Лермонтов. Исследования и находки Андроников Ираклий
Притворные мольбы ее о помощи заставили отшельника нарушить монашеский обет и впустить в келью женщину. Как бы в поисках защиты у благочестивого старца, она просит позволения прикоснуться к его святой одежде. Вот она уже кладет руку на его тяжелые вериги…
Монах очнулся, когда солнечный луч проник в его келью, он спешит к котомке с книгами и, приготовляясь к молитве, поспешно вешает ее на луч… Но книги с грохотом рассыпались у его ног.
С тех пор заоблачная обитель опостылела иноку, и он покинул ее. Братья последовали его примеру, и монастырь опустел навсегда[525].
Это предание легло в основу «Гандегили» — поэмы замечательного грузинского поэта Ильи Чавчавадзе. В его поэме, как известно, речь идет о монахе, живущем в пещере Бетлеми на склоне Казбека. В пещеру эту можно подняться только по железной цепи.
Но удивительнее всего, что все эти легенды порождены, как оказывается, самой настоящей действительностью.
В 1811 году путешественник Фр. Паррот, совершавший восхождение на Казбек, на высоте 3520 метров обнаружил высокий каменный крест. Около креста была ограда, внутри ее — несколько могильных плит, позади креста сложенная из камней довольно большая пирамида; рядом с ней стоял черный гранитный столб.
С этого места Паррот заметил вверху пещеру, высеченную в совершенно отвесной скале.
«На скалистом гребне, — записал он, — высечена чудесная пещера, называемая здесь монастырем, где, как рассказывают туземцы, хранятся… огромные сокровища»[526].
По словам Паррота, она находилась в 457 саженях выше снеговой линии и примерно в полуверсте от вершины Казбека[527]. Пещеры этой Паррот не достиг.
Прошло сто тридцать шесть лет.
5 октября 1947 года местный альпинист — в ту пору председатель Казбекского сельсовета, а позже мастер спорта СССР Леван Суджашвили, — преследуя тура на одном из склонов Казбека, увидел на высоте четырехсотметровой скалы свисавшую железную цепь и маленькую, обитую железом дверь[528]. Эту же дверь заметил сотрудник высокогорной метеорологической станции на Казбеке Шалва Церетели.
Церетели сообщил об этом в Тбилиси, и в 1948 году правительство Грузии отправило для обследования пещеры Бетлеми специальную экспедицию во главе с известной альпинисткой Александрой Джапаридзе.
Экспедиция действительно обнаружила пещеру в отвесной скале на высоте 4100 метров над уровнем моря, но не нашла никаких следов тропы, которая бы вела к ней.
Внутри пещеры оказался престол, хоругвь XI века, бронзовый подсвечник XII века, деревянные миски, наконечники стрел, грузинские и иранские монеты XV–XVIII веков. Судя по кускам найденной в пещере материи, какой-то человек побывал в ней в первой половине XIX века. Выстукивание показало, что под полом пещеры, возможно, существует еще не открытый тайник.
Это замечательное открытие описал в своем очерке поэт Николай Тихонов[529].
В статьях самой Александры Джапаридзе имеется, однако, еще одна, очень существенная подробность: ниже этой пещеры виднеются развалины древнего монастыря[530]. «Около двадцати трех разрушенных построек», — добавлял писатель Левая Готуа, побывавший в Бетлеми осенью 1957 года.
Царевич Вахушти, составивший в XVIII веке историческое и географическое описание Грузии, знал о существовании пещер Бетлеми. Но, сообщив уже известную нам легенду о колыбели Христа и шатре Авраама, он продолжает: «Сказывают и о других чудесах, но я умалчиваю о них». И заключает свое сообщение словами: «Под ними (пещерами) имеется монастырь, высеченный в скале. Эта пустынь ныне впусте»[531].
О чем умолчал Вахушти?
Вначале он говорит, что в прежние времена монахи, спасая от иноземных захватчиков сокровища Мцхетского храма, скрывали их на Казбеке. Может быть, те, кто скрепил эту тайну клятвой, погибли, никому не сказав о ней, а потом эта тайна была потеряна, как потерян и путь к пещере Бетлеми? Но, может быть, Вахушти подразумевает другое?
Потеряна тайна погребения царицы Тамар. О месте ее погребения до сих пор существует много легенд, но где она погребена — в Гелатском ли монастыре, в Бетани или, может быть, в районе Бетлеми, — мы так и не знаем[532].
Одно из грузинских народных преданий объясняет происхождение этой тайны по-своему.
Среди своих приближенных царица Тамар отличала двух юношей, мужественных в благородных. Незадолго до смерти она призвала их к себе и сказала: «Когда я умру, похороните в разных местах Грузии девять гробов. Но никому не должно быть известно, в котором из них будет находиться мой прах. Не то его отыщут враги».
Она умерла. И юные витязи, выполняя ее последнюю волю, похоронили в разных местах девять гробов, в одном из которых вечным сном спала царица Тамар. Выполнив ее волю, юноши закололи друг друга, чтобы не осталось на земле ни одного человека, кто знал бы тайну ее погребения. Вот почему, поясняет предание, никто не знает, в каком месте покоится ее прах, и каждый уголок Грузии, стремясь разгадать эту тайну, ищет у себя могилу великой Тамар[533].
Сохранилась легенда, что «на одной из вершин Кавказского хребта» находится дворец царицы Тамар, до которого «многие пытались добраться, но никто не мог, потому что мешали нечистые духи», бросавшие камни в тех, кто пытался добраться туда.
Совершенно так же, как в преданиях о заоблачном монастыре на Казбеке и о казбекском отшельнике, и здесь, в этой легенде, сумел достигнуть вершины только «один священник» — монах, который увидел дворец, а рядом с ним церковь.
Войдя в храм, чтобы принести «благодарственную молитву», священник этот слышит голос, исходящий из серебряного шарика, висящего у церковного входа.
Прислушался священник, и голос поведал ему о том, как царица Тамар захотела схоронить от всех утреннюю звезду. Она взяла девять ящиков и, закрывая их, ставила один в другой. В девятом, самом меньшем, была спрятана утренняя звезда. В отсутствие царицы кормилица ее решила поглядеть на звезду и сняла крышки со всех девяти ящиков. Звезда исчезла. А кормилицу Тамар заключила в серебряный шарик.
Легенда помещает этот таинственный дворец Тамар на Гуд-горе. Очевидно, скатывает вниз камни и мешает добраться до заоблачного дворца уже знакомый нам дух Гуда. Девять гробов Тамар превратились в этой легенде в девять ящиков, в одном из которых скрыта утренняя звезда, исчезнувшая так же, как и царица[534].
Очевидно, какие-то предания — о тайном ли погребении царицы Тамар, о ее неприступном дворце, о древнем монастыре на вершине Казбека, о заоблачной пещере Бетлеми или о могильных плитах на кладбище среди вечных снегов — стали известны Лермонтову и побудили его для новой редакции «Демона» избрать местом последнего успокоения своей Тамары «чудный храм» на Казбеке -
- На вышине гранитных скал,
- Где только вьюги слышно пенье,
- Куда лишь коршун залетал.
- .
- ..
- И превратилася в кладбище
- Скала, родная облакам,
- Как будто ближе к небесам
- Теплей последнее жилище…
- Едва на жесткую постель
- Тамару с пеньем опустили,
- Как тучи гору обложили
- И разыгралася метель;
- И громче хищного шакала
- Она завыла в небесах
- И белым прахом заметала
- Недавно вверенный ей прах.
Легендами о заоблачном монастыре вдохновлены и заключительные строфы «Демона», сообщающие всей поэме характер старинного предания:
- Все дико; нет нигде следов
- Минувших лет: рука веков
- Прилежно, долго их сметала,
- И не напомнит ничего
- О славном имени Гудала,
- О милой дочери его!
- Но церковь на крутой вершине,
- Где взяты кости их землей,
- Хранима властию святой,
- Видна меж туч еще поныне.
- И у ворот ее стоят
- На страже черные граниты,
- Плащами снежными покрыты;
- И на груди их вместо лат
- Льды вековечные горят.
- Обвалов сонные громады
- С уступов, будто водопады,
- Морозом схваченные вдруг,
- Висят, нахмурившись, вокруг.
- И там метель дозором ходит,
- Сдувая пыль со стен седых,
- То песню долгую заводит,
- То окликает часовых;
- Услыша вести в отдаленье
- О чудном храме, в той стране,
- С востока облака одне
- Спешат толпой на поклоненье;
- Но над семьей могильных плит
- Давно никто уж не грустит.
