Красный свет Кантор Максим
– Ехал с любовницей в баню. Зарплату пропил.
Семен Семенович хотел сказать, что его месячные доходы пропить невозможно, но сдержался.
– А может, ты убил, чтоб на другого преступление повесить? Вариант. Пиши там, – это протоколистке.
– Это дико!
– Дико, говоришь? Кто беднее тебя – дикари, правильно? Фиксируй там: убил из классовой ненависти.
– Это как?
– Увидел бедняка – и задушил.
– За то, что он беден?
– Когда ты бедняка обираешь, ты его все равно что душишь. А тут решил по-настоящему придушить. Вариант?
– Больная фантазия. – Семен Семенович хотел встать, но Чухонцев надавил ему на плечи, удержал на месте. – Что вы себе позволяете?
– Извините нас. – Серый человек отстранил своего коллегу. Вот как они работают! Это же хрестоматия: один пугает, а второй предлагает сознаться.
Панчиков заговорил рассудительно. Как Бжезинский, как Айн Рэнд – не повышая тона, но надменно:
– Понимаю, что вызываю у вас неприязнь как эмигрант и богач. Однако я такой же россиянин, как и вы. Отдал свой долг этой стране. Мой отец погиб на фронте, защищая Родину. Богачом я стал благодаря ежедневному труду. Что интересует следствие? Где декларирую доходы? Исправно плачу налоги за границей. Размеры состояния? Достаточные для безбедной жизни. Скажем так, для совершенно безбедной… За кого голосую? Обычно – за демократов. Однако подумываю отдать голос республиканцам. Религиозные убеждения? Атеист. Агностик. Что еще интересует, гражданин следователь?
Следователь задумчиво вертел в руках шариковую ручку.
– Не стесняйтесь, спрашивайте, – подбодрил его Панчиков. – Возможно, вам интересно знать, подозреваю ли я кого-либо? Разочарую, голубчик, – здесь Семен Семенович ввернул унизительное слово «голубчик»: – никого не подозреваю.
– Спасибо, – сказал следователь, – теперь распишитесь.
Забрал у протоколистки листочки, пододвинул к Семену Семеновичу.
– Внимательнейшим образом прочту! – Панчиков обрадовался, что все так быстро закончилось. Он выдержал допрос, навязал свой стиль беседы! Все-таки пригодилась подготовка: не дал себя облапошить при снятии отпечатков пальцев; сразу же сбил спесь со следователя, сделав заявление по существу вопроса; перехватил инициативу в разговоре.
Семен Семенович решил добавить несколько слов.
– Не секрет, почему я сегодня здесь. Вы хотели изолировать меня на время митинга оппозиции? Думали, что мое отсутствие критично. Заблуждаетесь: дело не во мне – а в прогрессе как таковом. Мы вышли на площадь один раз, мы выйдем еще!
– Ты о чем? – спросил Чухонцев подозрительно. – Об этих, на Болотной?
Злой следователь повернулся к старому телевизору с антенной, что стоял на канцелярском столе, пощелкал по кнопкам, но изображение не появилось.
– Опять сломали. Как будем футбол смотреть? Сколько раз просил! – и Чухонцев принялся крутить все колесики и нажимать на все кнопки.
– Читайте, – напомнил добрый следователь Панчикову, а сам тем временем достал из черной папки, лежавшей на столе (Семен сразу обратил внимание на эту черную папку) еще один бланк и стал заполнять его своим мелким почерком.
– Позволю себе дать совет, на правах старшего, – сказал Семен, принимая листочки протокола. – Уважайте буржуазию. Не стесняйте предпринимателей. Ограничьте власть чиновников. Сосредоточьтесь на том, чтобы обеспечить права и законность.
– Спасибо, – сказал серый человек.
– Вот, например, это место, – сказал внимательный Семен Панчиков, глядя в протокол. – Нет, вы меня поражаете! Просто поражаете! Я не говорил, что живу богато. Я сказал «совершенно безбедно». Чувствуете разницу?
– Вы правы, неточно. Но вы имели в виду – богато?
– Я сказал то, что сказал, – отчеканил Семен Семенович, – и будьте любезны, не искажать. Богато живу? Это вы, голубчик, богатых не видели!
– Возможно… – Следователь продолжал писать на бланке. – Возможно, не видел…
– Нехорошо, гражданин следователь. Я беспардонную ложь подписывать не стану! – отчеканил Панчиков.
