Лермонтов. Исследования и находки Андроников Ираклий

Встреча окончилась — знакомят: Шифра Абрамовна Богина — лет тридцати с нбольшим, очень скромная, очень интеллигентная.

— Эти записки в ЦГАДА. — говорит она, взволнованная не меньше меня. — Я работала там по договору — обрабатывала документы из сборных личных фондов самого разного времени. И несколько лет назад описала рукопись Анненковой. Она жена генерала? Французская рукопись?.. Там!

В ЦГАДА?! В архиве древних актов, где хранятся столбцы времен Ивана Грозного и Алексея Михайловича?! Куда я ходил много раз — в 30-х годах и в 40-х! Хотя там их и быть не могло и ходить туда было незачем. А ходил! В последний раз, кажется, в 51-м году! Непостижимы судьбы архивные! Кто мог подумать!

Приехал на Пироговскую, дом 17. Сколько раз входил я в этот подъезд!

Меня уже ожидают сотрудники, ожидают записки — Богина предупредила по телефону. Вот они — в белых бумажных обложках. Пятнадцать. Твердым почерком. По-французски: «La verit, rien, que la verit» — «Правда, и только правда»[372].

Вы думаете, я обрадовался? Нет! Я так привык искать эти записки, что мне показалось, будто у меня что-то отняли.

Но мало-помалу эта пустота стала заполняться содержанием записок.

Они интересны. Очень. Очень обширны. В них более семисот листов. Привести их здесь полностью невозможно. Даже в пространных выписках. Это придется сделать отдельно. А сейчас в переводе Л. В. и Н. В. Классен я процитирую те страницы, на которых Анненкова ведет рассказ о Пушкине, о Лермонтове, о Москве начала 30-х годов, об атмосфере, в которой возникли те новогодние мадригалы и эпиграммы, с которых мы начали этот рассказ.

8

Прежде всего остановимся на эпизодах, связанных с именем Пушкина, которого, как уже было сказано, Вера Бухарина впервые увидела в Киеве, в доме отца своего, занимавшего пост губернатора.

«…возвращаюсь к воспоминаниям детства, связанным с Киевом, — пишет она. — Из смутных воспоминаний прошлого полнее всего сохранилось впечатление от прекрасной Андреевской церкви, расположенной на горе и более поэтичной, чем в настоящее время: тогда она одна выделялась на небесной лазури и казалась устремленной ввысь; ее не принижало еще соседство дома Попова, новой „Десятинной“ церкви и дачи Андрея Муравьева — этого „Андрея Незванного“, который явился заменить „Андрея Первозванного“, как об этом сказал с насмешкой один злой шутник.

Губернаторский дом находился на Липовой улице — более прекрасных лип я на свете не видела; их заставил срубить безжалостно один губернатор. Я никогда не могла постигнуть этот акт вандализма со стороны человека, оказавшегося цивилизованным варваром, — это граф Левашов[373].

Мой отец и мать широко принимали, киевское общество в эту пору было очень приятное, и я хорошо помню некоторых постоянных посетителей нашей гостиной.

Это — предводитель дворянства граф Олизар, граф Ходкевич, братья Муравьевы-Апостолы (тот, который был повешен, и другой, которого сослали в Сибирь по делу 14 декабря). В ту пору оба они были переведены в армию, когда прежний Семеновский полк раскассировали и они служили в полку, расположенном в Белой Церкви.

Молодой поэт Пушкин был сослан за стихи в Киев, и он говорил, что „язык его довел до Киева и, может быть, даже за Прут“ (эта фраза в подлиннике по-русски. — И. А.).

Мой отец, обязанный за ним наблюдать, просил его для облегчения этого дела считать губернаторский дом своим. Молодой поэт поймал его на слове и проводил свою жизнь у нас.

Бестужев-Рюмин, князь Волконский, прозванный „Бухна“ (в подлиннике по-русски. — И. А.), Капнист, сын поэта, наш сосед по деревне, с которым мои родители были близко связаны, тоже очень часто приходили в салон, где в дни больших приемов встречали элегантных, красивых полек.

Между ними особенно вспоминаю мадам Ганскую, урожденную Ржевускую (Анненкова по ошибке написала ее фамилию „Ржеванская“. — И. А.), которая была „Лилией Долины“ Бальзака и на которой знаменитый романист женился впоследствии, когда она находилась уже на склоне лет, а в пору первых моих впечатлепий ей, красивой, как ангел, было 17 лет.

Она была женой человека малоприятного, с мрачным расположением духа.

Из наиболее близких к нашему дому вспоминаю Раевских — семью командира корпуса, командующего войсками генерала Николая Николаевича Раевского. Сад губернаторского дома был у нас общим для двух домов, и мы часто видели генерала. Сын генерала Раевского несколько раз приходил присутствовать на моих уроках; это он — „Демон“ Пушкина, о котором поэт сказал:

  • На жизнь насмешливо глядел
  • И ничего во всей природе
  • Благословить он не хотел…

(стихи в подлиннике по-русски. — И. А.).

В ту пору мне было около восьми лет…»[374]

Время, о котором пишет здесь В. И. Анненкова, определено очень точно.

В первый раз сосланный на юг Пушкин прибыл в Киев в середине мая 1820 года, остановился у Раевских и через день или два отправился дальше в Екатеринослав — к месту ссылки[375].

Мог ли он за такой короткий срок пребывания в Киеве познакомиться с губернатором Бухариным и даже зайти в детскую комнату, где восьмилетняя девочка старалась запомнить название сибирской реки «Женисеа»?

Много времени на это не требовалось, тем более что дома Раевских и Бухариных стояли в одном саду. Во всяком случае, утверждение Веры Бухариной, что это было в 1820 году, опровергнуто быть не может.

Второй раз Пушкин побывал в Киеве «на контрактах» — то есть во время киевской ярмарки, в конце января — начале февраля 1821 года[376].

Вот в эти-то две недели, остановившись опять у Раевских, Пушкин и «проводил свою жизнь» у Бухариных. «В ту пору мне было около восьми лет», — пишет Анненкова. Она родилась 2 июня 1813 года. В начале февраля 1821 года ей было около восьми лет. Все совершенно сходится!

Анненкова вспоминает Эвелину Ганскую, урожденную графиню Ржевускую, ставшую впоследствии женой Оноре де Бальзака, которой было в то время семнадцать лет.

Эвелина Ржевуская родилась в 1803 году. В 1820-м, когда Бухарина назначили киевским губернатором, ей было семнадцать лет. Все очень точно!

Среди тех, кто посещал салон ее родителей, Анненкова выделила (вероятно, видела их чаще других!) крупнейших деятелей декабристского движения, руководителей Южного общества — Сергея Муравьева-Апостола и его «неотступного приятеля» Михаила Бестужева-Рюмина. В 1821 году оба служили в Полтавском пехотном полку в Белой Церкви, переведенные из раскассированного Семеновского полка[377]. Брат Сергея Ивановича Матвей Муравьев-Апостол, один из виднейших участников Южного общества, жил тогда в Киеве, состоя адъютантом при военном губернаторе Малороссии Репнине[378]. Генерал-майор Сергей Григорьевич Волконский, за которым закрепилось прозвище «Бюхна», накануне второго приезда Пушкина в Киев был назначен бригадным командиром 19-й пехотной дивизии, расквартированной в Умани[379].

Всех четверых или, уж во всяком случае, троих Пушкин знал еще по Петербургу и встречался с ними в продолжение всей южной ссылки.

Новых знакомств Пушкина с декабристами записки Анненковой не устанавливают, но позволяют думать теперь, что поэт встречал их в Киеве — в губернаторском доме.

Анненкова запомнила в салоне отца графа Александра Ходкевича — крупного волынского помещика, отставного генерала польской службы, члена тайной политической организации — Патриотического польского общества[380]. Это общество, преобразованное из Национального польского масонства, возникло еще в 1820 году[381] (по другим данным — в 1821 году[382]). К лету 182 года были созданы ответвления Общества, и глава его «литовской провинции» выехал в Кишинев к генералу М. Ф. Орлову[383]. Это произошло вслед за московским совещанием, на котором М. Ф. Орлов предложил принять радикальные меры для подготовки вооруженного выступления. Связь Южного общества с Патриотическим польским обществом была установлена в 1823 году Бестужевым-Рюминым и Сергеем Муравьевым-Апостолом и именно через графа Ходкевича[384].