- Скала угрюмого Казбека
- Добычу жадно сторожит,
- И вечный ропот человека
- Их вечный мир не возмутит.
А разве казбекские легенды о Махкинап, о слезах ее, брызжущих в Терек, о бурях в Дарьяле, которые подымает она в дикой злобе, не вызывают в памяти описания Лермонтова:
- Терек воет, дик и злобен,
- Меж утесистых громад,
- Буре плач его подобен,
- Слезы брызгами летят…
Нет сомнения: что-то из этих преданий отозвалось и в поэме и в стихах Лермонтова. И вот еще один отголосок этих народных легенд о Казбеке, осыпающем «белогривыми метелями» путников, дерзающих достигнуть неприступного храма, — мы встречаем его в заключительной строфе лермонтовского обращения к Казбеку:
- О, если так! Своей метелью
- Казбек, засыпь меня скорей
- И прах бездомный по ущелью
- Без сожаления развей!
8
До сих пор все проезжающие по Военно-Грузинской дороге через Дарьяльское ущелье обращают внимание на развалины старинной башни, построенной на самой вершине неприступного утеса.
Внизу яростно клубится, кипит и хлещет свирепый Терек, содрогая перекинутый через него мост. И рев Терека, и холодный полумрак ущелья, откуда даже в летний день небо кажется голубой лентой, а причудливые повороты дороги, вьющейся по карнизу отвесных скал, и ниспадающие с них прозрачные нити водопадов, и этот разрушенный замок, в который, по преданию, можно проникнуть только потаенным ходом, прорытым в скале до самой реки, — все это в совокупности придает картине какой-то сугубо романтический вид.
Теперь каждому экскурсанту известно, что башня на вершине скалы — это «Замок Тамары», описанный Лермонтовым в его знаменитой балладе:
- В глубокой теснине Дарьяла,
- Где роется Терек во мгле,
- Старинная башня стояла,
- Чернея на черной скале.
- В той башне высокой и тесной
- Царица Тамара жила:
- Прекрасна, как ангел небесный,
- Как демон, коварна и зла.
Однако до Лермонтова никто не называл обитавшую в старинной башне царицу Тамарой. Напротив, все путешественники по Военно-Грузинской дороге в 20–30-х годах упоминают при этом совершенно другое имя.
«По преданию, — пишет автор „Писем о Грузии“ Платон Зубов, — в старину обитала тут женщина Дарья, атаман разбойников, наполнявших ужасом окрестные страны», — и сообщает, что сохранившиеся на скале развалины называются «Дарьин дом»[535].
Другой путешественник точно так же утверждает, что замок принадлежал какой-то Дарье, но называет ее при этом «царицей». «Достойно удивления, каким образом можно было строиться на такой неприступной высоте, — пишет он и тут же добавляет: — Впрочем, туземцы решают это легко: царица была в связи с окаянным, а для последнего нет ничего невозможного»[536].
В книге французского путешественника Гамба говорится: «Если верить местному преданию, Дарьяльский замок принадлежал в средние века какой-то княжне Дарье, которая взимала со всех путников огромную мзду, а того, кто ей нравился, задерживала, чтобы разделить с ним ложе, и приказывала бросать в Терек любовников, которыми была недовольна»[537].
Четвертый путешественник сообщает, что «в замке сем жила молодая царевна»[538].
Пятый уверяет, что это было жилище «волшебницы Дарии»[539].
В действительности никакой княжны, царевны или царицы, а тем более волшебницы Дарьи не существовало. Имя это возникло от самого названия Дарьяла. «Против Дариала на крутой скале видны развалины крепости, — писал Пушкин в „Путешествии в Арзрум“. — Предание гласит, что в ней скрывалась какая-то царица Дария, давшая имя свое ущелию: сказка. Дариал на древнем персидском языке значит ворота»[540].
Лермонтов знал легенду о Дарье хотя бы из книги Гамба, которую он упоминает в «Герое нашего времени»: «…переезд через Крестовую Гору (или, как называет ее ученый Гамба, „Le Mont St.-Christophe“) достоин вашего любопытства».
Но до сих пор оставалось невыясненным, почему Лермонтов связал в своей балладе легенду о распутнице Дарье с именем исторической царицы Тамар. Летописи и народные легенды сохранили память о ней как о могущественной и справедливой царице, как о женщине чистой и целомудренной. С ее царствованием (XII век) связан расцвет грузинской культуры и государственности, русская устная традиция хранит похвалу Ивана Грозного «премудрой и мужеумной царице Иверской».
Выяснением этого вопроса занимался в свое время Александр Веселовский, который пришел к выводу, что Лермонтов знал легенду о Дарье, но совершенно произвольно заменил ее имя именем царицы Тамар. Но Веселовский не соотнес эти имена с грузинским фольклором. Между тем ответ на вопрос нужно искать в грузинских народных преданиях и легендах и в фактах грузинской истории.
На царицу из лермонтовской баллады похожа отнюдь не Тамар, а, скорее, дочь царицы Тамар — Русудан, «державшая иногда в крепкой башне, в неволе по два случайных любимца одновременно»[541], или царица Дареджан, жившая в XVII веке.
Но у Тамар были не только дочь Русудан и тетка Русудан, но и сестра Русудан[542]. В народной легенде распутной царице нетрудно было превратиться в сестру царицы Тамар. И действительно, в конце прошлого века в окрестностях Душета была записана легенда, в которой фигурирует «беспутная сестра» Тамары. «Когда еще царила в Грузии великая Тамара, — начинается эта легенда, — у нее была развратная, беспутная сестра. Много с ней возилась царица, но наконец, боясь срама, заперла ее в Дарьяльскую башню. Кто бы ни проходил по ущелью, все и тут стали зазываться негодницей в крепость, а потом этих несчастных убивали, и поныне их души носятся вереницею по ущелью Дарьяла, а когда там воет ветер в Девдоракском ущелье, это стонут и плачут о своих грехах замученные бедняки Кавказа»[543].
Легенда о башне на Тереке связывалась и с царицей Дареджан. Один из вариантов легенды послужил сюжетом для повести неизвестного автора «Таинственная, или Кавказское мщение» (СПб., 1836), героиней которой является «разбойница Дареджана».
Однако, полная именем Тамар, народная поэзия имени других цариц во многих случаях не сохранила. И легенды о Русудан и Дареджан оказались связанными с именем Тамар — единственной памятной царицы. Если же при этом вспомнить, что народные предания приписывают царице Тамар сооружение почти всех старинных храмов и башен в Грузии, то станет ясным, что в каких-то легендах Дарья, или Дареджан, или «распутная сестра царицы Тамар», неизбежно должна была превратиться в коварную Тамару.
Так и случилось.
В одном из вариантов легенды о Дарьяльской башне историк грузинской литературы А. С. Хаханашвили обнаружил имя «беспутной сестры» Тамары. Ее звали… Тамарой. Предание это повествует о двух сестрах, носивших одно и то же имя. Благочестивая Тамара жила в башне близ Ананури, другая — волшебница Тамара — в замке на Тереке. Эта волшебница, зазывая к себе на ночь путников, утром обезглавливала их и трупы сбрасывала в Терек. Ее убил заговоренной пулей русский солдат. Труп ее был выброшен в Терек, замок развалился, имя чародейки Тамары проклято[544].
Отмечая раздвоение образа Тамары в этой легенде, профессор Хаханашвили первый обратил внимание на сходство ее с той легендой, которая послужила сюжетом лермонтовского стихотворения.
9
На создание центрального эпизода поэмы «Мцыри» — битвы с барсом — Лермонтова вдохновила распространенная в горной Грузии старинная песня о тигре и юноше, одно из самых любимых в Грузии произведений народной поэзии.
- Молвил юноша удалый:
- «Стадо туров я следил,
- По тропам, обвившим скалы,
- День и ночь с ружьем ходил.
- · · · · · · · · · ·
- Тигр напал на раздорожье
- Черной ночью на меня.
- Взор, страшнее гнева божья,
- Полон желтого огня…»
- Тигр и юноша сцепились
- Средь полночной темноты.
- Камни в пропасть покатились,
- Обломалися кусты.
- Щит свой юноша отбросил.
- Щит в бою не помогал.
- Был стремителен и грозен
- Тигр горячий — житель скал,
- Он на юноше кольчугу
- Разорвал до самых плеч.
