В Петербурге летом жить можно… Крыщук Николай

– Что это вы так мало капусты кладете? А сельдереева корня и вовсе нет!

Вот эту молодую еще старушку сейчас бы первой удавил.

Вышел все же к ужину. Старик напротив меня выковыривал вилкой и ножом что-то из омлета. Я сообразил: омлет бывает плохо взбит, и капельки белка сквозь него проступают. С детства он, значит, этого не любит.

Так вот в муках и прошли два моих дня. Утром в понедельник поплелся к конторе решать судьбу. Как бы власть вернулась с отдыха – есть теперь с кем повздорить.

Для выяснения моей приблизительной личности звонят в столицу. Слышу, подтверждают им, что я есть, что просто не успели еще о моем существовании сообщить, а так-то забронирован для меня номер девятнадцатый.

При слове «забронирован» почувствовал я легкий восторг самоуважения.

– А может быть, оставим его в прежнем? – спрашивает нахально контора.

– Нет-нет, что вы? – на том конце провода. – Для него забронирован девятнадцатый.

Администраторша с кукольным личиком смотрит на меня удивленно, прикидывая, что ей предстоит в будущем изображать: восторг, подобострастие или легче вступить в неформальные отношения во время круглосуточного дежурства…

Как встретил меня этот девятнадцатый! Так, будто не переводя дыхания ждал меня не только эти два дня, но и всю жизнь.

Солнце играло в нем само с собой. На немецких обоях были нарисованы русские березки. Труба скупо протекала по капельке в минуту, радуясь, по-своему, встрече.

Я бросился к тумбочке – она была хоть и поменьше прежней, но с ручками. А главное, на ней стояла недавно вымытая и сухая пепельница. Упал на тахту – не визжит. Включил лампу – горит! В углу брызги от итальянского шампанского запеклись – вот какие люди здесь жили. Я начинал понимать взгляд администраторши. Но это неожиданное повышение в чине мне, как, уверяю, и любому бы из вас, показалось просто восстановлением справедливости.

За окном пейзаж хоть и похуже, зато никаких тебе истребляющих покой звуков жизни. Слева, высунешься, видны столовая и библиотека. Проснешься утром, посмотришь и сразу можно понять, что они там себе думают – библиотека и столовая.

Включил кран и тут же свалился без сил. Через час просыпаюсь – сразу к воде: холодная. То-то же!

Выхожу: матери молодые, симпатичные детей прогуливают. Старички благородно беседуют и мне, улыбаясь, кивают. Я изображаю искренний же поклон. ВМW прямо у моих ног притормаживает, и товарищ мой из него выходит.

– Привет, – говорит, – и ты здесь? Заходи вечером, попьем чайку или чего-нибудь покрепче.

Старик вчерашний идет мне навстречу с пластырем на лбу, бьет себя рядом с пластырем и говорит зазнаисто:

– Подрался вчера!

– Я тоже, – отвечаю, – ночь всю эту во внутренних борениях провел. – И оба мы с ним хохочем.

– Пошли, – говорит старик и подмигивает, – би-гус. На обед – бигус.

Возвращаюсь с обеда и ловлю себя на том, что как-то весь подпрыгиваю. Мысли при этом в голове рождаются все такие философские и законченные. Что еще надо человеку для счастья? – думаю законченно. Или законченно тоже: что это мы так странно живем – сначала все отчаянные какие-то, потом все какие-то мучительные? И наконец: надо бы еще послужить человечеству.

Вдруг вижу, в мой бывший номер мужик ключом никак не может попасть. А рядом чемоданчик стоит. Так мне на какой-то момент опять муторно стало, вроде как от понимания круговорота беды в природе. Потом подумал: может быть, для него тоже лично забронировали? Тогда ведь совсем другое дело!

Сон о часах

С Казанской он свернул на Вознесенский проспект, потом на Екатерининский канал и уже минут через пять был на Сенной площади. Шел и повторял про себя эти новые старые названия. Делать ему было нечего.

Город, ветшавший и обсыпавшийся на глазах, теперь, как при обратном прокручивании киноленты, возвращался к своему прежнему облику, который был нашему герою незнаком. Он ведь и по Сенной никогда не гулял. По Сенной гуляли Некрасов и Достоевский, а он – по площади Мира.

В течение всего его детства и юности реставрировали Спас-на-Крови. Затем (и до сего дня) на Сенной строили метро. Вероятно, дело было рассчитано надолго, потому что строители возвели для своих подсобных дел и круглосуточной жизни каменные домики. Теперь ему было интересно, какой акцией градостроители отметят последнюю часть его жизни и успеют ли?