По словам Муравьева, в 1823 году они вместе с Бестужевым-Рюминым «предложили графу Ходкевичу свести Южное общество с Польским»[385]. И в следующем — 1824 — году во время «контрактов» в Киеве Ходкевич познакомил их с депутатом Польского общества Крыжановским, который «вошел с ними в переговоры и заключил словесный договор»: Южное общество обещало полякам независимость и уступку некоторых завоеванных областей, а поляки обязывались содействовать революции и «отнять у цесаревича средства возвратиться в Россию»[386]. Эти встречи происходили в Киеве на квартире Ходкевича, на квартире Бестужева и у Крыжановского…[387] Не будем продолжать: уже ясно, что в установлении контакта между декабристами и польскими патриотами графу Ходкевичу принадлежала весьма важная роль.

Не менее интересна фигура графа Густава Олизара — польского поэта, вольнодумца и патриота, как раз в те дни, когда Пушкин находился в Киеве — в начале 1821 года, — прошедшего с успехом на выборах в киевские губернские маршалы[388]. Близкий друг Муравьева и Бестужева-Рюмина, Олизар знал не только о том, что в России и Польше существуют революционные организации, но и о том, что члены Южного общества и польские конспираторы связаны между собой[389]. И это не мудрено: «Бестужев-Рюмин, — показал П. И. Пестель, — познакомившись в Киеве с Гродецким, графом Олизаром и графом Ходкевичем, первый открыл сообщение Русского общества с Польским»[390]. И снова: «Бестужев же был в сношении с Г. Олизаром»[391]. Не отрицал этого и Бестужев-Рюмин, признавший, что в 1824 году он «сносился преимущественно» с Гродецким, Ходкевичем и Олизаром[392].

Оба — и Ходкевич и Олизар — в начале 1826 года были арестованы и доставлены в Петербург, как лица, прикосновенные к заговору[393].

Что, казалось бы, нового могут внести в освещение этих событий несколько строк, написанных Анненковой по воспоминаниям ее, относящимся к восьмилетнему возрасту?

Дату! Год первой встречи!

В своих показаниях братья Муравьевы-Апостолы и Бестужев-Рюмин говорят разное и во многом противоречат даже самим себе. Так, составляя специальную записку о сношениях с поляками, Бестужев писал, что о существовании Общества в Польше узнал от Ходкевича «на киевских контрактах в 1824 г.»[394]. Сергей Муравьев свидетельствует, что он с Бестужевым предложили «свести Южное общество с Польским» в 1823 году, указавши при этом, что предложение это было сделано им вместе с Бестужевым графу Ходкевичу[395]. А из протокола другого допроса следует, что ни с Ходкевичем, ни с Олизаром он — Муравьев — «личного сношения не имел»[396].

Бестужев отрицал политическую связь с Олизаром[397] — что же касается Ходкевича, то он пытался уверить, что Ходкевич «не принадлежал к Обществу с 1814 года» (имея в виду польское масонство)[398]. В другой раз показал, что, пользуясь знакомством Ходкевича, «успел найти в нем усердного посредника в сближении обоих обществ»[399]. Матвей Муравьев-Апостол уточнил место встречи — начало сближения произошло, по его словам, в 1823 году в Киеве в доме Н. Н. Раевского[400]. Отсюда возникло представление, что Бестужев и Муравьев и познакомились с Ходкевичем только в 1823 году и что местом их первой встречи был дом генерала Раевского[401].

Нет, Анненкова свидетельствует, что все они бывали у губернатора еще до 1822 года, ибо в 1822 году Бухарин покинул Киев и вышел в отставку. Более того: она подчеркнула, что именно Ходкевич, Олизар и братья Муравьевы-Апостолы принадлежали к числу «постоянных» посетителей бухаринского салона, куда «часто» приходил Бестужев. Так что знакомство Муравьевых и Бестужева с графом Ходкевичем и с Олизаром относится не к 1823 году, а, безусловно, к более раннему времени, до 1822 года. На следствии Муравьев и Бестужев сказали не все. Недаром Комиссия пришла к выводу, что «Олизар не знал о существовании тайных обществ в России и в Польше»[402], взгляд, опровергнутый новейшими исследованиями декабризма и биографами польского поэта.

Весьма возможно, что раньше, нежели принято было думать, познакомился с Олизаром и Пушкин. Мы знаем, что они виделись в Кишиневе летом 1821 года[403]. Записки Анненковой позволяют предположить, что знакомство произошло еще в январе — феврале и что Ходкевич тоже входил в число знакомцев поэта.

Первую встречу с госпожой Ганской относят к 1823 году, ко времени, когда Пушкина перевели в Одессу[404]. Но, видимо, и тут имеются основания считать, что с нею и с сестрою ее — Каролиной Собаньской — дочерьми предводителя киевского дворянства графа Ржевуского Пушкина познакомил киевский губернатор Бухарин, у которого в дни больших приемов гости встречали красивых и элегантных полек. Тем более что с Собаньской Пушкин познакомился именно в Киеве, 2 февраля 1821 года[405]. Кстати, анненковская характеристика Вацлава Ганского: «малоприятный человек с мрачным расположением духа», объясняет данное ему Пушкиным прозвище «Лара», — по имени мрачного байроновского героя[406].

Капнист, «сын поэта» и «сосед по имению» не только сосед и не только сын автора комедии «Ябеда» — Алексей Васильевич Капнист, но и адъютант генерала Раевского, член Союза благоденствия, которого Бестужев-Рюмин пытался вовлечь в Южное общество, в чем, однако, не преуспел, потому что с 1821 года Капнист будто бы «совершенно переменил свой образ мыслен». Так было говорено на следствии, когда Бестужева-Рюмина и Муравьева допрашивали насчет арестованного Алексея Капниста. Но как бы там ни было, в 1821 году, когда Пушкин навещал дом Бухариных, Капнист еще держался прежнего образа мыслей[407].

Вот гости, которых Анненкова запомнила в салоне отца. Ошиблась она только в одном, говоря, что Пушкин был сослан в Киев. В Киев он прибыл из Петербурга, по пути к месту ссылки, а второй раз приезжал из Кишинева, куда Инзов, принимая новое назначение, взял с собою поэта и где Пушкин жил, покуда Кишинев не переменили ему на Одессу. Фраза, которую Пушкин сказал в Киеве декабристу М. Ф. Орлову — «Язык и до Киева доведет, а может быть, и за Прут», — в пушкинской литературе известна[408].

Обращаю внимание на эти подробности для того, чтобы определить общий характер воспоминаний. Судя даже по одному эпизоду, они обстоятельны и в целом очень точны.

9

Пропустим годы, которые Бухарина провела в Институте при Смольном монастыре (первоначально свой мадригал, обращенный к Бухариной, Лермонтов собирался начать словами: «Вас монастырь не научил, как жить с людьми…»)[409]. Из впечатлений этого времени наиболее интересны строки, связанные с домом Олениных, особенно дорогим для нее потому, что в этой семье воспитывалась ее мать.

«Мадам Оленина, — пишет Анненкова, — младшая, самая любимая сестра моего деда, была замужем за статс-секретарем Алексеем Николаевичем Олениным, который в течение долгого времени возглавлял Академию художеств.

Это была добрая, прелестная и любезная женщина — мадам Оленина, тетушка моей матери.

Ее салон, открытый для всего, что было в Петербурге выдающегося, особенно благодаря должности, которую занимал ее муж, служил местом встречи писателей и артистов. Пушкин, Дельвиг проводили там свое время; там моя мать увидела общество в самом приятном виде и представила себе смолоду, что мир полон людей ума: ибо там она видела избранных.

„…Какая у вас прелестная была маменька“, — сказал мне старик Крылов, когда я в первый раз увидела его у Олениных.

Баснописец Крылов был завсегдатаем дома Олениных»[410].

В продолжение двух лет — после выхода из Смольного института в 1830 году до отъезда в Петербург весною 1832 года и замужества — Вера Бухарина вместе с отцом жила в Москве, усердно знакомилась с литературой и посещала дома, где собиралась московская знать. Особенно запомнился ей первый в ее жизни «великолепный бал» у князя Сергея Голицына.

«У меня был очаровательный туалет, — вспоминает Вера Ивановна, — белое платье, украшенное голубыми цветами с названием „не забывай меня“ (незабудками).

Я танцевала с поэтом Пушкиным. Встретив в первый раз ребенка, которого он носил на руках в Киеве, он говорил мне прелестные вещи о моем отце, о моей матери, обо мне самой, о моих маленьких голубых цветах, совет которых казался ему бесполезным, так как, увидев меня, забыть меня уже никогда невозможно»[411].

Воспоминания об этой встрече Анненкова связывает с известием об июльской революции во Франции. Очевидно, встреча на балу произошла в начале лета 1830 года: Пушкин находился в Москве с середины марта до середины июля, в мае помолвлен был с Гончаровой. Хозяин бала — это, видимо, тот самый, в домовой церкви которого Пушкин хотел венчаться, — крупный сановник Сергей Михайлович Голицын, попечитель московского учебного округа, председатель Опекунского совета, директор и попечитель московской голицынской больницы.

