Вечный сдвиг. Повести и рассказы Макарова Елена
Идите вн по-хорошему.
Не делайте из меня эхо!
Ваши грубости ранят женское сердце.
Сердце от любви не лопается, а разрывается!
Нет! Вместе нам тяжело, но порознь – лучшей пары не сыскать!
Сейчас у меня сердце разорвется.
Проводите меня домой.
А завтра проводите?
Значит, встретимся завтра?
Так я не согласна. Дайте слово, что мы встретимся. Тогда я уйду.
Вы – грязный тип!
Тогда проводите до аптеки.
У меня от вас живот расстраивается.
Мне надо в уборную!
Но вы меня нашли.
И зачем же вы проснулись?
Увидели? Всего хорошего!
Но мы уже пришли.
Мне уже не нужно.
А если постараться?
Так мы уже рядом с аптекой.
Что вы берете от живота?
Ну уж нетушки! В уборной вы от меня в прошлый раз прятались!
Это было фуй! Я еле заснула после этого.
Чтоб вновь увидеть вас.
Постойте, мы же шли в аптеку.
Но мы же не зашли и не купили лекарства.
После свиданий Лев Семенович готов лезть на стенку. А Эсфирь Иосифовна довольна. Во-первых, последнее слово остается за ней, во-вторых, есть положительная динамика в отношениях. Все, что со знаком минус, она и так знает: 1) дурное воспитание (взрывается и грубит), 2) скверное образование (не дочитал до конца «Первую любовь» Тургенева), 3) тяжелая судьба (остался в детстве без родителей), 4) слепота.
– Если б он видел, кого от себя отталкивает!– вздыхает Эсфирь Иосифовна, подает библиотекарше Зельде тему для разговора. Та любит давать советы, а Эсфирь Иосифовна любит давать отпор.
– Эсфирь, опирайтесь на свои внешние данные! Действуйте ростом и осанкой. Вы же начитанная женщина. Читайте ему вслух. Голос– это инструмент любви.
– Ему этого не надо. Ему надо, чтобы я от него отстала.
– Отстаньте. Начните встречаться с другим у него на глазах.
После свиданий Лев Семенович готов лезть на стенку. А Эсфирь Иосифовна довольна. Во-первых, последнее слово остается за ней, во-вторых, есть положительная динамика в отношениях. Все, что со знаком минус, она и так знает: 1) дурное воспитание (взрывается и грубит), 2) скверное образование (не дочитал до конца «Первую любовь» Тургенева), 3) тяжелая судьба (остался в детстве без родителей), 4) слепота.
– Если б он видел, кого от себя отталкивает! – вздыхает Эсфирь Иосифовна, подает библиотекарше Зельде тему для разговора. Та любит давать советы, а Эсфирь Иосифовна любит давать отпор.
– Эсфирь, опирайтесь на свои внешние данные! Действуйте ростом и осанкой. Вы же начитанная женщина. Читайте ему вслух. Голос – это инструмент любви.
– Ему этого не надо. Ему надо, чтобы я от него отстала.
– Отстаньте. Начните встречаться с другим у него на глазах.
– Что мне это даст?
– Ничего. Тогда подберите к его сердцу правильный ключик.
– Ох, Зельда! Будь у меня хоть все ключи на свете, я не могу отпереть ими стену!
Пришел клиент с полной авоськой книг. Сдать и взять. Зельда списывает с него литературу. Хороший человек, начитанный. Взгляни на него, Эсфирь! Боже сохрани! На что ей этот стручок! Как она выйдет с ним в город?!
И все же они вышли в город вместе. Она налегке, с томиком Куприна под мышкой, а он с полной авоськой книг.
– Читаю на идиш.
– Так это же мертвый язык!
– Раз я читаю, значит он не мертвый. И не один я. Моше Фридман и Хайка Засурская тоже читают на идиш. Они живут в нашем доме.
– А я живу в своей квартире.