Зимний день в Петербурге короток. На площади вокруг вечной строительной площадки уже зажглись гирлянды ларьков. Прямо посреди толпы намывают деньги наперсточники, глядя снизу вверх боязливо-нагловатыми глазами. Их обнюхивают беглые и брошенные собаки.

«Вкусные жареные колбаски в тесте – любую на выбор!» – щедро предлагает мужик в белом халате, накинутом на ватник. Раз в час мужик, оставляя на товарку лоток, бежит в соседнюю распивочную, заедая «очередную» той самой колбаской в тесте, которая ему и действительно, похоже, нравится. Краска жизни не сходит с его лица.

Молодая дама лет пятидесяти в протертом почему-то на спине каракуле со стервозным достоинством отвергает, наклонившись к окошечку ларька, один пакет ветчины за другим. Подкидывает на вес. Нюхает.

«А не отошла бы ты, мамаша!» – кричит из очереди кто-то нетерпеливый. А другой добавляет, задохнувшись смехом: «К большинству».

Очередь попалась почти юная и веселая.

Дама выпрямляется, дотрагивается пальцами до края каракулевой же шляпы и, скрывая невидимые миру слезы, улыбается:

«Это вы излишнее сказали». Затем идет прочь от ларька, гордо оскальзываясь.

Каждый вечер на площади жизнь выводит какие-то прихотливые узоры благодаря большому скоплению народа. Наш герой ходит сюда нагуливать сюжеты. Каждый вечер здесь прежде времени наступает Новый год.

Неожиданно прямо на него из «Салона причесок» выходит мужчина в живой меховой шапке. Он светится, радуясь, видимо, свежему комфорту.

«Часы не надо?» – спрашивает мужчина.

«Спасибо, свои пока ходят», – отвечает он и идет себе дальше. Но уже буквально через несколько шагов отчаянно начинает скучать: «Почему не посмотрел хоть какие часы-то? Дурак! За просмотр ведь денег не берут». И так ему захотелось посмотреть на часы. Но где теперь искать того продавца?

Часы ему были действительно не нужны. Да и смешно покупать с рук часы, когда все ларьки ими забиты. Но одно дело вообще часы, а другое – эти. Может быть, эти-то как раз и были теми самыми?!

Один и тот же сон снится ему всю жизнь. С разными вариациями, но всегда один, и всегда он в нем оказывается не на высоте, а к утру сон истаивает сосулькой так, что от него ничего не остается.

Какой-то Дом отдыха или загородная больница. Застекленная лестничная площадка с дверью на веранду. А может быть, и прямо в сад.

И везде: на земле, на лестнице, на веранде – валяются наручные часы. Все теряют их, и никто не думает поднимать. Никому они почему-то не нужны. А ему нужны.

Еще в своем безденежном детстве он мечтал о собственных часах, подолгу простаивал в живой тишине часового магазина, как внутри часового механизма.

Магазин был рядом с керосиновой лавкой. В лавке он тоже бывал часто. Смотрел, как продавщица в кожаном переднике зачерпывает из оцинкованной бочки, встроенной в прилавок, волнующего запаха жидкость, и жидкость играет отчетливыми белыми бликами.

В часовом магазине поблескивает круглыми очками старик-продавец, вокруг раскачиваются маятники и невидимо перемещаются бронзовые гири, где-то выпрыгивает механическая кукушка, за ней – другая, а грудному пению курантов предшествует долгий туберкулезный вздох часового механизма.

Все эти вздохи, пения, кукования и перезвоны возникают почти одновременно. Старик начинает заботливо поправлять стрелки и корректировать время, не выходя из своей задумчивости. Казалось, старик и жил в магазине, питался и ночевал здесь, и ночью, как на детский плач, просыпался на их голоса.

Впервые приобрести часы он зашел в новый магазин на Невском, зашел буднично, как за хлебом, – без часов студенту жилось нервно. Но та детская мечта так и осталась неосуществленной, мечта о даровой умной роскоши. Она-то и заговорила в нем при виде золотого мусора часов, которые лежали редко, словно первые палые листья.

Да, но что же дальше?

Дальше он, кажется, возвращается на лестничную площадку и видит, что уборщица сметает в совок еще десятка два механизмов. Мгновение, и они с драгоценным стуком летят в ведро. «Зачем вы так-то?» – говорит он и переворачивает ведро. Снова драгоценный стук.

Он роется в часах, выбирает. Вот! О таких он мечтал!

На блекло-сиреневом циферблате немые молочные полоски. Он крутит какие-то колесики, нажимает кнопки, и из сиреневой млечности начинают ему подмигивать цифры. Вдруг ему становится ясно, что это не случайные цифры, что в них какая-то кукушечья предопределенность. Он нажимает кнопки, крутит колесики, короче, пытается остановить это мелькание и разглядеть напророченное число. Но цифры все прыгают, резвятся…

Его берет злость, которая быстро сменяется страхом: «Надо выйти в сад и подкинуть часы какому-нибудь лягушонку или кроту».

