Лермонтов. Исследования и находки Андроников Ираклий

В другом месте, после слов: «Мне делается дурно» — он начал: «Я забыл ее дом», — написал: «Я за», остановился, переправил «я за» на «меня» и продолжал: «Меня нашли и отнесли на гауптвахту». А затем снова вернулся к «Я за»: «Я забыл ее дом наверное». Значит, про гауптвахту он раньше не думал, эта важная деталь сюжета пришла ему в голову в процессе писания[685].

В этих «описках» лермонтовского автографа отражен процесс возникновения нового замысла: мы словно видим, «как волнуются в отваге» его мысли, как слова, толпясь и тесня друг друга, торопят перо и перо иногда забегает вперед, опережая рождение целой фразы. Ни в одном письме Лермонтова мы не встречаем этого — только в черновиках прозы.

В пользу того, что набросок «Я в Тифлисе» имеет отношение к запискам Печорина, могли бы, пожалуй, послужить доводом и слова Максима Максимыча о том, что месяца через три после смерти Бэлы Печорин был назначен в е…й полк и уехал в Грузию.

Первоначальный набросок «Тамани». Автограф Лермонтова.

Из тетради «Чертковской библиотеки».

Государственный Исторический музей. Москва.

Возможно, что Лермонтов собирался начать его записки эпизодом, действие которого происходит в Тифлисе — в серных банях, в караван-сарае, на мосту возле Метехи, в лавке оружейных дел мастера, в кривых переулках и тупиках восточного города, где, остановившись у своего знакомого, герой встречается с ученым татарином Али, случайно знакомится потом с загадочной грузинкой и невольно оказывается втянутым в какую-то таинственную историю. Сохранились свидетельства современников о том, что случай, подобный описанному в повести «Тамань», произошел в Тамани с самим Лермонтовым[686]. Тем больше оснований считать запись «Я в Тифлисе» планом повести, а не автобиографическим документом. Ведь если Лермонтова приняли за тайного соглядатая в Тамани, вряд ли такая же история могла повториться и в Тифлисе.

В Тамани Лермонтов был раньше, чем в Тифлисе. Очевидно, сюжет, подсказанный ему действительным происшествием в Тамани, стал потом обрастать новыми впечатлениями и превратился в замысел «тифлисской повести», более сложной по фабуле, чем «Тамань». Недаром кажется, что в набросках «Я в Тифлисе» заключен сюжет не одной, а целых двух повестей — и «Тамани» и «Фаталиста». Ведь история убитого офицера — это как бы неблагополучная судьба Вулича. Такая же история повторяется и с рассказчиком, но из столкновения с теми же людьми он выходит победителем. На таком же противопоставлении судеб двух офицеров — судьбы с концом «плохим» и с концом «хорошим» при одинаковых обстоятельствах — построен и «Фаталист». Byлич, которому предназначено умереть, погибает. Печорин, дерзко испытывающий судьбу, бросается в хату, где заперся убийца Вулича, и тем не менее остается жив. И после короткой схватки с ним оказывается победителем. Мне кажется, что из записи «Я в Тифлисе» родились сюжеты обеих повестей — и «Тамани» и «Фаталиста» — и что эта запись представляет собой самый первоначальный план записок Печорина.

Может возникнуть совершенно законный вопрос: почему Лермонтов связал действие «Тамани» и «Фаталиста» с Северным Кавказом?

Да потому, что в обстановке кавказской войны оба случая становились обыкновенными, с них снимался экзотический колорит.

Сюжет наброска «Я в Тифлисе» с офицером, бросающим в воду по приказанию коварной красавицы труп другого, убитого ею офицера, с финалом, в котором таинственный преследователь падает с высокого моста в бурную реку, — этот замысел имел больше общего с кавказскими повестями Марлинского и с юношеской прозой самого Лермонтова, чем с будущим журналом Печорина. Работая над «Героем нашего времени», Лермонтов не только освободил этот первоначальный замысел от густоты романтических красок, но и пересказал это приключение с иронией по адресу романтических повестей. Заменив столкновение на мосту борьбой в лодке, он подчеркнул необычность этой борьбы иронически: Печорина хочет утопить девушка. Гибель противника и победа офицера оказываются мнимыми: девушка выплывает на берег, а Печорин ограблен. Недаром в «Герое нашего времени» Печорин замечает по адресу Грушницкого, что он из тех людей, «которых просто-прекрасное не трогает и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания. Производить эффект — их наслаждение»[687]. В безлюдном приморском городке «на Линии» приключение офицера, «странствующего с подорожной да еще по казенной надобности», становилось будничным эпизодом кавказской войны, а основной конфликт повести приобретал новый, очень значительный смысл. Лермонтов получал возможность сказать от лица Печорина: «И зачем было судьбе кинуть меня в мирный круг честных контрабандистов (курсив Лермонтова. — И. А.)? Как камень, брошенный в гладкий источник, я встревожил их спокойствие, и как камень едва сам не пошел ко дну».

Эти простые люди, жившие над морским обрывом в Тамани, названы «честными контрабандистами» потому, что они тайно доставляли горцам оружие — «честную» контрабанду, ибо она помогала борьбе свободолюбивых народов Кавказа с царским самодержавием. Наблюдательный и любопытный Печорин показался этим людям опасным врагом, от которого следовало избавиться любой ценой. Таким образом, в маленьком городке на Черноморской линии конфликт этот наполнялся совершенно иным содержанием. Лермонтов сумел показать повседневную жизнь простых людей, олицетворенную в типических образах. Получилась повесть, к которой в полной мере можно отнести слова Белинского, сказанные по поводу «Бэлы»: «…Чтение прекрасной повести г. Лермонтова многим может быть полезно еще и как противоядие чтению повестей Марлинского»[688].

Но существовала, очевидно, еще и другая причина, которая побудила Лермонтова вернуться в «Тамани» к обстановке, связанной с истинным происшествием. В письме к Святославу Раевскому, написанном уже по возвращении с Кавказа в Петербург, летом 1838 года, Лермонтов объяснил причину, заставившую его отказаться от мысли продолжать работу над «Княгиней Лиговской». «Роман, которой мы с тобой начали, затянулся, — писал Лермонтов, — и вряд ли кончится, ибо обстоятельства, которые составляли его основу, переменились, а я, знаешь, не могу в этом случае отступить от истины»[689].

Эти слова часто цитируются (ошибочно!) как указание самого Лермонтова, что первый — петербургский — роман о Печорине «Княгиня Лиговская» был задуман им вместе с Раевским. Но почему-то никогда не обращают при этом внимания на продолжение фразы, заключающей важнейшее высказывание Лермонтова о своем творческом методе. А между тем совершенно ясно, что в пору, когда вынашивался замысел «Героя нашего времени», Лермонтов отчетливо сознавал, что художественная истина неотъемлема для него от жизненных обстоятельств, составлявших основу его романа.

Вот почему действие «Тамани» оказалось связанным с Таманью, а не с Тифлисом. Вот почему на материале «тифлисского сюжета» через несколько лет возникло стихотворение «Свиданье». В обоих случаях Лермонтов не захотел отступить от «истины» — обстоятельств, с которыми были связаны замыслы этих произведений.

2

Но если запись «Я в Тифлисе» — план повести, то кого же имеет в виду Лермонтов в первой строке? Кто эти «Петр:», «Г:», «ученый татар. Али», Ахмет, Геург, который делал кинжал убитому офицеру? Почему имена их обозначены сокращенно?

Нет сомнения, что эти имена Лермонтов зашифровал по тем же причинам, по которым не назвал тифлисских знакомых в письме к Раевскому. В наброске записаны реальные имена: это тифлисские знакомые Лермонтова, прототипы будущей повести. Даже и то немногое, что мы знаем о творческой истории «Героя нашего времени», позволяет нам высказать это с полной уверенностью.

Мы знаем, например, что летние месяцы 1837 года Лермонтов, в ожидании военной экспедиции, проводил в Пятигорске, где в ту пору находились Белинский и Сатин. Годом позже на Минеральных Водах лечился Н. П. Огарев. «Бывшие там, — писал Белинский об изображенных в „Княжне Мери“ посетителях кавказских вод, — удивляются непостижимой верности, с какою обрисованы у г. Лермонтова даже малейшие подробности»[690].

«Те, которые были в 1837 году в Пятигорске, — подтверждает Сатин, — вероятно, давно узнали и княжну Мери, и Грушницкого, и в особенности милого, умного и оригинального доктора Майера»[691].

Не только Сатин, — Огарев, Миклашевский, Торнау, декабристы Розен и Лорер, встречавшие на Кавказе доктора Майера, отмечают высокое искусство, с каким воспроизвел Лермонтов в «Герое нашего времени» черты и характер доктора Майера в образе доктора Вернера.

«Его некрасивое лицо было невыразимо привлекательно, — писал о Майере Огарев. — Волосы, остриженные под гребенку, голова широкая, так что лоб составлял тупой угол, небольшие глубокие глаза, бледный цвет лица, толстые губы, мундирный сюртук на дурно сложенном теле, одна нога короче другой, что заставляло его носить один сапог на толстой пробке и хромать… кажется, все это очень некрасиво, а между тем нельзя было не любить этого лица. Толстые губы дышали добротой, глубокие карие глаза смотрели живо и умно; но в них скоро можно было отыскать след той внутренней человеческой печали, которая не отталкивает, а привязывает к человеку; широкий лоб склонялся задумчиво; хромая походка придавала всему человеку особенность, с которою глаз не только свыкался, но дружился»[692].