Они пришли к морю, сели на лавку. Она открыла Куприна. Но разве можно здесь читать! Шум, музыка из ресторана, столько людей!
– Говорят, пока человек жив, он молод. Любви все возрасты покорны…
Эсфирь Иосифовна поднялась и ушла. Нужны ей его ухаживания! Она вдова с квартирой, при ней кавалер, рослый, приятной наружности. Она его хочет, он ее нет. Это преодолимо. Было бы здоровье и желание.
Лев Семенович работает в артели по упаковке. Руки заняты, голова свободна. И в ней одна мысль– как избавиться от Эсфирь Иосифовны. От ее голоса у него мурашки.
Она приходит за ним на работу. Выводит его под ручку. Зачем? Он без нее знает, где ступеньки и где двери.
Нет, я не устал.
Нет, я сыт. Я сыт по горло.
Отпустите меня!
Я вас об этом не просил.
Но у меня нет чувств!
Я ненавижу Куприна! Он антисемит!
Скажите, вы долго собираетесь меня преследовать?
Вы устали?
Вы хотите кушать?
А что же вы такого ели?
Я вас не держу. Я вас поддерживаю.
На чувства не надо разрешений.
Появятся. Это дело времени. Я взяла для вас Куприна в библиотеке. Будем читать вслух.
Так я сдам. Возьму Шолом-Алейхема. У меня открытый абонемент.
А если вы никогда ее не добьетесь?
А если другой не хочет?
…И Лев Семенович понял– деваться некуда. Он должен захотеть. Обязан захотеть. Но что ему делать, чтобы захотеть? Щупать Эсфирь Иосифовну под мышками, чтобы испытать животные чувства.
Пока они шли Лев Семенович настраивал себя на чувства. Представлял все, что только можно представить, чтобы захотеть. И Эсфирь Иосифовна себя настраивала. В ее возрасте нелегко обнажаться перед мужчиной, даже если он слепой.
Лев Семенович отключил сознание и вступил в связь с Эсфирь Иосифовной. Из соития толком ничего не вышло, кроме нежностей, с ее, в основном, стороны. Накануне она прочла в русской газете, что нежность вышла на первое место. Сперва нежность, потом секс. После акта мужчина устает и засыпает, а женщина еще долго лежит расслабленная, но в конце концов тоже засыпает.
Эсфирь Иосифовна и Лев Семенович сыграли скромную свадьбу. Пригласили Зельду и товарищей из цеха упаковки.
Все вышло, как она хотела,– завтраки с салфеткой под подбородком, совместные выходы за покупками, прогулки для моциона под ручку. В их возрасте, когда чувства мертвеют, когда там болит и здесь болит, когда мечтаешь только о том, чтобы не стало хуже, совершить такой переворот– это подвиг. Эсфирь Иосифовна была горда собой и внушала это чувство Льву Семеновичу. Тот разделял ее восторги с осторожностью. «Поживем– увидим».
Пока не добьюсь взаимности.
Если человек хочет, он добьется.
Так он захочет.
Отведите туда, где можно.
Только не здесь, мы же на улице!
Я же говорила, чувства появятся.
И случилсь то, что очень редко случалось в древности и никогда не случалось в современной истории– Эсфирь Иосифовна понесла. Это уже сверх!
– Я сорок лет была замужем– и ничего! Как такое вообще могло произойти?– вопрошала Эсфирь врачей. Они объясняли случившееся долгим воздержанием Льва Семеновича, отключением сознания в миг соития и огромной силой желания Эсфирь Иосифовны. Мощное скопление энергии в одной точке. Известно какой. И это при том, что Лев Семенович познал Эсфирь Иосифовну недавно, а Авраам к Саре привыкал всю жизнь!
Интервьюеров интересовало все. Но супруги научились отделываться скупыми ответами. Зачем давать на себя материал?! Эсфирь Иосифовна и от Льва Семеновича скрывала некоторые подробности. Например, почему она вышла замуж за первого мужа, которого никогда не любила, и почему у нее не было детей. И Лев Семенович не любил откровенничать и все, что было можно скрыть, скрывал. Так что они ждали ребенка молча.
