в гребенских станицах собственными глазами. Но важно, что из своих впечатлений он отобрал те же, что отбирает народная песня.
- Милый пришлет поклон верный,
- Коня вороного
- Коня, коня вороного,
- Сиделице ново.
- Что сиделице ново,
- Зеленого шелку.
- Зеленого шелку, шелку,
- Гребенского полку[787].
Эта песня поется в Червленой, но верность Лермонтова казачьим песням может быть обоснована только всем песенным обиходом гребенского казачества, потому что «Казачья колыбельная песня» представляет собой художественное обобщение и похожа она не на одну и не на три, а на многие казачьи песни.
4
Вот что писал уже упомянутый нами Э. Дюшен о «Дарах Терека»:
«Известна склонность В. Гюго одушевлять видимую природу: леса, скалы, реки, горы — все это имеет у него свой голос. Подобное предрасположение всегда было неиссякаемым источником мифов. Через олицетворение, — которое гений В. Гюго предохранил от холодности, свойственной олицетворениям классической литературы, — он выводит на сцену реку, гору и заставляет их говорить… От двух стихотворений Лермонтова — „Даров Терека“ (1839) и „Спора“ (1841) — не отказался бы и Виктор Гюго: мы полагаем, — делал вывод Дюшен, — что эти два стихотворения написаны под влиянием работы воображения, столь характерной для В. Гюго, и что „Разгневанный Дунай“ внушил и подсказал их Лермонтову…»[788]
Из этой похвалы («от „Даров Терека“ и от „Спора“ не отказался бы и В. Гюго») может следовать только один вывод: что Лермонтов — способный ученик Виктора Гюго.
Не опровергая выводов Дюшена, исследователи Лермонтова (Л. П. Семенов, Б. М. Эйхенбаум) утверждают, однако, что источником лермонтовской баллады послужил также и местный фольклор, что «Дары Терека» восходят к песням гребенских казаков[789]. Но при такой постановке вопроса — наряду с Гюго — самый фольклор оказывается одной из разновидностей литературных источников. К тому же остается совершенно неясным, к каким песням гребенских казаков восходит лермонтовское стихотворение, а главное — в чем сказалась эта близость к фольклору. Вопрос этот в специальной литературе поставлен уже давно, но совершенно не разработан.
Н. Мендельсон в статье «Народные мотивы в поэзии Лермонтова» привел гребенскую песню о Тереке Горыниче, что «прорыл-прокопал горы крутые» и «упал во синее море, во Каспийское»:
- Ой ты, батюшка, наш батюшка,
- Быстрый Терек ты Горынич!
- Про тебя лежит слава добрая,
- Слава добрая, речь хорошая!
- Ты прорыл-прокопал горы крутые,
- Леса темные;
- Ты упал, Терек Горынич, во синее море,
- Во Каспийское;
- И на устье ты выкатил бел горючий камень.
- Тут и шли, прошли гребенскне казаки со батальицы,
- Что с той-то батальицы со турецкой;
- Не дошедши они до белого камушка, становилися;
- Становилися они, дуван дуванили.
- Что на каждого доставалося по пятьсот рублей,
- Атаманушке с есаулами по тысяче;
- Одного-то доброго молодца обдуванили:
- Доставалась ему, добру молодцу, красная девица,
- Как убор-то, прибор на красной девице — во пятьсот
- рублей.
- Русая коса — во всю тысячу,
- А самой-то красной девице — цены нетути[790].
Л. П. Семенов указал на другую песню, в которой поминается о том, как
- Надевали уздени-князья панцири трехколечные
- С налокотниками позлащенными[791].
Но обе песни довольно далеки от лермонтовской баллады, а главное — заключают в себе такие общие признаки, которые могли быть известны поэту помимо песен: кабардинцы не только в песне, но и в действительности носили позлащенные налокотники, у казачек бывают светло-русые косы и в жизни, и Терек впадает в Каспийское море не только в песнях. Судя по этому, Лермонтов мог описать в «Дарах Терека» непосредственные свои впечатления, стихотворение могло бы и не иметь фольклорного источника.