Неправильные черты лица, «огромную угловатую голову, на которой волосы стриг под гребенку», хромоту, худощавость и небольшой рост Майера отмечает и Филипсон, рассказывая об этой личности, «далеко выступающей из толпы». Он встречал Майера в Ставрополе, в обществе декабристов, которых пересылали из Сибири в войска Кавказского корпуса. «В его добрых и светлых глазах было столько симпатичного, — говорит Филипсон, — в его разговоре было столько ума и души, что становится понятным сильное и глубокое чувство, которое он внушал к себе некоторым замечательным женщинам»[693].

Эти мемуарные характеристики можно дополнить репродукцией с автопортрета Николая Васильевича Майера, предоставленного мне его правнуком — профессором Горьковского государственного университета А. Г. Майером, и сличить словесное и графическое изображение друга Лермонтова с описанием доктора Вернера в «Герое нашего времени».

«Его наружность была из тех, — читаем мы в дневнике Печорина, — которые с первого взгляда поражают неприятно, но которые нравятся впоследствии, когда глаз выучится читать в неправильных чертах отпечаток души испытанной и высокой. Бывали примеры, что женщины влюблялись в таких людей до безумия и не променяли бы их безобразия на красоту самых свежих и розовых эндимионов. Надобно отдать справедливость женщинам: они имеют инстинкт красоты душевной; оттого-то, может быть, люди, подобные Вернеру, так страстно любят женщин».

«Вернер был мал ростом и худ и слаб, как ребенок, — продолжает Лермонтов, — одна нога была у него короче другой, как у Байрона; в сравнении с туловищем голова его казалась огромна: он стриг волосы под гребенку, и неровности его черепа, обнаженные таким образом, поразили бы френолога странным сплетением противуположных наклонностей. Его маленькие черные глаза, всегда беспокойные, старались проникнуть в ваши мысли. В его одежде заметны были вкус и опрятность; его худощавые, жилистые и маленькие руки красовались в светло-желтых перчатках. Его сертук, галстук и жилет были постоянно черного цвета».

Кроме глаз Вернера, которым Лермонтов сообщил черный цвет, в остальных деталях его наружность совершенно совпадает с автопортретом Майера и впечатлениями очевидцев. Но за этими внешними чертами под пером Лермонтова возникает характеристика еще более тонкая и глубокая, чем у Огарева, и уже обобщенная, позволяющая Лермонтову говорить не об одном человеке, но о «людях, подобных Вернеру».

Лермонтов не ограничился описанием внешности Майера, позволяющей угадывать за нею и духовный облик этого человека. Хоть и глухо, он все же упомянул о том, что в его собственных глазах возвышало доктора Майера больше всего, — о дружбе с декабристами. «Его приятели, — написал Лермонтов о людях, составлявших окружение доктора Вернера, — то есть все истинно порядочные люди, служившие на Кавказе». А несколькими строками ниже в дневнике Печорина сказано: «Я встретил Вернера в С… среди многочисленного и шумного круга молодежи».

Известно — об этом писал еще П. А. Висковатов, — что под «истинно порядочными людьми», жившими в С., Лермонтов разумел декабристов, живших в Ставрополе.

Но стоит только сопоставить эту формулу с фразой из письма Лермонтова: «В Тифлисе есть люди очень порядочные», чтобы еще раз убедиться в многозначительности этой фразы и важности заключенного в ней смысла.

Конечно, в образе доктора Вернера интересно не то, что он похож на ставропольского врача 30-х годов прошлого века. Важнее другое: Лермонтов создал обобщенный образ скептика и материалиста. И тем не менее, говоря о творческом методе Лермонтова, мы не можем не отметить, что типизировал он образ человека реально существовавшего: проводя характер сквозь сюжет, он «наращивал» его, сообщал ему новые черты, представлявшие органическое его продолжение, показывал характер в развитии, обобщал.

Хотя в предисловии ко второму изданию «Героя нашего времени» Лермонтов счел нужным возразить тем читателям и журналам, которые увидели в романе портрет автора и портреты его знакомых, однако сделал он это для того, чтобы избегнуть новых упреков «в покушении на оскорбление личности» со стороны людей, узнавших себя в романе, а прежде всего, конечно, потому, что после рецензии мракобеса Бурачка ему было важно отвести от себя политические обвинения, предъявленные реакционной критикой «безнравственному» Печорину. Как мы видели на примере с доктором Майером, читатели «Княжны Мери» имели все основания отыскивать в персонажах повести сходство их с реальными прототипами. Впрочем, это касается не одной «Княжны Мери».

Офицер М. И. Цейдлер, тот самый, которому посвящен чудесный лермонтовский экспромт «Русский немец белокурый едет в дальнюю страну…», был в 1838 году командирован на Кавказ и побывал в Тамани. Полвека спустя он описал свое путешествие в очерке «На Кавказе в 30-х годах», в котором упомянул и о соседях своих, живших в маленьком домике на обрывистом морском берегу. Восторженно рассказывает он о красоте молодой своей соседки, описывая ее «античный профиль, большие голубые с черными ресницами глаза, роскошные косы», спадавшие на плечи из-под черной бархатной шапочки. Одета была красавица в шелковый татарский бешмет и в широкие шелковые шальвары. «Вообще вся она была изящна, — пишет Цейдлер, — лицо ее выражало затаенную грусть».

Другой сосед был мальчик с бельмами на глазах, в сермяге, босой, без шапки. «Лицо его выражало сметливость, лукавство и смелость, — говорит о нем Цейдлер. — Несмотря на бельма, ходил он бойко по утесистому берегу». Из расспросов заинтересовавшийся офицер выяснил, что красавица была женой старого крымского татарина, золотых дел мастера, который торговал оружием; сам он не жил в Тамани, а только приезжал туда по делам.

«Сходство моего описания с поэтическим рассказом о Тамани в „Герое нашего времени“ М. Ю. Лермонтова, — замечает в заключение Цейдлер, — заставляет меня сделать оговорку: по всей вероятности, мне суждено было жить в том же домике, где жил и он; тот же слепой мальчик и загадочный татарин послужили сюжетом к его повести. Мне даже помнится, что когда я, возвратясь, рассказывал в кругу товарищей о моем увлечении соседкою, то Лермонтов пером начертил на клочке бумаги скалистый берег и домик, о котором я вел речь»[694].

Впечатления Цейдлера записаны в 80-х годах: рассказ его мог испытать на себе влияние лермонтовской «Тамани». Но помимо того, что краеведы уже установили, что над обрывом в Тамани стояла хата казака Федора Мисника, дочь которого в 30-х годах действительно вышла замуж за татарина[695], имеется еще одно, весьма убедительное подтверждение не только правдивости, но и, очевидно, большой точности цейдлеровского рассказа.

В 1919 году в Уфе, среди остатков разгромленного и брошенного белогвардейцами имущества, был подобран рисунок, изображавший скалистый берег, на берегу — белую мазанку, а в море — небольшой кораблик и накренившийся парус рыбачьей лодки. В углу рисунка стояла надпись: «Рисовал М. Лермонтов». Очевидно, это и есть тот рисунок, который Лермонтов набросал во время беседы с Цейдлером.

Словом, персонажи лермонтовской прозы сохраняют сходство со своими реальными прототипами. Здесь уместно вспомнить, что и Пушкин, записывая первоначальные планы своих будущих сочинений в прозе, также вносил в них подлинные имена тех лиц, судьбы или характеры которых должны были послужить для него исходным материалом в развитии замысла. Не говоря уже о начальном плане «Дубровского», где стоит подлинная фамилия белорусского дворянина Островского, или о «Капитанской дочке», в планах которой будущий Швабрин носит имя исторического лица — подпоручика Шванвича, перешедшего из императорской гвардии в штаб Пугачева, — вспомним «Роман на Кавказских водах». Среди будущих персонажей мы встречаем декабриста Якубовича (который впоследствии получает имя «Кубович»), представительниц московской знати М. И. Римскую-Корсакову и ее дочь Алину, пятигорскую генеральшу Мерлину и других. А в плане романа, условно названного исследователями «Русский Пелам», под собственными, невымышленными именами проходит уже целая галерея реальных исторических лиц.

Итак, сохранение в начальных планах подлинных имен знакомых, прототипов будущего повествования, — способ, характерный не только для Лермонтова, но и для Пушкина.

В отношении Лермонтова эту манеру — «писать с натуры» — можно продемонстрировать еще раз, и пожалуй, наиболее убедительно, на рукописи «Фаталиста». Выясняется, что не только в первоначальных набросках, но и в процессе работы над вещью Лермонтов сохранял реальные имена.

Филипсон, из воспоминаний которого мы приводили характеристику доктора Майера, описывает в другом месте своего товарища по Военной академии, поручика лейб-гвардии Конного полка, прикомандированного к Гвардейскому генеральному штабу, — Ивана Васильевича Вуича. «Вуич был идеальный юноша, — пишет о нем Филипсон. — Красавец, строгого греческого или сербского типа, с изящными светскими манерами, умный, скромный, добрый и услужливый — Вуич был такою личностью, которой нельзя было не заметить»[696].

«Он был родом серб, как видно было из его имени, — пишет Лермонтов в „Фаталисте“. — Наружность поручика Вуича отвечала вполне его характеру. Высокий рост и смуглый цвет лица, черные волосы, черные проницательные глаза, большой, но правильный нос, принадлежность его нации, печальная и холодная улыбка, вечно блуждавшая на губах его, — все это будто согласовалось для того, чтоб придать ему вид существа особенного…»[697]

В черновике «Фаталиста» Лермонтов так и пишет: «Вуич». Фамилия Вулич появляется уже в беловой рукописи. Вряд ли можно сомневаться после этого, что Филипсон и Лермонтов имели в виду одного человека. Если же при этом вглядеться в портрет поручика Вуича, обнаруженный нами в Ленинграде, в Артиллерийском музее, это становится очевидным.

