Самый большой дурак под солнцем. 4646 километров пешком домой Рехаге Кристоф
Сандаолин не просто шахта, это маленький город с несколькими десятками тысяч жителей. Я захожу в гостиницу, которая имеет милое и неожиданное название «Гостиница». Здесь очень чисто и дешево, имеется скоростной Интернет, а весь персонал ведет себя крайне дружелюбно. Я говорю, что это лучшая гостиница за все мое путешествие, и администратор смеется: они не ориентированы на прибыль.
Гостиница принадлежит хозяину шахты. Туристы редко здесь останавливаются, в основном клиенты и чиновники.
На следующий день из Урумчи приезжает на велосипеде дядя Шен. С тех пор, как мы устроили фотосражение в Увэй, мы часто перезванивались, он предупреждал меня о трудных участках пути, а также о том, какие национальные блюда ни в коем случае нельзя пропустить.
В это раз он приехал, чтобы сопровождать меня в районе «ветряных зазубрин», расположенном между шахтой и Урумчи. Они представляют собой промежутки в горах, через которые дует такой мощный северный ветер, что даже грузовики и поезда опасаются его. Я вспоминаю слова учителя Се: надо остерегаться ветра и собственного упрямства.
Я слышу, как голос дяди Шена гремит в холле гостиницы. Он зовет меня, вытянув вперед руки. На голове у него нахлобучена фуражка, и в этот раз он кажется мне еще массивнее, чем я его запомнил.
– Ну вот наконец и ты, мой мальчик! – Он прижимает меня к себе.
Мы проводим целый день в Сандаолине.
Кто-то рассказывал мне о вечном огне на дне шахты. Дядя Шен находит водителя, который берется взять нас с собой туда. Мы дожидаемся вечера и едем в глубь ущелья. Когда мы спускаемся по склону, нам навстречу попадаются огни строительных машин, потом что-то гремит, и воздух наполняется пылью. Внизу водитель выключает фары. Мы оказываемся в темноте, и вот я вижу их: святящиеся пятна на земле и на склонах. Они тлеют, иногда из них вырывается пламя. Это залежи угля, которые загорелись и не потухают. Они похожи на врата в потусторонний мир.
– Смотри, куда наступаешь, парень, – предупреждает дядя Шен и берет меня под руку. Мы стоим на дне шахты, вокруг темно и пыльно. В ста метрах отсюда горят огни машин, похожие на звезды. Ночную тишину прорезает длинный гудок.
Это поезд. Я смотрю на дядю Шена. Он похож на черную широкую тень.
– Скажи, – спрашиваю я, – как ты думаешь, мы можем увидеть паровоз?
На следующее утро мы стоим на площади для разгрузки угля. Дядя Шен протягивает пачку сигарет в закопченные ладони, я дружелюбно ухмыляюсь. Слово за слово, чей-то смех, и вот мы уже внутри паровоза. Он грохочет, трубит и пыхтит. Кто-то с шипением открывает котел и вручает мне лопату, чтобы я накормил паровоз углем. Мы едем через пустыню, мне кажется, что каждую секунду на нас могут напасть индейцы или бандиты. Я не могу поверить своему счастью.
Дядя Шен фотографирует и смеется. Он не разделяет моего восторга, ведь на протяжении сорока лет ему приходилось каждый день чинить такие машины.
Когда мы выходим из Сандаолина, стоит ветреная погода, и моросит дождь. Дядя Шен жалуется, что у него отекают щеки, он подвязал их платком. Он катится рядом со мной на велосипеде, иногда поет что-то вслух. К его багажнику привязан флажок, дрожащий на ветру.
Гоби не сразу демонстрирует нам свой характер. Мы проходим мимо мастерских, гостиниц и заправок. На обед мы останавливаемся в небольшой закусочной, в которой работают три женщины. Мы единственные гости. Еда не особенно хорошая, зато беседа получается живая. Все трое с юга. Они приехали сюда на заработки много лет назад, дела идут средненько, но жизнь здесь все равно лучше, чем на родине.
– Там слишком много народу, – говорят они, и, когда мы заканчиваем обед, нас приглашают пройти в заднюю комнату, чтобы отдохнуть.
– Отдохнуть? – мы удивленно переглядываемся.
Дядя Шен объясняет хозяйкам, что нам надо идти.
– Ну хоть полчасика. – Они подмигивают, и по комнате пролетает красноречивый смешок.
– Ой-е! – восклицает дядя Шен, когда мы снова оказываемся на свободе. – Ты понял, что они от нас хотели?
Он смеется, закинув голову назад и закрыв глаза. Получается громкое «му-ха-ха-ха», звучащее словно из недр военного барабана и отражающееся от гор Тянь-Шань на горизонте. Мы выходим в Гоби.
Я рассказываю ему о Джули.