На самом деле предположения исследователей правильны, но в их руках не было достаточно убедительных аргументов. А между тем имеется хоть и косвенное, но все же очень точное подтверждение, что наряду со многими другими наблюдениями Лермонтова вдохновили на создание «Даров Терека» произведения народной поэзии.
Но прежде чем познакомиться с этими произведениями народного творчества, попробуем выяснить, когда и кто их записывал.
5
В 1876 году историк гребенского казачества И. Д. Попко, собирая материалы для книги «Терские казаки с стародавних времен», побывал в станице Ессентукской у родовитого гребенца, уроженца станицы Червленой, казачьего генерала Федула Филипповича Федюшкина. Это был большой любитель казачьей старины. В прошлом адъютант Гребенского полка, он много лет собирал копии боевых реляций, приказы, письма кавказских военачальников — словом, все, что касалось истории Гребенского казачьего войска.
В домашней библиотеке Федюшкина Попко обнаружил рукописный сборник казачьих преданий, «оставшийся, — как он пишет, — после человека науки, носившего серую солдатскую шинель и убитого в одной из вельяминовских экспедиций за Тереком, в 1830-х годах».
Эту рукопись Попко получил в свое распоряжение, воспользовался ею в работе над своей книгой и назвал в числе источников в предисловии и в примечаниях[792].
Выпустив в свет первый том своего исследования, он задумал издать записи гребенского фольклора отдельной книгой: подготовил к печати тексты, снабдил их подробными примечаниями, но рукопись по каким-то причинам осталась ненапечатанной, попала после смерти Попко в Военно-исторический отдел штаба Кавказского военного округа в Тифлисе и теперь обнаружилась в фондах Центрального государственного исторического архива Грузинской ССР[793].
В предисловии к сборнику Попко указал, что, кроме книг, он использовал в этой работе «записки г. Раздорского, который в 1843 году занимался собиранием материалов для составления историй гребенских казаков и Тюменской орды, но за смертью его, Раздорского, записки те остались незаконченными и были отправлены в числе прочих его бумаг к его родным».
В примечании указано, что поручик Кабардинского егерского полка Игнатий Раздорский был убит в деле с горцами на Кумыкской плоскости, близ деревни Андреевой, в 1844 году.
Как будто получается, что в руках Попко был и «рукописный сборник казачьих преданий», оставшийся после «человека науки», носившего солдатскую шинель, и, кроме того, «записки г. Раздорского», занимавшегося собиранием материалов для истории гребенского казачества.
Однако это не так. По всем признакам, в распоряжении Попко были не две таких рукописи, а только одна. Очевидно, вначале он просто не знал, кем был составлен сборник, сохранившийся в библиотеке Федюшкина. А потом, работая над материалами, установил фамилию Раздорского и выяснил, что Раздорский служил не в «серой солдатской шинели», а поручиком в Кабардинском полку, и хотя погиб за Тереком, но не в тридцатых годах, а в начале сороковых. Если при этом учесть, что, изучая гребенское казачество, Раздорский интересовался историей Тюменской орды, которая существовала на Тереке еще до прихода русских казаков, то становится очевидным, что Попко имел все основания назвать составителя сборника казачьих преданий «человеком наук».
Можно считать установленным, что «рукописный сборник преданий» и «записки г. Раздорского», которыми пользовался Попко, — это одно и то же. На рукописи, хранящейся в Тбилисском архиве, имеется помета Попко: «Получено от генерала Ф. Ф. Федюшкина»[794].
Следовательно, эти записки относятся к началу сороковых годов прошлого века. Но даже если допустить, что, кроме записок Раздорского, Федюшкин передал Попко еще и вторую рукопись — сборник преданий, составленный политическим ссыльным в «солдатской шинели», — то в этом случае записи Тбилисского архива следует отнести к еще более раннему времени — к тридцатым годам.
6
Сборник Попко составляют исторические стихотворные сказы. Один из них — про Червленый городок — начинается с описания гневного Терека, затопляющего казачьи хаты и виноградники:
- Терек бурный, Терек страшный
- Волны мечет с берегов,
- Злобный вид его ужасный
- Для казаков гребенцов.
Уже первые строчки невольно вызывают в памяти «Дары Терека» Лермонтова:
- Терек воет, дик и злобен,
- Меж утесистых громад,
- Буре плач его подобен,
- Слезы брызгами летят.