Таким образом, выяснив, что Лермонтов сохранял даже в рукописях своих подлинные фамилии прототипов, мы вправе видеть в беглой записи «Я в Тифлисе» реальные имена лермонтовских знакомых.

И в самом деле, Геург, о котором говорит в своем наброске Лермонтов, — человек, существовавший в действительности: тифлисский оружейный мастер Геург, или Ягора Элиаров (в официальных документах — Елизаров). Он имел «от правительства привилегию» и славился изготовлением клинков превосходного булата и отличной закалки, не уступавших дамасским[698]. Имя этого Геурга Лермонтов повторяет в черновиках стихотворения «Поэт»:

  • В серебряных ножнах блистает мой кинжал,
  • Геурга старого изделье.
  • Булат его хранит таинственный закал,
  • Для нас давно утраченное зелье.

Оружейная мастерская Геурга находилась недалеко от Эриванской площади возле дома и сада главноуправляющего Грузией (где ныне Дворец пионеров). Считалось, что Геург и его сын Караман знали секрет закалки булатной стали. Это не подтвердилось. Они только выковывали прославленные тифлисские клинки, самый же булат получали с Востока. Но знали средство, «как делать на манер булата» сварочные клинки из железа и стали, изготовлявшихся на уральских заводах[699].

Элиаровы принадлежали к числу тифлисских армян, но, как часто в ту пору бывало, назывались грузинами. В семье Элиаровых хранилось предание — об этом рассказывала мне в Тбилиси праправнучка Геурга М. И. Несмашная, — что М. Ю. Лермонтов «бывал в его мастерской и подолгу наблюдал за ковкой оружия». Достоверность этого факта подтверждает и другой потомок Геурга — ленинградский ученый-медик профессор Б. Г. Аветисян.

Словом, Геург лицо совершенно реальное.

Исходя из этого, надо попытаться расшифровать имена в «тифлисской записи» и расширить наши представления о закавказских знакомствах Лермонтова.

3

Прежде всего: кто такой «Петр:»?

Биограф Лермонтова В. А. Мануйлов убежден, что это Павел Иванович Петров, генерал-майор, начальник штаба войск на Кавказской линии и в Черномории. «Он приходился Лермонтову свойственником, — пишет Мануйлов, — его покойная жена Анна Акимовна Хастатова была двоюродной теткой поэта. Лермонтов останавливался у Петрова в Ставрополе. В Тифлисе Петров по службе бывал часто, и Лермонтов мог воспользоваться его гостеприимством и в Тифлисе»[700].

До нас дошло письмо Лермонтова к Петрову. До нас дошла картина Лермонтова, подаренная им Петрову. Дошли стихи Лермонтова, посвященные сыну Петрова, и заметка этого сына о том, как, находясь в Ставрополе, Лермонтов ежедневно навещал П. И. Петрова. Но о том, что Лермонтов жил у Петрова в Тифлисе, до нас не дошло ничего. О том, что Петров по делам службы осенью 1837 года находился в Тифлисе, — об этом тоже не имеется никаких решительно сведений. Известно, что царя в Тифлис Петров не сопровождал. Следовательно, в середине октября 1837 года он встречал царя в Ставрополе и никуда отлучиться не мог. Так что ездить в это время по делам службы в Тифлис ему было, пожалуй, незачем[701]. Кроме того, фраза: «Я в Тифлисе у Петр:» отнюдь не обозначает, что Лермонтов останавливался у Петрова и пользовался его гостеприимством. Остановиться он мог и в другом месте. Тем более сложно было ему воспользоваться гостеприимством ставропольского генерала Петрова и остановиться у него, тогда как он, если бы даже и приезжал на несколько дней в Тифлис, должен был сам останавливаться у кого-то другого… «Это была личность довольно ничтожная… — писал о Павле Ивановиче Петрове один из его сослуживцев. — На дела, и в особенности военные, он не имел никакого влияния. Вельяминов его не жаловал. Петров почти ничего не делал и только щеголял мундиром Генерального штаба, которого он не имел права носить»[702].

Если уж высказывать гипотезы, то для этого необходимо, чтобы речь шла о человеке, которого Лермонтов действительно мог встретить в Тифлисе.

Нам точно известно, что в это время в Тифлисе находился другой Петров — не Павел Иванович, а Павел Ефимович Петров 4-й, дежурный штаб-офицер штаба Отдельного Кавказского корпуса, «начавший долговременную службу свою с юнкерского чина в Закавказском крае» и прослуживший в Тифлисе «до самой смерти»[703].

Этого Петрова Лермонтов скорее мог подразумевать в своей записи. И вот почему:

Если «Петр:» — начальник штаба на Линии, генерал-майор Петров, «любезный дядюшка», который покровительствует Лермонтову, то для чего Лермонтову сокращать его имя?

Если же «Петр:» — это кавказский офицер, с которым Лермонтов впервые встретился в Грузии, то умолчание становится более понятным: имена новых знакомцев он не называет умышленно.

Если «Петр:» — начальник, прибывший на несколько дней из Ставрополя, то в какой связи с ним Лермонтов упоминает и ученого татарина Али, и Ахмета, и оружейного мастера Геурга? И почему в наброске «Я в Тифлисе» все время пишет «мы»: «мы решаемся отыскать», «несем», «мы говорим Ахмету», «узнаем», «находим дом», «мы идем по караван-сараю — видим», «он посмотрел на нас», «мы прошли и видим», а потом: «она показала на меня пальцем».

Кто это «мы»? Рассказчик и действующее лицо, прототипом которого был генерал-майор из Ставрополя? Вряд ли!

Но если «Петр:» — офицер, проведший полжизни в Грузии, «старый кавказец», то тогда все становится сразу понятным: Лермонтов встречался у него с местными жителями — с ученым Али и с Ахметом, он водил поэта к старому оружейному мастеру, показывая ему достопримечательности Старого города. Такой офицер скорее мог послужить прототипом для будущей повести Лермонтова и получить в ней заметную роль, чем ставропольский генерал, муж тетки. «Старый кавказец», служивший в Грузии еще во времена Ермолова (а иначе быть не могло, если Петров начал службу в Закавказье в юнкерском чине), — такой офицер мог рассказать и показать Лермонтову много для него интересного. Весь вопрос в том: встречался ли Лермонтов с ним?

На этот вопрос можно ответить почти с полной уверенностью: встречался. Должен был встретиться!

К нему, дежурному офицеру штаба, Лермонтов и должен был явиться с предписанием отправиться дальше в полк и с подорожной, выписанной ему до Тифлиса.

Этого мало, — Петров служил при начальнике штаба Вольховском. С Вольховским же, как мы знаем, Лермонтов познакомился летом 1837 года на Северном Кавказе, еще до приезда в Тифлис, и знаем, что Вольховский, по просьбе Философова, ему протежировал. Поэтому надо думать: Вольховский просто поручил ссыльного поэта заботам дежурного офицера.

«Прописное „Г:“ расшифровывается как „Геург“», — заявляет В. А. Мануйлов[704]. Он не объясняет при этом, зачем было Лермонтову сокращать имя Геурга, когда дальше в этой же записи имя его названо полностью.

Совершенно ясно, что за буквою «Г:» скрыто имя другого лица.

Попробуем назвать его.

Это Франц Петрович Герарди, штаб-лекарь Тифлисского военного госпиталя, занимавший в ту пору должность старшего медика войск, расположенных в Грузии.

«Увлекшись романтическим представлением о Кавказе» (так именно и сказано о нем в «Русском биографическом словаре»), он в 1818 году по собственной просьбе был определен на Кавказ младшим лекарем в Ширванский пехотный полк. Потом переведен штаб-лекарем в Павагинский пехотный. Оба полка принимали участие в жарких делах против горцев.

В конце 20-х годов Герарди перешел на службу в Тифлисский военный госпиталь и остальные тридцать лет своей жизни прожил в Тифлисе[705]. Разумеется, весь город знал старшего лекаря, так же как и он, конечно, знал в Тифлисе решительно всех. Такой человек должен был являться украшением небольшого кружка русских офицеров, которых судьба на долгие годы свела за Кавказом.

Жил Герарди в предместье Навтлуги. Один современник пишет, что по приезде в Тифлис в 1828 году тотчас отправился к «старшему лекарю Г***, жившему в военном госпитале на Атлуге»[706].

28 ноября 1837 года Герарди был уволен в отпуск в Воронежскую губернию и, следовательно, выехал из Тифлиса в Россию в те же дни, что и Лермонтов[707].

Я не берусь доказать, что Лермонтов знал Герарди. Для этого недостаточно данных. Но надо вспомнить, что в очерке «Кавказец» сказано, что настоящего кавказца из статских можно встретить в Грузии только между полковых медиков[708] и что Лермонтов не мог бы написать этого, если бы не встречал в Грузии настоящих кавказцев именно из этой среды. Когда мы будем говорить о намерении Лермонтова писать роман о кавказской войне «с Тифлисом при Ермолове», окончательно станет ясным, что Лермонтов встречался в Тифлисе со старыми кавказцами, служившими еще в ермоловские времена.

И, право, нет ничего невозможного в предположении, что в доме старого кавказца Петрова 4-го Лермонтов встретил военного лекаря Герарди и «ученого татарина Али», который, как мы увидим, был сослуживцем Петрова.

Впрочем, прежде надо сказать несколько слов о сказке «Ашик-Кериб».