- Вспомнил юноша о друге,
- В руки взял свой франкский меч.
- Взял обеими руками,
- Тигру челюсть разрубил.
- Тигр, вцепясь в утес когтями,
- Кровью крутизну облил[545].
Эта песня относится к грузинскому средневековью. Тему этой древней песни использовал Шота Руставели в том месте своей гениальной поэмы, где Тариэл рассказывает Автандилу, как он убил льва и тигрицу:
- Меч отбросивши, тигрицу я в объятья заключил:
- Целовать ее хотел я в честь светила из светил.
- Лютый нрав острокогтистой эту нежность отвратил;
- Я убил ее во гневе, что сдержать не стало сил.
- Тщетно силясь успокоить отвечающую злом,
- Я схватил ее и наземь бросил в бешенстве глухом[546].
Единоборство храбрых, жаждущих подвига и победы, воплощенное в народной хевсурской песне, вдохновило Лермонтова на создание одного из лучших мест его поэмы:
- Удар мой верен был и скор.
- Надежный сук мой, как топор,
- Широкий лоб его рассек…
- Он застонал, как человек,
- И опрокинулся. Но вновь,
- Хотя лила из раны кровь
- Густой, широкою волной,
- Бой закипел, смертельный бой!
- Ко мне он кинулся на грудь;
- Но в горло я успел воткнуть
- И там два раза повернуть
- Мое оружье… Он завыл,
- Рванулся из последних сил,
- И мы, сплетясь, как пара змей,
- Обнявшись крепче двух друзей,
- Упали разом, и во мгле
- Бой продолжался на земле.
- · · · · · · · · · ·
- Но враг мой стал изнемогать,
- Метаться, медленней дышать,
- Сдавил меня в последний раз…
- Зрачки его недвижных глаз
- Блеснули грозно — и потом
- Закрылись тихо вечным сном;
- Но с торжествующим врагом
- Он встретил смерть лицом к лицу,
- Как в битве следует бойцу!..
Не только битва с барсом — каждый день пребывания Мцыри на свободе невольно вызывает в памяти образы богатырей и великанов, воспетых грузинской народной поэзией.
Недалеко от тех мест, где заблудился Мцыри, возвышается отвесный утес Зеда-Зени — наслоение скалистых плит. Эти плиты напоминают ступени уходящей в небеса огромной лестницы. В народной песне говорится, что они «в Зеда-Зени лестницей к небесным вершинам стоят»[547].
По народному сказанию, на вершине этого утеса в давно минувшие времена обитал великан (дэви), стороживший окрестности Мцхета. Перед заходом солнца он становился на колени и нагибался к берегу, чтобы напиться. И два углубления, видные на поверхности утеса Зеда-Зени, образовались будто бы от колен великана.
Томимый жаждою, Мцыри лежит на краю утеса:
- Я поднял голову мою…
- Я осмотрелся; не таю:
- Мне стало страшно; на краю
- Грозящей бездны я лежал,
- Где выл, крутясь, сердитый вал;
- Туда вели ступени скал;
- Но лишь злой дух по ним шагал,
- Когда, низверженный с небес,
- В подземной пропасти исчез.
- · · · · · · · · · ·
- Держась за гибкие кусты,
- С плиты на плиту я, как мог,
- Спускаться начал…
Так и кажется, что в этих строках слышны отголоски народных преданий: и предания о зедазенском великане, и другого — о богатыре Амирани, поверженном с небес и провалившемся в подземную бездну.
Круг тем и образов поэзии Лермонтова обогащался от соприкосновения с народной поэзией. Он не подражал народным песням, но, вдохновленный ими, создал такие замечательные произведения, как «Песня про царя Ивана Васильевича…», «Казачья колыбельная песня», горская легенда «Беглец», «Дары Терека», «Тамара», «Демон», «Мцыри», «Ашик-Кериб».
Проникновение в дух и характер русских народных песен помогло Лермонтову постигнуть красоту в грузинской народной поэзии.
10
Однако в основу «Мцыри» и кавказской редакции «Демона» легли не одни фольклорные источники. На создание этих поэм Лермонтова вдохновляли прежде всего непосредственные впечатления: и сумрачный Дарьял, и Казбек, увитый «белой чалмой», и Гуд-гора, и дымящиеся туманы в ущельях, и хрустальные водопады, и особенная тишина на перевалах, и увиденная сверху, пересекаемая Белой Арагвой и другой, безымянной речкой Кайшаурская долина. «Голубоватый туман, — пишет Лермонтов в „Бэле“, — скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что, кажется, тут бы и остаться жить навеки…»
Восхитили Лермонтова долина Арагвы, с селениями, прилепившимися к скалам, как ласточкины гнезда, и попадавшиеся навстречу караваны верблюдов, и скрипящие арбы, запряженные мохнатыми черными буйволами, и пастухи в черных мохнатых бурках, с длинными посохами, и всадники в темных черкесках, закутанные в белые башлыки, и женщины в национальных головных уборах: лоб облегает бархатный венчик «тавсакрави», нежный овал обрамляют локоны, а на плечи и длинные косы ниспадает «лечаки» — вышитая белым шелком белая вуаль, — словом, Лермонтова восхитило все то, что изображено на его рисунках и картинах, что описано в прозе «Героя нашего времени», в стихотворных строфах «Мцыри» и «Демона».
Не доезжая до Тифлиса, он остановился во Мцхете — древней столице Грузии, основанной за тысячелетие до нашей эры и раскинувшейся у самого слияния Куры и Арагвы. Все помнят начало «Мцыри»:
- Немного лет тому назад,
- Там, где, сливаяся, шумят,
- Обнявшись, будто две сестры,
- Струи Арагвы и Куры,
- Был монастырь. Из-за горы
- И нынче видит пешеход
- Столбы обрушенных ворот,
- И башни, и церковный свод;
- Но не курится уж под ним
- Кадильниц благовонный дым,
- Не слышно пенье в поздний час
- Молящих иноков за нас.
Над маленькими домиками, крытыми рыжей черепицей, над зелеными виноградниками господствовал, как и сейчас, воздвигнутый в XI веке собор Свэтицховели, что означает: «Животворящий столп».
Лермонтов осмотрел храм. Возле ступеней алтаря возвышались гробницы последних грузинских царей; на медных надгробиях были начертаны русские надписи.
«Здесь покоится царь Ираклий, — читал Лермонтов, — который родился в 1716 году, вступил на престол кахетинский в 1744 г., карталинский в 1762 г. и скончался в 1798 году. Дабы оставить в памяти потомства славное 54-летнее царствование сего царя, от имени государя императора Александра 1-го воздвигнут сей памятник в 1812 году главноначальствующим в Грузии Маркизом Паулуччи».
Автограф поэмы «Мцыри», л. 2. Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР. Ленинград.
«Здесь покоится царь Георгий, — начертано было на другой могильной плите, — который родился в 1750 г., вступил на престол грузинский в 1798 г. Для благоденствия своих подданных в 1799 г. уступил Грузию Русской империи и скончался в 1800 г.». И снова: «дабы оставить в памяти… от имени… воздвигнут…» и т. д.[548].
- Теперь один старик седой,
- Развалин страж полуживой,
- Людьми и смертию забыт,
- Сметает пыль с могильных плит,
- Которых надпись говорит
- О славе прошлой — и о том,
- Как, удручен своим венцом,
- Такой-то царь, в такой-то год,
- Вручал России свой народ.
Из этих строк становится совершенно ясным: в первой строфе своей поэмы Лермонтов описал большой мцхетский собор Свэтицховели и могилы — Ираклия II и «удрученного своим венцом» Георгия XII. Между тем народная молва давно уже назвала обителью Мцыри другой мцхетский храм — Джварис-сакдари, воздвигнутый в VII веке. Видный отовсюду с далекого расстояния, он высится на скалистой вершине над тем самым местом, где Арагва сливается с Курой. Никаких документальных данных о том, что Лермонтов побывал в этом храме, у нас не имеется. Но стоит только подняться туда — и вы поймете, что поэт побывал, не мог не побывать здесь, что, создавая свою поэму о Мцыри, он вспоминал этот великолепный памятник древнего зодчества, давно уже опустелый, остатки окружавших его когда-то стен и башен, обрушенные столбы ворот, открывающуюся сверху величественную панораму:
- Оттуда виден и Кавказ.