– Если ты к ней серьезно относишься, тогда родители играют огромную роль, – говорит он и повторяет фразу, которую я слышал уже несколько раз. – У вас на западе заключается брак между мужчиной и женщиной, а у нас – между двумя семьями.
– Ох, – говорю я.
Я рассказываю ему о нашей встрече с родителями Джули. Когда я заканчиваю, он, смеясь, качает головой.
– Мальчик мой, это было просто ничто. Ты сам-то понимаешь?
Я молчу.
– Не грусти, – утешает он меня, – у каждого свои проблемы. Моя жена, например, не хотела отпускать меня путешествовать на велосипеде!
Она считала, что это опасная и глупая затея, а дядя Шен не мог ее переубедить. Ему пришлось втайне от нее купить велосипед и отправиться в путь. Он позвонил ей только когда был уже за чертой города и приближался к казахской границе.
На обратном пути он попал в снежную бурю и сильно простудился. Из-за этого он не мог поехать домой. Он остановился у друга, вылечился, постирал одежду и начистил велосипед. Только после этого он посмел показаться жене, со смесью раскаяния и гордости во взгляде.
– Она не рассердилась? – спрашиваю я.
Он смеется:
– Конечно, она рассердилась! Но нужно было только перетерпеть это разок. И в этот раз тоже, когда я вернусь домой, я буду по новой убирать квартиру, мыть окна и стирать шторы.
По пути нам попадается идеальный оазис. Он выделяется посреди Гоби, словно тропический остров в море. Деревья, высокая трава, пруд, в котором отражается небо, развалины сторожевой башни. Это все похоже на сказку.
В траве около пруда стоят две лошади и осел, когда мы приближаемся, осел несется к нам, поднимая облако пыли, и останавливается рядом. Потом он передумывает, опускает голову и делает вид, будто не замечает нас. Мы стоим на месте. Дядя Шен тихо говорит:
– Не двигайся, парень, мы не знаем, что у него на уме!
Стоит тишина. Я слышу, как жужжит муха, и мне приходит в голову, что это первая муха за долгое время. Они не залетают в Гоби.
Осел еще раз фыркает, рысью возвращается к лошадям и опускается рядом с ними на землю. Он как будто говорит нам: «Добро пожаловать в мой оазис».
Этим вечером мы с трудом преодолеваем высокий подъем. Я уже почти падаю от усталости, но дядя Шен говорит, что на вершине расположен пропускной пункт, где мы сможем остановиться на ночлег. Мы приходим туда уже затемно. Пропускной пункт ярко освещен, за ним видны несколько бараков. Мы расспрашиваем, что да как, пачка сигарет дяди Шена снова идет по кругу, и несколько реплик спустя мы получаем ночлег.
В бараке нет ничего, кроме нескольких двухъярусных кроватей. В центре висит лампочка. Люди молча входят и выходят, дядя Шен показывает на две полки, верхнюю и нижнюю. Они наши. Я раскатываю свой коврик, укладываю спальный мешок на верхнюю полку и выхожу на улицу почистить зубы. Какой-то мужчина стоит, склонившись над тазом для умывания. Моя электрическая зубная щетка кажется вдруг очень громкой.
Строители ложатся спать рано. Кто-то выключает свет, звучит несколько тихих слов, потом тишина.
Скоро кто-то первым начинает храпеть. Потом второй.
На всю комнату стоит такой грохот, что мне кажется, будто трясется кровать. Я прячу голову в спальный мешок, но это не помогает. Они тарахтят, как газонокосилки.
Все ценные вещи лежат у меня под рукой. Я откапываю среди них телефон и вставляю наушники. Становится лучше, но не намного – храп рвет ночь в клочья.
Я включаю телефон и выбираю скрипичный концерт Моцарта. Я смотрю в окошко. Оно заклеено газетными листами, через которые просвечивают холодные огни пропускного пункта. Я слушаю скрипки, заглушаемые храпом, и постепенно засыпаю.
Я просыпаюсь последним. Наушники запутались, кабель тянется прямо по лицу. Передо мной стоит дядя Шен.
– Как тебе мое лицо? – спрашивает он.
Отек стал хуже.
Мы медлим. Дядя Шен волнуется из-за погоды. Перед нами лежит первая ветряная зазубрина на пути к Урумчи, она тянется примерно пятьдесят километров, а небо не радует нас сегодня своим оттенком. Он беседует с людьми на пропускном пункте и угрюмо смотрит на небо, а потом выносит свой вердикт:
– Если мы просидим здесь еще, лучше не будет. Надо идти.
Над нами проплывают длинные перистые облака. Мы проходим мимо дорожных знаков с изображением надутых ветром мешков. Одежда развевается, и мы почти не разговариваем, потому что ветер заглушает слова, и нам трудно перекрикивать его. Некоторые порывы врезаются в кабутце, грозя опрокинуть ее.