4

После смерти Лермонтова среди его бумаг, оставшихся в Петербурге, была обнаружена сказка про странствующего певца Ашик-Кериба. В 1846 году она появилась в литературном альманахе В. А. Соллогуба «Вчера и сегодня», под заглавием: «Ашик-Кериб. Турецкая сказка».

В продолжение девяноста лет рукопись, которой располагал Соллогуб, оставалась неизвестной исследователям, и сказка воспроизводилась во всех изданиях по тексту альманаха «Вчера и сегодня».

В 1936 году автограф Лермонтова поступил из частного собрания А. С. Голицыной в Институт мировой литературы имени А. М. Горького (ныне он передан в Пушкинский дом Академии наук СССР) и стал наконец доступен для изучения.

Но займемся пока изучением самой сказки.

В 1892 году, почти полвека спустя после опубликования сказки Лермонтова, учитель Махмудбеков записал в Азербайджане, в районе Шемахи, со слов народного певца Оруджа историю странствий Ашик-Кериба[709]. После этого стало ясным, что лермонтовский текст очень близок к азербайджанской народной сказке.

Уже в наше время азербайджанский исследователь М. Рафили обратил внимание на то, что в тексте своего «Ашик-Кериба» Лермонтов сохранил азербайджанские слова, в скобках пояснив их значение: ага (господин), ана (мать), оглан (юноша), рашид (храбрый), сааз (балалайка), гёрурсез (видите), мисирское (то есть египетское) вино, — а в наименовании Тифлиса воспроизвел азербайджанское произношение: Тифлиз[710]. «Ашик» по-азербайджански значит «влюбленный», в переносном смысле: «певец», «поэт», а «кериб» значит «странник», «скиталец», «бедняк». Но в то же время это и собственное имя. На этой игре слов построен разговор Ашик-Кериба со слепой матерью: он называет ей свое имя, а она думает, что у нее просит ночлега странник.

Тюрколог М. С. Михайлов в специальной статье «К вопросу о занятиях М. Ю. Лермонтова „татарским“[711] языком» тоже приходит к выводу, что все восточные слова, встречающиеся в сказке «Ашик-Кериб», «могут быть отнесены к азербайджанскому языку», а форма слова «гёрурсез» (точнее «гёрурсюз) наблюдается только в диалектах Азербайджана[712].

Итак, нет никаких сомнений, что сказку эту Лермонтов слышал из уст азербайджанца (в ту пору их называли „закавказскими татарами“).

За последнее время исследователи уделили немало внимания сказке „Ашик-Кериб“. Появились работы, в которых лермонтовский текст рассматривается в связи с фольклором народов Закавказья, и прежде всего, конечно, с азербайджанским „Ашик-Керибом“[713].

Но первый, кто обратил внимание на близость лермонтовского текста к азербайджанской народной сказке, был учитель А. Богоявленский, писавший еще в 1892 году о шемахинской сказке, опубликованной учителем Махмудбековым: „Справедливо сказать, что она отчасти известна уже читающей русской публике по пересказу ее, сделанному покойным поэтом М. Ю. Лермонтовым“[714].

Это очень точное замечание. Действительно, по лермонтовскому пересказу читатели знали эту сказку только отчасти, ибо лермонтовское изложение значительно отличается от текста сказки, записанной в Шемахинском районе.

Прежде всего, лермонтовская сказка гораздо короче шемахинского варианта. В шемахинском варианте повествовательная форма чередуется с поэтическими импровизациями и заключает в себе восемьдесят семь песен. Ашик-Кериб поет, приближаясь к Тифлису, поет, покидая Тифлис, поет, прощаясь с матерью и сестрой, поет, прощаясь с возлюбленной. И возлюбленная, и мать, и сестра отвечают ему песнями.

„Если господь продлит мою жизнь, — поет Кериб, — не плачь, возлюбленная! — я приду. Если предназначенный мне смертный час повременит, — не плачь, возлюбленная! — я приду“.

„Чужеземец (Кериб) проживает на чужбине, — отвечает ему Шах-Санам. — Дикий олень остается в полях. Ты уходишь, а я буду терпеливо ждать тебя. Отправляйся, мой Кериб, и возвратись благополучно!“

„О, розолицая Санам! — поет мать. — Плачь, Санам! Умер Кериб, больше не придет… Кериб, над горем которого дни и ночи горела я, умер, больше не придет…“

Всех этих лирических отступлений в сказке Лермонтова нет.

Совершенно иное, чем у Лермонтова, и начало народной сказки, в котором сообщается история того, как, собственно, Ашик-Кериб стал ашиком. Действие ее начинается не в Тифлисе, а в Тавризе. Сын богатого купца Расул промотал в короткий срок все наследство и решает пойти в обучение к ашикам. Те прогоняют его — у юноши нет музыкальных способностей. И вот во сне является ему пророк Хидир-Ильяс, покровитель ашиков, и говорит: „Отныне ты ашик и должен называться Керибом (чужеземцем)“. И он показывает ему во сне образ его будущей возлюбленной — голубоглазой красавицы Шах-Санам, дочери Бахрам-бека тифлисского, назначенной ашику предопределением.

Взяв с собой мать и сестру, Ашик-Кериб отправляется с попутным караваном в Тифлис. Долго бродят они в Тифлисе в поисках пристанища, пока богатый купец не соглашается приютить их. Это, оказывается, Бахрам-бек, отец красавицы ШахСанам, предназначенной ашику волей пророка. Он приводит странников в свой дом. Шах-Санам сквозь дверную щель видит Ашик-Кериба и узнает в нем того юношу, которого показал ей во сне Хидир-Ильяс.

С тех пор, поселившись возле дома Бахрам-бека, Ашик-Кериб каждый день начинает встречаться в саду с Шах-Санам, а купцу и в голову не приходит, что его дочь — невеста богатого и знатного Шах-Веледа — могла полюбить бесприютного странника.

Ашик посылает мать сватать Шах-Санам, но купец требует большого калыма. Тогда Ашик-Кериб дает зарок семь лет странствовать по свету и заработать деньги в далеких странах[715].

Всех этих событий, занимающих двадцать страниц, в сказке Лермонтова нет. Действие ее начинается прямо в Тифлисе. Бедняк Ашик-Кериб встретил Магуль-Мегери на одной свадьбе и полюбил ее. Девушка советует ему просить у отца ее руки, но Кериб сообщает ей о своем намерении семь лет странствовать по свету, чтобы нажить состояние или погибнуть. „Кто знает, — говорит он, — что после ты не будешь меня упрекать в том, что я ничего не имел и тебе всем обязан“.

Далее в сказке Лермонтова в основном сохраняется та же последовательность, что и в шемахинском варианте, но целый ряд эпизодов передан в ней по-другому. В лермонтовской сказке соперник Кериба — Куршуд-бек — крадет его одежду в то время, когда ашик вплавь переправляется через реку, а прискакав в Тифлис, несет платье к его матери и говорит, что ее сын утонул. В шемахинском варианте Ашик-Кериб встречает в Алеппо соперника своего Шах-Веледа и просит его отвезти в Тифлис письмо к родным. Шах-Велед поручает своему слуге Кель-Оглану убить зайца, смочить в его крови рубаху и сказать матери Ашик-Кериба, что ее сына убили дорогой разбойники.

В сказке Лермонтова нет состязания ашиков, нет тех вопросов, которые предлагает разгадать им Ашик-Кериб, нет у него соперницы Шах-Санам — юной Агджа-Кыз, которая тайно любит Кериба. Отсутствуют и другие подробности. Вполне совпадает у Лермонтова с известным нам шемахинским вариантом только один эпизод — возвращение Ашик-Кериба в Тифлис, от встречи с чудесным всадником до разговора со слепой матерью.

Не совпадают в сказках и имена. В шемахинском варианте возлюбленную Ашик-Кериба зовут Шах-Санам, у Лермонтова — Магуль-Мегери. В шемахинской сказке соперник носит имя Шах-Велед, у Лермонтова — Куршуд-бек. В шемахинской версии отец — Бахрам-бек, у Лермонтова — Аяк-ага. В шемахинской сказке подлинное имя Ашик-Кериба — Расул, у Лермонтова — Рашид. „Как тебя зовут?“ — спрашивает Ашик-Кериба ослепшая мать. „Рашид“, — отвечает он, называя свое подлинное имя. Но старуха воспринимает его в его нарицательном значении: „храбрый“[716].

Все эти имена Лермонтов, конечно, не сочинил: этими именами назывались персонажи той сказки, которую Лермонтов слышал и записал. Следовательно, ему был известен другой вариант народной сказки, не тот, который был записан в Шемахинском районе в 1892 году. Какой же вариант слышал Лермонтов?

В 1911 году выходившая в Елизаветполе (нынешнем Кировабаде) газета „Южный Кавказ“ поместила начало сказки про Ашик-Кериба — „вольную переделку любимой песни ашиков, записанной в Шемахинском уезде“. Но оказывается, что эта публикация представляет собой пересказ все того же, известного нам шемахинского варианта[717].

Имеется третья запись народной сказки про Ашик-Кериба, напечатанная в „Антологии азербайджанской поэзии“. Но и в этом, сокращенном варианте фабула совершенно совпадает с известной нам сказкой, а действующие лица носят те же самые имена — Ашуг-Гариб, Шах-Сенем, Шах-Велед, Гюль-Оглан[718]. Заметим кстати, что весьма распространенная в Турции повесть о „всеизвестном и знаменитом Ашик-Гарибе“ ни по сюжету, ни по именам персонажей (исключая самого „Кериба“) с лермонтовской сказкой не совпадает[719].