Становится понятным, что гробницы грузинских царей привлекли внимание Лермонтова в одном храме, а в другом поразило удивительное местоположение и подлинно романтическая обстановка. В своем описании поэт слил два мцхетских храма. В пропасти, над которой висит церковь, сверкая, как чешуя, бурно стекались Кура и Арагва. Внизу, у самого их слияния, как и сейчас, высился огромный Мцхетский собор, к которому прилепился маленький городок; на противоположной горе видны были развалины старинной крепости, впереди открывалось узкое ущелье Куры, справа — ущелье Арагвы, поросшее синим лесом, осененное зелеными обрывистыми горами. А там, за голубой мглой арагвинского ущелья:
- Вершины цепи снеговой
- Светло-лиловою стеной
- На чистом небе рисовались,
- И в час заката одевались
- Они румяной пеленой;
- И между них, прорезав тучи,
- Стоял, всех выше головой,
- Казбек, Кавказа царь могучий,
- В чалме и ризе парчевой[549].
На одной из своих картин Лермонтов написал маслом с натуры и Военно-Грузинскую дорогу, и храм Джвари на вершине горы, и слияние Куры и Арагвы, и дальние очертания большого Мцхетского собора, то есть те самые места, которые воспел в своей поэме.
11
С давних пор считается, что в основу «Мцыри» Лермонтов положил рассказ старого монаха, которого встретил во Мцхете. П. А. Висковатов еще в 1887 году, ссылаясь на сведения, полученные от родственников поэта А. П. Шан-Гирея и А. А. Хастатова, писал, что Лермонтов «наткнулся во Мцхете… на одинокого монаха, или, вернее, старого монастырского служку — „бэри“ погрузински. Сторож был последний из братии упраздненного близлежащего монастыря. Лермонтов с ним разговорился и узнал от него, что родом он горец, плененный ребенком генералом Ермоловым (так у Висковатова. — И. А.) во время экспедиции.
Генерал его вез с собой и оставил заболевшего мальчика монастырской братии. Тут он и вырос; долго не мог свыкнуться с монастырем, тосковал и делал попытку к бегству в горы. Последствием одной такой попытки была долгая болезнь, приведшая его на край могилы. Излечившись, он угомонился и остался в монастыре, где особенно привязался к старику монаху».
«Любопытный и живой рассказ „бэри“, — продолжает Висковатов, — произвел на Лермонтова впечатление. К тому же он затрагивал уже знакомый поэту мотив, и вот он решился воспользоваться тем, что было подходящего в „Исповеди“ и в „Боярине Орше“, и перенес все действие из Испании и потом Литовской границы — в Грузию»[550].
Достоверность этого рассказа, основанного на воспоминаниях родственников Лермонтова, еще не вызывала сомнений. А между тем в этом рассказе неверно все — от начала и до конца.
Прежде всего, Висковатов упустил из виду, что Ермолов был назначен на Кавказ только в 1816 году. Первые его экспедиции в горы Центрального Кавказа относятся к 1818–1820 годам. Таким образом, взятый им в плен шестилетний мальчик не мог успеть состариться к приезду Лермонтова в 1837 году. Если же монах, которого Лермонтов встретил во Мцхете, был действительно стар, следовательно, он родился в XVIII веке, когда еще не было ни кавказской войны, ни генерала Ермолова.
Если Шан-Гирей и Хастатов даже и слышали что-нибудь подобное про монаха, то потом они читали «Мцыри» и, очевидно, передали этот эпизод Висковатову уже «с поправкой» на лермонтовскую поэму.
Впрочем, вернее всего, что Висковатов сам составил эту неубедительную историю, соединив два их рассказа в один, а может быть, добавив к их воспоминаниям свои собственные домыслы, что, к слову сказать, случалось с ним довольно часто.
Но допустим, что Лермонтов действительно встретил во Мцхете старого монаха. Допустим, что Висковатов прав и в основу сюжета поэмы положен рассказ этого монаха о том, как он в юности бежал из монастыря. И все же творческая история поэмы, даже и в этом случае, оказалась бы сложнее, чем ее изобразил Висковатов. Потому что если бы у Лермонтова стал рассказывать историю своей жизни старик, то тогда нельзя было бы сделать Мцыри пленником генерала Ермолова и в конце поэмы Мцыри не мог бы умереть молодым. И тогда не получила бы развития основная мысль лермонтовской поэмы.
Пленный Мцыри знает только одну страсть: страсть к свободе. Он стремится в родные горы, где сражаются его соотечественники. Он решил узнать, «для воли иль тюрьмы на этот свет родимся мы». И тюрьма, по мысли Лермонтова, не только монастырь, в котором томится Мцыри, тюрьма олицетворяет собой весь окружающий общественный порядок, невыносимый уклад жизни в империи Николая I.
И это уже не «Исповедь», уже не просто поэма о заточенном в монастырь юноше. И не возникший заново в других декорациях «Боярин Орша», основной пафос которого составляет протест против церковных законов, оправдывающих социальное неравенство, карающих за проявление самых чистых человеческих чувств. «Мцыри» — поэма о пленнике российского самодержца, о юноше, лишенном свободы и погибающем вдали от родины. Это поэма о современнике Лермонтова, о его сверстнике.
Допустим, что Лермонтов даже и встретил в действительности старого монаха. И все-таки хронологию событий, замысел поэмы определила не эта встреча, а прежде всего отношение поэта к современности, к кавказской войне, к судьбе своего поколения. А «развалин страж полуживой» — старый церковный сторож — сохранился в первой строфе поэмы лишь для того, чтобы связать судьбу Мцыри с Мцхетом.
Таким образом, творческая история «Мцыри» оказывается несколько сложнее, чем ее изобразил Висковатов, а его мнение, что в «Исповеди», в «Боярине Орше» и в «Мцыри» Лермонтов разрабатывал один и тот же абстрактный сюжет, последовательно перенося действие из Испании, а потом с литовской границы в Грузию, представляет собой, как видим, взгляд совершенно необоснованный, но тем не менее широко распространенный до сих пор.
Сначала Лермонтов предполагал назвать свою поэму «Бэри». Написав это слово на обложке рукописи, он сделал внизу примечание: «Б э р и: по-грузински монах»[551]. Но слово «бэри» не подходит к юноше, еще не давшему монашеского обета. Поэтому в 1840 году, включая поэму в сборник стихов, Лермонтов озаглавил ее «Мцыри». Но и это слово снабдил примечанием: «Мцыри» на грузинском языке значит «неслужащий монах», нечто вроде «послушника». Очевидно, оба слова он записал еще в Грузии. Или же должен был в пору, когда писалась поэма, в 1839 году, встречаться в Петербурге с грузинами, факт для нас неизвестный.
Итак, старика, еще в детстве взятого в плен Ермоловым, быть не могло. Но интересно, что в первой половине XIX века не было во Мцхете и действующего мужского монастыря, куда бы Ермолов мог отдать пленного горца. Свэтицховели, о нем уже сказано, — это был кафедральный собор. В Джвариссакдари монастырь находился с VII века, но уже в X веке он был упразднен. Самтавро — монастырь женский. Антиохийская церковь пустовала. Саркинети — развалины. Был когдато мужской монастырь в одиннадцати верстах от Мцхета, на горе Зеда-Зени. Но он еще в 1705 году был разорен и в 30-х годах по-прежнему лежал в развалинах. «В развалинах ЗедаЗенского монастыря» — так называется большая статья, напечатанная в газете «Закавказский вестник» в 1849 году, ставившая вопрос о реставрации этих руин[552].
Следовательно, Лермонтов избрал Мцхет местом действия для своей поэмы не оттого, что встретил там старою монаха, и не оттого, что там находился какой-то реальный монастырь, в который Ермолов отдал пленного ребенка. Лермонтов избрал Мцхет потому, что городок у слияния Куры и Арагвы давал ему возможность связать свой замысел не только с природой Грузии, но и с ее историей — с памятниками ее старины, с размышлениями о судьбе ее народа. Недаром в том месте рукописи, где речь идет о могильных плитах,
- Которых надпись говорит
- О славных би<твах>, —
Лермонтов тут же переправил и написал:
- Которых надпись говорит
- О славе прошлой…[553]
Переправил, ибо прошлая слава Грузии — страны с древнейшей культурой, страны Руставели, — была, в его глазах, несравненно больше, чем одни славные битвы, в которых побеждал своих врагов грузинский народ.