Вслед за известием о революционных событиях во Франции, побудивших брата царя, Михаила Павловича, в предвидении возможного отклика на эти события в Польше, покинуть Москву, где пышные празднества устраивались в его честь, до Москвы дошли слухи о холерной эпидемии. Очень скоро холера достигла Москвы. В числе первых жертв были двое Офросимовых, в доме которых поселился Бухарин с дочерью.

«Прежде всего, — вспоминает Вера Ивановна, — бедствие объявилось в доме, в котором жили мы. Несколько человек из семьи Офросимовых были унесены внезапно, и раньше всех — муж той, которую я называла тетя Софи… Это первое появление холеры вызвало ужас. Город был разделен на части и каждая поручена попечению одного из сенаторов, который следил за госпиталями и соблюдением санитарных мер. На долю отца выпала Таганская часть. Он был очень деятельным, посещал госпитали два раза в день и, досадуя, что женщины не идут туда помогать, в затруднении, как бы достать для больных сиделок, однажды повез меня в госпиталь, говоря: „Надо уметь показывать пример“.

Этот героизм многого стоил ему: помню его бледность и страх, когда упавшую в обморок мадам Офросимову перенесли из того крыла дома, где только что угас ее муж, на мою постель в мою комнату, мне не забыть его скорбного стона, когда он воскликнул:

„Что же вы делаете, вспомните: у меня одна-единственная дочь!“

Он меня тотчас увел, посадил в экипаж и, остановившись перед домом полицмейстера, просил его немедля предоставить нам другой дом.

Нас поместили „постоем“ у богатого купца на Таганке, а когда бедствие стало ослабевать, мы перебрались в другой конец города, на Пречистенку, в дом Облязова (который впоследствии был куплен Михаилом Орловым)»[412].

Мало-помалу эпидемия кончилась, и возобновилось обычное времяпрепровождение московского общества.

С. М. Голицын давал балы только по случаю посещения Москвы членами императорской фамилии; генерал-губернатор Голицын, по свидетельству Бухариной, принимал мало. «Два гостеприимных дома взяли на себя, — пишет она, — миссию оживлять Москву и собирать лучший цвет общества — это были дом Пашковых и дом Киндяковых. Летом и зимой там собирались несколько раз в неделю, танцевали и, редкая вещь! разговаривали!»

Прервем на мгновенье цитату и обратим внимание на то, как похвала этим двум домам аттестует другие собрания московской аристократии!

Между постоянными посетителями этих домов Бухарина особо отмечает появлявшихся здесь в каждый приезд из столицы Александра Тургенева и «очаровательного и умного поэта Петра Вяземского».

«Я находила большое удовольствие в этих собраниях, — продолжает Вера Ивановна рассказ про собрания у Киндяковых и Пашковых, — и свела близкое знакомство с двумя молодыми девушками, каждая из которых украшала собою свой дом. В доме Пашковых это была семнадцатилетняя Додо Сушкова, будущая графиня Ростопчина, поэтический талант которой проявился уже в ее первом стихотворении „Талисман“, написанном для меня. В доме Киндяковых — очень любимая мною младшая дочь Екатерина, изящная и крайне восторженная. Она любила одного человека (Ивана Путяту), но его мать запретила ему жениться, и тогда она вышла замуж за поверенного своей любви — Александра Раевского, прожила с „Демоном Пушкина“ очень недолго и умерла, родив ему дочь, на которую отец перенес всю привязанность…

С этими молодыми девушками я была хорошо знакома, но сердечной моей подругой была Софья Горскина, самая очаровательная, самая одухотворенная из всех женщин, каких я когда-либо видела. И она вышла замуж за самого ничтожного, самого скверного из людей, князя Петра Щербатова, сделавшего ее очень несчастной. Ее жизнь — это ряд испытаний, которые она переносила с твердостью и удивительным мужеством…Красивая, умная, изысканная, образованная, она вытянула плохой билет в лотерее замужества и говорила мне, что чувствует себя созданной для несчастия. Наконец, она изнемогла от мучений и умерла сорока лет, оплакиваемая человеком, который любил ее по-настоящему и чья любовь, до могилы, делала ее жизнь еще более тягостной».

Далее Бухарина пишет, что она испытала восторженное желание отправиться в Сибирь за А. И. Якубовичем. Романтический облик этого декабриста, которого она встречала, будучи еще девочкой, в ее сознании был окружен ореолом. Она мечтала выйти за него замуж или даже за кого-нибудь другого из декабристов — так велик был порыв. При этом Бухарина не сочувствовала им, «участникам революции». Она была твердо убеждена, что эти бедные молодые люди, впавшие в заблуждение, еще обратятся, под влиянием времени, к «здоровым идеям». С Бухариной вместе собиралась отправиться в путь Софья Горскина, чтобы разделить судьбу И. И. Пущина: с ним дружен был ее брат — декабрист Иван Горскин.

Это было мимолетное увлечение молодых девушек, находивших «великую поэзию в мысли об изгнании» (вспомним тут стихи юного Лермонтова!) и о печальной судьбе людей, которых в тот момент они называли своими героями. И тем не менее даже этот — кратковременный и наивный — порыв знаменателен. Он показывает, какой огромный отклик вызвал поступок Волконской и Трубецкой, как он был воспринят молодым поколением.

Дружбу, соединявшую Веру Бухарину с ее лучшей подругой, «воспел князь Петр Вяземский, который ощущал в ней особую прелесть; он сложил стихи о двух подругах Софье и Вере.

Однажды он принес их к нам вечером, когда мы обещали, что будем ждать его у нас, а вместо этого я должна была пойти на спектакль с моим отцом, а Софи отправилась ко всенощной со своей матерью.

Не застав нас дома, князь Вяземский попросил свечу, сжег стихи, пепел собрал на тарелку и приказал слуге вручить ее нам и сказать, чтобы пепел мы разделили поровну. Мы прочли эти прекрасные стихи уже после, когда они появились в одном из тогдашних журналов. Он доставил себе шаловливое удовольствие читать их всем на свете, за исключением нас. Он написал на них маленькую пародию, которую отослал Софи. На нее он досадовал, потому что он и есть тот человек, который ее любил»[413].

Здесь говорится о стихотворении Вяземского «Вера и София»[414]. Строчка из него, в которой Вера Бухарина названа красавицей «с младым раздумьем на челе», стала модной в светском кругу и на некоторое время как бы заменила ей имя.

«Что касается меня, — продолжает Вера Ивановна, — то я победила другое сердце, которое, казалось, принадлежало мне полностью, — это было сердце Александра Тургенева, приближавшегося в ту пору к пятидесяти годам.

Он много рассказывал мне о мадам Рекамье, которую часто видел в Париже, и ставил ее мне в пример, уверяя, что у меня есть решительно все, чтобы стать второй мадам Рекамье, чьим Шатобрианом желал бы стать он. Он предлагал мне руку, сердце и состояние и старался увлечь меня мыслью иметь в Париже самый приятный салон и соединять в нем людей избранных и знаменитостей всякого рода. Но я не дала себя соблазнить, я мечтала о более тихой, о более скромной судьбе».

Я привожу эти обширные выписки из записок Бухариной-Анненковой потому, что это Москва 1830–1832 годов и общество, в котором появляются не только Вяземский и Александр Тургенев, но и Пушкин и Лермонтов, сравнивший в те годы начинавшую поэтессу Ростопчину с «легким» стихом ее «Талисмана»:

  • Как в Талисмане стих небрежный,
  • Как над пучиною мятежной
  • Свободный парус челнока,
  • Ты беззаботна и легка…[415]

Среди великосветских времяпрепровождений Бухарина замечает наиболее значительных людей тогдашнего московского общества.

В должности астраханского губернатора И. Я. Бухарин постоянно сносился по службе с Алексеем Петровичем Ермоловым; с тех пор они стали друзьями.

«Они обожали друг друга, — пишет Вера Ивановна, — и восхищались друг другом».

«Это была непрерывная игра, сверкавшая остроумием, — свидетельствует она, описывая их „нескончаемые беседы“. — Ум знаменитого генерала известен, а что сказать об остроумии моего отца?.. Ермолов говорил, что не знал ума, более очаровательного, чем ум моего отца, и уверял, что на Кавказе для него не было большего удовольствия, более приятного развлечения, чем чтение официальных бумаг, вышедших из-под пера астраханского губернатора, который умел сообщать остроумие и ум даже казенным документам. Но тогда они не были даже знакомы и никогда друг друга не видели.