Через несколько часов мы видим посреди пустыни еще один барак. Дядя Шен указывает мне сначала на него, а потом на свое подвязанное лицо. В его глазах читается усталость. Я осознаю, как неважно он себя чувствует.
«ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ЗА БЕЗОПАСНОСТЬ ВЕСИТ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ГОРА ТАЙШАНЬ», – написано на стене барака. На земле под этой мудростью разбросаны осколки. Мужчина открывает дверь и приглашает нас войти, он не задает лишних вопросов, а сразу принимается угощать нас чаем и дольками дыни. Дядя Шен осторожно снимает свой платок, открывая красное и отекшее лицо под ним. Он смотрит на меня с несчастным видом.
– Тебе нужно к врачу, дядя Шен.
– Я знаю.
Прощание получается грустным. Мы стоим на обочине и ждем машину, которая подкинет его вместе с велосипедом до следующего города. Ветер бушует, на улице слишком громко, чтобы разговаривать. Я кладу руку ему на плечо. Мне приходит в голову, что со вчерашнего вечера я не слышал его здорового хохота.
Напротив нас останавливается белый фургон, мы быстро договариваемся о цене и грузим на него велосипед. Дядя Шен садится на заднее сиденье, стягивает платок со своего лица и устало улыбается.
– Береги себя, парень, – говорит он и жмет мою руку. Потом он уезжает.
Я остаюсь один с дорогой и ветром. На навигаторе отмечена точка, до которой я должен сегодня дойти, – это площадка для отдыха «Красная гора», полудюжина домов на холме. До этого места еще семнадцать километров пути, а я уже устал. Я крепче берусь за ручки кабутце и иду вперед. Я совсем выдыхаюсь, а до цели еще девять километров. Я опускаюсь на табуретку и прижимаю к губам бутылку.
Длинная прямая дорога круто поднимается вверх.
Я смотрю на пустыню. В коричневой дали, нечеткой из-за сумерек и пыли, я вижу верблюдов. Они важно и мерно шагают друг за другом, держась на равном расстоянии, и выглядят точь-в-точь как на памятнике каравану Шелкового пути, который я видел много месяцев назад в Сиане. Дядя Шен говорил, что когда верблюды попадают в песчаную бурю, они ложатся на землю, отворачивают головы от ветра и пережидают. Потом они встают и идут дальше.
Я достаю из кабутце несколько яблок, кексы и бутылки с водой и кладу их в верхний отсек к фотоаппаратам. Потом я вытаскиваю запасной аккумулятор для мобильного телефона, вставляю наушники и прокручиваю плейлист. Я останавливаюсь на «Ratamahatta» группы «Sepultura».
Я смотрю на дорогу. Машины, словно муравьи, тащатся вверх по ней, и она кажется бесконечной.
Я нажимаю поочередно на «Play» и на «Repeat».
Увидеть Синьцзян и идти дальше
Я сижу за столом в грязной забегаловке, пью колу и слушаю, что обо мне говорят. Собственно, речь идет не обо мне, а о моих палочках для еды – они блестят, так как сделаны из металла. Я купил их в супермаркете в Хами. После того, как я почти три года прожил в Китае, до меня вдруг дошло, что использовать одноразовые палочки не очень экологично.
Трое мужчин за соседним столиком этого не знают, они косо поглядывают на меня и обсуждают, почему это я таскаю с собой серебряные палочки. Вот один из них хлопает себя по лбу, потому что его осенила простая и гениальная мысль: наверное, я боюсь, что меня отравят! Если в моей еде окажется яд, то я сразу об этом узнаю, потому что при контакте с едой палочки поменяют цвет!
Похоже, их не занимает вопрос, кому может понадобится меня травить.
За другим столом сидит хозяин заведения со своими друзьями. Перед ними растет батарея пивных бутылок. Его голос гремит на весь зал, он рассказывает, что уже два раза был в Германии, где люди владеют тремя или четырьмя языками и гораздо желтее, чем прочие европейцы.
– О! – говорят остальные, а он довольно посмеивается.
Я не говорю ни слова, я слишком устал для этого. Вчерашний вечерний подъем дался мне тяжелее обычного. Я поделил его на отрезки по тысяче метров, я не шел, а плелся. Я боролся за каждый шаг, кабутце оттягивала мои руки назад. В ушах гремела одна и та же песня, и я не сводил глаз с навигатора, упрямо отсчитывая метр за метром. Пройдя очередную тысячу, я падал на табуретку, прислонялся к кабутце, ел яблоко или кекс и делал глоток воды. Потом я плелся дальше, следующую тысячу метров.
Однажды напротив меня остановился водитель и спросил, не требуется ли мне помощь. Он мог бы захватить меня и мою тележку. Я как будто сквозь туман разглядывал его.
– Нет, – услышал я со стороны свой собственный голос.