12
Судя по тексту «Мцыри», Лермонтов размышлял и об исторической неизбежности присоединения Грузии к России. Сперва после слов «Молящих иноков за нас» Лермонтов поставил цифру «2» и продолжал:
- Тогда уж Грузия была
- Под властью Русских, но цвела,
- Не опасаяся врагов,
- За гранью дружеских штыков[554].
Так читал первоначальный текст этих строк Б. М. Эйхенбаум. Впоследствии слово «но» во второй строке Лермонтов переправил в «она» («она цвела»).
Редакция последнего — академического — издания Лермонтова считает, что вначале было «и», а не «но» и приводит варианты этой строки:
- Под властью Русских, и цвела
- Под властью Русских, она цвела[555].
В окончательный текст эта строка вошла в другом виде:
- И божья благодать сошла
- На Грузию! Она цвела
- С тех пор в тени своих садов,
- Не опасаяся врагов,
- За гранью дружеских штыков[556].
Как возникли в поэме эти строки, в которых утверждаются выгоды присоединения Грузии к России? Ведь о сочувственном отношении Лермонтова к борьбе народов Кавказа против власти российского самодержавия мы знаем не только из юношеских стихотворений и юношеской поэмы «Измаилбей»; лучшее тому доказательство именно «Мцыри». Об этом ребенке, взятом в горах и обретшем в грузинском монастыре тюрьму вместо родины, Лермонтов говорит с любовью и состраданием: поэма исполнена пафоса свободы. Так почему же, сочувствуя пленному горцу, он полагает, что на Грузию после ее присоединения к России должна была снизойти «божья благодать»? Нет ли противоречия между этими строчками о Грузии и остальным текстом поэмы? Как ни читай черновой вариант, по Эйхенбауму или по новому академическому изданию: «Под властью Русских, но цвела» или «Под властью Русских, и цвела», — основная мысль, заключенная в этих строках, мысль о том, что присоединение к России содействовало расцвету Грузии, остается все равно неизменной!
Противоречия нет. Здесь сказалось понимание исторической судьбы Грузии и умение Лермонтова отличать Россию — великую страну от Российской империи, славу царских колонизаторов от той роли, которую Россия была призвана сыграть в судьбе кавказских народов.
Строки о Грузии свидетельствуют, что сочувствие кавказским народам не мешало Лермонтову воспринимать продвижение России на Кавказ как явление неизбежное и исторически прогрессивное.
Мы знаем, что перед Грузией стоял тогда вопрос: быть поглощенной отсталыми, феодальными странами — шахской Персией и султанской Турцией — или присоединиться к России. Присоединение к России обеспечивало Грузии безопасность от внешних врагов и представляло собой единственно возможный путь для развития ее экономики и культуры.
Царь Ираклий II, выдающийся государственный деятель Грузии, хорошо понимал, что спасти грузинский народ от полного истребления может только защита России. В 1783 году его представители Иоанн Мухран-Батони и Гарсеван Чавчавадзе, а от имени Екатерины II генерал Павел Потемкин, подписали в Георгиевске «трактат», по которому грузинский царь признавал верховную власть и покровительство российской императрицы, российская же императрица, в свою очередь, принимала на себя защиту Грузии от внешних врагов.
В 1798 году Ираклий II умер. Внутреннее и внешнеполитическое положение Грузии все более осложнялось, но русское правительство не торопилось выполнять свои обязательства. Тогда последний царь Грузии Георгий XII, «предвидя неминуемую гибель Отечества, растерзанного внутренними междуусобиями и угрожаемого алчными соседями, ожидавшими только удобного времени к совершенному истреблению сего обессиленного царства, вручил судьбу Грузии могущественной деснице России»[557].
В 1801 году Восточногрузинское царство было присоединено к Российской империи.
В продолжение следующих десяти лет произошло воссоединение с Восточной Грузией Мегрелии, Имеретинского царства, Абхазии и Гурии. А в результате войн, которые Россия вела в Закавказье с Персией и Турцией в первой трети XIX столетия, была обеспечена безопасность Грузии и возвращена часть отторгнутых от нее территорий. Поэтому, написав, что Грузия
- …цвела
- С тех пор в тени своих садов,
- Не опасаяся врагов,
- За гранью дружеских штыков… —
Лермонтов очень верно передал, в чем именно заключалось положительное значение ее союза с царской Россией, несмотря на утрату государственной самостоятельности.
Нет сомнения, что Лермонтов коснулся в своей поэме взаимоотношений Грузии и России в связи с теми беседами, которые он вел с кем-то во время своего пребывания в Грузии. Висковатов не понял, что на замысел «Мцыри» повлияли и политическая история Грузии конца XVIII — начала XIX века, и ход кавказской войны, и грузинский героический эпос, и впечатления от грузинской природы, что Грузия стала в поэме исходным, органическим ее элементом. В отличие от абстрактной Испании в «Исповеди» и условной литовской границы в «Боярине Орше», Грузия в поэме о Мцыри, совершенно так же как и в последних редакциях «Демона», не условно-романтическая декорация, а реальная страна, необычайно конкретно воспринятая и воплощенная одним из самых передовых людей своего времени.
13
Предположение П. Висковатова, что Лермонтов изучал в Грузии местные легенды, как видим, совершенно правильно. Но вполне согласиться с ним трудно, ибо он утверждает, что поэт изучал их, путешествуя «по ущельям Дарьяла и долине Арагвы… с проводником, а иногда один»[558].
Лермонтов не знал грузинского языка, а из местных жителей в то время еще мало кто говорил по-русски. Если от проводника, а вернее — от какого-нибудь Максима Максимыча, случайного спутника, Лермонтов и слышал несколько легенд, то уже никак не мог через них разносторонне познакомиться с грузинской народной поэзией в феодальным княжеским бытом, так точно воспроизведенным в «Демоне». И тем более не мог он, не зная грузинского языка, вести с проводниками беседы об исторических судьбах Грузии.
Следовательно, вокруг Лермонтова были в Грузии какие-то люди, знавшие русский язык, среди которых он наблюдал быт и нравы страны и знакомился с грузинской историей и грузинской народной поэзией.
Так как в письме к Святославу Раевскому сведений об этом нет никаких, то, следовательно, вопрос, с кем встречался Лермонтов в период службы в Нижегородском полку, придется выяснять на основании косвенных данных.
Нижегородский драгунский полк квартировал в Кахетии, в урочище Караагач, неподалеку от Цинандали — родового имения князей Чавчавадзе. Старшим штаб-офицером полка, а короткое время даже и командиром его, был замечательный грузинский поэт Александр Гарсеванович Чавчавадзе.
«Среди нижегородцев… появился князь Александр Гарсеванович Чавчавадзе, а с ним и возможность сближения с грузинским обществом, — пишет историк нижегородских драгун В. Потто. — С прибытием в полк Чавчавадзе, среди этого дружелюбного грузинского общества, на незатейливых, но радушных пирах его начали появляться и наши нижегородцы… Связующим звеном между ними становился грузин, и в то же время нижегородец, тот самый князь Чавчавадзе, которого почитала вся Грузия как представителя знатного рода, как одного из своих доблестнейших воинов и, самое главное, как своего велико
го поэта, не имеющего поныне соперников в родной литературе… Естественно, что первые шаги сближения нижегородцев с грузинами и сделаны были в доме того же Чавчавадзе, в знаменитом имении его Цинондалах…»[559]
После выхода Чавчавадзе в отставку эти связи на некоторое время ослабели, но с 1836 года, с назначением командиром полка С. Д. Безобразова, поездки в Цинандали возобновились[560], и нижегородцы по-прежнему встречали там радушный прием в семье выдающегося поэта, одна из дочерей которого — Нина Александровна — была вдовой Александра Сергеевича Грибоедова.
Все, кому приходилось встречать Чавчавадзе, неизменно отмечают его громадную заслугу в создании прочной связи между русскими, ехавшими служить на Кавказ, и грузинским обществом.
«Прелестное его семейство… было в Тифлисе единственным, в котором заезжие гости с севера и с запада находили начала святого грузинскою гостеприимства в полном согласии с условиями образованного европейского общества»[561].
«Все, что приезжало из Петербурга… молодого и старого, составляло принадлежность гостиной князя». Он «жил… открыто и весело, широкою, беззаботною жизнию достаточного местного помещика и русского генерала»[562].
«Каждый день у него бывало много гостей: кто бы ни приехал из Петербурга в экспедицию — гвардейцы и другие аристократы — все приходили сюда… Флигель-адъютанты, лейбгусары, преображенцы…»[563]
«Это был открытый обрусевший дом: в нем бывал каждый, кто приезжал из России»[564].