Эсфирь Иосифовна тучнела, Лев Семенович ушел из артели– за одно интервью он получал больше, чем за две тысячи упаковок, а две тысячи упаковок– это четыре месяца работы. Профессор из Америки бесплатно сделал ему операцию на глазах, и теперь Лев Семенович ходил с черной повязкой, некрасиво, но временно. Нужно было ждать. И чудо случилось! Сняли повязку. Видит! Но вверх ногами и только на расстоянии 10 см. Лев Семенович сначала обрадовался, но потом стал раздражаться и даже негодовать. Это осложнило протекание беременности Эсфирь Иосифовны. Собрали международный консилиум и общими усилиями поставили изображение на место. Теперь Лев Семенович мог читать и видеть правильно. Вот живот, вот рука, вот грудь Эсфирь Иосифовны. Целая она в его поле зрения не помещалась. Но даже у тех, у кого зрение было нормальным, вся она помещалась с трудом, и это при том, что она строо держалась предписанной диеты. Что поделаешь? Наверное, это спадет с нее, когда кончатся девять месяцев пытки. А какой была Сара в сходном с Эсфирь Иосифовной положении? Тора об этом умалчивает.
Она показывала Льву Семеновичу фотографии времен ее молодости и зрелости. Ведь когда он увидел ее впервые, она была уже изрядно деформированной. И он ей показал карточки. Он мало изменился, его можно было узнать даже на групповых снимках. А ее он ни на каких карточках не узнавал.
Что было бы, если бы они не встретились?– время от времени задавался вопросом Лев Семенович, и тогда Эсфирь Иосифовна вооружалась карандашом и бумагой, делила лист от руки на две колонки, за и против:
Ничего другого не выходило. Скорее плюс, чем минус.
Спрашивается, зачем Творцу продлевать такую жизнь в потомстве? Зачем не дал он родить какой-нибудь увядшей знаменитости, актрисе или поэтессе,– почему жребий пал именно на Эсфирь Иосифовну, которая никогда детей не хотела?
Чувства к Льву Семеновичу угасли. Ее раздражала его новая привычка подолгу разглядывать все, что попадет под руку– соринку, крошку, волосинку. Лучше б оставался слепым и нежным.
Беременость требует воздержания,– сказала она мужу, и они стали спать раздельно.
Когда этот диктатор родится, ты выставишь меня на улицу,– горевал Лев Семенович.
Последние дни стали для нее настоящей пыткой. Ни сесть, ни лечь, ни вздохнуть, ни повернуться, ни уснуть. Кому нужен этот эксперимент, кому? Зачем ей производить на свет этого палача, который убил ее мечты о любви на закате жизни?! И когда Эсфирь Иосифовна увидела багровое тельце, которое извлекли из ее измученного тела, она закрыла глаза и больше никогда их не открывала.
Лев Семенович так и не понял смысла этой истории. Прозревший благодаря женитьбе на Эсфирь Иосифовне и оставшийся без нее во тьме неведения, он ездил на кладбище и рыдал на ее могиле. А может, все это ему приснилось? А настоящий, слепой Лев Семенович сидит в артели и складывает картонки?
Вернувшись с кладбища, он позвонил в больницу справиться о новорожденной Эстер Левински.
Эстер Левински поправляется, вскоре ее можно будет забрать. Значит, все, что было, было, и на могиле Эсфирь Иосифовны через месяц нужно будет поставить плиту.
Девочка оказалась вылитой Эсфирь Иосифовной и была названа Эсфирью. В каждом ее жесте, а позже и словах Лев Семенович узнавал покойную жену, которую на самом деле знал мало.
– Кто хочет, тот добьется,– сказала ему дочь, едва научившись говорить.