Гостиницы в «Красной горе» оказались отвратительными, но я был слишком усталым, чтобы разочаровываться. Я осмотрел все эти дыры, одну ужаснее другой, наконец нашел себе дыру с кроватью и дверью, смахнул пару паутин и раскатал коврик. Чья-то добрая рука протянула мне удлинитель, свет погас.
…Косые лучи утреннего солнца пробираются сквозь тусклое стекло.
Передо мной одна из женщин, которую я видел в той компании. Одежда ей слегка тесновата, на лице угадываются следы былой привлекательности, впрочем, сейчас в нем осталась только жесткость.
– Не слушай его, – говорит она, показывая на начальника и подсаживаясь ко мне, – все знают, что он никогда не был за пределами Синьцзян!
– Эй! – раздается возмущенный крик шефа. Остальные смеются и наливают ему еще один стаканчик.
Я смотрю на часы: почти одиннадцать. Скоро мне пора выходить, и у меня нет никакого желания вступать с ними в разговоры. Женщина же задает мне обычные вопросы. Возраст? В этом году двадцать семь. Профессия? Студент, если угодно. Женат? Нет, но есть подружка. Давно в Китае? Почти три года. И как мне здесь нравится? Хорошо. Зачем отправился в этот поход? Из интереса.
Потом ей еще кое-что приходит в голову. Это любимый вопрос учителя Се, и я уже слышал его от многих людей, молодых и старых, мужчин и женщин, от хозяев отелей и туристов на обочине, от людей из Интернета, от парикмахерш и полицейских.
– Тебе не бывает одиноко?
Обычно я отделываюсь общими словами или банальными фразами. Например, «Терпимо», – говорю я или: «У меня есть телефон, и я всегда могу позвонить кому-нибудь».
Но это неискренний ответ. Я обвожу взглядом забегаловку: молочного цвета окна, через которые проникает свет, на плакат с пальмовым берегом, на гостей, самого шефа с пивом и смеющейся компанией. И говорю то, что говорю всегда:
– Не особо.
Уже много лет я не чувствую одиночества. Что бы я ни делал, я ощущаю, что два человека всегда рядом: мой любимый папа, которого мне так и не довелось узнать.
И мама.
До Шаньшань еще сто километров пути. Ветер стал слабее, небо бледно-голубое, по нему плывут лодочки маленьких облаков. Пустыня такая же, как и всегда: бескрайняя и голая. Я иду по дороге, потом по новому шоссе, которое еще не сдали в эксплуатацию, а потом тащу кабутце по хрустящей гальке.
Я думаю о маме.
О рождественском вечере в лесу после ее смерти. Ночи тогда были такими ужасными, что утром я не помнил ничего, кроме страха.
О том моменте, когда я заметил, что впервые прошел целый день, когда я о ней ни разу не подумал.
О Париже, о моем путешествии домой, об учебе в Мюнхене, о китайском языке, который был там случайным предметом, но стал для меня спасительным якорем.
О Пекине. О смеси из впечатлений и суеты.
Я покупал большие книги, чтобы казаться начитанным. Когда я читал Гомера, я удивлялся, что все герои постоянно горевали, когда с ними что-нибудь случалось. Патрокл умирает, Ахиллес рыдает. Герой сидит на берегу моря, у него не получается плакать, и боги торопятся спуститься с небес и даровать ему слезы. В книге было больше восьмисот страниц, и когда я ее наконец дочитал, то научился плакать.
Я ночую в шинной мастерской посреди пустыни, которая принадлежит двум супружеским парам из центра Китая. Они приехали сюда на заработки из провинции Шэньси. Жизнь стала дороже, дети учатся в университете. Я вспоминаю тетушку Ху в угольных горах провинции Шаньси, думаю об образе Иисуса и о фотографии ее сына, который учится в Пекине. Меня приглашают на ужин, угощают лапшой и капустой. Рычит генератор, из большой пластиковой бочки подается вода. Я задаю вопрос, почему водители приезжают именно к ним, чтобы чинить свои машины. Они смеются: никто не хочет оставаться в пустыне со сломанным колесом. Кроме того, шинные мастера из Шэньси славятся на всю страну.
Они скучают по своей родине. Здесь, в пустыне, так одиноко, и земля нехорошая. Они рассказывают, как более шести раз пытались завести собаку. И каждая собака в конце концов отказывалась есть и умирала.
– Пустыня враждебна, – говорят они.
Когда я подхожу к пригородам Шаньшань, на обочине меня ждет юноша.
– Ты Ноно? – спрашиваю я его, и он неловко кивает. Это Ноно, незнакомец, который шлет мне емэйлы с тех пор, как я побывал в Хами. Мы переписываемся на английском и китайском. Он хотел, чтобы я позволил ему сопровождать себя один день, а я ответил, что мне все равно. Я даже не знал, мужчина это или женщина.
И вот он стоит передо мной: худой парень с рюкзаком, в очках и шляпе, протягивает мне руку. Поскольку я оставил пустыню позади и стою на дороге, пахнущей едой, а сумерки над нами мягко золотят землю, я улыбаюсь ему в ответ и жму его руку.