– Ну и не надо, – легко согласился следователь. Он как раз закончил свою писанину и выпрямился на стуле. – Раз не хотите, не подписывайте. Она нам больше не понадобится, эта бумажка.
– Как так?! – Семен Семенович изумился.
– Не нужна!
– И что же? Не будет протокола допроса? – еще более изумился Семен Семенович.
– Нам протокол уже не нужен. Если подпишете – сохраню в деле. Не подпишете – выброшу в корзину.
– Почему? – Панчиков почувствовал, что его превосходство над следователем улетучилось.
– Потому что вступила в силу новая бумажка, видите?
– Что это такое? – спросил Семен, и резкая боль возникла у него внизу живота. Вдруг, сама собой, пришла боль и вонзилась в кишки.
– Это стандартный протокол о задержании, – объяснил следователь. – Формальность! Я его на ваших глазах только что заполнил. Вы, Панчиков С. С., задержаны.
– Задержан?
– Останетесь в изоляторе на сорок восемь часов; обвинение я вам предъявлю завтра.
– В чем обвинение? – Жалкие какие вопросы, нелепые вопросы.
– Завтра, Панчиков, все завтра узнаете.
– У вас нет подписи прокурора! – Всплыло в сознании про подпись – ведь нужна же подпись прокурора! А то – следственный произвол! Спасительные знания пришли на ум, журнал «Континент» не зря дает советы. Следователь не может вот так просто задержать, он блефует, подлый маленький следователь!
– А больше нам санкция прокурора не требуется, – объяснил Панчикову следователь, – отменили это положение. Раньше нужно было, когда мы в прокуратуру входили… А теперь нет нужды. Вот когда передадим ваше дело в суд, тогда потребуется мнение прокурора. А здесь сам решаю.
Семен Панчиков смотрел вокруг себя и ничего не понимал. Вот так запросто, между прочим – взяли и выписали постановление о задержании человека. Но я же, я же… и слов-то нужных во рту не соберешь. Гражданин другой страны, муж, отец, демократ, миллионер… впрочем, какая разница… просто живой человек… невиновный. Ничего же не сделал… Куда? За что? И сломана жизнь, и сломали жизнь походя, так небрежно накатали бумажку – словно направление о сдаче анализа мочи выписали.
– А где, – спросил Панчиков, – куда мне…
– Опера все покажут. То есть оперативные работники… Вот, лейтенант Чухонцев. Вопросы – к нему. В изолятор временного содержания поместят. Одежду сдать придется. Другую дадут. Распишитесь в получении.
– Зачем вам – мою одежду?.. – сказал и сам не понял, что сказал. Ему и не ответил никто.
– Пальчики возьмем. – Сбоку придвинулась та, отвратительная, с чернильной подушечкой, а в дверях уже стоял полицейский и держал он в руках – да, он держал наручники!
– Ваш адвокат, как понимаю, Чичерин? – спросил следователь. – Или нам искать своего адвоката?
– Чичерин.
– Мы с ним свяжемся. – Следователь поднялся из-за стола, кивнул коротко Семену и вышел из комнаты.
Протоколистка взяла похолодевшую ладонь Семена Семеновича и стала его пальцами тыкать в чернильную подушечку, а потом оттискивать отпечатки пальцев на бумаге.
Полицейский надел Панчикову на запястья наручники, защелкнул. Лязгнул метал, сжало руки, защемило кожу. Полицейский взял Семена Семеновича под локоть, поднял со стула.
И точно занавес опустился в театре – беда занавесила жизнь. Теплая добрая жизнь осталась за порогом комнаты, но ведь он еще недалеко ушел, только руку протяни – можно ошибку исправить… можно сказать этим людям, этой протоколистке, этому Чухонцеву… Сказать так: послушайте, Чухонцев, вы же человек… У вас, наверное, дети есть, может быть, дочка… Вы же не хотите мне причинять боль… Вы же не хотите быть злым. Вы же не фашист, Чухонцев! И полицейскому этому можно сказать: послушайте, вы же видите, что я не виноват! Вы не можете этого не видеть!
– Я не виноват, – сказал им Семен Семенович.
– Вы бы лучше во всем признались, – сказала протоколистка, – нам мороки меньше.