Мой отец, со своей стороны, глубоко почитал Ермолова и превозносил его до небес. Ермолов не раз говорил мне: „Прошу вас, не верьте ни одному слову из того, что говорит обо мне ваш отец. У него возмутительное пристрастие. А знаете, почему он так меня восхваляет? Он так восхищается мной потому, что я был для него начальником, с которым он ладил, а ни с каким другим начальником он никогда поладить не мог“»[416].

Вскоре после появления Веры Бухариной в свет, которое совпало с пребыванием в Москве великого князя Михаила Павловича, ей представили его адъютанта, молодого полковника, на которого семнадцатилетняя «монастырка» не обратила внимания. В следующем году Анненков снова появился в Москве. После отъезда его в столицу кузина его — Е. П. Вадковская (родственница Лермонтова и А. М. Верещагиной) стала стараться о том, чтобы открыть Бухариной достоинства своего родственника. Обстоятельства семейные, заставившие и дочь и отца Бухариных весною 1832 года поспешить из Москвы в Царское Село, решили ее судьбу. Навестив в Петербурге переселившуюся туда «кузину Вадковскую», Вера Ивановна встретила у нее Анненкова, увлеклась им. И когда, наконец, он сказал, что любит ее два года и вручает ей свою жизнь, для нее уже не было более сомнений, что она любит его давно и ждала этого объяснения.

Они повенчались в июне 1832 года. С этого времени начался новый — петербургский — период в жизни Веры Ивановны, теперь уже Анненковой[417].

10

В Петербурге — на раутах в великосветском и придворном кругу Анненкова встречала Александра Сергеевича Пушкина. И приводит в своих записках некоторые пушкинские оценки. «Вспоминаю, — пишет она, — суждение Пушкина на счет графини Ростопчиной. Он отдавал должное ее поэтическому таланту, но говорил, что если пишет она хорошо, то, напротив, говорит очень плохо, опьяняется собственными словами и производит на него впечатление Пифии на треножнике, высказывающей самые противоречивые мысли, совершенно лишенные логики, ради единственного удовольствия спорить».

«Воскрешая в своей памяти воспоминания 1837 и 1838 года, — продолжает Анненкова на следующей странице, — я не могу обойти молчанием злополучную дату — 27 января 1837 года, день, когда состоялась дуэль, отнявшая у России самого ее большого поэта. Не могу забыть ужас, мучительное чувство горьких сожалений, которое испытали мы с мужем при этой подавившей нас вести. Нам сообщил ее Александр Тургенев, со всеми подробностями этой кровавой драмы. Я очень любила Пушкина, и смерть его заставила меня пролить много слез. Я была оскорблена тем, что петербургское общество разделилось на два лагеря и было много людей, находивших оправдание поступку иностранца, приемного сына посланника Голландии, любимца дам, элегантного кавалергарда Дантеса-Геккерна. Я была в негодовании от этого и от всего сердца одобряла прекрасные стихи Лермонтова. Между прочим, эти стихи были причиной изгнания молодого поэта, ссылки его на Кавказ, где он погиб также во цвете лет на дуэли, не преследуемый, однако, как Пушкин, неблагородными анонимными письмами, не быв жертвой любви к своей жене.

Лермонтов пал жертвой собственного характера, беспокойного и насмешливого. Он испытывал терпение Николая Мартынова, ничтожного, неумного, которого он описал в своем „Герое нашего времени“ в лице Грушницкого. Он превратил его в козла отпущения, избрав мишенью своих сарказмов и шуток, и Мартынов, доведенный до крайности, не мог поступить иначе, как вызвать его на дуэль».

«Все грустные и раздирающие подробности дуэли Пушкина и последних мгновений жизни великого поэта слишком известны, чтобы я говорила о них, — пишет Анненкова в примечании к этой странице. — Они сохранены в маленькой брошюре, озаглавленной „Последние дни жизни и кончина Александра Сергеевича Пушкина со слов бывшего его лицейского товарища и секунданта Константина Карловича Данзаса“».

И продолжает:

«В последний раз я видела Пушкина за несколько дней до его смерти на маленьком вечере у великой княгини Елены Павловны. Там было человек десять: графиня Разумовская, m-me Мейендорф, урожденная Огэр, Пушкин и несколько мужчин.

Разговор был всеобщим, говорили об Америке. И Пушкин сказал: „Мне мешает восхищаться этой страной, которой теперь принято очаровываться, то, что там слишком забывают, что человек жив не единым хлебом“.

Это евангельское изречение в устах Пушкина, казалось, удивило великую княгиню; она улыбнулась, глядя на меня с понимающим видом. Я тоже улыбнулась, и, когда несколько минут спустя Пушкин подошел ко мне, я сказала ему, смеясь: „Как вы сегодня нравственны!..“

„Не сегодня, а всегда, с тех пор, как я стал отцом семьи, — ответил он мне. — Не навсегда остаются детьми, чему свидетелем вы, так выросшая после Киева, не всегда сходят с ума, как я в то время, когда строил для вас домик из карт“. (Он любил вспоминать о том времени, когда его, сосланного в Киев, мой отец — киевский губернатор просил считать наш дом своим домом.) Кто бы мог мне сказать в тот вечер, что я вижу Пушкина в последний раз»[418].

Все интересно в этом отрывке: и характеристика поэтессы графини Евдокии Ростопчиной, и подтверждение теперь уже широко известного факта, что в дни гибели Пушкина петербургское общество разделилось на два враждебных лагеря и что Анненкова возмущалась сторонниками Дантеса. Но самое интересное — суждение Пушкина о Соединенных Штатах Америки, примыкающее к его мыслям об американской демократии, положенных в основу очерка «Джон Теннер»,

который незадолго до этого был им написан для «Современника». И следующая реплика — о нравственности, приобретавшая особо важный смысл потому, что в те дни имя Пушкина, имена его жены и своячениц таскались по великосветским гостиным с прибавлением подробностей, которые должны были уронить в глазах общества нравственность самого Пушкина. Что касается причин гибели двух величайших русских поэтов, то Анненкова повторяет лишь то, что писали и говорили в 60–70-х годах о дуэли Пушкина и о последней дуэли Лермонтова. Это досадно тем более, что она вышла замуж за родственника Арсеньевой и знала Лермонтова лично еще по Москве…

11

Вы будете удивлены! Мы считали Веру Бухарину в числе московских знакомых Лермонтова? Нет! Она не знала его в ту пору! А мадригала не слышала, не читала или просто забыла про него! Или не угадала, не вспомнила, что тот, кто читал мадригалы, и Лермонтов — одно и то же лицо.

Не знаю!

Она увидела его впервые осенью 1832 года. Вот что она говорит об этом в своих мемуарах:

«Между адъютантами великого князя я часто встречала Философова Алексея Илларионовича, Александра Грёссера, Шилова, Бакунина — и решила найти среди них мужа для семнадцатилетней хорошенькой кузины моего мужа, которую я вывожу на балы, спектакли и концерты. Это Аннет Столыпина, дочь старой тетушки Натальи Алексеевны Столыпиной. У этой старой тетушки есть сестра, еще более пожилая и слабая, чем она, Елизавета Алексеевна Арсеньева. Это — бабушка Михаила Лермонтова, знаменитого поэта, которому в 1832 году было восемнадцать или девятнадцать лет.

Он кончил учение в пансионе при Московском университете и, к большому отчаянью бабушки, которая его обожает и балует, упорно хочет стать военным и поступил в кавалерийскую школу подпрапорщиков.

Однажды к нам приходит старая тетушка Арсеньева вся в слезах. „Батюшка мой, Николай Николаевич! — говорит она моему мужу. — Миша мой болен и лежит в лазарете школы гвардейских подпрапорщиков!“

Этот избалованный Миша был предметом обожания бедной бабушки, он последний и единственный отпрыск многочисленной семьи, которую бедная старуха видит угасающей постепенно. Она испытала несчастье потерять всех своих детей одного за другим. Ее младшая дочь мадам Лермонтова умерла последней в очень молодых годах, оставив единственного сына, который потому-то и превратился в предмет всей неясности и заботы бедной старушки. Она перенесла на него всю материнскую любовь и привязанность, какие были у нее к своим детям.

Мой муж обещал доброй почтенной тетушке немедленно навестить больного юношу в госпитале школы подпрапорщиков и поручить его заботам врача.

Корпус школы подпрапорщиков находился тогда возле Синего моста; позднее его перевели в другое место. А громадное здание, переделанное снизу доверху, стало дворцом великой княгини Марии Николаевны.

Мы отправились туда в тот же день на санях.

В первый раз я увидела будущего великого поэта Лермонтова.

Должна признаться, он мне совсем не понравился. У него был злой и угрюмый вид, его небольшие черные глаза сверкали мрачным огнем, взгляд был таким же недобрым, как и улыбка. Он был мал ростом, коренаст и некрасив, но не так изысканно и очаровательно некрасив, как Пушкин, а некрасив очень грубо и несколько даже неблагородно.