В сказе про Червленый городок, так же как и в лермонтовской балладе, Терек наделен человеческой речью, народная фантазия дала ему характер и образ:
- Терек бурный, Терек злобный,
- Страшно близко подойти,
- Только девицы решились
- К нему с просьбою пойти.
- И на месте, где теперя
- Садик звездочкин стоит,
- Там красотки свою просьбу
- Так начали говорить:
- — Здравствуй, Терек наш Горинич!
- Здравствуй, батюшка родной!
- Мы пришли к тебе, кормилец,
- Просить милости слезой!
- Уйми, славушка Горинич,
- Страшных волн своих поток,
- Что беспощадно сады топят
- И родной наш городок!
- Ведь мы дети твои, Терек,
- И чтем имечко твое,
- В песнях хвалим тебя славно,
- Как бы счастие свое!
Девы бросают в волны венок и ждут ответа. Но «Терек брови хмурил злобны», и тогда девы предлагают ему подарок:
- И за то возьми любую
- Из нас деву для себя,
- С бровью черной, статну, стройну
- И румяну, как заря.
Заметим, что образ красавицы казачки, которую предлагают в дар Тереку, гораздо больше напоминает образы «Даров Терека», чем казаки, что «дуван дуванили», то есть делили добычу.
Терек отказывается от предложенного подарка. Улыбаясь, «ус свой длинный вверх поднял, рукой бороду погладил» и ответил, что венок примет, «а девицы мне не нужно, старику». Он просит казачек, чтобы деды и отцы их пришли послушать его речь.
- Потом вновь насупил брови
- Суровый Терек на глаза
- И смолк, как буря, из которой
- Готова хлынуть вновь гроза.
Казаки выходят на берег, становятся полукругом и обращаются к нему со словами почтения.
«Терек был суров и страшен», «исподлобья смотрел грозно». Потом «поднял мрачны брови и глаза свои открыл» и, обратившись к казакам, стал вспоминать им их обиды:
- И хазары и авары
- Пили мои сладки воды;
- Пили ее даже греки.
- Скифы, гунны и маджары,
- Орда сильна половецка,
- И монголы, и татары,
- И славяне не раз с битвы
- Ко мне в гости заходили
- И, воды моей напившись,
- Благодарны уходили,
- Но когда я называться
- Дедом Тереком начал,
- Тогда славных ваших предков
- На жилье к себе принял.
- Они были мне покорны
- И довольны были мной,
- Я за то их кормил рыбкой
- И поил своей водой…
- .
- Вы, покинув мою воду,
- Чихирь пьете каждый день,
- И, на смех всему народу,
- Предпочли вы труду лень!
С тех пор как гребенцы стали ругаться над ним, что он «старый и горбатый, и смеяться над водой», Терок насылает на них наводнения.
Долгие споры с казаками кончаются тем, что казак Андрон Дмитрич плюнул в Терек.
- Терек ахнул, увидавши
- Эту дерзость от внучат,
- Взволновался и зубами
- Начал злобно скрежетать.
- Брови хмурил, будто тучи
- На глаза он напущал:
- В глазах молнии сверкали,
- Из уст гром загрохотал,
- Когда волны за волнами
- Выходили с берегов
- Топить город и сады все
- Внуков своих гребенцов.
- — Затопите! — кричал Терек, —
- Весь Червленый городок
- И, как жертву, унесите
- Его в Каспий, на восток!
Но, «проводивши волны» — топить «внуков городок» и сады их, как бы в жертву, «нести в Каспий, на восток»:
- Шапку свою торопливо
- Он насупил на глаза,
- Чтоб от внуков скрыть, как будет
- Литься с глаз его слеза,
- И не дать бы им заметить
- Чувство скорбное свое…
Заключительная часть песни «Червленый городок» повествует о том, как к Тереку приходит «дедука вековой»:
- С страны далекой навестить
- Родной Червленый городок.
- Какой покинул он тогда,
- Как Петр Великий на восток
- Послал искать златого дна.