Его зовут Ву Цзян, он только что закончил учиться в медицинском университете. Он родился в Шэньси, я проходил через его родину. Впрочем, он об этом и сам уже знает. Он рассказывает, что это счастье, что ему удалось попасть в Синьцзян. Я произношу в ответ вежливые слова, не могу же я признаться, что втайне мечтал встретить вместо него на дороге молоденькую девушку.
Хотя, возможно, это и к лучшему.
Мы снимаем комнату в гостинице и идем в закусочную на углу. Там уйгурская семья жарит на гриле нан и бараний шашлык. Я заказываю огромную порцию шашлыка на нас двоих, кусочки огурцов в уксусе и бутылку колы и сажусь на пластиковый стул.
Пахнет жареной рыбой. В свете уличных фонарей кружат мухи, за старым бильярдным столом играют дети. Ву Цзян сидит напротив меня.
– Рассказывай, – говорю я ему.
Он рассказывает о своей учебе и о будущей профессии, о том, что ему, как медицинскому работнику, придется много работать за небольшую зарплату, и о том, что это для него не так уж важно.
Он всегда знал, что хочет стать врачом. И еще он знал, что он хочет увидеть Синьцзян, его бескрайние просторы и дикую природу. Он приехал бы сюда уже давно, но его семья не разрешала ему этого.
– Двадцать четыре года я был послушным и делал все, что от меня ожидали. Когда мои родители сказали, что Синьцзян слишком опасен, я послушался их, – он улыбается, – а потом… потом увидел в Интернете твое видео.
Видео. С первого дня путешествия я делал свои портреты спереди, направив на себя камеру на вытянутых руках. За это время накопилась почти тысяча фотографий, я грубо смонтировал их и выложил в Интернет как черновик.
Итак, это было видео. Я обдумываю, какую бы музыку на него положить, ведь подходящая музыка очень важна.
– Знаешь, что я подумал, когда я впервые это увидел? Я подумал: если иностранец может идти пешком через Синьцзян, то почему же я не могу поехать туда хотя бы на поезде?
Я догадываюсь, что он скажет дальше. Он дождался окончания университета и начал писать мне емэйлы, а потом купил билет до Синьцзян, не сказав об этом своей семье. Он надел шляпу, нацепил рюкзак, отправился на вокзал и позвонил домой только из поезда.
– Я хотел сделать две вещи, – говорит он, – увидеть Синьцзян и пройти один день вместе с тобой.
– Завтра у тебя будет такая возможность. Нам предстоит пройти тридцать километров до города.
Он сияет. Вечером мы еще долго беседуем и постепенно переходим к теме подружек. Моя путешествует с родителями по Европе и уже несколько дней не дает о себе знать, его только что дала ему отбой.
Там вообще была сложная история, и все было против них: они жили далеко друг от друга, семьи не одобряли их отношений, у них не было ни денег, ни времени, чтобы быть вместе, а в конце концов вмешался еще и конкурент.
Несколько дней назад Ву Цзян повидался с нею в Сиане, а потом он сел на поезд и уехал в Синьцзян.
– Может, тебе нужно ее забыть? – говорю я и чувствую, как ужасно это звучит. Он кивает и умолкает.
Наутро я просыпаюсь и вижу, как он сидит на постели и пишет что-то в дневник. Я радуюсь ему так же, как когда-то радовался Чжу Хаи.
– Идем? – спрашиваю я.
Мы упаковываем вещи в кабутце, сверху я крепко привязываю рюкзак Ву Цзяна, так же, как учитель Се когда-то привязал мой. Потом мы прощаемся с хозяйкой отеля и с уйгурской семьей в забегаловке. Мы идем в утреннем воздухе Синьцзяна навстречу оазису Шаньшань.
Пламя
Песок. Как же я рад, что иду по нему исключительно ради развлечения. Мои ступни погружаются в него, и с каждым шагом вверх я чуть-чуть сползаю вниз. Я чувствую, как под моими пальцами проминается земля. Она не такая теплая, как тогда, в Поющих дюнах Дуньхуана. Правда, тогда был август, а сейчас-то уже октябрь…
Когда я поднимаюсь на гребень дюны, мой лоб лоснится от пота. Я расстилаю куртку на земле и кладу на нее камеры и штатив. Как же все-таки удачно, что кабутце осталась в гостинице.
Передо мной лежат желтые затвердевшие волны. Это кумтаг, слово из тюркских языков, которое означает «песчаные горы». Это верно, потому что я вижу вокруг действительно горы из песка, которые тянутся на такие огромные расстояния, что становится страшно.