Полицейский вывел Семена Панчикова на улицу, подвел к машине. Капитан Чухонцев, который тяжело топал за ними по коридору, обогнал их на улице, сел на переднее сиденье, рядом с водителем. Полицейский уперся ладонью в затылок Панчикова, наклоняя его голову вниз, так, чтобы просунуть Панчикова в заднюю дверцу; словно Панчиков не понимал слов и нельзя было ему сказать, чтобы он сам открыл дверцу и сел. Это выглядело так, будто Семен Семенович отныне перестал быть человеком, а сделался грузом, который перевозят с места на место.
– Как вас зовут? – спросил из-под руки полицейского Панчиков.
– Гав, – сказал полицейский.
– Простите?
– Гав!
Улица накренилась, небо почернело, люди оскалились по-собачьи, мир рухнул.
– Гав моя фамилия, – сказал полицейский. – Если жаловаться хотите – пожалуйста! Гав моя фамилия! – И полицейский залаял: – Гав! Гав! Гав!
Глава пятая
Пальцы одной руки
1
Капитан, прибывший в часть с Севера, рассказал, что Архангельск бомбили. Долетели даже туда. И до Мурманска долетели. Лететь в Мурманск немцам оказалось просто: от Финляндии рукой подать. В Суоми, озерной красавице, немецкие аэродромы находятся, оттуда и летят «Хенкели»: час лету – и вот он, Мурманск. И Архангельск бомбят оттуда. А казалось: так далеко, так надежно.
– Финны! – и выругался Додонов, товарищ Дешкова по кавалерийскому полку.
– Бил их маршал Мерецков, а не добил, – сказал Успенский, другой офицер.
– Сильнее надо было бить. Так, чтоб не встали.
– Пожалел их товарищ Сталин. У меня дядька там воевал.
– Что ж твой дядька…
Армию «Норвегия» германское командование переименовало в «Лапландию», и генерал-полковник Дитль, длинноносый и лопоухий, формировал немецкие соединения в Северной Финляндии. Немцы давно договорились с финнами, так приехавший капитан всем рассказал. Звали капитана Семен Панчиков, он никогда в кавалерии не служил, лошадей вблизи не видел – и лошадей он боялся. И учиться ему поздно, за тридцать уже капитану, а вот зачем-то прислали его с Севера. Панчиков у всех допытывался: а правда, что в кавалерии теперь на лошади ездить не обязательно? Ведь все машины решают? Разве не так? И грустил, когда его заставляли идти на конюшню.
Зато капитан все про финнов знал. Заправляет всем в Финляндии барон Маннергейм – барона и упрашивать не надо, чтобы он вредил России, он сам русских ненавидит. Он в царской России служил, царский еще генерал.
– Бывший русский, сводит счеты с родиной.
– Врешь, Россия ему не родина.
– А где же ему родина?
Финский главнокомандующий повел финские бригады на давнего русского врага; этим и литовцы, и латыши, и украинцы отличались – немедленно вливались в ряды вермахта. Об этом сообщил капитан Успенский, послушав Панчикова.
– Не зря товарищ Сталин обозначил национальный вопрос как основной. Коллективная мораль должна заменить голос крови, а морали, похоже, в тех местах не осталось, – сказал Успенский. Он говорил гладко и правильно, отличался на собраниях.
Немцы, конечно, помогали финнам – но на Свирском фронте и без немцев хватало энтузиастов. Там, на Свирском фронте шли бои за мурманскую железную дорогу. Первая горно-стрелковая финская бригада взяла Петрозаводск, проявила исключительную жестокость: раненых добивали штыками. То была настолько убедительная победа, что генерал Йодль посетил Финляндию – вручил от имени Гитлера фельдмаршалу Маннергейму железные кресты сразу всех степеней, отметил доблесть, – а верному финскому народу отписал пятнадцать тысяч тонн пшеницы, чтобы финский народ воевал не голодая. И аэродромы в северной красавице Суоми построили – чтобы удобнее было утюжить Советский Союз. Оттуда вылетают эскадрильи, оттуда бомбят Мурманск с Архангельском.
– И крепко бомбят? – Успенский спросил у капитана Панчикова.
Панчикова еще спросили:
– У вас там снега по уши. Снег небось не горит.
– И снег горит, – сказал капитан Панчиков.
Впрочем, это все знали. Зима стояла снежная, но повсюду в Подмосковье, где шли бои, даже сугробы дымились. Когда двигались по Волоколамскому шоссе, заметенному пургой, машины по бампер увязали в снежном крошеве, а снизу, сквозь снег, пробивался горячий дым – под снегом горела брошенная техника. Говорили: пусть земля горит под ногами оккупантов. Но земля горела под ногами у всех. И люди, и кони чувствовали сквозь наст, сквозь снежную корку, что дорога горит.