Мы нашли его не прикованным к постели, а лежащим на койке и покрытым солдатской шинелью. В таком положении он рисовал и не соблаговолил при нашем приближении подняться. Он был окружен молодыми людьми, и, думаю, ради этой публики он и был так мрачен по отношению к нам, пришедшим его навестить.

Мой муж обратился к нему со словами привета и представил ему новую кузину. Он смерил меня с головы до ног уверенным и недоброжелательным взглядом. Он был желчным и нервным и имел вид злого ребенка, избалованного, наполненного собой, упрямого и неприятного до последней степени.

Мы его больше не видели и совершенно потеряли из виду, так как скоро покинули Петербург, а когда мы туда вернулись, мы там его уже не нашли.

Я видела его еще только один раз в Москве, если не ошибаюсь, в 1839 году; он уже написал своего „Героя нашего времени“, где в лице Печорина изобразил самого себя.

На этот раз мы разговаривали довольно долго и танцевали контрданс на балу у Базилевских (мадам Базилевская, рожденная Грёссер).

Он приехал с Кавказа и носил пехотную армейскую форму. Выражение лица его не изменилось — тот же мрачный взгляд, та же язвительная улыбка. Когда он, небольшого роста и коренастый, танцевал, он напоминал армейского офицера, как изображают его в „Горе от ума“ в сцене бала.

У него было болезненное самолюбие, которое причиняло ему живейшие страдания. Я думаю, что он не мог успокоиться оттого, что не был красив, пленителен, элегантен. Это составляло его несчастие. Душа поэта плохо чувствовала себя в небольшой коренастой фигуре карлика. Больше я его не видела и была очень потрясена его смертью, ибо малая симпатия к нему самому не мешала мне почувствовать сердцем его удивительную поэзию и его настоящую ценность.

Я знала того, кто имел несчастье его убить, — незначительного молодого человека, которого Лермонтов безжалостно изводил <…> Ожесточенный непереносимыми насмешками, он вызвал его на дуэль и лишил Россию ее поэта, лучшего после Пушкина»[419].

Все верно: Аннет Столыпина вышла замуж за Алексея Илларионовича Философова; верно и то, что сестра ее матери — бабка поэта Елизавета Алексеевна Арсеньева. (При этом мы знаем, что вдова родного брата Арсеньевой Д. А. Столыпина — Екатерина Аркадьевна — родная тетка полковника Анненкова, отсюда и «батюшка, Николай Николаевич!».) Не ошиблась мемуаристка и в том, что с октября 1832 года Лермонтову пошел девятнадцатый год. И что юнкерская школа в Петербурге помещалась на Мойке возле Синего моста, а потом была превращена во дворец великой княгини. Все верно!

Но дальше Анненковой приходится повторять за другими, и тут она сообщает сведения не вполне точные. Упомянув, что Лермонтов окончил в Москве университетский пансион, она ничего не сказала о том, что ему пришлось покинуть Московский университет после двух лет учения, а поступление в юнкерскую школу изобразила как следствие упорного желания самого Лермонтова. Нет, письма поэта говорят о другом. Он не хотел становиться военным. Впрочем, Анненкову винить не приходится: начиная с 70-х годов все это можно было прочесть в любой биографии Лермонтова. Тут она повторяет лишь то, что писали и говорили другие.

Зато совершенно новые сведения сообщает она о детях Арсеньевой. До сих пор мы знали о судьбе ее единственной дочери Марии Михайловны, умершей через два года после того, как она родила сына — Михаила Юрьевича Лермонтова. Но ни в одном, самом подробном родословии Арсеньевых мы не встречали указания на то, что у Михаила Васильевича и Елизаветы Алексеевны Арсеньевой, кроме Марии Михайловны, были другие дети. Между тем это сведение исходит от Анненковой, следовательно, от родственников. Вспомним, что отец Н. Н. Анненкова — «старик Анненков» в качестве родственника постоянно навещал Арсеньеву, покуда она с внуком жила в Москве (свидетельство А. З. Зиновьева)[420]. Остается предположить, что все эти дети умирали во младенчестве еще некрещенные. Тогда они не могли попасть в родословия. Если все это так — иначе выглядит смерть матери Лермонтова в возрасте 21 года от сухотки спинного мозга.

Облик Лермонтова, воссозданный Анненковой подробно и даже талантливо, поражает резкостью характеристики и тем безоговорочно отрицательным отношением, которое Лермонтов вызвал к себе с первого взгляда. Это — не единственный случай: с людьми ему неизвестными, которые пытались проникнуть в его внутренний мир, Лермонтов не только не искал контакта — напротив: был резок, замкнут, насторожен, подозрителен. Достаточно вспомнить рассказ его однокурсника П. Вистенгофа, который попробовал подойти и заговорить с ним в университетской аудитории, или первую встречу с Белинским, чтобы убедиться в совершенной достоверности публикуемой нами характеристики. В данном случае обстановка осложнялась присутствием юнкеров, перед которыми Лермонтову предстояло сохранить независимость в присутствии старшего по чину — полковника, да еще родственника, появившегося с высокой и статной девятнадцатилетней красавицей, не узнавшей его, не угадавшей в нем автора поднесенного ей посвящения, да еще разговор при юнкерах о том, как беспокоится бабушка, и родственные советы щадить ее — все это настолько осложняло психологическую среду, что Лермонтов, воспользовавшись правом больного, остался лежать, а рисование во время разговора помогло ему защититься от слишком щедрых забот и попыток завязать дружбу. Анненкова тонко почувствовала, что немалую роль в поведении Лермонтова сыграло присутствие юнкеров: «ради этой публики он и был так мрачен по отношению к нам».

Но при этом надо иметь в виду, что все-таки пишет уязвленная женщина. Мрачное выражение лица, уверенный и недоброжелательный взгляд, которым Лермонтов смерил ее, когда она присела возле больничной койки, не могли не поразить молодую женщину, избалованную успехом и всеобщим вниманием. Поэтому, читая страницы воспоминаний, где Анненкова противопоставляет внешний облик Лермонтова и Пушкина, надо помнить про эти неблагоприятные, осложняющие обстоятельства встречи.

Рассказывая о второй встрече, Анненкова запамятовала: Лермонтов бывал в ее доме в Москве, притом дважды — в апреле 1841 года. Один раз наносил визит, другой раз обедал. Возвращаясь в кавказскую ссылку, за три месяца до конца, он еще надеялся на отставку: генерал Анненков, родственник, один из ближайших сотрудников Михаила Павловича — командира гвардейского корпуса и брата царя, — мог помочь бабушке в хлопотах. Этим, вероятно, и вызван усиленный интерес поэта в дому Анненкова в продолжение тех нескольких дней, которые он провел в Москве в последний приезд. Но, повторяю, Вера Ивановна этих встреч не запомнила и не пишет о них. Впрочем, может быть, именно с Анненковыми Лермонтов и приехал тогда на бал к Базилевским, который Вера Ивановна отнесла по ошибке к 1839 году. Между тем в 1839 году «Герой нашего времени» не выходил еще из печати, Лермонтов в том году не ездил в Москву и не носил армейского мундира, который надел после вторичной ссылки на Кавказ — в Тенгинский пехотный полк. Восстанавливая в памяти его внутренний облик, Анненкова и здесь не грешит против истины. Ибо, зная, какое впечатление в светском кругу вызывает и внешность его, и его общественная позиция, и пытаясь это впечатление игнорировать, Лермонтов постоянно держался среди этих людей подчеркнуто резко и вызывающе. И нет оснований сомневаться в правдивости анненковских записок. Страницы, где она говорит о своих непосредственных впечатлениях, несомненно представляют значительный интерес. Но не те, где она ведет речь, скажем, о причинах дуэли с Мартыновым. Следует помнить, что писала она записки в то время, когда широко распространилась легенда о Лермонтове, созданная в интересах Мартынова. В частности, в этих кругах возникла версия и о том, что Мартынов послужил прототипом Грушницкого.

Примечательно в записках Анненковой другое. Она дифференцирует впечатления. Несмотря на уверенность, что Мартынова довел до дуэли сам Лермонтов, она но только не оправдывает убийцу, но пишет о его полной ничтожности. Неблагоприятное впечатление, которое оставили в ней встречи с поэтом, нисколько не отражается на ее отношении к поэзии Лермонтова, которую она назвала «удивительной». Насколько же выше она в этом смысле тех современников, которые отрицали поэзию Лермонтова, обиженные его обращением, и оправдывали убийцу, ссылаясь на то, что у Лермонтова был тяжелый характер.