Молоденькая белобрысая уборщица продолжает сметать часы и иронически улыбается ему из-под руки. Кажется, она понимает все, что сейчас происходит с ним, и ей смешна эта его борьба с искушением.

Может быть, все это испорченные часы?

Он выходит в утренний элегический сад. Часы топырят карман. Все видят это. Почему-то он с украденными часами в кармане – главное в саду событие.

И вот в этом сне он вспоминает о своих гордых юношеских снах, в которых так же не раз оказывался под враждебным обстрелом смеющихся, негодующих, шипящих глаз. Но в тех снах он был кем-то вроде Чацкого или Арбенина, его бодрила мысль о собственной исключительности. Теперь же, выходит, он оказался просто воришкой? «Этого-то вы и добивались!» – злобно и плаксиво думает он.

И вдруг неожиданно для самого себя понимает, что ему жаль расстаться с часами и что в этом-то и состоит, быть может, ловушка того неведомого, кто смеется над ним. И суть именно в открытости приема: в том, что один ставит ловушку и не маскирует ее, а другой видит, что это ловушка, и добровольно в нее ступает.

Им овладевает веселая дерзость, похожая на отчаяние. Он надевает часы на руку и тут же оказывается в комнате, в их старом доме, в узкой комнате с маленьким голубым окошком.

Уже поздний вечер. Даже, наверное, ночь. И комната освещается бог знает чем.

Тоскливо и страшно. Нет мамы. Нет отца. И в то же время он как будто в комнате не один.

Тревога перерастает в ужас. Живые – только цифры на часах. И они отсчитывают ему срок.

Такую же покинутость чувствовал он, когда родители вечерами оставляли его, маленького, одного. И пахло сейчас так, как пахло только в их старой квартире: сухой булкой и хозяйственным мылом, куски которого лежали на круглой печке, влажной скатертью, молоком и нафталином.

Но почему он вернулся сюда один?

Хотелось пить. Казалось, надо только глотнуть воды, и тоска пройдет.

Он подошел к столу, чтобы выпить воды. Но в стакане вместо воды колыхался огонь – огонь из ничего. Боясь пожара, он осторожно взял стакан, открыл дверцу печки и поставил его туда. Огонь тут же вогнутым узким конусом втянулся в дымоходную трубу, и вместе с ним вылетела душа.

Сейчас он огляделся по сторонам и сам себе сказал: «Погружение закончилось». Но сон все еще владел им, а не он собой. Какого черта он вообще делает на этой площади? И сколько сейчас времени? Давно уже, наверное, пора домой.

Знобило, как будто он вышел из кинотеатра. Вспомнилось почему-то, что известное ленинское изречение, урезанное для внутриведомственных нужд, полностью звучит так: «Из всех искусств для нас важнейшими являются кино и цирк». Так-то оно вернее. И он сейчас не из кино вышел, а из цирка. И в цирк.

Вдруг в толпе он увидел мужчину, который предлагал ему купить часы, и бросился к нему:

«Покажи часы-то!»

«Что?» – мужчина искренне удивился, и шапка на его стриженых волосах живо зашевелилась.

«Ну ты же предлагал купить часы!»

«А-а-а! – мужчина засмеялся, распространяя вокруг себя запах не только одеколона, но и коньяка. – А нет никаких часов. Это я так знакомлюсь от хорошего настроения. “Купи часы!” – “А ну их к лешему!” – “Чего так? Хорошие часы. В наполеоновскую войну еще ходили”. – “Брось ты, на закуску и то не всегда хватает”. – “Это верно”. Ну так, слово за слово, глядишь, кто-нибудь кому-нибудь поставит. Но сегодня я уже все. Будь».

Мужчина весело махнул рукой и пошел каким-то боковым ходом по своим некручинным делам.

«Послушай, – окликнул он мужика, – а если кто-нибудь действительно захочет купить?»

«Ну, так я ему свои продам. Жалко, что ли? Вон их кругом, как мусора», – ответил тот и исчез навсегда.

Он немного отступил от толпы. Долго смотрел зачем-то в сиреневое от огней небо, потом тоже поплелся в свою одинокую каморку, завидуя немного мужчине в шапке и его легкому сердцу.

День гроз и зноя

Теперь-то его знает каждая моль в квартире, каждая мышь на базаре улыбается ему, все тараканы в пивном баре – суховатые, засюртученные существа – ведут себя с ним предупредительно и, вместе с тем, по-приятельски. Он стал давно забавой витринных стекол и пристального взгляда милиционеров. Девушки глазами допивают осадок его небывалого прошлого, с ревнивой завистью оглядываясь на мам. Собаки и дети с ним особенно доброжелательны. Как, впрочем, и озабоченные своим недугом ненатурально загорелые мужички. Он привык к своей хромоте и о жене говорит знакомым не иначе как «моя обезьянка». По утрам не может вспомнить, что ему снилось. Впрочем, сны теперь ни к чему, как и новые книги – тайны и чужие истории питательны только перед дальней дорогой.