Позади остался оазис Шаньшань. Я хорошо его вижу. Я вижу его деревья, постройки, площадь в центре, вокруг которой стоят самые высокие дома, как будто люди, собравшиеся мирно побеседовать. Его населяют по большей части уйгуры, и, как многие другие оазисы, он живет за счет сельского хозяйства и туризма. Здесь выращивают фрукты и хлопок, а еще здесь есть песчаная пустыня, в которую туристы отваживаются приезжать лишь на полноприводных машинах.
Я рад, что мне не придется пересекать это песчаное море. Мне нужны улицы, грунтовые дороги, тропинки, а главное, люди. Дядя Шен написал мне. Его выписали из больницы в Урумчи, предполагают аллергическую реакцию.
Ву Цзян вернулся домой в Шэньси. Мы прошли вместе тридцать километров, ели фасоль из банки, а потом дыню, которую получили в подарок от старого крестьянина. По дороге мы болтали и шутили, а когда добрались до Шаньшаня, то я проводил его на такси до вокзала.
Я сижу на дюне несколько минут, а потом беру свои вещи и решаю зайти в пустыню поглубже. Мой навигатор со мной. Я иду по дюнам вверх и вниз, ощущаю то холод, то тепло песка под ногами, и вдруг, взглянув на город, спрятанный под куполом тумана, ясно вижу то, что искал.
Место, с которого не видно ничего лишнего, – лишь пустыня и небо над ней.
Когда я покидаю Шаньшань, идет дождь. Кабутце давно уже не катилась так легко, как сейчас: я отдавал ее в мастерскую для капитального ремонта. Я чувствую себя отдохнувшим. Два дня я ничего не делал, только ел и гулял по городу. Я позвонил Джули, она вернулась в Мюнхен и очень занята, потом мы сможем поговорить подольше.
Вечером я прихожу в небольшой, но очень многолюдный городок. Здесь есть рынок, на котором прорва товаров, и продавцы орут на всю улицу. Я и кабутце протискиваемся сквозь толчею, привлекая такие же взгляды, как и везде на своем пути. Не важно, где я иду – в горах Шаньси или по плоской Гоби, через городок с одним-единственным рынком или по большому городу, – одни смеются, другие показывают на меня пальцем, третьи шепчутся, четвертые недоверчиво косятся. Я же дружелюбно улыбаюсь всем и спрашиваю, как пройти к гостинице.
Я захожу в указанное строение, где пожилая дама вежливо объясняет, что, хотя у нее есть свободные комнаты, она не может меня приютить по причине, которую я едва ли смогу понять. Я спрашиваю ее, не могла бы она для меня сделать исключение, и тогда дама после колебаний протягивает мне свечу и ключ. Я нахожу свой номер, открываю дверь, несколько раз безрезультатно жму на выключатель и сажусь на кровать.
Заходит парень с зажигалкой. Он зажигает мою свечу и извиняется за неудобства, из его слов я наконец-то узнаю, что случилось: во всем городе нет электричества, так как проводятся технические работы.
Свеча горит.
На обесточенный город опускается синяя ночь, люди собираются в свете фар, в комнату пробирается запах шашлыка. Я лежу на кровати и пишу эсэмэс Джули, описывая романтичность ситуации.
Потом я засыпаю.
К счастью, для приготовления уйгурских нанов электричество ни к чему. На следующее утро я останавливаюсь на обочине и наблюдаю, как молодой человек крутит в воздухе лепешку из теста, пока она не становится тонкой и круглой. Потом он прижимает ее к стене глиняной печи изнутри, ждет несколько секунд и достает обратно. Получается золотой дымящийся нан. Это мой. Я удерживаю его двумя руками, а во рту распускается букет из вкуса теста, печи и целой страны.
День так же нежен, как мякоть нана. На улице тепло, и мои ноги идут сами собой. Они несут меня вниз по проселочной дороге, мимо маленьких уйгурских деревушек, в которых я вижу мечети и коробки домов, состоящие из решетчатых стен и крыши. Юноша, говорящий по-китайски, объясняет мне, что в них сушат изюм.
Я замечаю еще кое-что, от чего уйгуры еще больше начинают нравиться мне: почти в каждом доме есть крытая веранда. Крыша чаще всего сделана из деревянных балок, с них свисает виноград, а под ней, в сладкой тени, стоит кровать.
Чем дальше я ухожу от города, тем меньше становятся деревни и тише звуки. Вот и последняя деревня осталась у меня за спиной. И вот уже я тащу кабутце по дороге через поле.
И вот передо мной они: Пылающие горы. Это не настоящие горы, а красные голые холмы. Складки и линии на них имеют такую резкую форму, что, кажется, будто они горят. Пылающие горы знаменательны тем, что большинство китайцев романтизируют их. Они упоминаются в старинной легенде «Путешествие на Запад», повествующей о монахе, который тысяча триста лет назад отправился в Индию, чтобы найти там буддистские сутры. Речь идет не об историческом персонаже Сюаньцзан, который действительно проходил здесь, а о легендарном герое, в которого он впоследствии превратился. В романе времен династии Мин он попадал в различные приключения в сопровождении духов-помощников. Пылающие горы описывались там как место, в котором стояла такая сильная жара, что через них нельзя было пройти. И тогда его помощник, царь обезьян Сунь Укун, своим магическим веером охлаждал их.