В 1714 году сибирский губернатор донес Петру I о золотом песке, «находимом в Малой Бухарии». В своей незавершенной «Истории Петра» Пушкин писал: «О сем Петр сообщит бывшему тогда в Петербурге хивинскому посланнику. Сей подтвердил тобольское известие и прибавил, что при реке АмуДарье находится таковой же золотой песок в б<ольшой> Бухарии. Сие подало повод к исследованию той стороны, а со временем дало мысль о торговле с Индией»[795].
В 1716 году, желая выяснить возможность создания водного торгового пути в Индию, Петр снарядил экспедицию из 500 гребенских казаков, под командованием князя Бековича-Черкасского, к хану Хивинскому. Бековичу поручалось «осмотреть прилежно» течение Аму-Дарьи и «ежели возможно оную воду паки обратить в старый пас; к тому ж прочие устья запереть, которые идут в Аральское море»[796].
Другими словами, стремясь установить водный путь в Индию, Петр интересовался тем, нельзя ли повернуть воды Аму-Дарьи в Узбой и направить их в Каспийское море.
Экспедиция Бековича-Черкасского окончилась плохо. Самого Бековича, сняв с него живого кожу, хивинцы обезглавили, остальных перебили, но двое гребенцов уцелели — были проданы в рабство персиянам. Только через много лет удалось им бежать на родину.
И вот Червленого городка казак Иван Демушкин дошел «до брега Терека-реки» и не находит своего жилья:
- Дед жадно ищет городка,
- Он ищет признаков его.
- Но, к скорби тяжкой старика,
- Нe видно было ничего.
Путник обращается к деду Гориничу, просит сказать, «куда девался городочек».
Терек в ответ жалуется на неблагодарных внучат, которых прогнал от себя. Он тешит себя мечтой, что
- Из Хивы мои внуки
- Скоро придут до меня.
И слышит от старого казака о том тяжком конце, который постиг его «внуков».
Песня подробно передает всю историю Хивинского похода. Описав гибель отряда, старый казак заключает свой невеселый рассказ:
- — Вот что видел и что слышал,
- Я все тебе передал,
- И внучат своих из Хивы
- Чтоб ты больше уж не ждал. —
- Старик смолкнул и молитву
- По убитым стал творить.
- А Горинич по внучатам
- Слезу начал рекой лить.
Попко ошибочно назвал это произведение песней. На самом деле это стихотворный сказ, в котором, однако, широко использованы образы гребенских песен.
«Червленый городок» заключает в себе более девятисот строк, из которых мы привели здесь около ста. Сложен он в четких традициях солдатского и городского ремесленного сказа, известного еще с XVIII века и проходящего через весь XIX век. Вещь эта подлинная, народная, созданная, видимо, каким-то грамотным казаком, вернее всего — из рода того самого Ивана Демушкина, который вернулся на родину «вековым дедукой», лет шестьдесят спустя после того, как 500 гребенцов выступили в Хивинский поход.
Незадолго до его возвращения, в 1767 году, внезапное наводнение затопило Червленый городок и сады.
«Сего июня против 10 числа, в ночи, — начиналось официальное донесение, — внезапу от воли божией из реки Терека прибылая вода усиливалась течением через яр в степь в таких местах, где издревле течения и опасности никакой не было и никто не запомнит»[797].
Правда, на новое место червленцы перешли только после наводнения 1813 года, когда «векового дедуки» уже никак не могло быть в живых, но такого рода анахронизмы в народной поэзии — явление частое. Во всяком случае, видно, что сказ возник уже после переселения, которое относится к 1816 году.
Итак, в его основе лежат подлинные события из жизни станицы Червленой, а возник он как раз в те самые годы, когда Лермонтов ребенком гостил у Хастатовых в Шелкозаводском. Легко представить, сколько рассказов слышал он вокруг об этом последнем разливе Терека: несколько станиц отселились тогда на новые места. Следовательно, не только произведения народной поэзии, но и живые рассказы очевидцев были той основой, на которой возникли потом «Дары Терека».
Письменные стихотворные сказы — малоисследованная область народного творчества. Тем не менее выяснено, что они всегда строятся на использовании песенных образов. Заподозрить подделку в данном случае невозможно. Поэты и собиратели стремились подделаться под песни, а этот жанр народной поэзии у литераторов и ученых уважением не пользовался.