А когда бомбят, так ведь еще хуже. Значит, бомбили Архангельск.
– И много домов разбомбили? – любопытный Успенский спросил. Бывает такое подлое любопытство, даже на войне: хочется знать, насколько другому плохо.
– Всю Холмогорскую улицу в щебень разнесли, – сказал капитан.
– А большая улица? – Въедливый человек этот Успенский. – Может, там всего три дома!
– Большая улица была. Только ее больше нет.
На Холмогорской должна жить мать; Дешков не писал ей, и мать ничего не писала – боялись, найдут по письмам; однако адрес он знал хорошо. Холмогорская улица, дом три, квартира пятнадцать. Третий подъезд, третий этаж, там подруга матери жила. Договорились так, что однажды Дешков за матерью приедет. Разбомбили значит.
– И дом номер три разбомбили? – спросил Дешков.
– Говорю тебе, в пыль разбомбили улицу. Густо бомбят, как картошку солят.
И капитан изобразил руками, как низко зависли «Хенкели» над городом и как бомбили – в очередность: только один «Хенкель» отбомбился, как второй начинает. Капитан потер палец о палец, словно солью посыпал стол – показал: так вот «Хенкели» и бомбили.
– Проутюжили район, – произнес капитан неприятное слово, так произнес, словно одобрительно относился к этому солидному делу – проутюжить район, убить жителей.
– А что ж вы… – начал было Дешков, да что тут скажешь.
– Мы что? – сказал капитан. – Мы, как обычно, зевали… В картишки резались… – Капитан злобно поглядел на Сергея Дешкова. – Что – мы? Что мы можем? Летят «Хенкели» низко, да из рогатки их не зацепишь. Истребители нужны. А к ним пилоты требуются. У «Хенкелей» прикрытие мощное: «мессер» слева – «мессер» справа, поди подберись. Советчики нашлись…
– Ты не серчай, – сказал лейтенант Додонов. – Мы знаем, ты храбро сражался.
– Йорг Виттрок у них есть, у фрицев. Зверь-пилот. В день, рассказывают, по три вылета делает.
– И у нас пилоты есть хорошие.
– Значит, до нас не долетели хорошие пилоты. А Виттрок на бреющем идет над городом. Пугает людей. Когда Виттрок летит, людям страшно.
– Всех на Холмогорской убили?
– Огонь три дня потушить не могли, боялись, на город перекинется. Клопы и те сгорели.
– Значит, всех?
– Говорю же…
Ничего, еще можно жить: это была вторая мысль. Первая мысль была: не похоронил родителей. Отца не похоронил; его, наверное, уже нет. И не узнаешь, кто его убил и как убил. И глаза ему не закрыл, и у могилы не постоял, и не знаю, где могила. Люди ездят на могилы к родным, деревья сажают, вспоминают своих. А я не знаю, куда ехать. И мать не похоронил – сгорела мать. Это была первая мысль. Но Дешков, к удивлению своему, не испытал боли, только легкое беспокойство, что-то вроде головокружения.
Вторая мысль успокоила его: а моя Дарья цела. Это была твердая мысль – и уже он от этой мысли не отходил, повторял надежные слова про себя. Жива моя Дарья.
Он вышел на улицу, ходил по холоду, тер лицо снегом. Дарья жива, повторял про себя.
Правда, вот уже пять месяцев прошло, не писала – но письмо могло не дойти: война. Война – как огонь: не надо совать руку в пламя, вот и все. К войне надо привыкнуть, понимать, где горит. Войну можно переждать. С Архангельском ошиблись – но Дарья не в Архангельске. Цела моя Дарья. И рожать ей скоро.
Когда на перроне прощались, жена сказала, она на четвертом месяце – а с тех пор пять месяцев прошло, получается, уже родила, так, что ли?
И Сергей Дешков глубоко дышал, чтобы успокоиться. Ничего, выдержим, – так думал Дешков. Мы временно отступили, говорил он себе, но мы не проиграли. Армия сначала отходит, а потом армия возвращается. Семьи прежней уже нет, у меня убили прежнюю семью. Но вот теперь Дарья родила – и новая семья у меня.