Я вступаю на грунтовую дорогу. Она проходит вдоль ущелья через все горы. Склоны ущелья крутые и голые, а где-то глубоко внизу заметен тоненький ручеек, на берегу которого виднеется зеленая растительность. Она кажется крохотной и нежной, как начало всякой жизни.
Искусство
В конце ущелья, на высоком его склоне расположена деревня. Я подхожу к ней и вижу забор, а рядом билетную будку. Мне навстречу выходит молодая женщина, на голове у нее фуражка, на шее висит связка ключей. Вся она кажется необычайно подвижной. Она радушно говорит:
– Добро пожаловать в ущелье Туюй!
Она рассказывает мне, что за деревней находятся пещеры со старинной буддийской настенной живописью. Но сейчас их нельзя посмотреть, потому что они сильно повреждены и там ведутся реставрационные работы.
Когда я разочарованно поворачиваю назад, она останавливает меня: не только пещеры, но и сама деревня достойна посещения! Видел ли я когда-нибудь исконное уйгурское поселение? Я стою перед билетной будкой и оградой и вспоминаю маленькие деревушки на своем пути. Разве их нельзя назвать «исконными»?
Билет в деревню стоит пятьдесят юаней. Экскурсовод показывает мне дом с большой деревянной верандой, где я могу провести ночь. Еще одна зеленая купюра в пятьдесят юаней покидает мой карман. Я оставляю свой багаж, и мы отправляемся гулять по деревне. Она крошечная. Дома из глины, дома из камня, внутренние дворики. Экскурсовод показывает мне кабель, протянутый между домами.
– Раньше здесь не было электричества, – говорит она, – деревня была практически отрезана от внешнего мира.
– А как люди добывали себе пропитание?
– Земледелием, виноградниками, кроме того, вели натуральный обмен с соседними деревнями.
В центре стоит мечеть, которая кажется слишком большой для такой скромной деревни.
– Это было первое, на что потратили местные жители деньги, полученные от туризма, – говорит экскурсовод и значительно кивает, – здесь живут очень религиозные люди.
Сама она относится к народу хуэй. Это большое преимущество, объясняет она, так как в культурном плане она стоит между ханьцами и уйгурами и понимает как тех, так и других. Я вспоминаю, как Якуб ругал двуличных представителей хуэй. Я спрашиваю ее, соблюдает ли она рамадан, и она говорит, что ее работодатель не очень положительно относится к тому, что она целыми днями ничего не ест: «Это вредно для здоровья». Она приводит меня к месту, возвышающемуся над деревней, и показывает на дом с деревянной верандой.
– Семья, у которой ты остановишься, первая пошла навстречу прогрессу, – говорит она, значительно поднимая брови, – и сейчас это самые богатые люди в деревне.
Я смотрю на ущелье, на мечеть, на крошечные домишки рядом с ней и на Пылающие горы на горизонте. Куры кудахчут, кто-то что-то пилит, воздух наполнен тихим дыханием деревенской жизни. Я не единственный гость здесь. Когда я сажусь на веранде за низенький столик, ко мне приходит молодой человек. У него мягкие черты лица и высокий голос, он представляется мне как Лиу Венкиан, студент художественной академии в Сиане.
Он пришел сюда, чтобы писать эту деревню. Он с пониманием относится к моему путешествию и говорит:
– Хорошо, когда можно посвятить такому занятию свое время.
Хозяйка приносит нам лапшу и чай, мы сидим на ковре при свете лампочки, вокруг нас лежит спящая деревня.
– Я завидую тебе, – говорю я Лиу Венкиану, и он удивленно поднимает на меня глаза.
– Почему же?
– Ты можешь изображать вещи так, как ты хочешь. Например, с электрическими проводами или без них.
Он смеется.
– Для моих картин это не так важно. Я пишу настроение.
Он всегда мечтал стать художником, но его семья была бедной. В четырнадцать лет он бросил школу и начал искать работу, вкалывал на стройках и фабриках, везде, где мог заработать денег. В свободное время он писал и пробовал поступить в художественные институты, и ему повезло: его приняли в художественную академию в Сиане. С тех пор он ездит по стране в поисках мотивов.
Он интересуется, бывал ли я когда-нибудь ограблен. Я качаю головой, и он улыбается: с ним это часто случалось. Наверное, потому, что он выглядит таким молодым и безобидным. Впрочем, теперь он научился защищаться.
– Сколько же тебе лет, маленький Лиу?
– Тридцать один.
Я чуть не подавился. На вид ему можно дать чуть за двадцать.
– Ты женат?
– Нет.