Как и многие ее современники, судившие о людях по тому, насколько в них воплотился великосветский стереотип, Анненкова и Лермонтова и Пушкина воспринимает как нечто даже и внешне чужеродное в этой среде. И в этом не ошибается. На фоне красавцев кавалергардов и флигель-адъютантов, подобранных под стать Николаю I, между которыми она искала своего «Грандисона», Пушкин и Лермонтов выделяются несоответствием своего поведения и облика — мимики, жестов, движений, речи, самого характера разговора. Там, где коней в полки подбирали под масть и под цвет хвоста, а офицеров — по цвету волос и по росту, где высоко ценится «однообразная красивость», они инородны. Отсюда и рассуждения о красоте. Нам Пушкин не кажется некрасивым — в наших глазах он прекрасен. Для Анненковой — женщины умной и, несомненно, талантливой, но разделяющей вкусы, взгляды и предрассудки своего времени и своей касты, — Лермонтов среди гвардейцев на балу мадам Базилевской и «небольшой», и «коренастый», и «карлик». Он и был коренастым и небольшим: но дело в том, что видит в нем Анненкова. Он и сам над собою смеялся, говоря, что природа наделила его армейскою внешностью. И тем не менее для всякого, кто видел в нем не офицера на параде императорской гвардии, а поэта Лермонтова прежде всего, — внешний вид его обретал другой смысл, становился очень значительным.

В те же самые дни, когда В. И. Анненкова видела Лермонтова в последний раз на московском балу, его встретил в московском Благородном собрании поэт Василий Иванович Красов. И писал приятелю в Петербург: «Целый вечер я не сводил с него глаз. Какое энергическое, простое, львиное лицо. — Он был грустен — и когда уходил из Собрания в своем армейском мундире и с кавказским кивером — у меня сжалось сердце — так мне жаль его было. Не возвращен ли он?»

Вот два портрета — два описания, возникшие в одно время и в одинаковой обстановке — на людях. Одно принадлежит аристократке, другое — поэту, занимавшему место учителя в московском аристократическом доме. Какие разные оценки и отношения!

Чем объективнее стремится быть Анненкова в своих описаниях, тем трагичнее становится в наших глазах фигура поэта, одетого в армейский мундир, посреди великосветского праздника. Как предсмертное одиночество Пушкина стало особенно ясным после того, как мы прочли письма его друзей — любивших его — Карамзиных, так и эти беспристрастные мемуары больше говорят о глубокой пропасти, отделявшей Лермонтова от этого общества, и его обреченности, чем открытая злоба его врагов. И это, пожалуй, самое важное из того, что дают нам записки Анненковой.

Читая эти записки, надобно помнить, что писала их женщина, сурово осуждавшая невежественных и бездарных сановников, наносивших урон престижу империи. Но писала во имя утверждения империи, которой верно и преданно служил ее муж генерал-адъютант Анненков. Связанный с ними родством и принадлежностью к одному обществу, Лермонтов глубоко презирал именно то, что составляло предмет ее поклонения. Она умерла шестьдесят один год спустя после того, как прогремел выстрел Мартынова. Но как давно ее нет! И как близко, почти рядом ощущаем мы Лермонтова — «небольшого», «коренастого», и в гвардейском и в армейском мундире, и в студенческой куртке, и даже в костюме астролога, читающего свои новогодние эпиграммы в Колонном зале Москвы.

Сокровища замка Хохберг

1

Началась эта история в 1836 году, когда двадцатишестилетняя Александра Михайловна Верещагина или, как звали ее в ту пору, Сашенька Верещагина, одна из московских кузин М. Ю. Лермонтова, уехала с матерью за границу.

События, которые предшествовали этой истории, довольно известны. И тем не менее должны быть сообщены. Ибо без них в этой истории многое покажется непонятным.

В сущности, кузиной она называлась не по родству. Кровного родства не было. Брат бабки и воспитательницы Лермонтова — Е. А. Арсеньевой — Дмитрий Алексеевич Столыпин был женат на Екатерине Аркадьевне, по первому браку Воейковой< href="#n_421" type="note" id="link_n_421">[421]. Александра Михайловна Верещагина приходилась родной племянницей этой «Катерине Аркадьевне»[422]. Несмотря на то что она доводилась племянницей не родной тетке, она называлась кузиной. По тогдашним понятиям, да еще в московском кругу, это считалось родством, даже близким.

Но дело совсем не в родстве, а в той дружбе, которая связывала Лермонтова с этой талантливой девушкой.

Каждое лето, начиная с 1829 года, Лермонтов проводил в столыпинском подмосковном Середникове у Екатерины Аркадьевны. А рядом находилась деревня, принадлежавшая Верещагиной[423]. Так что они виделись с утра и до вечера — Лермонтов и его кузина. И зимою в Москве встречались едва ли не каждый день. Лермонтов с бабкой жил на Малой Молчановке, Столыпины тут же — на Поварской. Напротив Лермонтова жили Лопухины, Мария, Алексей и Варвара, которым Верещагина доводилась не названой, а настоящей кузиной — отец Верещагиной и мать Лопухиных (в те годы уже покойные) были брат и сестра[424]. С семьей Лопухиных Лермонтова до конца жизни связывали глубокая и несчастливая любовь к Варваре Александровне и дружба с ее сестрой и братом.

О том, как часто он виделся с Верещагиной, можно судить по «Запискам» Е. А. Сушковой, которая рассказывает, как Лермонтов, только что окончивший пансион, сопровождал ее и Верещагину на гуляния и вечера.

Верещагина была старше Лермонтова четырьмя годами. И он относился к ней с шутливым почтением и доверчивой дружбой. Аким Шан-Гирей, живший вместе с поэтом (на этот раз нет оснований не верить ему), вспоминал, что «miss Alexandrine, то есть Александра Михайловна Верещагина, кузина его, принимала в нем большое участие, она отлично умела пользоваться немного саркастическим направлением ума своего и иронией, чтоб овладеть этой беспокойною натурой и направлять ее, шутя и смеясь, к прекрасному и благородному; все письма Александры Михайловны, — заключает Аким Шан-Гирей, — доказывают ее дружбу к нему»[425].

Эти письма до нас не дошли. Сохранилось только одно и несколько строчек из другого, посланного, как можно судить, из Середникова в Москву в 1832 году при получении известия, что Лермонтов вызывающе разговаривал с профессорами в университете и те постарались срезать его. Эту новость сообщила Верещагиной другая двоюродная сестра ее — Пашенька, или Прасковья, Воейкова[426], которая, в свою очередь, узнала все это от Анны Столыпиной. Вот что дошло до нас:

«Аннет Столыпина пишет Пашеньке, — обращается Верещагина к Лермонтову, — что вы имели неприятность в университете и что тетя [Арсеньева] заболела от этого; ради бога, напишите, что это значит… К несчастью, я слишком хорошо знаю вас, чтобы оставаться спокойною; я знаю, что вы способны резаться с первым встречным из-за первой глупости. Фи, какой стыд! С таким дурным характером вы никогда не будете счастливы» (оригинал по-французски)[427].

Покинув Москву и поступив в столице на военную службу, Лермонтов переписывался с Верещагиной. Именно ей он рассказал в 1835 году об окончании своего романа с Сушковой, начало которого протекало у нее на глазах[428].

В 1830 году Сушкова отвергла любовь подростка и посмеялась над ней. Теперь они переменились ролями. И письмо в нарочито бравурном тоне повествует обо всех обстоятельствах, сопровождавших второй круг отношений. Но вдруг в этот рассказ врывается горькое признание, что он — Лермонтов — давно не писал ни Верещагиной, ни Марии Лопухиной потому, что боялся обнаружить происшедшую в нем душевную перемену: «Причиной… был страх, что вы по письмам моим заметите, что я почти недостоин более вашей дружбы, ибо от вас обеих я не могу скрывать истину; от вас, наперсниц моих юношеских мечтаний, таких чудных, особенно в воспоминании»[429].

Верещагина принадлежала к тем, кто рано разгадал гениальное дарование Лермонтова. Когда они жили рядом, она поощряла его занятия поэзией, берегла его стихи, написанные на лоскутках бумаги. И он охотно вписывал в ее альбомы лучшие свои вдохновенья и украшал страницы альбомов рисунками и карикатурами, дарил акварельные работы, которые она потом туда вклеивала.

Это была не просто одна на московских «кузин», Лермонтова связывали с ней общие друзья, общие интересы, общая юность.

В 1836 году, узнав, что Александра Михайловна Верещагина и ее мать — Елизавета Аркадьевна собрались в заграничное путешествие, Лермонтов в письме уведомил бабушку: «Лизавета Аркадьевна едет нынче весной… в чужие краи…»

Вот на этом кончается предыстория и начинается то, о чем пойдет речь впереди.