Допустим, что текст этого повествования записан неточно. Пусть он даже подправлен собирателем: скифы, хазары и гунны смутили Б. В. Неймана и А. В. Попова. Тем не менее народная основа этого стихотворного предания не вызывает никаких сомнений.
Допустить влияние образов лермонтовской баллады на этот сказ невозможно: хотя он, может быть, и написан в 1843 году, то есть после того, как «Дары Терека» появились в печати, но стоит только вспомнить его форму, объем, историческую достоверность событий — и сомнение будет отвергнуто.
Но, кем бы ни было создано стихотворное повествование о Червленом городке и каково бы ни было качество записи, безусловно одно: этот сказ основан на местных преданиях и легендах. А это для нас в данном случае самое главное[798].
Действительно, описывая в своей книге «Терские казаки» опустошительные наводнения, Попко отмечает, что народная фантазия передает повесть об этих событиях в поэтических олицетворениях. «Так, в станице Червленой, — продолжает он, — живет рассказ о самом разрушительном наводнении, украшенный всеми чарами эпопеи. В какой-нибудь праздничный вечер его можно подслушать на завалинке от в вздыхающей по молодым годам мамуки, уже не грызущей семечек и забытой неблагодарными поклонниками».
Попко напечатал этот рассказ в своей книге под заглавием «Гнев Терека Горынича. (Легенда)»[799].
«С ранней весны, — начинается эта легенда, — начал сердито ворчать Терек Горынич да дуться на своих деток, гребенцов и гребеничек: замайорились, говорит, они, писаных пряников захотели, но по старине святой жить учали. И вот, наконец, вышел он из берегов терпения, порешил прогнать их с глаз долой, — не то чтоб выделить по-божьему, с награждением, а просто вытолкать в три шеи. Вскипел, запенился, мечет волну за волной на свой любимый Червленый городок, хлещет в двери и окошки, ломит плетни, ворота, тиной заволакивает виноградники, посягает даже и на скит святой. Пошел войной не хуже чеченского абрека…»
Не будем приводить ее дальше, эту легенду. Последовательность событий в ней и содержание споров Терека с казачками и казаками совершенно совпадают со стихотворным сказом и отличаются от него только в деталях.
Как в стихотворном сказе, точно так же и в легенде Терек очеловечен. Когда девицы отвесили ему поклон и «поклали венки на седую взъерошенную голову Горынича, — страсть какой он был гневный и сердитый, не сказал „аминь“ и веночки прочь швырнул».
Интересно, что, желая умилостивить Терек, казаки напоминают ему, что славят его в песне. Далее в легенде идет текст уже известной нам песни:
- Ах ты, батюшка наш, батюшка,
- Быстрый Терек ты, Горыньевич!
- Про тебя лежит слава добрая,
- Слава добрая, речь хорошая.
Впрочем, изложение легенды остается целиком на совести Попко, тем более что он записывал ее, как сам признается, «через пятое на десятое»[800]. Но и в данном случае качество записи для нас несущественно. Важно, что эта легенда бытовала в Червленой станице, что в произведениях казачьей поэзии — в легенде и в сказе — Терек одушевлен, наделен разумом, человеческим голосом и человеческими страстями. В поэтическом представлении гребенцов он и страшный, и бурный, и злобный, и суровый, то «насупит шапку» на глаза, нахмурит брови, и тогда в глазах его сверкают молнии, уста извергают гром. А то плачет — и из глаз его льются слезы.
Таков же он и у Лермонтова: «дикий», «злобный», «буйный», «сердитый», а с Каспием говорит ласкаясь, «лукаво» и «приветливо». Разгневавшись, он тоже плачет, и тогда слезы его летят брызгами.
Таким образом, мы имеем все основания считать, что аллегорическое изображение гневной реки подсказано не балладами Виктора Гюго, а вдохновлено народными песнями и преданиями.