Она по-прежнему соблазнительна. Может поставить ногу на стул, чтобы поправить следок. Может пропеть задумчиво: «Хочу виишню». Морщинки у ее глаз по-прежнему наполнены смехом, а полноватые ноги также по-девчоночьи быстры и неутомимы. С обязанностями завлаба она управляется также любовно-непринужденно, как когда-то с сыном. Надоедливого секретаря может отослать по ложному адресу, а потом рискованно извиниться: «Ах, простите, совсем старая стала». Ее истинный возраст знает только зеркало. Завела бы собаку, да как найти на нее время?

Но он, несомненно, был, этот день гроз и зноя. И они оба о нем помнят, хотя никогда и не вспоминают.

Назовем их Саша и Андрей.

Саша и Андрей видели, что многие из тех, с кем им приходилось сказать хоть слово, менялись на глазах: как будто людям доставляло удовольствие отвечать на их вопросы, уступать, шутить, советовать, помогать, и каждый с удивлением обнаруживал, что он остроумен, и добр, и деятелен, и каждому хотелось подольше задержаться возле них. Они догадывались, что причиной подобных перемен были они сами, и быстро и беззаботно привыкли к этому, как если бы дети, мечтавшие о всемогуществе, получили его по мановению волшебной палочки.

Веранда, на которой они жили, широкой своей стороной выходила в хозяйские вишни, а боковой – на тихую, заросшую травой улочку. По стеклам ее спускались листья дикого винограда, почти на метр от земли ощипанные козой.

Вставали они поздно, просыпая обычно утренний рынок. Мылись в саду. Саша выливала из умывальника нагретую солнцем воду, и Андрей приносил из колодца свежей. Иногда сразу шли на речку.

Особенно хорошо было купаться после ночного дождя.

Раздевшись, они проходили к реке под кустами ольшаника, и листья морозно оглаживали их спины, роняя на теплую кожу электрические капли. Ступая в витые русла ночных ручьев, они ощущали голыми подошвами корочку песка, проламывая которую пятка погружалась во влажный холод.

Саша первая бросалась в воду. Плавала она прекрасно. Он же входил боязливо, осваивался, потом нырял, яростно боролся с течением, намечая себе цель в виде какого-нибудь поваленного дерева или мыса, потом отдыхал, раскинув руки. Саша махала ему с далекого пригорка, а он вдруг начинал волноваться, осознав пространство реки как разлуку, и Саша, словно почувствовав это, легко сбегала в своем синем купальнике к воде и плыла к нему.

Иногда после завтрака они переправлялись паромом на другой берег и там загорали или просто сидели у парома. А то, исходив пешком всю Тарусу, садились отдыхать в сквере у гостиницы.

Над головой отцветали поржавевшие гроздья мелкой сирени. За Таруской в карьерах ухали взрывы, поднимая в небо черные вороньи тучи.

Им было легко молчать друг с другом. Казалось, что каждый видел и чувствовал то самое и так же, что и как видел и чувствовал другой. И ни для кого из них не казалось это странным, оба думали, что дело вовсе не в их внезапном согласии, а в том, что именно теперь они видят мир таким, каков он есть на самом деле.

Бывало, прямо посреди разговора кто-нибудь из них замолкал, и они смотрели друг на друга, словно птицы, попавшие во встречный поток ветра. «Ну же!» – говорили ему Сашины глаза. «Да?» – переспрашивал он. «Да, да!..» – отчаянно говорила Саша. Как бежали они к своей веранде – резвые, бесстыдные и нетерпеливые.

Солнце копошилось в листьях винограда, безуспешно пытаясь отыскать зрелую ягоду. Хозяйская Светка проверяла, приложив ухо, звонок новенького велосипеда. Стекла веранды напитывались предвечерней лиловостью.

Им обоим казалось, что они совершают сейчас что-то такое же обычное, как весь этот уходящий на убыль день, только самое лучшее. Все вдруг пропадало на мгновение и снова плавно возвращалось, потом опять для самого главного, самого лучшего им нужно было пропасть, чтобы появиться вновь… Распущенные волосы Саши пахли речкой, голова была откинута назад и набок, а глаза спали…

– А из чего огонь? – спрашивала Саша, вызывая его из полудремы.

– Из апельсина, – отвечал он. – Из охры. Из поцелуя.

– Андрюша, а кто будет после людей?