Мы замолкаем и едим свою лапшу. Потом он снова начинает рассказывать. Проблема в том, что его не одобрили родители подружки. Она риелтор и хорошо зарабатывает, а он то немногое, что зарабатывает, тратит на краски и холсты и постоянно разъезжает по стране.
– Но она знает, что я никогда не уезжаю надолго и всегда возвращаюсь к ней, – говорит он.
Наутро, когда я прощаюсь с пожилой супружеской парой – хозяевами дома с верандой, мой друг художник уже стоит перед мольбертом. Я встаю рядом. Его картина выполнена в широком формате, на ней много цветов и мало деталей. Он изобразил деревню такой, какой я ее увидел. С ее тихими звуками, похожими на музыку. Я думаю о мечети, построенной местными жителями. Скоро они купят себе цифровые камеры и ноутбуки, такие же, как у меня.
– Деревня меняется, – говорю я.
Лиу Венкиан рассеянно кивает:
– Все меняется.
Среди руин
В городе руин Гаочан играют уйгурские дети. У некоторых из них волосы такие светлые, что они выглядят настоящими блондинами. Они смеются, глядя на меня, а я смеюсь в ответ. Когда они узнают, что я не понимаю уйгурский, зато знаю китайский, звучит выражение «А Ган» – Форрест Гамп. Давненько я его не слышал.
Солнце жарит.
Я оставляю поклажу на кассе и вхожу на четырехугольную территорию руин. Они коричневые и хрупкие, большинство из них похожи не на остатки зданий, а, скорее, на бесформенную кучу глины. Я хожу по жаре и с трудом могу себе представить, что когда-то здесь находилась столица империи.
Во время своего путешествия в Индию монах Сюаньцзан пробыл здесь длительное время, тогда Гаочан был одним из самых крупных и оживленных перевалочных пунктов на Шелковом пути. Много веков спустя монголы разрушили его до основания, и никто не счел нужным отстраивать его заново.
Я ищу тень, но ее тут нет. Я слоняюсь по давящему, пыльному прямоугольнику, который когда-то был городом. Потом я направляюсь к его центру. Там стоит несколько высоких зданий, одно из которых похоже на буддийскую ступу. В нем проделано много ниш, где раньше стояли статуи или картины, в некоторых еще можно разобрать следы.
Старый бородатый уйгур сидит на земле и играет на флейте. Он выглядит усталым.
Жара. Я слушаю мелодию и смотрю на пустые ниши.
Появляется группа туристов – это первые посетители, которых я здесь вижу. С ними пришел экскурсовод. Я стою неподалеку и слушаю, как он читает туристам лекции об истории Гаочана. Я спрашиваю, что случилось с артефактами, занимавшими ниши. Кто это сделал? Культурная революция или же европейские археологи начала двадцатого века?
Экскурсовод качает головой. По большей части это сделало местное население. Некоторые мусульмане считали своим долгом уничтожить статуи и картины, другие приходили в город руин для того, чтобы раздобыть для себя строительный материал или просто сложить свои вещи в старых домах. Мне в голову приходит мысль.
– А что случилось с буддистскими пещерами в ущелье Туюй – они тоже были уничтожены населением?
Он кивает.
Туристы уходят, флейта смолкает, а я подхожу к киоску с сувенирами. Это длинный матерчатый навес среди руин, под которым стоят столы с платками, подвесками и украшениями. За товарами, на стульях и табуретках сидят продавцы. Заметив меня, они начинают звать и махать руками.
Я должен что-то купить, но меня прельщает лишь тень под их матерчатым навесом. Для меня там есть только эта тень, руины, солнце и тень. Я несусь мимо их удивленных лиц и встаю под крышу палатки. Только теперь я могу с облегчением вздохнуть.
Первым опомнился толстый мужчина в головном уборе китайцев хуэй. Он смеется, глядя на меня, и подставляет табуретку:
– Радуйся, что ты не оказался здесь летом. Тогда жара стоит просто невыносимая!
– О, – говорю я, с трудом отбиваясь от двух женщин, которые все-таки пытаются продать мне цветные платки. Я привык в таких ситуациях ссылаться на то, что я путешествую пешком, и ничего не могу брать лишнего, даже если хочу. Это лучше, чем вступать с людьми в словесную перепалку.
– Пешком?! – В их глазах читается недоверие.
Толстяк остается спокойным.
– Каждому мужчине нужно иногда пройти через что-то, – говорит он, и, как мне кажется, это лучшее объяснение моей затее, какое мне довелось услышать.
Я провожу еще много времени под тентом и беседую с продавцами. Среди них есть и ханьцы, и хуэйи уйгуры, и все они дружно недовольны политикой центральной власти в Пекине.
Речь идет об Олимпийских играх.
– Нас уверяли, что в этом году у нас будет туристический бум, – говорит толстяк, – и мы, конечно, подготовились к этому, закупили побольше сувениров.