7
Между тем лермонтовед Б. В. Нейман, познакомившись с текстом «Червленого городка», почему-то решил, что я вижу источник лермонтовской баллады в записи поручика Раздорского, и возражает[801]. Это — сплошное недоразумение. Никто и не утверждал подобного. Понятно, что Лермонтов записи Раздорского никогда и в глаза не видел. Да сама по себе эта запись в данном случае для нас и не существенна. Она нужна для того лишь, чтобы проследить по ней характерные образы гребенского фольклора. И действительно, мы убедились: в гребенских легендах и сказах Терек одушевлен и очеловечен. А что именно знал поэт — сказ или легенду, в детские ли годы довелось ему услыхать о гневе Терека Горынича или во время скитаний по Кавказу в 1837 году, — это как раз не так важно. Теперь уже окончательно ясно, что поэт воспел старца Каспия и буйный Терек, изобразил их страсти и передал разговор, вдохновленный поэзией гребенского казачества.
- И старик во блеске власти
- Встал, могучий, как гроза,
- И оделись влагой страсти
- Темно-синие глаза
- Он взыграл, веселья полный, —
- И в объятия свои
- Набегающие волны
- Принял с ропотом любви.
Если при этом учесть, что в Кизляре и в казачьих станицах жила легенда, так, очевидно, и оставшаяся незаписанной — об утонувшей девушке[802], то сродство лермонтовской баллады с гребенским фольклором станет очевидным еще более.
- Я примчу к тебе с волнами
- Труп казачки молодой,
- С темно-бледными плечами,
- С светло-русою косой.
- Грустен лик ее туманный,
- Взор так тихо, сладко спит,
- А на грудь из малой раны
- Струйка алая бежит.
За поэтическим образом Терека, несущего свои жертвы дремлющему старцу Каспию, в лермонтовском стихотворении возникали образы свободолюбивых сынов Кавказа:
- Я привез тебе гостинец!
- То гостинец не простой:
- С поля битвы кабардинец,
- Кабардинец удалой.
- Он в кольчуге драгоценной,
- В налокотниках стальных,
- Из Корана стих священный
- Писан золотом на них.
- Он угрюмо сдвинул брови,
- И усов его края
- Обагрила знойной крови
- Благородная струя;
- Взор открытый, безответный,
- Полон старою враждой;
- По затылку чуб заветный
- Вьется черною космой.
Неполной была бы физиономия Кавказа, если бы Лермонтов не воспроизвел в «Дарах Терека» другой богатырский образ, олицетворявший закаленное в боях гребенское войско:
- По красотке молодице
- Не тоскует над рекой
- Лишь один во всей станице
- Казачина гребенской.
- Оседлал он вороного
- И в горах, в ночном бою,
- На кинжал чеченца злого
- Сложит голову свою.
Лермонтов не перепел народные песни, не пересказал их, не подражал им. Но, соприкоснувшись с жизнью гребенских казачьих станиц, он вгляделся в этих мужественных людей, соединивших в себе черты исконно русские с лучшими чертами кавказских народов, сроднился с их песнями и преданиями, в полном согласии с духом народной поэзии одушевил явления природы и, дав, по выражению Белинского, «образ и личность ее немым и разбросанным явлениям», создал на основе песенных образов свое высокопоэтическое творение.
Недаром Белинский назвал «Дары Терека» поэтическою апофеозою Кавказа.
Каковы же итоги многолетних разысканий, кропотливого добывания фактов?
Выяснена обстановка на Кавказе в тридцатых годах прошлого века и обстоятельства, сопровождавшие службу Лермонтова в Нижегородском полку. Изучена кавказоведческая литература и следственные документы по делу о заговоре 1832 года, прослежены биографии десятков людей и их генеалогические связи, подняты послужные списки, просмотрены истории полков, приказы по Отдельному Кавказскому корпусу, протоколы Тифлисской городской думы, восстановлены адреса, использованы записки военных и путешественников, труды геологов, фольклорные записи, литературоведческие исследования, отчеты альпинистов и многие другие источники. Повторены кавказские маршруты Лермонтова. Сопоставлены и приняты во внимание не только сколько-нибудь значительные, но даже и мельчайшие факты.