И Дешков тер щеки и лоб снегом. Потом шел в конюшню, прижимался к носу кобылы: ему казалось, что его кобыла пахнет так, как пахла его мама – нагретым войлоком и сеном; это оттого так казалось, что конюшню утепляли в зиму войлоком, совсем таким же, из какого были сделаны его детские валенки. Дешков помнил себя в темных сенях избы: мать надевает ему валенки, за дверями стужа и сугробы, в сенях пахнет сеном, которое заготовили с лета. Дешков нюхал кобылу и шептал ей в мокрые ноздри: «Ласочка», – так он называл маму, когда был маленький. Теперь слово «Ласочка» было ласковым прозвищем кобылы, а полное имя у кобылы было Ласка. Странное для фронта имя, однако кобыла была хорошая и непугливая. Дешков подолгу стоял подле нее, смотрел, как кобыла пьет, гладил ей морду. Успенский шел следом за Дешковым на конюшню, клал ему руку на плечо, утешал, говорил пустые слова. Успенский в те дни был внимателен, городские умеют быть внимательными.
– Связь с матерью, – говорил Успенский, – самая святая связь на свете, – и Успенский угощал его свежим хлебом. – Ты поешь. Еда в горе помогает.
– Откуда ты хлеба столько берешь? – спрашивал Дешков. – Мы же вместе свою порцию съели.
– Так я у Панчикова взял, у него осталось. Мне что интересно: вот мы с тобой на войне, а свежий хлеб едим. Хорошо в деревне.
– Скажи, – спросил его Дешков, – ты в деревне раньше жил?
– Нет, я городской. Первый раз в деревне.
– А где же ты на лошади научился?
– На ипподром ходил. А ты где учился?
– У нас в семье все конники, – сказал и подумал, что семьи уже не осталось. Ничего, вот Дашка родит, научу сына верхом – будем рядом рысью скакать. – Дешков не сомневался, что у него сын.
– Ты в деревне рос?
– Мать из деревни. Изба точно такая же была, как и здесь. Так же вот я спал у печки, как и здесь сплю. Помню, как мать печку топит. Отец часто уезжал, он военный был. И мы с матерью вдвоем в деревню перебирались, к родне материной. Молоко топленое помню. Ты топленое молоко любишь?
– Нет, – сказал Успенский. – Не пил.
– А хлеба в деревне отродясь не было, Успенский. Это мы сюда хлеб привезли.
Офицеры квартировали в избе Полосиных, хозяйка перегородила комнату веревкой с бельем, натянула веревку от печки до окна. Офицеры занимали ту половину, где печка; их поместилось четверо: Дешков, Додонов, Успенский и новый капитан Панчиков. На половине хозяйки, из которой выход прямо в сени, сложили мешки с мукой, кавалерист Додонов и хозяйка каждый день пекли хлеб из ячменной муки, привезенной в полковое хозяйство из Москвы.
Додонов был немногословным крестьянским человеком, с деревенскими умениями, он и на коне сидел как деревенский пацан, не по-военному, однако цепко. У Додонова было круглое лицо, он каждое утро аккуратно брил полные щеки, разводя в ледяной воде крошки мыльного порошка. Другие офицеры брились нерегулярно, а Успенский отпустил усы, подражая Буденному, – но Додонов садился каждое утро у окна, ставил на подоконник маленькое зеркальце, скоблил щеки до ровного розового состояния. А потом они с хозяйкой возились у печки, лепили тесто.
Было тесно и дымно, открыть окно из-за морозов не могли. Зато пахло хлебом. Хлеба выпекали много: нормой на солдата считалось по 800 граммов хлеба в день, и деревенским доставалось столько же. А еще солдатская полевая кухня варила раз в день горячее – и в избу приносили гуляш или щи.
В деревне Мерклово кавалеристы сложили три напольные печи в пустом овине – и те, кто был из крестьян и помнил, как надо печь, пекли хлеб. Вечерами над деревнями, где стоял полк (занимали три деревни подряд), поднимались в черное небо дымки и пахло хлебом.
– Хорошо бы так вся война прошла, – сказал Додонов. – Вот только холодно.
– Это хорошо, что холодно, – сказал Успенский. – Немцы холода боятся. А русским не привыкать.
– Это верно, – соглашался Додонов, – это я не подумал. Пусть будет холодно, согласен. Если бы мороз еще месяцев пять постоял, может, война бы и кончилась.
– Как же война пройдет? Сама собой, что ли, пройдет?
– Не знаю. Если долго будет холодно, может, она сама кончится.