«Кто-то уже об этом спрашивал, вот так же, – думал он. – Но вот каков был ответ?»

– Не помню, – отвечал он. – Что-то не припомню.

Дни шли однообразно счастливые, словно давно кем-то загаданные, тем, видимо, кто распорядительно менял дождь на зной, вливал молодую кровь в поспевающие вишни и задаривал их обоих причудливыми снами.

Чуть ли не каждый день Саша что-нибудь меняла в своей одежде, и эти внезапные тесемочки, ремни и кофты волновали его, как метаморфозы знакомого пейзажа, как неожиданный поворот в разговоре.

Ему было приятно заметить:

– Серая кофточка на обед тебе очень удалась…

Только что прошла гроза и тут же пробилось солн це. Они вышли в парной вечер. Подробный при этом под пристальным вниманием света.

Никогда еще не казалось им таким легким и обычным делом проникновение в чужую жизнь. Случалось, из одного взгляда или слова в голове рождались целые повести.

Две седобровые женщины в халатах прогуливались рядом с ними в одном направлении.

– Он не был там двадцать лет. С тех пор, как продал дом. У него же в войну всех родственников убили. Там, конечно, большой поселок, ничего нельзя узнать. И вот, представляешь, в первом же доме, едва он открыл калитку: «Надюша!». А он уже и забыл, что его так звали в детстве.

Ни начала, ни окончания разговора они, разумеется, так и не узнали.

– Как страшно возвращаться, – сказала Саша.

Они шли некоторое время молча. Еще было светло, но уже резче, чем днем, пахла трава, и в домах стали зажигать свет.

– Ну… О чем молчишь? – позвал он ласково. – Смотри, белая кошка дорогу перебежала.

– Это бы еще к чему? – засмеялась Сашенька.

– К дождю, Марья Васильевна. Определенно вам говорю.

Они повернули к дому. Облака, влажные и рыхлые, ярко светились на горизонте. Хотелось не домой, хотелось из дома – в тамбур поезда, в тарантас, на крыло самолета – лишь бы движение, лишь бы путь…

– Сейчас бы на юг, – сказала Саша.

– В Мелитополь, в Симферополь, в Севастополь…

– Какие тополиные названия…

Середину пути отмечала куча угля, уже истощившаяся, разбросанная за годы ветром и людьми. Сквозь нее начала прорастать трава.

– А вот я вас сейчас, вот я вас! – услышали они еще издали.

Девочка лет семи с ядовитым букетом крапивы, стебли которой она предупредительно завернула в газету, бегала за парнем и девушкой. Те легко убегали от нее, пользуясь случаем нежно столкнуться друг с другом, жаждая этих как бы ненарочных объятий и прикосновений.

– Ох, Маришка!.. – кричала девушка, вздергивая голые ноги. Парень обнимал ее за талию, придерживая легко и изгибисто вырывающееся ее тело перед надвижением неумолимого ядовитого букета, и при этом подначивал девчонку:

– Ату ее, Маришка! – Но вдруг в последний момент переносил девушку в сторону и убегал сам.

Девочка всегда запаздывала с решительным ударом. Может быть, тоже играла в поддавки?

– Ой, я уже не могу! – закричала девушка.

Парень наклонился к ее уху, и вдруг они побежали в разные стороны.

Маленькая агрессия с кошачьей проворностью побежала сначала за парнем, однако он ножницами перемахнул через низкий забор и скрылся в кустах. Тогда она рванулась бежать за девушкой, но было уже поздно.

– Хотела прогнать и прогнала – вот дуреха, – сказал Андрей.

Не выпуская из рук букета, девочка зашлась в плаче. Ее крысиное личико было неприятно. Белесые брови покраснели. Рот в плаче открылся безобразно, как в зевоте или на непомерно большое яблоко. Андрею хотелось отвернуться.

– Ну что ты, глупенькая, – сказала Саша.

– Они – (всхлип) – убежали…

– Ты же сама хотела их прогнать, правда?

– Ну и что же…

– Хочешь, постегай нас…

Не успели они опомниться, как девочка ударила Сашу крапивой по ногам. Потом еще и еще раз. Била она со злостью. Не могло быть и речи об игре.

Саша на мгновенье обернулась к Андрею, прося у него защиты и объяснения, но тут же снова со страданием в глазах посмотрела на девочку. Она пыталась сделать над собой усилие и улыбнуться, но это ей не удалось.

Саша была озадачена этой открывшейся ей вдруг неспособностью любить и быть доброй. Ведь она только что была доброй, она хотела быть доброй. Казалось, впервые в жизни у нее что-то не получилось, и не пустяк какой-нибудь, а самое главное. Разве можно любить и не быть доброй? Но она ведь любит Андрея.