Это только четыре из многочисленных отзывов современников о Чавчавадзе.
Называя его «живым проводником полного слияния» грузин с представителями русской культуры, современники отмечали при этом, что Александр Чавчавадзе продолжал тем самым дело своего отца — Гарсевана — полномочного министра царя Ираклия при дворе Екатерины II, подготовившего заключение «трактата» о протекторате России над Грузией.
Александр Гарсеванович Чавчавадзе родился в 1786 году в Петербурге и получил образование в одном из частных пансионов и в Пажеском корпусе. В России он провел многие годы; затем участвовал в заграничном походе 1813–1814 годов, причем к моменту занятия Парижа состоял адъютантом при главнокомандующем Барклае де Толли, был ранен под Лейпцигом и под Парижем. Начиная с 1809 года, в продолжение семи лет, Чавчавадзе служил в лейб-гусарском полку, квартировавшем в Царском Селе.
В 1818 году Чавчавадзе перешел полковником в Нижегородский драгунский полк, стоявший в его родной Кахетии. Таким образом, он был офицером тех самых полков, в которых потом служил Лермонтов.
Покинув полк, Чавчавадзе получил назначение «состоять при Ермолове», а затем, уже в звании генерал-майора, участвовал в персидской и турецкой войнах и был назначен начальником Армянской области.
Не только выдающийся поэт, но и переводчик Вольтера, Расина, Корнеля, Лафонтена, Гюго, Эзопа, персидских лириков, он знакомил грузин и с русской литературой и одним из первых начал переводить на грузинский язык стихотворения Пушкина[565]. «До сих пор поются грузинскими девушками романсы и стансы Пушкина, переложенные Александром Чавчавадзе на грузинский язык», — писал в 70-х годах русский чиновник К. Бороздин[566].
В 20–40-х годах гостиная Чавчавадзе являлась, как мы видим, центром культурного и политического объединения грузинского и русского общества, и не удивительно, что в этом доме бывали в разное время и Грибоедов, и Кюхельбекер, и Полонский, и Владимир Соллогуб, и художник Григорий Гагарин.
Желая дать старшей дочери Нине столичное воспитание, Чавчавадзе всецело поручил ее заботам прибывшей из Петербурга Прасковьи Николаевны Ахвердовой, женщины «достойной, замечательно умной и высокообразованной», в доме которой «любовь к знаниям и искусствам соединялась с радушным гостеприимством»[567].
Но об этой женщине надо рассказать подробнее, иначе не будут понятны факты, касающиеся пребывания в Тифлисе Лермонтова.
14
Прасковья Николаевна Арсеньева была тремя годами старше А. Г. Чавчавадзе. Она родилась около 1783 года, провела молодость в Петербурге и получила там отличное образование; успешно занималась живописью и музыкой, была широко начитанна.
В 1815 году она вышла замуж за боевого кавказского генерала Федора Исаевича Ахвердова: одно время он был губернатором Грузии.
В следующем, 1816 году, с назначением в Грузию А. П. Ермолова, генерал Ахвердов вступил в должность командира артиллерии Отдельного Грузинского корпуса. Прасковья Николаевна переселилась с ним в Тифлис и подружилась с семьей Чавчавадзе. Но теперь выясняется, что, кроме дружбы, с домом Чавчавадзе их связывало близкое родство[568].
Федор Исаевич Ахвердов принадлежал к грузинскому дворянскому роду, который вел свое начало от цхинвальского армянина Папулашвили. В 1739 году отец Ф. И. Ахвердова, Исай Васильевич, выехал из Грузии на Северный Кавказ и вступил в русскую службу — прапорщиком в Грузинский гренадерский полк. В царствование Екатерины II он был вызван в Петербург ко двору и награжден поместьем в Кизлярском уезде[569]. Теперь становятся понятными упоминания о том, что «Ахвердов был кизлярский», и данные формулярного списка, из которого видно, что Федор Исаевич Ахвердов читал и писал по-русски и по-грузински[570].
Овдовев в 1820 году, Ахвердова осталась в Тифлисе, где пользовалась всеобщим уважением. Живя в Тифлисе, Грибоедов был «ежедневным гостем» Ахвердовой. Когда в 1828 году Нина Чавчавадзе стала его женой, говорили, что «к сему способствовала Прасковья Николаевна». Грибоедов питал к Ахвердовой чувства самой искренней дружбы и называл ее второй матерью Нины. «Мы оба любим вас, как нежную мать, — писал он ей из Персии, — ваши приемыши, ваши дети — это она и я»[571].
В начале 20-х годов в доме Ахвердовой часто бывал служивший в ту пору в Тифлисе Вильгельм Карлович Кюхельбекер. Пылкие, дружеские чувства к ней он сохранил на всю жизнь. Отбывая заключение в Свеаборгской крепости, на седьмом году своего пребывания в тюрьме Кюхельбекер с радостью отметил в своем дневнике: «Получил письмо от матушки… Бесценно для меня то, что она тотчас посетила друга моего — Прасковью Николаевну Ахвердову, как только узнала, что Ахвердова в Петербурге»[572].
«П. Ахвердова, кажется, коротко познакомилась с сестрою Глинкиною», — с удовлетворением отметил он в дневнике в конце 1832 года[573].
Как часто мысли его обращаются к Ахвердовой, можно судить также по письмам 1834 года.
«Хотелось бы мне также что-нибудь узнать о госпоже Ахвердовой…»[574], «Видаетесь ли с Прасковьей Николаевной»[575], «Прасковье Николаевне прошу засвидетельствовать мое почтение…»[576].
В 1881 году единственная дочь Ахвердовой, Дарья Федоровна, по мужу Харламова, та самая маленькая «Дашинька», о которой писал Грибоедов, прося Ахвердову заочно «нежно-нежно» поцеловать ее, передала в Публичную библиотеку в Петербурге девять писем Грибоедова к ее матери. Эти письма П. И. Бартенев в том же году опубликовал на страницах своего «Русского архива», сопроводив их краткой заметкой, составленной со слов Харламовой[577]. Через двадцать лет, в 1901 году, с Харламовой беседовал биограф Грибоедова H. В. Шаломытов. Полученные от нее сведения он использовал в своей статье «Грибоедов и музыка»[578]. Этими сообщениями, полученными от дочери, в сущности, и исчерпывается то немногое, что известно об Ахвердовой, если не считать нескольких упоминаний о ней в «Записках» H. H. Муравьева-Карского, женившегося на ее падчерице.
Между тем в Москве, в Государственном театральном музее имени А. А. Бахрушина хранятся неопубликованные воспоминания Д. Ф. Харламовой на семи листах, озаглавленные «Еще несколько слов о Грибоедове»[579].
Воспоминания эти дополняют то, что Харламова в свое время сообщила о Грибоедове Бартеневу и Шаломытову, но главное — содержат совершенно неизвестные факты об отношениях Ахвердовой с семьей Чавчавадзе.
Записаны эти воспоминания в 1901 году под диктовку восьмидесятичетырехлетней старухи рукою ее дочери M. H. Шмит, так как зрение Харламовой в то время уже ослабело и почерк стал неразборчив. Следовательно, они продиктованы через семьдесят лет после описываемых событий. Это обязывает отнестись к ним с большой осторожностью.
Тем не менее достоверность этого документа не вызывает сомнений. И прежде всего потому, что в части, касающейся Ахвердовой и ее отношений с Грибоедовым, Харламова повторяет в основном те же факты, которые за двадцать лет до этого сообщила Бартеневу и которые еще никем не подвергались сомнению.
Далее важно отметить, что в своих воспоминаниях Харламова описывает только собственные детские впечатления, причем по многу раз напоминает читателю, почему они так ограниченны. «К сожалению, — пишет она, — во время всех этих событий я была совершенно маленькая девочка». «Знаю это только по рассказам». «К сожалению, я принадлежала к младшему возрасту, поэтому помню только то, что относилось к нашему детскому миру, и ничего из разговоров старших передать не могу».
И действительно, из разговоров старших она не передает ни слова. Тем более мы имеем все основания верить ей, когда она рассказывает, что в Тифлисе у Ахвердовых «на склоне горы, близ потока Салылак (то есть Сололакского ручья. — И. А.), был дом и чудный, волшебный сад».