Между тем не может быть никаких сомнений, что Лермонтов, записав слышанную им сказку, только бережно отредактировал ее и даже оставил в тексте неисправленными некоторые сюжетные несоответствия и шероховатости. Так, например, он пишет по-разному имена: „Кариб“, „Кериб“ и „Керим“, „Хадерилияз“ и „Хадрилиаз“, „Арзерум“ и „Арзрум“, „шиндыгёрурсез“ и „шинди-гёрузез“. Слово „сааз“ у него то мужского, то женского рода: „его сладкозвучный сааз“, „моя семиструнная сааз“, то есть как слышал, так и записал, а потом не мог самостоятельно решить, какую предпочесть форму. Не объяснено, на каком основании Ашик-Кериб объявляет себя владельцем золотого блюда, которое выставлено в лавке тифлисского купца. Неподготовленным и немотивированным остается путешествие Ашика на белом коне за спиной чудесного всадника. Ведь в лермонтовском варианте ни слова не говорится о том, что Хадрилиаз — покровитель ашиков, что он наделил Кериба даром песен, что он предназначил ему в жены красавицу Магуль-Мегери. В конце сказки Ашик-Кериб заявляет, что сабля его перерубит камень, но ничем не доказывает этого. Кстати, ни о сабле Кериба, ни о том, что Хадрилиаз дал ему еще этот новый знак своего могущества — способность перерубать камни, — до этого не говорится ни слова. Ясно, что если бы Лермонтов занялся обработкой народной сказки, то устранил бы все эти шероховатости и мотивировал бы слова и поступки Ашик-Кериба. Из этого следует, что он записал ее именно так, как услышал.

Недавно удалось выяснить, что в Лачинском районе, Азербайджанской ССР, рассказывается другой вариант этой сказки, в котором героиню зовут не Шах-Санам, а Магу-Мехр, соперник же пазывается Рашид-бек. К сожалению, этот вариант пока еще не записан[720]. Еще ближе к лермонтовской сказке оказывается вариант, записанный в 1935 году со слов восьмидесятилетнего ашуга Адама Суджаяна в районе Зангезура в Армении фольклористкой Р. Р. Орбели. В этой сказке, как и у Лермонтова, невесту Ашуг-Гариба зовут Мауль-Меери, так же как и у Лермонтова, она посылает с купцом на чужбину не кольцо и не чашу, как в других вариантах, а блюдо.

Ашуг Суджаян исполнял эту сказку только в отрывках. Поэтому трудно судить, насколько она совпадает в целом с фабулой лермонтовской записи. Отметим только, что соперника он называл Шах-Валат. Остальные армянские варианты существенно отличаются от лермонтовской сказки и в основном совпадают с шемахинской версией. События начинаются в них задолго до прибытия Гариба в Тифлис, в них содержится эпизод с чудесным превращением юноши в ашуга, наделенного даром песен свыше, все они повествуют о том, как Ашуг-Гариб и его будущая возлюбленная узнают друг о друге во сне[721].

Но имеется еще одна запись, фабула которой в точности совпадает с фабулой лермонтовской сказки. Это грузинский вариант азербайджанской сказки, записанный в 1930 году в Грузии, в селении Талиси, недалеко от Ахалцихе. Рассказывал этот вариант семидесятилетний грузин-магометанин, крестьянин Аслан Блиадзе, причем повествовательную часть передавал по-грузински, а песни исполнял по-турецки. Это не должно удивлять: Месхет-Джавахети, где находится Ахалцихе, как известно, долгое время находилась под турецкой пятой.

Действие этой сказки начинается, как и у Лермонтовва, прямо в Тифлисе. Мотивировка разлуки такая же, как и у Лермонтова: „Мне твоих денег не надо, — говорит Ашик-Кериб своей возлюбленной. — Боюсь, не было бы потом упреков“.

После этого ашуг уходит в город Алаф (у Лермонтова — Халаф, во всех остальных вариантах — Алеппо). Перед разлукой ашуг дарит своей возлюбленной золотую чашу. Когда настает срок ему возвратиться, возлюбленная отдает эту чашу чалагадару и просит передать ее поручение тому, кто назовет себя хозяином чаши. Чалагадар встречает Кериба в Алафе. „Вот как поется об их встрече в т а т а р с к о й песне“, — сказано в сказке (разрядка моя. — И. А.). Далее в записи следуют тексты песен на турецком языке, записанные грузинскими буквами и потому не вполне поддающиеся расшифровке. Но прочтенные тексты полностью совпадают с пересказом этих песен у Лермонтова.

  • Вчера ночью, вчера ночью
  • В городе Алафе
  • Бог дал мне крылья,
  • И я прилетел сюда.
  • Утренний намаз
  • Творил я в Арзруме,
  • Полдневный намаз —
  • В полях Карса,
  • К вечернему намазу
  • Был уже в Тифлизе.

„В городе Халафе, — читаем записи Лермонтова, — я пил мисирское вино, но бог дал мне крылья, и я прилетел сюда… Утренний намаз творил я в Арзиньянской долине, полуденный намаз в городе Арзруме; пред захождением солнца творил намаз в городе Карсе, а вечерний намаз в Тифлизе. Аллах дал мне крылья, и я прилетел сюда…“

Эти песни, вкрапленные в текст грузинского варианта, оказываются гораздо ближе к лермонтовской записи, чем песни шемахинского варианта. Очень близко к лермонтовской сказке передаются в грузинской записи эпизод встречи с Хадрилиазом, полет на крупе его коня и беседа сестры Кариба со слепой матерью. И кончается сказка так же, как у Лермонтова.

„Не прерывайте свадьбу, — говорит Кариб, — я отдам ШахВалату в жены мою сестру“. „И вправду, — заключает рассказчик, — Шах-Валат женился на сестре Кариба, а Кариб — на своей возлюбленной Шах-Санам“[722].

Но, может быть, этот вариант — вернувшаяся в фольклор лермонтовская сказка? Такую мысль печатно высказал покойный А. В. Попов, автор вышедшей в Ставрополе книги о Лермонтове[723].

Нет, как мы видели, собственные имена в грузинской сказке другие: Шах-Санам, Шах-Валат… Уже по одному этому нельзя принять наивное утверждение Попова, что „лермонтовский текст, известный сказителям в устной передаче, лег в основу армянского и грузинского варианта народного сказа“. По А. В. Попову выходит, что без Лермонтова грузины и армяне не знали бы народной сказки про Ашик-Кериба, распространенной в Закавказье с древних времен! Нет, вопрос этот гораздо сложнее!

По мусульманскому преданию, душа пророка Хидра переселилась в пророка Илью. Поэтому в этих двух пророках мусульмане видят одно лицо. Однако Лермонтов разъясняет, что Хадерилиаз — „святой Георгий“. Между тем уже выяснено, что смешение имени Хидир-Илиаза и святого Георгия встречается постоянно, но не в азербайджанском, а в армянском и грузинском фольклоре[724]. В том грузинском варианте, который был записан в 1930 году близ Ахалцихе, в точности повторяется то же, что и у Лермонтова. О чудесном всаднике сказано, что это был „Хидриэл, или святой Георгий“.

Таким образом, становится совершенно ясным, что Лермонтов записал тот вариант сказки про Ашик-Кериба, в котором заметно отразились элементы не только армянского, но и грузинского фольклора.

Взаимопроникновение грузинских, армянских и азербайджанских элементов в закавказском фольклоре очень значительно. Но сильнее всего оно всегда было там, где с давних времен наряду с грузинским языком широко была распространена армянская и азербайджанская речь, — в Тифлисе, в кварталах Старого города. Поэтому надо думать, что в Тифлисе Лермонтов и услышал эту сказку. А в том, что Лермонтов записал сказку со слов азербайджанца, нет никаких сомнений: по-турецки и ашика должны были бы звать не Кериб, а Гариб, и Куршуд-бек назывался бы Куршуд-беем, не было бы в тексте слова „гёрурсез“ (турецкая форма „герурсунуз“), ни слова „сааз“ (по-турецки „саз“)[725].

Между тем, основываясь на том, что версия ашика Оруджа была записана в Шемахинском районе, авторы последних работ о Лермонтове считают, что он слышал сказку про ашика Кериба в Шемахе и записал ее там со слов ашика. „Именно здесь, в Шемахе или в ее окрестностях, поэт и записал и впоследствии обработал эту чудесную сказку, услышав ее из уст бродячего певца-ашуга“, — заявляет А. В. Попов[726].

Действительно, в 1837 году Лермонтов побывал в Шемахе. Но Попов поторопился с выводами. Лермонтов не мог записать сказку со слов ашуга: он не знал азербайджанского языка. Следовательно, и узнал он сказку не в форме „дестана“ — повествования, чередующегося с песнями, — а слышал ее порусски, в прозаическом пересказе. Недаром он изложил ее в повествовательной форме. Если бы Лермонтов располагал развернутой записью с полным текстом песен Ашик-Кериба, надо думать, он и в переводе передал бы песни стихами. Ведь даже в „Бэле“, где повествование ведется от лица Максима Максимыча, он не удержался и песню Казбича переложил в стихи, пояснив, что для него „привычка — вторая натура“. У него поет и пугачевский казак в „Вадиме“, и Селим в „Измаил-бее“, и девушка в „Беглеце“, поют гусляры в „Песне про царя Ивана Васильевича…“, поет даже рыбка, убаюкивая Мцыри. А в сказке про певца певец не поет песен: они изложены прозой. Поэтому можно не сомневаться, что историю странствований Ашик-Кериба Лермонтов слышал не в исполнении ашиков и даже слышал не перевод их текста, а пересказ.