Как странно, думал Дешков, что война – женского рода, про войну говорят «она». Как будто она – мать или жена. У немцев война – мужского рода. Der Krieg. А у нас война – своя, понятная баба она – война. Верно, хорошо, что холодно. Если бы еще полгода постояли морозы, Гитлер бы не выдержал. Снялись бы немцы – и отползли бы к себе: греться.
В сильные морозы снег, как правило, не идет; но иногда ветер нагонял плотные снежные тучи, и тогда шел обильный снег, с неба валились целые сугробы – а потом снежные горы смерзались, новый пласт снега намерзал поверх старого. Сугроб под окном рос, дошел до низкого подоконника, потом ледяная корка закрыла половину окна. Мороз превратил снег в крепкий плотный наст – сухого, рассыпчатого снега было мало – толстая ледяная короста. Северный капитан Панчиков долбил наст в мелкую крошку и кипятил в котелке – варили чай из льда.
Делалось все холодней, и, казалось, вместе с невыносимым морозом наступил мир – потому что воевать в такой холод было нельзя. Словно убийство отступило перед снегом и холодом.
Мир – это когда бездействие и холод, думал Дешков, засыпая. Кто там сказал про российскую политическую жизнь «хорошо бы подморозить»? Рецепт верный: Россию всегда надо на холоде держать, иначе портится быстро. И здоровей жизнь на холоде.
В холод хорошо спалось, Дешков спал без сновидений, мать не снилась ему. Просыпался рано, задолго до рассвета, и сразу вспоминал, что мать погибла. В смерти нет ничего особенного, говорил он себе. Если бы кавалеристы не стояли в деревне Мерклово и не привезли с собой мясо и муку, деревенские бы померзли и еды бы нигде не взяли. Сколько голодных смертей случалось по России и без всякой войны, это дело обычное. Война делает смерти гуще, собирает беды воедино, только и всего. Просто война приближает неизбежное; возможно, приближение неизбежного – это и неплохо. Например, революцию мы хвалим за то, что она приближает неизбежное, – то, что случилось, произошло бы все равно, просто революция торопит историю. Люди перестают терпеть немного раньше, чем история может измениться сама собой. Значит, война и революция похожи, так это или нет?
Отец его любил задавать такие каверзные вопросы своим студентам: в чем разница между войной и революцией? В Академии имени Фрунзе молодые офицеры ломали себе голову над ответом – и недоумевали, зачем им это знать. Интересно, знал ли отец сам ответ, или ответа не существует. Например, мать, когда начинались такие беседы, уходила в другую комнату; махала рукой, смеялась – и уходила.
В темноте он представлял себе материнскую, из своего детства, избу; вспоминал утренние звуки прежней деревенской жизни. Дешков, проснувшись, лежал неподвижно, слушал дыханье своих товарищей, вдыхал хлебный запах.
Около пяти утра в черной деревенской ночи кричал петух. В деревне давно не было кур – всех съели, лишь в одном доме оставались три курицы и старый жилистый петух; петух кричал под утро четыре раза, несмотря на ледяной мороз. Дешков слушал, как утренний крик поднимается по горлу петуха, доходит с клекотом до гортани и вырывается хриплым «кукареку».
И тогда издалека, из другой замерзшей деревни – звучал ответ: доносился хриплый клекот далекого жилистого петуха.
В шесть вставали товарищи, и Панчиков – северный человек – с гиканьем выбегал на мороз, приносил котелок льда. Они кипятили лед, пили жидкий чай.
Додонов всегда обсасывал рафинад, брал в рот кусочек сахара, сосал, а потом клал рядом со стаканом чая – ему одного кусочка хватало надолго. Так деревенские всегда чай пьют, называется – вприкуску. Дешков вспомнил материну родню: они всегда так пили – может, экономили сахар, а может быть, им так вкуснее.
Додонов раздавал хлеб – аккуратно нарезанные куски; он умел так нарезать хлеб, чтобы все куски были абсолютно ровными. Себе Додонов всегда отрезал с корки, круглую горбушку. Всем показывал: никто не претендует? Но все больше любили мякиш, а Додонов любил твердую корку.
Успенский подозревал тут расчет: у деревенских ведь полно своих крестьянских секретов.
– А что, в твоей корке витаминов больше?
– Кого больше? – удивлялся Додонов.