Неправильность ее счастья представилась ей сейчас так ясно, что она не могла вымолвить ни слова.

Андрею же был неприятен этот альтруистический Сашин порыв и, сам того не сознавая, он был рад, что закончилось все именно так. Вспомнилась фраза из какого-то фильма (он точно помнил интонацию – неприязненную и осуждающую): «Доброй хочешь быть?» И действительно, подумал, в желании быть добрым есть что-то ненатуральное. А что если Саша тоже только хочет его любить?

– Ну, вот и подлечилась от ревматизма, – зачем-то сказал он.

Домой они возвращались молча.

Не зажигая света, Андрей разобрал постель. Вскоре пришла Саша и легла рядом, откинувшись на свою подушку.

Впервые лежать рядом им было не то что неловко, а просто никак. Ни одно чувство, боровшееся в них, не было сейчас столь важным, как эта открывшаяся возможность, что им может быть друг с другом «никак». Никто даже не попытался прибегнуть к сонному движению, чтобы невзначай коснуться другого.

Сейчас, лежа в одной постели, они, не зная того, начинали каждый свою отдельную жизнь после волшебно дарованной, ненаказуемой, вечной любви.

Жестяной гром прогрохотал над верандой, готовя ночной дождь. Но еще долго было светло.

Детей у них не было.

В этой траве

Я просыпаюсь. Меня в который раз еще нет. Я еще могу случиться каким угодно. В детстве это было совсем, совсем просто.

Можно было обидчиво оформиться ржавчиной в раковине, полизать верхушку айсберга, притвориться всеми оберегаемой старушкой, заметаться ласточкой в подворотне и вылететь счастливо в форточку и там уже, в небе, пропасть для самого себя.

Опасное, в сущности, время – детство.

Молодость… В молодости уже тяготишься грузом осознанного вдруг призвания и неповторимости. И неотвратимости. Хочется быть снова пионером, жить в общей палатке где-нибудь в «Артеке», волноваться только о том, что неделю не писал домой, любить какую-нибудь девчонку или даже двух, и хотя бы одну из них безнадежно.

Ну и что, даже если рядом лежит она. Лица ведь ее не видно в темноте, его еще можно придумать. И даже то, что от нее исходит единственный определенный запах земляничного мыла, вызывает ощущение доступности и одновременно загадочности жизни.

Тут совсем уже другие игры. С одной стороны, лицо это выбрано раз и навсегда, с другой – боишься: а что если включишь свет, и рядом окажется не она?

Такой благодетельный, свободолюбивый страх никогда уже больше не повторится. Будешь лежать и думать: она, она. И хоть зажги свет, хоть запишись в безвозвратную экспедицию для исследования заброшенного уголка галактики – она, она, она.

В старости и вовсе – что говорить? В старости нас будит болезнь, которая заменила уже индивидуальность, имя и даже, отчасти, беспокойную совесть. Она будит, и сделать вид, что ты не знаком с этой болью в левой почке, совершенно невозможно. Проблема идентификации решена раз и навсегда. Даже здороваться всякий раз с самим собой лень.

Разве если удастся добрести до совсем глубокой пропасти возраста. Там – да, там к себе обращаешься уже в третьем лице: «Неужели ты все еще жив, старый хрыч?» И столько в этом вопросе молодого неподдельного юмора, который, собственно, один и свидетельствует: да, жив, точно.

«Мальчик, – говоришь себе. – Эх ты, мальчишка! И как не стыдно?» Какая отрада вспомнить и укорить себя за какой-нибудь грех детства.

Между ними была любовь – разве я этого не понимал тогда? Но Люся была моей крестной, а значит, ей необходимо было соответствовать пожизненной любви ко мне. Вадик был влюблен в нее и не мог сопротивляться этому ее призванию. Я же был маленький проницательный негодяй, который увязывался за ними в любую прогулку и смотрел, как они то и дело спотыкаются и падают друг на друга. Я тоже нарочно спотыкался и падал, и валялся с ними на траве, хотя и понимал, что им интереснее этим заниматься без меня.

Впрочем, как знать, может, я и был той помехой жизни, которая любви необходима, которая создает любви обязательные условия для подтекста, тайны и недосказанности. Кроме того, мне нравились Люсины ноги, особенно ее упругие ляжки, которые были мне как раз по росту, ее гортанно хриплый смех и в мочках – дырочки от сережек.

К тому же они с Вадиком так и не поженились, и тут я уж никак не могу чувствовать себя виноватым. В городе-то у них было сколько угодно времени, чтобы договориться друг с другом.

Но сейчас старик готов навесить на себя и несуществующие грехи. «Эх, мальчишка!»