Правда, есть сведения, что в Шемахе нижегородские драгуны пользовались гостеприимством азербайджанских беков и агаларов — своих боевых товарищей по турецкой войне[727]. Конечно, эти люди могли пересказать поэту популярную народную сказку. Но мы как раз выяснили, что лермонтовская транскрипция расходится со всеми распространенными азербайджанскими вариантами, в том числе и с шемахинским, и оказывается ближе к грузинским и армянским вариантам. Отождествление Хидрилиаза с христианским „святым“ Георгием, совершенно естественное в фольклоре грузин и армян, связанных с христианскою церковью, было бы менее понятным в фольклоре мусульманского Азербайджана. Поэтому предположение, что Лермонтов слышал и записал эту сказку в Тифлисе, не ослабляется, а, наоборот, подкрепляется этими новыми соображениями.

Но почему же сказку, услышанную в Тифлисе из уст азербайджанца, Лермонтов назвал турецкой?

Предположение мое, что название „турецкая сказка“ дано не самим Лермонтовым[728], не подтверждается. Хотя на первой странице лермонтовского автографа никакого названия нет, тем не менее слова на обороте последней страницы (в сложенном виде она служила как бы обложкой рукописи), написанные быстрым и крупным почерком, непохожим на почерк Лермонтова, принадлежат все-таки ему самому: „Ашик-Кериб. Турецкая сказка“. С этим мнением В. А. Мануйлова и С. А. Андреева-Кривича я уже согласился[729].

Итак, почему же „турецкая“?

Прежде всего потому, очевидно, что это проистекает из ее содержания. В сказке про Ашик-Кериба, пришедшей в Закавказье из Турции и до сих пор распеваемой ашугами в кофейнях Румели и Анатоли, речь идет о Турции и о турках. Об отце Магуль-Мегери Лермонтов пишет: „богатый турок“. Следовательно, и сама Магуль-Мегери — турчанка. Путешествует Ашик-Кериб через турецкие города. Через Турцию попадает он в Сирию — в Халаф, или, как назвали его итальянцы, Алеппо. Играет Кериб на саазе — Лермонтов добавляет: „балалайка турецк<ая>“. На свадьбах в Тифлисе Ашик-Кериб прославляет „древних витязей Туркестана“…

С. А. Андреев-Кривич, посвятивший специальную главу своей книги о Лермонтове сказке „Ашик-Кериб“, полагает, что под Туркестаном следует разуметь здесь Туркмению[730]. Стремясь найти объяснение слову „Туркестан“ в тексте лермонтовской сказки, он привлекает книгу H. H. Муравьева „Путешествие в Туркмению и Хиву в 1819 и 1820 годах…“ (М., 1822). В этой книге кратко передано содержание туркменского варианта сказки о любви Шах-Санам и Кериба. „Таким образом, — пишет Андреев-Кривич, сближая текст лермонтовской сказки с изложением Н. Муравьева, — слова Лермонтова о том, что Ашик-Кериб прославлял древних витязей Туркестана, перестают казаться простой случайностью“[731].

Автор полагает доказанным, что слово „Туркестан“ в лермонтовской записи восходит к туркменскому варианту.

Но такой выдающийся тюрколог, как академик В. А. Гордлевский, считал, что у Лермонтова идет речь не о Туркмении, а о Турции. Форма „Туркестан“ в применении к Турции — указывает он — встречается у турецких народных поэтов, а в литературе — у Намыка Кемаля.

Того же мнения известные тюркологи А. Н. Кононов и М. С. Михайлов. По их мнению, „Туркестан“ в данном тексте следует понимать как „страна тюрок“, по аналогии с „Дагестан“, „Гюрджистан“ (Грузия), „Айстан“ (Армения) и т. д. („стан“ — в буквальном смысле — „стоянка“).

Таким образом, интересное наблюдение С. А. Андреева-Кривича, свидетельствующее о широком распространении сказки про Ашик-Кериба на Ближнем Востоке и в Средней Азии, к изучению лермонтовского текста ничего добавить не может. Нет сомнения, что сказка Лермонтова, заключающая ряд азербайджанских слов и сохранившая следы азербайджанского произношения, записана в Закавказье и не находится ни в какой связи с туркменским вариантом. При этом напомним, что, указывая в скобках значение слова „сааз“ („балалайка турецк<ая>“), Лермонтов приводит слово азербайджанское — не турецкое: по-турецки не „сааз“, а „саз“.

Итак, Лермонтов называет турецкой сказку, записанную со слов азербайджанца. Видимо, тот, кто рассказывал Лермонтову историю любви и скитаний Ашик-Кериба, знал о ее турецком происхождении.

Но прежде чем решать вопрос о том, кто мог пересказать эту сказку Лермонтову, следует обратить внимание на маленькую неточность, вкравшуюся в лермонтовский автограф.

В лермонтовской сказке соперника Ашик-Кериба зовут, как известно, Куршуд-бек. Но в самом конце, описывая появление Ашик-Кериба на свадьбе Магуль-Мегери, Лермонтов допустил удивительную описку.

„Селям алейкюм, — говорит Ашик-Кериб, вступая на свадьбу, — вы здесь веселитесь и пируете, так позвольте мне, бедному страннику, сесть с вами, и за то я спою вам песню“.

— Почему же нет, — сказал Шах-Валат (хозяин свадьбы)…» — написал Лермонтов. И, заметив ошибку, исправил: «Почему же нет, — сказал Куршуд-бек»[732].

Откуда взялось это второе имя? Ведь Шах-Валат — это тот же Шах-Велед, который упоминается во всех других вариантах сказки. Как попало его имя в лермонтовский автограф? Может быть, как полагает Мануйлов, Лермонтов знал разные варианты?[733]

Нет, для этого заключения не имеется никаких основании. Более того: оно кажется совершенно невероятным. Изучать и сводить вместе разные варианты азербайджанской сказки Лермонтов не мог прежде всего потому, что для этого надо было знать азербайджанский язык.

Поэтому «Шах-Валат» в лермонтовской рукописи — это не описка Лермонтова, а обмолвка рассказчика. Отсюда снова можно сделать вывод, что Лермонтов знал сказку не от профессионального исполнителя, а от какого-то образованного азербайджанца, которому она была известна в нескольких вариантах.

Но от кого же мог Лермонтов услышать азербайджанскую сказку про странствующего певца?

5

В Тифлисе Лермонтов встречался не только с грузинами. Интерес к новой стране не ограничился для него домом Чавчавадзе. «Начал учиться по-татарски, язык, который здесь, и вообще в Азии, необходим, как французский в Европе, — писал он Раевскому, — да жаль, теперь не доучусь, а впоследствии могло бы пригодиться».

Отсюда следует, что Лермонтов встречался с жившими в Тифлисе азербайджанцами и у кого-то брал уроки азербайджанского языка.

Итак, у Лермонтова был учитель. Но для того, чтобы преподавать ему, сам учитель, кроме азербайджанского языка, должен был хорошо знать и русский. Русский язык в ту пору знали образованные азербайджанцы. Судя уже по одному этому, учитель Лермонтова был образованным человеком. В то время в Тифлисе образованных азербайджанцев было совсем мало. Мы знаем, что Лермонтов встречался в Тифлисе с ученым татарином Али. Ученых азербайджанцев, которых звали Али, было в Тифлисе еще меньше. В начале 1837 года Бестужев-Марлинский, живший в Тифлисе у штаб-ротмистра Потоцкого, брал уроки азербайджанского и персидского языков у высокообразованного азербайджанца. При этом его учителя звали тоже Али: Мирза Фет Али, или просто Мирза Али. Это был замечательный азербайджанский поэт Мирза Фатали Ахундов (1812–1878), в ту пору только еще начинавший свою литературную деятельность. Может возникнуть вопрос: к чему было Лермонтову расчленять его имя и писать отдельно: «Али»? Однако и сам Ахундов так писал свое имя по-русски. Сохранился его русский автограф, на котором имеется подпись: «Мирза Фет Али Ахундов»[734].

«Хорошо обученный языкам арабскому, персидскому, турецкому и татарскому» (как сказано в его служебном формуляре), Мирза Фет Али с 1834 года жил в Тифлисе и состоял в должности переводчика с восточных языков при канцелярии главноуправляющего Грузией барона Розена[735].

Первые стихи, благодаря которым имя Ахундова стало известно за пределами Кавказа, были написаны им в 1837 году. Известие о гибели Пушкина вдохновило Ахундова на создание большой элегической поэмы. Сделав с нее подстрочный перевод, молодой азербайджанский поэт отослал его в Москву, в редакцию «Московского наблюдателя», и поэма появилась на русском языке в апрельском номере журнала. «Мы от души желаем успеха замечательному таланту, — говорилось в примечании редакции, — тем более что видим в нем такое сочувствие к образованности русской»[736].

Действительно, выдающийся знаток восточных языков и литератур, Ахундов великолепно знал и русскую литературу.

В своей поэме он упоминает имена Ломоносова, Державина и Карамзина, предшественников «главы собора поэтов» — Пушкина. В целом поэма представляет собой замечательное произведение, которое справедливо считают после стихотворения Лермонтова самым значительным из поэтических откликов на смерть Пушкина, принадлежавших перу его современников.

«Разве ты, чуждый миру, не слыхал о Пушкине, о главе собора поэтов? — вопрошает Ахундов. — О том Пушкине, которому стократно гремела хвала со всех концов света за его игриво текущие песнопения! О том Пушкине, от которого бумага жаждала потерять свою белизну, лишь бы его перо рисовало черты на лице ее!..