Потом пришел приказ: готовность номер один – скоро должна была начаться очередная битва за Ржев. Ржев пытались взять уже два раза – и без толку. Покамест они остаются на прежнем месте, ждут сигнала – а чуть сигнал поступит, они снимутся с места, выдвинутся под Ржев. Не сказали еще, где будут атаковать, но что будут атаковать, ясно. Ждали подкреплений и сигнала – а что будет конная атака, не сомневались.
– Кавалерию пустят первой, – говорил Додонов, – я точно говорю: кавалерию вперед пустят!
– Не могут пустить кавалерию, – говорил Панчиков. – Артиллерия свое слово скажет.
– А вот увидишь, – и Додонов ругался. – В такой мороз – и поскачем! Фашисты в Ржеве уже, поди, и без боя околели.
– Нет, – сказал Успенский, – по такому морозу мы никуда не поскачем. Пешком пойдем.
Никто из них вслух не произносил того, о чем все думали: кавалерия против минометов – не годится. Рассказывали, правда, про соседа, геройского Льва Доватора: где-то севернее воевал лихой генерал Доватор, конник и храбрец, – и вот будто бы конники Доватора совершали глубокие рейды в тыл к немцам, с шашками наголо, опрокидывали немецкие танки. Но это скорее из области легенд – какие сейчас атаки кавалерии? Полк возил с собой три легкие пушки, пулеметы на тачанках, кавалеристы вооружены были гранатами – и лошадей они использовали для того, чтобы пройти там, где тяжелая техника не проедет.
Те два боя, в которых участвовал Дешков, прошли в пешем строю – коноводы увели коней, а полк закрыл путь немецкой моторизованной части. И сейчас, так думали многие в полку, снова будет что-то подобное. Не саблями же размахивать – встречаясь с танком.
– Обойдусь я без лошади, как думаете? – спросил Панчиков, подсаживаясь к Дешкову. – Наверняка навыки верховой езды мне не понадобятся. И саблей я так и не научился махать.
– Все-таки вы лучше научитесь, – сказал ему Дешков. – Пригодится. – Странно, но с Семеном Панчиковым на «ты» они так и не перешли, этот факт Панчиков тут же и отметил.
– Любопытно, что мы с вами сохранили городское интеллигентное обращение друг к другу, – сказал Панчиков. – «Вы» в наше время дорогого стоит – на фоне всеобщей фамильярности. И заметьте, это именно на войне, перед боем. Я лично очень ценю наши интеллигентные отношения. Знаете, чего мне больше всего недостает на войне? Роскоши общения. – Капитан так и сказал: «роскоши общения». – Мне не хватает долгих бесед о главном, этих классических русских выяснений причин и следствий. Вы, я чувствую, из той же породы говорунов. Любите, как и я, посидеть до полночи со стаканом чая, вспомнить философию? Верно?
– Вы ошибаетесь, – сказал Дешков и лег на койку. Он вообще старался лежать, если только была возможность лечь. Лежал, смотрел на снег за окном – а чаще просто на черное окно: темно, зима, дни короткие.
В дни, пока длилось ожидание, Дешкова вызвал комиссар, майор НКВД Николай Коконов, сказал:
– Садись, разговор есть.
Он сел к столу, думал, про отца спросят. Коконов спросил:
– Жену Дарьей зовут? Сведения поступили о поезде – там твоя жена имеется, Дарья Дешкова. В Ташкент ехала, так понимаю?
– Разве поезда на Ташкент ходят? – осторожно ответил Дешков.
– На юг, к солнышку, – сказал Коконов и улыбнулся понимающе.
– Дорога на Ташкент давно перекрыта, – сказал Дешков.
Майор Мырясин, временно деливший с Коконовым кабинет, собрал со стола бумаги и вышел.
– Не стану мешать беседе, товарищ Коконов, не хотелось бы отвлекать.
– Спасибо вам за заботу, товарищ Мырясин! – Они ненавидели друг друга, эти энкавэдэшники.
В дверях Мырясин остановился, сказал:
– Дорога на Ташкент действительно перекрыта, товарищ Коконов. Немцы везде очень активизировались. – И вышел Мырясин. Выходя, задержал взгляд на Дешкове, покачал головой. Это могло значить что угодно, но скорее всего – сочувствие.
– Про Ташкент я фигурально выразился. Дорогу немцы блокировали, верно. Вот и майор Мырясин тебя поддержал. Майор Мырясин у нас человек информированный, – неприязненно отозвался Коконов, – в детали вникать любит. Но ты понимаешь, что я имел в виду. Уехала твоя жена из Москвы – подальше от линии фронта, так сказать.