Однако вдруг перехватывает дыхание. То ли воспоминание, то ли просто сердце. «Ни слова по сторонним, – думаю я, – о летнем блаженном безумии – о вороватой пенке вишневого варенья, впитывающей в себя неокрепший глоток счастья, о вспыхнувшем лице молодой гостьи, о раскрытом на крыльце романе с едкими зелеными буквами, пахнущими нагретой бумагой, травой и кузнечиками, о ночном шепоте, всхлипах и задыхании…»

Я уже не молод, конечно, но все же и не так стар. Я еще могу если и не заново случиться, если и не усложнить комбинацию, то во всяком случае сделать несколько остроумных и энергичных ходов, которые изменят смысл всего сюжета.

До чего же легко целиться в середину своего возраста и попадать в яблочко. На тридцать лет назад яснее видится, чем на час вперед.

Изобрету-ка себе трубку, куплю капитанский табак и скоро уже неизбежно должен буду соответствовать и трубке и табаку.

Система Станиславского.

Я никогда не был в том лесу

Я – не изобретатель парадоксов. Тем более велосипедов. Тем более трехколесных. Как было, так было. Не талантливее, но и не бездарнее, чем у других. А ошибки интимнейшего даже свойства бывают у целых поколений. Отвечаем поодиночке. Кто же знал?

Увлеклись необратимостью процесса. Под словом «насовсем» понимали бог знает что, но другое. Мне и вообще когда-то казалось, что жизнь состоит из мечтательных перекуров.

Аисты на водонапорных башнях – детская мистика. Походили, погуляли, огрубели, исчерпались… Но темнота, в которой живет шепот, в которой все, о чем грезилось, правильное, всегда здесь. Только теперь хочется спросить: «Ты кем подарена? Ты почем? Сон столько не стоит!»

Грустит о неудавшейся вечности. Борется со сквозняками, как дочка безумного рыцаря. Оборачивается в простыню, точно на коня садится.

Нам еще немного по пути.

Горстка воды в ладонях. Можно выпить. Не жажду утолить, конечно, но пополнить воспоминание.

Можно раскинуть руки и обнять пустоту. Можно донести ее до неизвестного порога. Ощущая не столько драгоценность груза, сколько ломоту в локтях. И глаза свободны, глаза свободны, смотри! Не хоч у.

Из всех нош непрощение – самая тяжелая. О, это упоение обидой! Еще вчера ты был обижен и отвергнут, но как все изменилось. В твоих руках незримые нити власти над обидчиком. Обиженный всегда прав.

Я наказывал Ее непрощением. В страдании запасы удивительной энергии и воли. Вот где ресурсы, кто бы знал?

При этом поза обиженного стесняет. То и дело отвлекают впечатления дня. Жертва – всегда тиран, но не чуждый мазохизму.

В воображении я наслаждался своим великодушием. Сначала ушел со сцены – гордо, без упреков и слов. Теперь искренне готовился к прощению. Внутри оно, собственно, уже состоялось. Оставался пустяк – чтобы Она сама пришла ко мне.

Разумеется, я и тут еще не собирался Ее простить. Я хотел видеть ее сломленной, оказывающей мне мелкие, ненужные услуги. Я уже слышал в Ее голосе нежность, гортанную покорность, царевную предупредительность, но про себя мстительно думал: «Этого мало, мало». Уже не оставалось сомнения, что она положительно несчастна, но я продолжал твердить себе: «Еще не пора». Зато когда придет загаданный миг, не щадя сил я буду спасать и поднимать Ее. Прощение мое будет столь же полным, как и новая власть над Ней.

Увы!

Но кто же знал?

Во сне я вижу один и тот же тонкоствольный лес. Он насыщен запахом разлагающейся листвы. Нет в нем ни мхов, ни трав, только редкие островки заячьей капусты да тончайшего творения цветы на сухих стеблях. И только упругий влажный коричневый ковер и коричневая узорная трепещущая тень вокруг, не тень – среда изначального обитания, из которой когда-то ушел я динозавром в город моего детства – умирать.

Сон осуществляет долгожданное возвращение.

С горы стекает узкая речка. Я перехожу через нее. Тропинка выводит меня на высокий холм. Сейчас я взберусь на него, упаду в траву и стану ждать.

Здесь другой мир. По стеблю оранжевой пупавки ползет прозрачно-зеленая тля. Ромашки и васильки покачиваются, словно в хороводе, высоко над моей головой. Там же игрушечными коньками перелетают подтянутые кузнечики. Рука нащупывает зрелую землянику. Сейчас на этом холме со мной должно произойти что-то необыкновенное. Вернее, уже произошло когда-то. Я знаю это, но не могу вспомнить – что?