Ломоносов красотами гения украсил обитель поэзии. Мечта Пушкина водворилась в ней. Державин завоевал державу поэзии, но властелином ее Пушкин был избран свыше.

Карамзин наполнил чашу вином знания — Пушкин выпил вино этой полной чаши.

Разошлась слава его по Европе…

Светлотою ума был он любимцем Севера так, как взор молодой луны драгоценен Востоку…

Будто птица из гнезда, упорхнула душа его — и все, стар и млад, сдружились с горестью. Россия в скорби и воздыхании восклицает по нем: „Убитый злодейской рукой разбойника мира!“»

В рукописи Ахундова, не изуродованной царской цензурой, сказано: «Русская земля стонет в трауре и скорби: о, великая жертва безжалостных убийц-палачей!»[737]

«Итак, не спас тебя от оков колдовства этой старой волшебницы-судьбы талисман твой! Удалился ты от земных друзей своих… Бахчисарайский фонтан шлет тебе с весенним зефиром благоухание двух роз твоих. Седовласый старец Кавказ отвечает на песнопения твои стоном в стихах Сабухия»[738]. (Сабухия — литературный псевдоним Ахундова.)

Мы привели здесь перевод, сделанный при содействии автора Бестужевым-Марлинским.

Бестужев относился к занятиям с Ахундовым очень серьезно. Он считал, что писатель должен изучить «татарский язык Закавказского края», с которым, «как с французским в Европе, можно пройти из конца в конец всю Азию»[739].

Фраза эта поразительно напоминает то, что писал о «татарском» языке Лермонтов: «язык, который здесь, и вообще в Азии, необходим, как французский в Европе». И вряд ли здесь можно говорить о случайном совпадении.

Естественным кажется, что Лермонтов услышал эту фразу Марлинского в Тифлисе из уст ученого азербайджанца Али.

Не один Бестужев брал уроки у Мирзы Фет Али Ахундова. Яков Петрович Полонский, поселившись с 1846 года в Тифлисе, тоже вскоре познакомился с Ахундовым и начал изучать азербайджанский фольклор, записывая народные песни, пословицы, поговорки, отдельные выражения и слова. В архиве Полонского сохранились и подстрочные переводы, и азербайджанский текст, записанные по-русски и в арабской транскрипции. Азербайджанский литературовед М. Рафили считает, что в этой работе ему помогал Мирза Фатали Ахундов[740].

Вот почему мы думаем, что Мирза Фатали Ахундов обучал азербайджанскому языку и Лермонтова, что именно он был тем человеком, который помог Лермонтову записать сказку про Ашик-Кериба.

Известие об убийстве Пушкина было встречено в Тифлисе с огромным волнением и негодованием. «Когда я прочел твое письмо Мамуке Орбелианову, — писал Бестужев-Марлинский брату, — он разразился проклятиями. „Я убью этого Дантеса, если когда-нибудь увижу его“, — сказал он. Я, — продолжает Бестужев, — заметил ему, что в России найдется достаточно русских, чтобы отомстить за бесценную кровь»[741].

Мамука Орбелиани, «пылкий, храбрый и благородный», — как пишет о нем современник, — друг и родственник Николоза Бараташвили и Александра Чавчавадзе, выразил то, что думали и чувствовали все передовые люди Кавказа. Поэтому появление в Тифлисе Лермонтова не могло пройти незамеченным, особенно если вспомнить, что в 1837 году Тифлис насчитывал всего лишь двадцать пять тысяч жителей и был не больше нынешнего районного центра[742]. Весь город в ту пору знал в лицо каждого заметного человека. Как же мог поэт, сосланный за стихи на смерть Пушкина, не встретиться в этом городе с другим молодым поэтом, откликнувшимся на это же событие замечательными стихами?!

Мне думается, что это знакомство произошло, что великий русский поэт Лермонтов и великий азербайджанец Ахундов протянули друг другу руки и одними из первых положили начало дружбе и культурной связи двух народов.

Доказательством этому служит запись Лермонтова, в которой упомянут «ученый татарин Али».

6

Между тем тбилисский исследователь И. К. Ениколопов в своей книге «Лермонтов на Кавказе» предложил совсем иное истолкование упомянутых Лермонтовым имен.

«В ту пору, — пишет Ениколопов, — среди мусульманского населения Тифлиса наиболее образованным человеком был Мамед-Али — тифлисский ахунд, уроженец Сальян. У него был племянник Ахмет, занявший в 1852 году его должность. В выходившей в Тифлисе газете „Закавказский вестник“ мы встречаем сообщения Мамеда-Али: „Мудрая царевна, восточная сказка“, „Встреча казия с ученым вором“ и много других»[743].

К сожалению, все эти факты не подтверждаются. Ни одно из сенсационных сообщений в книге Ениколопова (а их много!) не имеет ссылок на какие-либо источники. Потому и это его открытие вызывает невольные недоумения. Означает ли «в ту пору» — «в 1837 году»? Откуда почерпнул Ениколопов свои сведения о Мамеде-Али и об Ахмете? Где доказательства того, что оба они в том году находились в Тифлисе? Можно ли принять на веру, что из всех мусульман, живших в Тифлисе, самым образованным следует считать Мамеда-Али, в то время как ни у кого не возникает сомнений в том, что Мирза Фатали Ахундов принадлежал к самым образованным людям своего времени?

Хотя Ениколопов не указал ни года, ни номера газеты, откуда добывал сообщенные им факты, тем не менее нам удалось выяснить, что автором сказок, о которых он говорит, был Мирза Мамед-Али Сафиев, фельетонист газеты «Закавказский вестник». Причем сказки его печатались совсем не «в ту пору», когда Лермонтов находился в Тифлисе, и даже не в 30-х годах, а гораздо позже — в 1853–1855 годах[744].

Что же касается тифлисского ахунда, то это совершенно другое лицо — молла Мамад-Али-Ахунд Калбалай-Усейн-оглу.

В книге своей Ениколопов и в этом случае не ссылается на источник, из которого почерпнул свои сведения, но сообщил нам, что в его руках было дело, хранящееся в Центральном историческом архиве Грузии, — «Об избрании шейх-уль-ислама на место уволенного в отставку от этой должности Мамада Али»[745]. Перелистаем дело. Оно относится к 1846–1852 годам. Из документов, его составляющих, видно, что тифлисский ахунд Мамад-Али, прослужив более двадцати пяти лет и будучи в преклонных летах, подал в отставку. В своем прошении он сообщает, что намерен вернуться на родину — в город Сальяны (Азербайджан). На свое место рекомендует племянника — ахунда молла Ахмеда Гусейнова, отправляющего должность сальянского главного кадия.

В результате долгих проволочек, вызванных проверкой личности и политической ориентации моллы Ахмеда, которого, как видно из имеющихся в деле прошений правоверных магометан, никто в Тифлисе не знал, молла Мамад-Али оставался на своем посту еще шесть лет — до 1852 года, когда, наконец, его сменил упомянутый молла Ахмед.

Как сказано в одном документе, молла Ахмед состоял главным кадием в сальянском участке «с давнего времени», был членом тамошнего суда — шаро — и смотрителем магометанского училища. Следовательно, он жил в Сальянах, а не в Тифлисе, и потому стремление Ениколопова видеть в нем одного из лермонтовских знакомцев крайне неубедительно. У нас нет никаких данных считать, что в 1837 году молла Ахмед находился в Тифлисе и принадлежал к числу знакомых поэта. Данных же о том, что он жил в это время в Сальянах, достаточно. Что же касается моллы Мамада-Али, то знакомству его с Лермонтовым препятствовало немаловажное обстоятельство: он не знал русского языка. Прошения его, сохранившиеся в архивном деле, переводил не кто иной, как… Мирза Фатали Ахундов. Следовательно, Мамад-Али не мог помочь Лермонтову перевести на русский язык азербайджанскую сказку и давать ему уроки азербайджанского языка. И вообще трудно допустить, что Лермонтову давало уроки лицо духовное. И что тифлисский ахунд рассказывал поэту любовную сказку. Ениколопов, очевидно, даже и не задумывался над тем, почему бы Лермонтов стал называть магометанского священника — ахунда — «ученым», а не «ахундом». По его, Ениколопова, версии, другой священнослужитель — Ахмет — выполняет в записи Лермонтова обязанности слуги («Мы говорим Ахмету, чтобы он узнал, кого имел этот офицер…» и т. д.). Ахмет бродит вокруг дома и вызнает, что приехал муж таинственной грузинки.

Итак, гипотеза о знакомстве Лермонтова с тифлисским ахундом, а тем более с его сальянским племянником, лишена оснований. Поэтому мы по-прежнему остаемся в убеждении, что «ученый татарин Али» — это великий демократ, просветитель Азербайджана Ахундов.

7

В 1923 году проживавший в Париже Вл. Ник. Аргутинский-Долгоруков через искусствоведа С. Н. Тройницкого переслал в Пушкинский дом Академии наук СССР в Петрограде принадлежавшие ему рисунки Лермонтова «Развалины на берегу Арагвы в Грузии» и «Лезгинка». До 1918 года В. Н. Аргутинский-Долгоруков жил в Петрограде и принадлежал к числу известных столичных коллекционеров. Впрочем, исследователям Лермонтова эти факты в то время ничего сказать не могли.

В 1950 году, в надежде обнаружить материалы о том, когда и при каких обстоятельствах была наименована Лермонтовской одна из улиц Тифлиса, и пересматривая с этой целью описи дел и протоколы Тифлисской городской думы в Центральном государственном историческом архиве Грузии в Тбилиси, я извлек из них некоторые неизвестные данные.