2

В Париже, у графа Поццо ди Борго, Верещагина познакомилась с бароном Карлом фон Хюгель — дипломатом Вюртембергского королевства — и вскоре с ним обручилась. А в следующем — 1837 году — вышла за него замуж[430]. И с тех пор в Россию не возвращалась: сперва жила с мужем в Париже, потом в Германии — то в Штутгарте, то в фамильном замке Хюгелей «Хохберг».

Она бережно сохраняла все, что напоминало ей о России, и прежде всего лермонтовские автографы и рисунки, не переставала интересоваться теми, от кого была навсегда оторвана. Первое время главной корреспонденткой ее была мать, Елизавета Аркадьевна, вернувшаяся на родину. Потом, когда мать окончательно переселилась к ней в Штутгарт, Верещагина узнавала новости из писем других родных. Ей посылали новые стихи Лермонтова, списывая их из журналов или с автографов, которые Лермонтов для этой цели давал, сообщали о переменах в судьбе поэта[431].

Когда Лермонтова не стало, Варвара Александровна Лопухина, опасаясь, что муж ее, Н. Ф. Бахметев, из ревности к Лермонтову уничтожит вслед за его письмами и все остальные реликвии, — находясь на одном из германских курортов, встретилась с Верещагиной и все, что имела, отдала ей[432].

Таким образом, рукописи и живописные работы Лермонтова, его рисунки, копии стихотворений оказались в Штутгарте и в замке Хохберг.

В 1856 году в Штутгарт приехал генерал Алексей Илларионович Философов, совершавший заграничное путешествие с одним из сыновей Николая I — Михаилом. Философов приходился Лермонтову и Верещагиной родственником по жене своей Анне Григорьевне, урожденной Столыпиной. Будучи воспитателем царских детей с 1838 года, он постоянно оказывал Лермонтову услуги, являясь ходатаем за него в Зимнем дворце — опальный поэт часто нуждался в этом.

В том же 1838 году возник план: представить поэму «Демон», которую не пропускала цензура, для прочтения «высоким особам». Посредником был избран Философов.

С этой целью Лермонтов еще раз аккуратно перебелил поэму, чтобы переписчик не допустил ошибок, и отметил чертой диалог Демона и Тамары о боге, чтобы он не попал к «высочайшим» читателям. С этого автографа переписчик и снял копию, которую Философов передал в Зимний дворец (как выяснила Э. Г. Герштейн — для прочтения императрице)[433].

Одобрения из дворца не последовало. Список же по прочтении был возвращен и остался у Философова.

Вскоре после гибели Лермонтова тот же Философов заказал с автографа другой список, но уже без всяких купюр, включая места, переправленные самим поэтом. Так возникли две копии, отличные друг от друга по тексту.

И вот в 1856 году, пятнадцать лет спустя после гибели Лермонтова, Философов отправляется в заграничное путешествие и везет с собой оба списка, с тем чтобы напечатать поэму в Германии в ограниченном количестве экземпляров. Эти экземпляры будут потом разосланы в России влиятельным лицам, дабы способствовать снятию цензурного запрета с любимого произведения Лермонтова.

Штутгарт — резиденция вюртембергской королевы Ольги. Она — дочь Николая I. Философов и его подопечный находятся в «родственном» королевстве.

С помощью проживающего в Штутгарте протоиерея И. И. Базарова — настоятеля русской посольской церкви — Философов договаривается с типографом Баденского двора В. Хаспером и печатает «Демона» в Карлсруэ. Поэма набирается по «придворному» списку. Так в 1836 году появляется первое заграничное издание Лермонтова — без диалога о боге: оно предназначено для «высоких особ».

В следующем — 1857 году — издание выпускается снова. «Демон» также печатается в типографии Хаспера в Карлсруэ, но на этот раз по другому списку, снятому для самого Философова: в этом списке оставлен и диалог о боге, и те разночтения, которые возникли при последней переработке поэмы. Так возникает второе издание поэмы, заключающее расхождение с первым.

Впоследствии рукописи, с которых набирались эти издания, исчезли. И разночтения приводили в недоумение решительно всех редакторов до самого недавнего времени. В 1940 году одна из рукописей нашлась в Ленинграде, в архиве, среди бумаг Философова. Но спора о тексте «Демона» она не решила. И только недавно, и теперь уже окончательно, эту сложнейшую историю распутал ленинградский исследователь Э. Э. Найдич[434].

Вернемся, однако же, к А. М. Верещагиной.

В благородном деле, предпринятом Философовым, она принимала живое участие и со своей стороны сделала достоянием публики еще одно творение Лермонтова: напечатала в 1857 году там же — в типографии Хаспера в Карлсруэ — его неопубликованную юношескую поэму. На титульном листе этого издания значится: «Ангел Смерти. Восточная повесть». А ниже сделано примечание: «Печатано с тетради, писанной собственной рукой автора и хранящейся у одной из его родственниц, имени которой посвящена эта повесть. 1831 года Сентября 4-го дня».

«Ангел Смерти» хранился у Верещагиной. До выхода в свет этой книжки поэма оставалась неизвестной читателям. И хотя имя Верещагиной на книге не названо — само появление ее в Германии, по инициативе Философова и Верещагиной, по существу, уже раскрывало имя… Да, они доказали, что Лермонтов не напрасно верил в их дружбу. Для памяти Лермонтова и для его славы они сделали все, что могли.

Умерла Верещагина на шестьдесят третьем году от рождения, погребена в Штутгарте. На памятнике обозначены даты: «2 июля 1810–4 января 1873»[435].

Через три года после нее там же — в Штутгарте — умерла ее мать Елизавета Аркадьевна[436]. Принадлежавшие А. М. Верещагиной рукописи Лермонтова, альбомы со стихами, рисунки, обширная семейная переписка перешли к наследникам, уже не знавшим русского языка.

3

Прошло несколько лет. И к дочери А. М. Верещагиной-Хюгель — графине Александрите Берольдинген, обратился профессор Дерптского университета Павел Александрович Висковатов, приступивший в ту пору к собиранию материалов для жизнеописания Лермонтова и для полного собрания его сочинений. Посредниками в переговорах с графиней Берольдинген он избрал все того же настоятеля русской церкви протоиерея Базарова и служащего при русской миссии в Штутгарте барона Вольфа.

Переговоры были успешными. 2 февраля 1882 года графиня Берольдинген передала Вольфу, как значится в составленной ею описи:

1. Портрет поэта Лермонтова, им самим писанный, в мундире.

2. 2. Альбом для стихов, с 1808 года, на 189 страницах.

2. Альбом в коричневом кожаном переплете, с золотым обрезом — 32 страницы и 17 рисунков Лермонтова.

1. Альбом для стихов в коричневом кожаном переплете «Souvenir», 1833 года, с рисунками, 176 страниц.

1. Французское письмо Лермонтова на 8 страницах, к кузине.

2. То же, на 3-х страницах[437].

Кроме того, барону Вольфу было разрешено скопировать два неизвестных стихотворения «с подлинника руки Лермонтова» — юношескую балладу «Гость» и стихотворение, написанное Лермонтовым по-французски: «Non, si j’en crois mon esprance» («Нет, если бы я верил моей надежде»)[438]

Копии стихов и письма Лермонтова к А. М. Верещагиной поступили в полное распоряжение Висковатова. Что же касается автопортрета Лермонтова и трех альбомов, то они были предоставлены при условии, что будут возвращены в самый короткий срок.

Нет сомнений, что ни госпожа Берольдинген, ни барон Вольф не представляли себе в полной мере, что именно заключается в этих альбомах и какую ценность представляет посылка, которая была вручена профессору Висковатову.

На первой странице альбома в коричневом сафьяновом переплете, заключавшем 176 страниц, Висковатов увидел надпись: «Livre de posies appartenant aAlexandrine de Wereschaguine. Les dessins par M. Lermentoff. Moscou, 1833» и виньетку: «Fraulein Alex. Hugel, Schlo Hochberg» — «Альбом для стихов, принадлежащий Александре Верещагиной. С рисунками М. Лермантова. Москва, 1883». «Фрейлейн Алекс. Хюгель, Замок Хохберг. В MDCCCLXXV».

В этом альбоме обнаружилось восемь стихотворений Лермонтова, вписанных им собственноручно: «Вверху одна горит звезда», «Ангел», «Когда к тебе молвы рассказ», «У ног других не забывал», «Зови надежду сновиденьем», «Я не люблю тебя», «Отворите мне темницу», «По произволу дивной власти» — стихотворения 1831–1832 годов[439]. Год «1883» на первой странице, смутивший П. А. Висковатова, был выставлен, очевидно, рукой Александрины Хюгель — не Верещагиной, а ее дочери, что вполне согласуется со словами «фрейлейн», написанием фамилии — «Лерментов» и датою «MDCCCLXXV», которая читается как «1875». В 1875 году А. М. Верещагиной в живых уже не было.