«Лучший из виноградных садов здесь почитается, — подтверждает современник, побывавший в Тифлисе в 1828 году, — бывшего начальника артиллерии Ахвердова»[580].
«Князь Александр Гарсеванович Чавчавадзе, — продолжает Харламова, — соопекун моей матери над сестрой Софи и братом Егорушкой, нанимал небольшой наш флигель, рядом с нашим большим домом; в нем жила его мать, жена — княгиня Саломе и дети — Нина, Катенька и Давид. Целый день находились у нас девочки, а Катенька и жила у нас, в одной комнате со мной и гувернанткой нашей Надеждой Афанасьевной, той, которой А. С. Грибоедов в одном из писем к матери шлет целый акафист приветствий. Летом ездили мы часто гостить в чудное имение Чавчавадзе Цинандали в Кахетии, совершали путешествие всегда под конвоем не менее 20 солдат, из опасения нападения горцев. Князя я менее других помню, он часто отлучался, а впоследствии, после взятия Эривани, был там губернатором. Но семья его осталась в Тифлисе».
Несомненно, что в двенадцатилетнем возрасте Харламова все это могла отлично знать и запомнить. Кроме того, ее сведения подтверждаются другими косвенными свидетельствами.
В одном месте своих «Записок» Н. Муравьев-Карский вспоминает, как он провожал А. Г. Чавчавадзе до его квартиры, которую тот «нанимал подле дома Ахвердовых», как они верхами «прискакали к горе, под которой стоят дома сии», и как, расставшись с Чавчавадзе, он переехал «мостик через канал, отделяющий оба дома»[581].
Сопоставим этот рассказ с текстом воспоминаний Харламовой. Она упоминает, что после их отъезда из Тифлиса их дом «был приобретен казной для Института благородных девиц». Если же заглянуть в планы Тифлиса, снятые в первой половине прошлого века, то мы увидим, что «Казенный институт благородных девиц» находился на Садовой улице (ныне верхняя часть улицы Энгельса)[582]. И на планах указан не только обширный сад, простиравшийся до нынешней Лермонтовской улицы, на месте которой в те времена протекал Сололакский ручей, но указаны и дома, и даже разделявший оба дома канал.
Из сопоставления планов становится очевидным, что сад и дома Ахвердовых и Чавчавадзе занимали квартал, где ныне находится Союз писателей Грузии, и сад за домом Союза писателей представляет собой часть бывшего сада Ахвердовых[583].
Вот здесь, в доме Ахвердовых «под горой», и бывал Грибоедов «ежедневным гостем» в 20-х годах. «У нас, — пишет Харламова, — родилась и развивалась его любовь к княжне Нине Чавчавадзе, в нашем доме сделался он счастливым женихом, позабыв на время свою ипохондрию».
Вернувшись после долгого отсутствия из Тифлиса, Грибоедов «почти ежедневно» обедал у Ахвердовых, а после обеда играл детям танцы. «А детей нас было много, — продолжает Харламова, — чуть не маленький пансион, двух возрастов. К старшему принадлежали: дочь от первого брака моего отца Софья Федоровна, впоследствии замужем за H. H. Муравьевым-Карским, и брат Егор Федорович, бедная племянница моего отца Анна Андреевна Ахвердова, и приходили для совместного ученья знаменитая княжна Нина Чавчавадзе и княжна Мария Ивановна (Маико) Орбелиани. Княжна Екатерина Александровна Чавчавадзе, впоследствии княгиня Дадиан Мингрельская, княжна Софья Ивановна (Сопико) Орбелиани, Варенька Туманова и я составляли младший возраст».
Итак, теперь уже ясно, что не только «тесная дружба» соединяла семьи Чавчавадзе и Ахвердовых, но что обе семьи жили, по существу, одним домом и находились в повседневном общении.
«Либеральная статская молодежь из будущих декабристов, — сообщает Харламова, — тоже наведывалась на Кавказ и бывала у матери, особенно часто, кажется, В. К. Кюхельбекер, давнишний друг нашей семьи».
Это замечание наводит на мысль, что Ахвердова была знакома с Кюхельбекером еще по Петербургу. Если вспомнить процитированные нами письма Кюхельбекера, из которых видно, что отношения с Ахвердовой в его отсутствие поддерживали и его мать и его племянницы — Глинки, то этого никак нельзя объяснить одним знакомством Кюхельбекера с Ахвердовой по Тифлису.
«После 25 года, — продолжает Харламова, — были отправлены проветриться (на Кавказ. — И. А.) многие слегка замешанные декабристы». Из них Харламова запомнила фамилии только двоих: Рынкевича и Искрицкого.
В числе друзей матери, почти ежедневно посещавших ее дом в Тифлисе, Харламова называет Александра Аркадьевича Суворова. Хотя она ничего и не сообщает о нем, тем не менее нам понятно, откуда шла эта дружба.
Александр Аркадьевич Суворов приходился внуком великому полководцу, а отец Прасковьи Николаевны Ахвердовой, прославленный генерал-поручик Ник. Дм. Арсеньев, был начальником штаба А. В. Суворова, штурмовал вместе с ним Измаил и участвовал в польском походе. Он умер в 1796 году вследствие полученных ран.
За штурм Измаила Арсеньев носил орден «Георгия» третьей степени. Байрон в своем «Дон Жуане», перечисляя ближайших сподвижников великого Суворова, назвал в их числе имя Арсеньева:
- Все же назову иных, чтоб вас пленили
- Созвучья этих мелодичных слов
- С двенадцатью согласными. Тут были:
- Арсеньев, Майков, Львов и Чичагов…[584]
Оказавшись в Тифлисе, А. А. Суворов не мог миновать дом Ахвердовой. Таким образом, мы снова получаем возможность убедиться в достоверности обнаруженных воспоминаний.
Харламова причислила Александра Аркадьевича Суворова к военной «золотой молодежи», которую манили на Кавказ мода и жажда почестей и наград. Она не могла знать в то время, что внук Суворова был в 1826 году отправлен в Кавказский корпус за прикосновенность к тайному обществу декабристов[585].
Харламова называет имена других постоянных гостей Ахвердовой — адъютанта Ермолова графа Самойлова, офицеров Бутурлина, Веригиных, Симборского и Арсеньева. Действительно, все они в тот период жили или постоянно бывали в Тифлисе[586]. Сведения Харламовой оказываются очень точными.
Но вот еще новое важное сообщение:
«Около 1829 года посетил и обедал у нас и Александр Сергеевич Пушкин, я его превосходно помню, хотя это было в смутное для нас время, после смерти Грибоедова».
О том, что Пушкин обедал у ее матери, Харламова рассказывала Шаломытову. Ее слова Шаломытов приводит в своей статье. И странно, что это сообщение ускользнуло от внимания пушкинистов. Ни в одной из известных нам работ о Пушкине этот факт не использован, не опровергнут; его не знают, очевидно, даже те авторы, которым принадлежат исследования о связях Пушкина с Грузией.
Понятно, что к этому заявлению Харламовой надо отнестись с сугубой осторожностью. Одно дело, когда она рассказывает, где стоял дом, в котором прошло ее детство, другое — когда через семьдесят лет она делится воспоминаниями о Пушкине.
Но здесь снова обращает на себя внимание деталь, свидетельствующая о достоверности самого факта. Харламова пишет, что Пушкин посетил их дом «около 1829 года». Из этого видно, что время его приезда установлено ею по памяти — не по книгам. Оно связано для нее с еще более важным событием: «это было в смутное для нас время, после смерти Грибоедова». А 1830 годом, как мы увидим, вообще ограничивается тифлисский период ее жизни. Поэтому такая не вполне точная дата — «около 1829 года» — оказывается достовернее в данном случае, чем точная. Тем более что рассказывает Харламова о том, что впоследствии могла неоднократно проверить у матери. А Прасковья Николаевна Ахвердова умерла в 1851 году, в преклонном возрасте, когда самой Харламовой было уже не двенадцать лет, а тридцать четыре года.
К тому же самая возможность посещения Пушкиным дома Ахвердовой никакими известными нам фактами биографии Пушкина не опровергается. Наоборот, их встреча кажется совершенно естественной и даже неизбежной.
«В Тифлисе пробыл я около двух недель, — пишет Пушкин, — и познакомился с тамошним обществом»[587].
На обратном пути из Арзрума он 1 августа снова прибыл в Тифлис. «Здесь остался я несколько дней в любезном и веселом обществе, — отмечает он. — Несколько вечеров провел я в садах, при звуке музыки и песен грузинских»[588].