Оказалось, что в 1891 году, собираясь отметить пятьдесят лет со дня смерти Лермонтова, Тифлисская городская дума поручила городскому секретарю «произвести дознание, как в архивах штаба, так и опросом старожилов», чтобы выяснить, на какой улице Лермонтов останавливался, а если возможно, найти и дом, в котором он проживал[746].

Через семь лет — в 1898 году — один из членов думской исполнительной комиссии по наименованию улиц г. Тифлиса, некий Н. З. Туманов, подал председателю этой комиссии заявление, в котором докладывал, что «многие были заняты изысканием сведений о том, в каком именно доме проживал поэт Лермонтов», и что «собранные данные свидетельствуют, что Лермонтов жил у родственника своего в 4-м участке по Садовой улице». «Подробные сведения о проживании поэта Лермонтова на Садовой улице, — заключал свое заявление Туманов, — имеются у гласного князя Ник. Вас. Аргутинского-Долгорукова». В связи с этим податель заявления просил отсрочить переименование Садовой улицы в Бебутовскую и разобраться в материалах, которыми располагал Аргутинский-Долгоруков[747].

Однако, ссылаясь на то, что Садовая улица составляет продолжение Бебутовской (так называлась нижняя часть нынешней улицы Энгельса до угла улицы Шалвы Дадиани), комиссия, после восьмилетнего бездействия, поспешила перенумеровать дома на Садовой улице и прибить дощечки с надписью «Бебутовская». А через два года переименовала в Лермонтовскую Нагорную улицу, исторически с именем Лермонтова никак не связанную.

Какими «подробными данными» о проживании Лермонтова на Садовой улице располагал гласный Аргутинский-Долгоруков — этого мы не знаем. Дела о переименовании тифлисских улиц в архиве не сохранились: из старых описей и канцелярских помет на думских протоколах видно, что все материалы, о которых писал Туманов, остались тогда на руках у Аргутинского-Долгорукова.

Но эта думская переписка приобретает иное значение, если учесть, что гласный Тифлисской городской думы Ник. Вас. Аргутинский-Долгоруков был отцом того самого Вл. Ник. Аргутинского-Долгорукова, который переслал из Парижа в Пушкинский дом лермонтовские рисунки, изображающие лезгинку на плоской кровле тифлисской сакли и развалины на берегу Арагвы. Таким образом, у думского гласного имелись вещественные доказательства, подтверждавшие достоверность собранных сведений[748].

От кого могли быть получены эти сведения?

Выяснить это теперь уже невозможно. Аргутинский-отец умер в 1907 году, Аргутинский-сын в 1940-м. Но вернее всего, что сведения были получены от старожилов. Семидесятилетние тифлисцы в 90-х годах могли хорошо помнить Лермонтова. Могли быть получены эти сведения и от тех, у кого в семье хранились лермонтовские рисунки. Не надо забывать, что к кругу людей, с которыми Лермонтов мог встречаться в Тифлисе, принадлежала «маленькая княжна Аргутинская», о которой упоминал в своем письме друг поэта Монго Столыпин. Рисунки, изображавшие ущелье Арагвы и пляшущих грузинок, Лермонтов мог подарить ей: эти реликвии могли храниться в семье Аргутинских. Во всяком случае, к сообщению комиссии Тифлисской городской думы следует отнестись с полным доверием. Тем более что речь идет о Садовой улице, где, как мы знаем, жили Ахвердовы.

Правда, в 1837 году Прасковья Николаевна находилась в Петербурге. Но в Тифлисе оставался ее пасынок — подпоручик Егор Ахвердов[749]. В представлении тифлисских старожилов пасынок тетки, хотя бы тетки и не родной, — это, конечно, родственник. Зная при этом, что офицеры в то время в Тифлисе жили на частных квартирах, можно не сомневаться, что Лермонтов останавливался у Ахвердова.

В 1831 году большой каменный дом Ахвердовых и примыкавший к нему обширный фруктовый и виноградный сад были разыграны в лотерею и достались некоей мадам Кастелас (знакомой Грибоедова), разместившей в доме частный пансион для девиц[750]. В 1840 году этот пансион перешел в казну[751]. Но кроме дома был, как мы знаем, и флигель, который прежде занимала семья Чавчавадзе. «В смежности с означенным имением находится одноэтажный дом со службами», — читаем в деле «О разыгрании в лотерею дома и сада… Ахвердова». «Тут же, — сказано дальше, — находится пустопорожнее место, принадлежащее наследникам его, Ахвердова, но не входившее в состав лотереи, как и упомянутый выше дом…»[752]

Этот флигель остался собственностью Егора Ахвердова, который к этому времени «достиг совершенных лет» и служил в Грузинском гренадерском полку, квартировавшем в Тифлисе.

В 1833 году имя Егора Ахвердова было внесено в алфавит лиц, прикосновенных к заговору 1832 года. Его называли на допросах в числе тех, на кого, по словам заговорщиков, можно было положиться в момент восстания. Следствие не подтвердило этих предположений, и комиссия оставила Егора Ахвердова «без последствий». Все эти годы он, как свой, попрежнему гостил в Цинандали и проводил досуг в семье Чавчавадзе[753].

Итак, Лермонтов останавливался на Садовой.

Остается выяснить, что представляла собой в ту пору Садовая улица.

Правильнее будет, если мы скажем, что в 30-х годах она только еще возникала. Как сказано в документе 1831 года, дом и флигель покойного генерал-майора Ахвердова расположены были «в предместье Тифлиса» и «не имели поблизости никаких зданий»[754]. В 1850 году — тринадцать лет спустя после отъезда Лермонтова — на всей Садовой улице значится только шесть домиков. Вряд ли на этой улице в 1837 году мог занимать дом еще и другой родственник Лермонтова!

Поэт жил у Егора Ахвердова. В этом можно не сомневаться.

Может, правда, возникнуть законное недоумение: почему деятели Тифлисской городской думы не назвали фамилию родственника, у которого Лермонтов жил на Садовой?

Хотя у нас в руках нет ни одного документа, кроме упомянутого заявления думского гласного Туманова, понятно, что городская дума не решилась без дополнительных изысканий объявить родственником Лермонтова человека с нерусской фамилией. Потому-то думская комиссия и оставила этот вопрос открытым «впредь до наведения справок»[755]. Теперь можно считать, что эти справки наведены: родственные связи Лермонтова с Ахвердовыми установлены.

Выяснен адрес. А главное — найдена еще одна нить, ведущая к Чавчавадзе.

8

В начале 1838 года Лермонтов вернулся в Россию. Кавказская ссылка окончилась. Но скитания по Кавказу и Грузии начали оживать в стихах и поэмах, в прозе «Героя нашего времени». Восьмым сентября помечена шестая — «кавказская» — редакция «Демона». Через три месяца — 4 декабря 1838 года — работа над «Демоном» завершена окончательно[756]. В этой редакции поэма разошлась по России в сотнях списков и стала известна современникам. Это и есть окончательная переработка «Демона», завершенная по возвращении из Грузии[757].

В 1838–1839 годах начата и закончена работа над «Героем нашего времени». Одновременно, в августе 1839 года, написана поэма о Мцыри. В это же время созданы стихотворения «Поэт», «Дары Терека», «Памяти А. И. Одоевского», «Казачья колыбельная песня», очевидно, «Не плачь, не плачь, мое дитя…», темы и образы которых зародились тогда, в путешествиях 1837 года. Но настоящего творческого итога мы представить себе все же не можем, потому что почти все стихотворения, написанные в том году на Кавказе, погибли. «По мере того как он оканчивал, пересмотрев и исправив, тетрадку своих стихотворений, он отсылал ее к своим друзьям в Петербург, — писала в 1858 году поэтесса Ростопчина гостившему в то время в России Александру Дюма. — Эти отправки причиною того, что мы должны оплакивать утрату нескольких из лучших его произведений. Курьеры, отправляемые из Тифлиса, бывают часто атакуемы чеченцами или кабардинцами, подвергаются опасности попасть в горные потоки или пропасти, через которые они переправляются на досках или переходят вброд, где иногда, чтобы спасти себя, они бросают доверенные им пакеты, и таким образом пропали две-три тетради Лермонтова»[758].

Рассказанная Ростопчиной история гибели лермонтовских тетрадей не вызывает сомнений. Тем более что из стихотворений, написанных на Кавказе в 1837 году, до нас дошло только одно: «Спеша на север из далека…». В пользу датировки этого стихотворения 1837 годом говорит не только самый текст, в котором поэт старается предугадать, что ожидает его на родине, но и записанные на обороте листа имена Маико и Маи. Правда, к стихотворениям 1837 года относят «Кинжал», но «Кинжал» написан, видимо, в следующем, 1838 году: черновой автограф его находится на обороте листа с посвящением к «Тамбовской казначейше», а «Посвящение» к этой поэме написано, безусловно, в 1838 году.

«Если бы не бабушка… я бы охотно остался здесь», — писал Лермонтов из Грузии Святославу Раевскому.

Страницы: «« ... 7891011121314 »»

Читать бесплатно другие книги:

Замечали? Весной время словно сжимается, и многие с удивлением обнаруживают, что уже опаздывают посе...
Берри и Дженей Уайнхолд – лицензированные психологи и практикующие специалисты в области психическог...
В книге известного современного французского исследователя Ф. Керсоди во всех подробностях прослежен...
Как прекрасен лес, наполненный жизнью! У реки, в камышовых зарослях, на лугу и под деревом – всюду о...
Курсантские годы – не студенческие! Поступить в военное училище очень сложно, а учиться очень интере...
Шри Ауробиндо всегда настаивал на том, что только он сам мог бы достоверно описать свою жизнь, однак...