– В эвакуацию многие уехали, – сказал Дешков, подбирая слова.
– Верно, правительство отправляет людей в тыл. Московский горком партии проводит соответственную работу. Артистов спасаем, ученых спасаем. В отделах кадров, например, списки служащих составляли, рекомендовали граждан к эвакуации. Твою жену кто именно рекомендовал? – Коконов выдержал паузу и повторил: – Не подскажешь, кто рекомендовал к эвакуации?
– Моя жена, – сказал Дешков, – была нездорова. На работу в последние дни не выходила.
– Врачебное заключение имеется?
Коконов склонил длинный торс над столом, приблизил лицо к Дешкову. Коконов был очень крупным мужчиной, с длинным рыхлым торсом, перетянутым ремнями. Торс комиссара напоминал ковер, скатанный в рулон – такие скатки ковров выставляли до войны в витринах больших магазинов. Лицо у комиссара было отечное, в рытвинах от оспин, в складках лица мерцали глаза. Коконов носил очки с маленькими стеклышками.
– Есть врачебное заключение, – сказал Дешков.
– Познакомиться с документом можно? – спросил Коконов.
– На фронт не захватил. Виноват.
– Напрасно грубишь. Я только спросил. Беседа наша неофициальная. Беременна жена была, есть сведения.
– Что случилось? – спросил Дешков.
– Это я должен спросить, что случилось. Как случилось, что человек едет из Москвы без рекомендации отдела кадров, без надлежащих документов. Война идет, Дешков.
– Беременная женщина, – сказал Дешков.
– Гражданин Советского Союза – прежде всего. И гражданин города, на пороге которого стоит враг. – Коконов снял очки, протер их платком, снова надел. – Поступил сигнал. Догадываешься, откуда сигнал поступил?
– Не догадываюсь, – но сам подумал о Щербатове. Это Щербатов донос написал, кому ж еще.
– Документ соответствующий имеется. Теперь сообщаю новости. Ставлю в известность, хоть и с опозданием на неделю. Подорвали поезд, на котором ехала твоя жена. Паровоз сошел с рельсов.
– Неделю назад Дарья не ехала поездом, – сказал Дешков и улыбнулся майору Коконову. – Это ошибка, товарищ майор.
– Раз говорю, что твоя жена была в поезде, стало быть, имею основания так говорить.
– Ошибка, товарищ майор. Я ее сам на поезд сажал, – сказал Дешков легко, ему радостно было про это говорить. – Сам чемодан поднес к вагону. Но давно дело было. Полгода прошло, товарищ майор.
– Что ты все заладил: товарищ майор, товарищ майор. Беседа неформальная, дружеская. Годами я постарше – ну, называй меня, что ли, Николай Евгеньевич.
– Слушаюсь, товарищ майор, – сказал Дешков сухо.
– Видишь, как с тобой… Не складывается разговор. Общий язык стараюсь найти, а не получается. – Коконов поморщился, ему неприятна была реакция Дешкова. – Речь о другом поезде, Дешков. Поездов у нас по стране много ходит… Больше, думаю, у нас вагонов в стране, чем лошадей… – Майор Коконов вздохнул. – И каждый поезд, Дешков, свой номер имеет, пункт прибытия, расписание. И за каждым составом следить надо: дошел до места – или как? Это ведь работа, Дешков. – Коконов похлопал ладонями по папкам, лежащим на столе. – Что ты жену проводил, нам известно. С того поезда твою жену сняли, – терпеливо объяснил Коконов. – А вот недавно твою жену Дарью Алексеевну Дешкову этапировали.
– Как понять – этапировали? – Сергей Дешков тихо спросил.
– Этапировали – это на нашем бюрократическом языке обозначает: переместили из одного места в другое, – снова объяснил Коконов. – Содержалась Дарья Алексеевна, – Коконов даже не глянул в бумаги, он знал наизусть, – в сто десятом спецобъекте.
– В сто десятом? – спросил Дешков.
– Что ты переспрашиваешь как попугай. Непонятно говорю? Это номер такой, сто десятый. В отличие от сто одиннадцатого номера. – Коконов имел привычку объяснять солдатам, сколь те несообразительны. – Сухановский специальный изолятор для политических; тюрьма. Расположена под Москвой, – уточнил Коконов. – Твоя жена, возможно, к политике отношения не имеет. Но твой отец, Григорий Дешков, бывший кадровый военачальник, очень с политикой связан. Связан твой отец с политикой?