Изучение замыслов Лермонтова, возникших в 1837 году или по его возвращении из Грузии, заставило обратиться к событиям войны 1812–1814 годов, к восстанию декабристов, к истории кавказской войны и войн русско-персидской и русско-турецкой, к грузинскому заговору 1832 года, к истории Грузии — ко времени ее присоединения к России. Теперь все эти замыслы поставлены в связь с идейной и политической жизнью России и Грузии первых четырех десятилетий прошлого века.
Работа эта была предпринята не для того только, чтобы заполнить пробел в биографии Лермонтова, но для того, чтобы внести новое в изучение его творчества, и прежде всего творческой истории его произведений и творческого облика самого Лермонтова.
В результате всех этих разысканий добыты новые данные об источниках зрелых творений Лермонтова, зародившихся во время его путешествия по Грузии и скитаний по Северному Кавказу, — «Демона», «Мцыри», отчасти «Героя нашего времени», «Даров Терека», «Казачьей колыбельной песни», «Спора», «Тамары», «Свиданья», очерка «Кавказец», сказки «Ашик-Кериб»…
Это, прежде всего, фольклор.
В продолжение долгих десятилетий поэзия Лермонтова рассматривалась, главным образом, в ее связях с произведениями русских и европейских писателей. В число источников лермонтовской поэзии включались сотни сочинений, и многие без достаточных к тому оснований.
Разумеется, неверно было бы умалять воздействие на поэта великих творений русской и мировой литературы. Тем более на Лермонтова — одного из самых чутких и образованных людей своего времени. Но с каждым годом новые факты все более подтверждают, что источник поэзии Лермонтова составляла живая действительность, его собственные переживания и наблюдения, народные предания, легенды и песни, рассказы бывалых людей, споры с друзьями. А в ряду этих живых впечатлений — и журналы и книги: русская и мировая поэзия, философия, социально-экономические труды, история, политика — весь обширный круг чтения Лермонтова, заново им осмысленный и творчески претворенный. Но повторим: прежде всего — окружавшая его жизнь во всем многообразии ее проявлений, в ее развитии, в ее сложных противоречиях.
Теперь, когда пересмотрена творческая история поэтических созданий Лермонтова, замышленных в 1837 году на Кавказе, когда удалось вникнуть в их реальный подтекст, — становится уже окончательно ясным, что и «Мцыри», и «Демон», и «Дары Терека», и «Казачья колыбельная песня», в продолжение целого столетия изучавшиеся в их отношении к предполагаемым западноевропейским источникам, на самом деле напоены темами народной поэзии. В «Демоне» и «Мцыри» претворился грузинский, хевсурский, осетинский фольклор; «Ашик-Кериб» представляет собой запись азербайджанской народной сказки: «Дары Терека» и «Казачья колыбельная песня» возникли на основе гребенских казачьих песен. Теперь уже вряд ли кому-нибудь покажется, что «Бородино» и «Песня про царя Ивана Васильевича…» представляют собой «случайные фольклорные стилизации» Лермонтова, как еще недавно думали некоторые исследователи. Становится очевидным, что фольклор был постоянным, органическим источником лермонтовской поэзии.
Глубокий и напряженный интерес Лермонтова к политической жизни России, к состоянию современного ему общества, с такой поразительной силой выразившийся в его знаменитой «Думе», сочетался у него с таким же постоянным интересом к отечественной истории — к эпохе Ивана Грозного, к пугачевскому восстанию, к событиям Отечественной войны 1812 года, к заграничным походам русской армии, к истории кавказской войны.
Не оборвись жизнь Лермонтова на двадцать седьмом году — в трех романах, которые должны были составить, по его мысли, единое целое, важнейшие периоды отечественной истории оказались бы связанными между собой и предстали бы перед читателем в их развитии. И снова подчеркнем, что замысел этот в известной степени предварял замыслы Льва Толстого.