Кроме восьми стихотворений, Висковатов обнаружил в альбоме десять рисунков Лермонтова, по преимуществу шаржи, выполненные пером или карандашом, — изображения бытовых сцен, в которых фигурировали, надо думать, лица из ближайшего окружения Лермонтова.

Помимо Лермонтова, в альбом Верещагиной вписывали свои стихи и пожелания князь Василий Хованский, Барятинская, князь Алексей Офросимов, Е. С., С. Z., К… въ, А. Бистрем, П. Б-а, Д. Гл. к. в, С. S., Карлгоф, С. S., Lise. Все это, хотя и представляет второстепенный интерес, очень важно, потому что это лица, окружавшие Лермонтова.

На внутренней стороне обложки второго альбома надписано было: «avec 32 pages et 17 pages illustres par M. Lermontoff».

«Ha 32 листах с 17 рисунками М. Лермонтова».

Стихи Лермонтова Висковатов из альбомов выписал, что же касается рисунков, то, не прибегая к помощи фотографии, которой в 80-х годах для копирования документов почти не пользовались, он решил их скалькировать: наложил папиросную бумагу и обвел твердым карандашом десять рисунков из одного альбома и один из другого. Две висковатовские копии репродуцированы[440].

Третий альбом Верещагиной прежде составлял собственность В. А. Лопухиной. В нем находился исполненный Лермонтовым акварельный портрет Лопухиной в чепце, с накинутой на плечи шалью. И акварельный портрет Ахилла — негра, служившего в доме Лопухиных, тоже работы Лермонтова[441]. Портрет Лопухиной Висковатов поручил скопировать художнику В. Шульцу[442]. Очевидно, из этого же альбома Висковатов вынул и оставил у себя рисунок Лермонтова с подписью «М. Lerma», изображающий скачущего коня. На обороте рисунка — он теперь хранится в Публичной библиотеке имени Салтыкова-Щедрина — надпись рукой Висковатова: «Этот набросок Лермонтова изъят из тетрадей его конца 30-х годов (прин[адлежавших] С. Верещагиной). Лермонтов охотно рисовал несущегося коня… П. В.». В Публичную библиотеку этот рисунок поступил от свояченицы П. А. Висковатова Н. И. Утиной[443]. Неясно, почему Висковатов отнес рисунок к концу 30-х годов, хоя подписан он «Lerma», как обозначал Лермонтов работы свои до 1832 года, неясно, почему был «изъят».

Автопортрет Лермонтова в бурке, писанный акварелью в 1837 году, Висковатов поручил скопировать акварелистке О. А. Кочетовой, которая выполнила эту работу, по его мнению, весьма успешно. Он даже удостоверил это, надписав по овалу, на лицевой стороне рисунка: «Копия с собственноручного портрета Лермонтова, сделанного в 1837–1838 году.

См. биогр. мою, стр. 290 и 453. Копия сделана в точности гею Кочетовою»[444].

Получив два письма Лермонтова, обращенные к А. М. Верещагиной, Висковатов обратился к графине Берольдинген с вопросом об остальных письмах, которые могли содержать сведения об отношении поэта к Лопухиной. Госпожа Берольдинген ответила: «Если бы моя бабушка, умершая в марте 1876 года, успела свидеться с Вами, она все бы могла рассказать Вам, ибо до мельчайших подробностей знала обстоятельства. Мне это не передать… Письма Лермонтова к матери моей бабушка сама уничтожила, они были крайне саркастичны и задевали многих»[445].

По иронии судьбы, из двух дошедших до нас писем, полученных Висковатовым из Штутгарта, одно имеет характер весьма «саркастический», потому что как раз оно и содержит рассказ Лермонтова о разрыве его отношений с Сушковой.

Переписка о верещагинских материалах продолжалась несколько лет. В 1889 году Базаров по просьбе Висковатова снова обращался к графине Берольдинген с просьбой поискать рукопись «Демона», одолженную Столыпиным. «Я ее все ищу и ищу в нашей библиотеке, — отвечала графиня П. А. Висковатову, — может быть, она найдется в конце концов в доме Столыпиных»[446]. Базарову она предложила «когда-нибудь летом приехать к ней в ее замок Хохберг, чтобы вместе поискать в ее библиотеке, не найдется ли там этой рукописи»[447].

Но ни «бахметевский» список, ни автограф разыскать так и не удалось. Кроме того, Висковатов писал, будто в его руках находился обнаруженный среди бумаг Верещагиной единственный полный список лермонтовской поэмы «Каллы»[448]. Однако в переписке по поводу верещагинских материалов о нем нет и единого слова, и эта рукопись остается нам неизвестной.

Энергия Висковатова, инициатива его в собирании неизвестных текстов Лермонтова и фактов его биографии — удивительны. Результат его изысканий и, прежде всего, весьма обстоятельная первая биография Лермонтова — все это заслуживает признания и уважения. Но постоянное стремление «поправлять» факты, чтобы они его слушались, поразительная неточность приводили к тому, что Висковатов легко приписывал Лермонтову от себя, что хотел. Скажем, баллада «Гость». «Посвящается А. Верещагиной», — приписывает П. А. Висковатов[449]. В копии Вольфа фамилии Верещагиной нет. Французское стихотворение «Non, si j’en crois mon esprance» «Ha прощание А. Верещагиной» печатает он в «Сочинениях М. Ю. Лермонтова»[450]. В копии Вольфа заглавия нет… Но может быть, я ошибаюсь, и Висковатов сам побывал в замке Хохберг? сам видел эти автографы? «Клочок рукописи, найденный мною в Штутгарте», — пишет он в «Биографии» Лермонтова[451]. «Письмо Лермонтова, найденное мною в бумагах покойной А. Верещагиной»[452]. Нет, не одно: «два письма нам удалось разыскать в оригинале…»[453].

Впрочем, мы отвлеклись. Был или не был — это не главное. Главное в том, что автопортрет Лермонтова и все три альбома — с рисунками и стихами — пришлось возвратить. Что содержали те два, которые составляли собственность А. М. Верещагиной, мы знаем только из описаний, составленных библиотекарем Лермонтовского музея при Николаевском кавалерийском училище в Петербурге Н. Н. Буковским. Описание альбома Лопухиной почему-то сделано не было.

4

Прошло около тридцати лет. Приступая к изданию полного собрания сочинений Лермонтова под редакцией профессора Д. И. Абрамовича, «Разряд изящной словесности Академии наук» обратился через русское посольство в Берлине к наследникам графини Берольдинген (скончавшейся в 1903 году) с просьбой представить фотокопии лермонтовских автографов[454]. Судя по тому, что фотокопии получены не были, обращение оказалось безрезультатным. Тут вскоре разразилась первая мировая война. В годы революции, гражданской войны об этом, естественно, никто из историков литературы не думал. В начале 30-х годов, в связи с подготовкой нового издания сочинений Лермонтова, профессор Б. М. Эйхенбаум хотел поставить этот вопрос перед Народным комиссариатом иностранных дел СССР, чтобы установить, цел ли архив Верещагиной. Но в Германии произошел фашистский переворот, дело снова было отложено, и надолго.

Начиная с 1934 года я собирал все упоминания о Верещагиной, о ее родне, о протоиерее Базарове и о его родне, о чинах русской миссии в Штутгарте. А по окончании Отечественной войны, решив, что время пришло, стал просматривать «Готские генеалогические альманахи баронских домов» (потому что Хюгели носят титул баронов), «Готские генеалогические альманахи графских домов» (потому что Берольдингены — графы), составлял родословия, устанавливал имена, адреса, листал «Готский дипломатический ежегодник», альбомы «Штутгарт и его окрестности», путеводители по Вюртембергу…

В 1946 году я подал докладную записку с предложением осуществить поиски материалов, которые были в свое время в руках Висковатова. Состоялось решение. Но тут снова изменилась международная обстановка — вопрос о поездке в Штутгарт и в замок Хохберг был снят.

Страницы: «« 23456789 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Замечали? Весной время словно сжимается, и многие с удивлением обнаруживают, что уже опаздывают посе...
Берри и Дженей Уайнхолд – лицензированные психологи и практикующие специалисты в области психическог...
В книге известного современного французского исследователя Ф. Керсоди во всех подробностях прослежен...
Как прекрасен лес, наполненный жизнью! У реки, в камышовых зарослях, на лугу и под деревом – всюду о...
Курсантские годы – не студенческие! Поступить в военное училище очень сложно, а учиться очень интере...
Шри Ауробиндо всегда настаивал на том, что только он сам мог бы достоверно описать свою жизнь, однак...