У кого же бывал Пушкин? С каким обществом познакомился? В «Путешествии в Арзрум» он упоминает только редактора «Тифлисских ведомостей» Санковского да генерал-губернатора Стрекалова.
Однако из воспоминаний современника, К. И. Савостьянова, известно, что «всякий, кто только имел возможность, давал ему частный праздник или обед, или вечер, или завтрак»[589].
Как при этом Пушкин мог не встретиться с Ахвердовой, дом которой был «сосредоточием всего культурного общества Тифлиса в продолжение 10 лет»?[590]
Правда, Пушкин приехал в Тифлис после гибели Грибоедова, когда, по словам Харламовой, над их домом «все будто тяготел траур». Понятно, что семье Чавчавадзе было в это время не до званых обедов. Но, оказывается, они в это время уже не жили вместе с Ахвердовыми. «По приезде из Тавриса, — пишет Харламова, — Нина Александровна поселилась со своими родными уже не в нашем флигеле, а в городе».
В «Путешествии в Арзрум» Пушкин не назвал имена людей, в обществе которых провел «несколько вечеров, при звуке музыки и песен грузинских», потому что многие из его тифлисских знакомых оказались впоследствии причастными к заговору 1832 года и в 1836, когда «Путешествие» появилось в печати, находились в опале. Но совершенно правы исследователи, утверждающие, что в те дни, когда овдовевшая Нина Грибоедова и все погруженное в траур семейство Чавчавадзе ожидали прибытия в Тифлис останков Грибоедова, находившийся в это время в городе Пушкин не мог не нанести им визита для выражения своего сочувствия и таким образом должен был познакомиться с тестем и вдовой Грибоедова[591]. Эта мысль принадлежит поэту Георгию Леонидзе.
Воспоминания Д. Ф. Харламовой подтвержают правдоподобие этого предположения и доказывают, что Пушкин, описывая свое пребывание в Тифлисе, в тексте «Путешествия в Арзрум» сознательно, кроме официальных лиц, не упомянул никого. В том числе и Ахвердову. Кстати, в то время, когда Пушкин работал над «Путешествием», она уже не жила в Грузии.
Беседы с ней Пушкин и мог вспомнить в том месте своего «Путешествия», где рассказал о встрече с телом Грибоедова. Именно от Ахвердовой мог он услышать о тех событиях из жизни Грибоедова, когда, «приехав в Грузию, женился он на той, которую любил…», подробности о «последних годах его бурной жизни» и о смерти, «постигшей его среди смелого и неравного боя». Несомненно, «старая приятельница» Грибоедова должна была рассказывать и о своей воспитаннице и о «князе Чавчевадзеве», как Пушкин называет его в черновом предисловии к «Путешествию в Арзрум»[592].
В мае 1830 года Прасковья Николаевна Ахвердова навсегда покинула Тифлис и возвратилась в Россию. Это тоже совершенно новое для нас сведение. До сих пор считалось (и я повторял эту ошибку), что Ахвердова прожила в Тифлисе до конца жизни. Никому из исследователей и в голову не приходило, что последние двадцать лет своей жизни она провела в Петербурге и что сведения о ней надо собирать в ленинградских архивах[593].
В мемуарах Харламовой для нас, пожалуй, важнее всего упоминание о том, что и после переезда в Россию отношения Ахвердовых с семьей Чавчавадзе не оборвались. Харламова говорит, что она всю жизнь оставалась в самых дружеских отношениях с младшей дочерью Чавчавадзе Екатериной и, хотя не встречалась с ней долгие годы, находилась с ней «в переписке до самой ее смерти».
Таким образом, ясно, что Прасковья Николаевна Ахвердова продолжала поддерживать отношения со своими тифлисскими друзьями. И когда сын Чавчавадзе Давид был отправлен в Петербург для поступления в школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров[594] (где, кстати сказать, учился Лермонтов), она должна была встретить его как родного.
Сопоставим эти факты с еще более важными. В 1834–1836 годах в Петербурге находился сам Александр Гарсеванович Чавчавадзе. О том, как и при каких обстоятельствах он прибыл туда, нам еще предстоит говорить подробно. В данном случае отметим только одно: во время пребывания в столице он постоянно виделся с Ахвердовой и по-прежнему поддерживал с ней самые дружеские отношения.
Как прежде в Тифлисе, так и в Петербурге Прасковья Николаевна Ахвердова находилась в курсе всех тифлисских новостей и узнавала многое раньше самого Чавчавадзе. Когда в Цинандали умерла его мать, семья сообщила об этом Ахвердовой: ей было поручено передать Александру Гарсевановичу эту печальную для него весть. Возможно, что на ахвердовский адрес поступала и остальная корреспонденция Чавчавадзе. Это видно из ответного письма поэта тифлисскому гражданскому губернатору Н. О. Палавандову от 22 июня 1836 года. «Вчера, — пишет он, — узнал от Прасковьи Николаевны о постигшем меня несчастье, известия о котором ожидал со дня на день. От нее же получил Ваше письмо…»[595]
Итак, запомним: в 1834–1836 годах Ахвердова и Чавчавадзе постоянно виделись в Петербурге. Зная теперь, как тесно были связаны обе эти семьи по Тифлису, можно с уверенностью сказать, что Чавчавадзе бывал частым гостем в доме Ахвердовой — в доме, где бывал Лермонтов! Впрочем, не будем забегать вперед и расскажем все по порядку.
15
До самого последнего времени никому не было известно, что Лермонтов находился с Прасковьей Николаевной Ахвердовой в родстве. Между тем она — урожденная Арсеньева — доводилась троюродной сестрой покойной матери Лермонтова, а самому ему — троюродной теткой[596].
О том, что Лермонтов был знаком с ней, мы догадывались уже раньше, на основании записи, сделанной им в 1840 году в одном из альбомов: «Ахвердов[а] на Кирочн[ой]. Г[рафиня] Заводовск[ая] Леон Голицы[н] в доме Ростовцева»[597]. Уже эта запись среди адресов петербургских знакомых Лермонтова давала серьезные основания считать, что он встречался с Ахвердовой. Гипотеза эта была высказана мной еще в 1939 году[598].
Предположение подтвердилось. Ахвердова «жительствовала в С.-Петербурге Литейной части 5-го квартала в доме под № 14»[599]. Дом этот действительно находится на Кирочной — угол Потемкинской улицы, возле Таврического сада.
И сама улица называлась в ту пору еще не Потемкинской, а Таврической[600].
Отыскались сведения и поважнее. В 30-х годах, живя в Петербурге и в Царском Селе, Ахвердова постоянно встречалась и поддерживала родственные отношения с бабкой Лермонтова — Елизаветой Алексеевной Арсеньевой. Арсеньева пишет из Петербурга родственнице — тамбовской помещице Прасковье Александровне Крюковой: «Я часто видаюсь с Дарьей Николаевной и Прасковьей Николаевной и всегда об вас говорим»[601].
Дарья Николаевна в Прасковья Николаевна — это Дарья Николаевна Хвостова и Прасковья Николаевна Ахвердова — двоюродные сестры и А. Крюковой и племянницы покойного М. В. Арсеньева, мужа Е. А. Арсеньевой. Понятно, почему Арсеньева пишет Крюковой: «всегда об вас говорим». Личность их общей родственницы Прасковьи Александровны Крюковой, естественно, служила частой темой для разговоров.
Но окончательно вопрос о знакомстве Лермонтова с Ахвердовой решает его письмо к бабке, найденное мной в г. Актюбинске в 1948 году. Хотя ни число, ни год на этом письме не выставлены, по содержанию оно легко датируется второй половиной апреля 1836 года, когда Лермонтов служил в Царском Селе и постоянно наезжал в столицу.
«Милая бабушка, — пишет он. — Так как время вашего приезда подходит, то я уже ищу квартиру, и карету видел, да высока; Прасковья Николаевна Ахвердова в мае сдает свой дом, кажется, что будет для нас годиться, только все далеко…»[602].
На основании этих строк можно считать доказанным, что Арсеньева и Лермонтов встречались с Ахвердовой. И встречались как раз в то время, когда в Петербурге находился Чавчавадзе.
Интересно, что еще задолго до поездки в Грузию — как раз в 1835–1836 годах — Лермонтов, работая над «Маскарадом», в нескольких строках разоблачил одного из тех прожженных дельцов, которые устремлялись в Грузию в поисках легкой наживы:
Арбенин