Мы знаем, какую огромную работу по собиранию исторического материала для «Войны и мира» проделал Л. Н. Толстой, сколько он перечитал многотомных исторических исследований и мемуаров — русских и иностранных, — изучил документов, пересмотрел гравюр и литографий, сколько беседовал с историками и с военными, — словом, сколько прочитанного и услышанного он переосмыслил и обобщил. Лермонтов, взявшись за изображение той же эпохи за двадцать пять лет до Толстого, находился в положении неизмеримо более трудном. Многотомные исследования военных историков еще не появлялись, воспоминания и суждения военных людей, собеседников Лермонтова, хотя во многом были и живее, и непосредственнее, и достовернее, но в них лишь косвенно отражался масштаб великих исторических событий, и Лермонтову, в отличие от Л. Толстого, предстояло выполнить работу историка — собирателя фактов — и не столько переосмыслить, сколько впервые во многом осмыслить рассказы о событиях Отечественной войны 1812 года и освобождении русскими войсками Европы в 1813–1814 годах (вспомним, что он собирался описать в одном из своих романов действия и «в сердце России» и «под Парижем»).
Если же вдуматься в замысел заключительного романа из этой неосуществившейся трилогии Лермонтова, в котором он хотел показать Тифлис при Ермолове, ермоловские экспедиции в горы Центрального Кавказа, персидскую войну и гибель Грибоедова, становится ясно, что он собирался изобразить события, происходившие в период подготовки и поражения декабрьского восстания 1825 года, и людей, связанных с декабристами. Об этом свидетельствуют фигуры Ермолова и Грибоедова. Попутно выясняется, что мысль написать такой роман возникла у Лермонтова после личной встречи с Ермоловым и что аллегорическое описание движения русских войск на Кавказ в стихотворении «Спор» было насыщено глубоким историческим смыслом и необычайно острым политическим содержанием.
Замысел этой исторической трилогии до сих пор мало обращал на себя внимание исследователей главным образом потому, что не ставился в связь с общим развитием творчества Лермонтова и не наполнялся конкретным историческим содержанием.
Между тем он свидетельствовал о том, что идейная близость Лермонтова к декабристам и Грибоедову, возникшая еще в годы юности, привела его к мысли создать после «Героя нашего времени» роман о судьбе того поколения, которое возмужало в огне Отечественной войны против Наполеона и было сломлено катастрофой 1825 года. «Уже кипучая натура его начала устаиваться… орлиный взор спокойнее стал вглядываться в глубь жизни. Уже затевал он в уме, утомленном суетою жизни, создания зрелые…» — писал Белинский в рецензии на посмертное издание «Героя нашего времени», в которой рассказал о намерении Лермонтова написать «три романа из трех эпох жизни русского общества».
Нельзя не отметить здесь историческую закономерность: замысел «Войны и мира» Толстого точно так же родился в связи с работой над «Декабристами».
Мысли об исторической судьбе своего народа, любовь к отечеству, которую Лермонтов, по выражению Добролюбова, понимал «истинно, свято, разумно», помогли ему постигнуть достоинства и других населявших Россию народов. На новом материале, собранном в этой книге, мы старались показать живой интерес Лермонтова к поэзии и культуре грузинского народа, к языку и поэзии азербайджанского. В круг знакомых Лермонтова входят новые люди: замечательный грузинский поэт, выдающийся азербайджанский писатель — демократ-просветитель, вдова великого русского писателя, способствовавшая сближению русской и Грузинской культуры.
Через них Лермонтов воспринимал Кавказ не как экзотику, не поверхностно, а углубленно и органически.
Кроме Грибоедова, грузинские замыслы которого дошли до нас только в отрывках, пожалуй, никто из русских поэтов прошлого не почувствовал так полно, так органично, как Лермонтов, Грузию — ее пейзаж, ее фольклор, ее исторические памятники. Русская читающая публика издавна связывает представление о красоте Грузии с образом лермонтовской Тамары, той безымянной грузинки, которая, спускаясь с кувшином к студеному роднику под горой и напевая простую песню, пробудила «сладкую тоску» в груди Мцыри. Для русского читателя представление о Грузии неотъемлемо связано с картинами грузинской природы в «Демоне», «Мцыри», в «Герое нашего времени».
Узнав Кавказ еще в детстве, Лермонтов с годами все глубже вникал в исторические судьбы кавказских народов, все больше интересовался их культурой. «Там, на Востоке, тайник богатых откровений», — говорил Лермонтов Краевскому, в последний раз покидая Петербург за три месяца до своей трагической гибели. При этом Лермонтову, так же, как и Пушкину, было свойственно чуждое всякой национальной ограниченности отношение к народам Кавказа.