Во сне мне так ни разу и не удается взобраться на холм. А ведь я помню не только свое состояние на холме, но и дальше: аккуратную деревеньку, раскинувшуюся за его противоположным склоном, полянку у дома, заросший цветами и кустарниками палисадник, из которого сквозь колючки, глянцевитые листочки и паутину я подолгу смотрел на тренировки школьницы-гимнастки.

Странно. Я могу поклясться, что никогда не бывал ни в этом лесу, ни в том палисаднике. А между тем, все это почему-то знакомо мне и всегда в неизменной свежести встает из сна. И главное: сон этот связан с переживанием, которое в жизни вызывает только мысль о Ней…

Сухой серебряный прибой, образуемый треском кузнечиков, смыл остатки сна. Я встал и без особой надежды пошел с холма в ту сторону, где должна была находиться деревня. Минут через десять я уже подходил к первым домам.

Еще издалека меня поразили открытые навсегда двери домов, заросшие крапивой и проломником дворы, крутой волной сбегающие к земле заборы…

Я подошел к одному из домов, не разрешая еще себе поверить в его необитаемость. «Хозяева!..» – голос мой потонул в черноте дверного проема и не вернулся. Едва не ударившись в мою грудь, из дома вылетела крупная птица, оставив ощущение то ли не созревшего испуга, то ли тоски.

Странное чувство. Эти жилища, покинутые кем-то на сиротство, являли собой прообраз мира, каким ему быть, если он по роковой причине будет оставлен человеческой любовью и участием. И яснее и абсурднее из всего, что я испытывал, было чувство личной вины. В чем я-то виноват?

Едва открыв газа, я понял, что навсегда опоздал со своим прощением.

Радость моя

Я лег спать девятого июня в одиннадцать вечера, а проснулся утром семнадцатого июня – через шесть лет, одну неделю и сколько-то там часов.

Было еще рано. Было сумрачно и блекло. Я приготовился выскочить из постели, настроив себя на бодрую встречу с холодом. Но в этот миг потянуло запахом горящих поленьев из соседней комнаты. Я сразу вспомнил мамину привычку разжигать летом печь, чтобы изгнать последнюю зимнюю сырость, и какое это счастье – просыпаться, когда в комнату уже пошло первое тепло. Вспомнил и сам себе улыбнулся. В никелированном кроватном шаре висела моя желудевая голова, ответившая мне с лягушачьей щедростью.

В приоткрытую дверь была видна сидевшая крючочком мама. Она вязала бесконечный свитер и по привычке шевелила губами. Явственней послышалась стрельба из печки, потом щелчок захлопываемой дверцы. Значит, и отец дома. Для полного семейного счастья не хватало еще радиоспектакля, чтобы там завывала вьюга и некто, застигнутый ею в поле, думал вслух.

У соседей поставили пластинку. Танго. «Радость моя…» – пел тенор. Мне показалось, что он должен быть пушист и с младенческими ниточками на запястьях.

Привычка соседей ставить по утрам вечернюю музыку отчего-то особенно тронула меня. Захотелось помедлить, еще о чем-то подумать, захотелось не думать, не быть, хотя бы еще немного, несколько секунд не быть. И – до страсти – чтобы меня пожалели. Последнее я даже сложил в слова. Получилось сентиментально и высокопарно: «Я пришел в мир, чтобы меня пожалели…».

Пока я надевал брюки и привыкал к холодящей плечи рубашке, вспомнилось, что накануне мы с Еремой пили «бормотуху» вперемежку с пивом, и пружина утреннего нетерпения, обнажив свой примитивный механизм, больно ударила меня по самолюбию.

Половицы под моими ногами почему-то не скрипели. Я и в столовую вошел бесшумно. Единственная головешка испускала тепло в приоткрытую дверцу печки. Снова какое-то воспоминание рванулось ей навстречу, но я уже знал, что такое начало дня не сулит ничего хорошего.

– Доброе утро, – произнес я несуществующим голосом. Потом откашлялся и сказал, обращаясь к маме: – Ты заметно продвинулась.

– Я заметно продвинулась, да, – ответила она, – а отец даже успел умереть, пока ты дрых!

Отец виновато посмотрел на меня и включил телевизор. Появилась настроечная сетка. Он покрутил по очереди ручки контрастности, яркости, частоты кадров…

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В книге рассматриваются все известные в настоящее время способы очищения организма с помощью натурал...
Уважаемые читатели, если вы любите фантастические рассказы с неожиданными развязками и вам нравится ...
Найдя в день рождения 3G модем, не спешите идти в игру, если вы не знаете всех последствий… Всегда н...
Сборник стихов разных жанров – от баллад до философской лирики. Автору свойственны и юмор, и динамиз...
Эта книга – не очередной учебник английского языка, а подробное руководство, которое доступным языко...
Пустяковое дело о пропавшем с яхты русского бизнесмена надувном матрасе может привести к раскрытию у...