– А тот, кто не хочет?– спросил он ее.
– Заставим и захочет!– отрезала она.
Зачем Творцу понадобилась копия Эсфирь Иосифовны? Льву Семеновичу не с кем было обсуждать идеи Всевышнего. Разве что с Ним самим. Но сколько Его не спрашивай… Он пытался, и не раз. И не он один. Когда всех убивали, все кричали и спрашивали: зачем? Стоял такой шум, что даже если Он и ответил бы, Его бы не услышали. Потом, после войны, учредили сто двадцать секунд молчания. Все приготовились слушать глас Божий, и тут завыла сирена. Она выла все сто двадцать секунд. Зачем? Чтобы заглушить Его голос? Чтобы оставить нас в полном неведении? Зачем, зачем, зачем… Сколько можно спрашивать?!
Эсфирь росла и хорошела, Лев Семенович согнулся в дугу и, вместе с ходунками, которые подпирали каждый его шаг, принял форму подковы. В такой форме он появлялся в библиотеке. Подкова– но зрячая! Он мог читать. Зельда подбирала ему книги по интересам. А интересы у него были известно какие– докопаться до истины. Лев Семенович ударился в еврейскую философию. На мировую времени не оставалось.
«Не тем путем». Автор Ахад ха Ам. Его именем названы улицы во всех городах нашей страны. Когда уважаемый в народе человек заявляет про не тот путь, предполагается, что он знает тот. Так рассудила Зельда, золотой человек! Специально для Льва Семеновича она приволокла в библиотеку кресло на колесах с прямой спинкой и подушечки.
«Бывает иногда, что новая идея, побуждающая к новым действиям, открывает нам поэтому только новые средства к осуществлению давно лелеемой цели, будучи притом в состоянии убедить нас ясными доказательствами,– теоретическими ли или практическими,– что эти средства действительно ведут к достижению цели, соответствуя как ценности самой цели, так и размерам наших сил».
Лев Семенович отложил Ахад ха Ама в сторону и взял «Основные течения в еврейской мистике». Гершон Шолем. На первой же странице выяснилось, кто такой мистик. Тот, кто «непосредственно воспринимает связь с Богом». Стало быть Лев Семенович– мистик. Чтобы быть мистиком, не нужно ни в синагогу не ходить, ни Тору читать. Единственное условие– непосредственно воспринимать связь с Богом! Но как это связано с воспроизводством Эсфири? Лев Семенович углубился в чтение. «Человек осознает фундаментальную двойственность, наличие бескрайней пропасти, преодолеть которую может лишь голос, голос Бога…». Но он ведь только что об этом думал! Может, Эсфирь № 2– и есть проявление фундаментальной двойственности?
– Ты– сама чистота. Так и тянет посадить на тебя пятно! Вали-ка ты отсюда по-хорошему!– сказала Льву Семеновичу пышногрудая дочь, раскрашивая ногти в разные цвета.
– Эсфирь Иосифовна царапала, а эта вонзает когти в самое сердце,– жаловался он Зельде.– Что с ней делать? Как подобрать к ней ключик?
– Да будь у вас все ключи на свете, стену вы ими не отопрете,– сказала Зельда.– Нужна скважина.
Женщины выражаются фигурально. Лев Семенович увидел перед собой сплошную белую стену. Хоть лбом об нее бейся, не пробьешь. Так что зря он ходит в библиотеку и ищет в книгах ответ на то, зачем все происходит так, когда могло бы происходить совсем иначе. Это частный вопрос, а философия, даже еврейская, занимается обобщениями.
Куда ему деваться? Родная дочь указала ему на дверь, он вставил ключ в скважину, повернул дважды и, опираясь из последних сил на ходунки, двинулся в сторону артели. Спать там было негде. Разве что на картонных коробках, но до такого унижения ему не дали дойти друзья по цеху. Они посоветовались между собой, позвонили кому-то,– награжденный на фронте медалью за отвагу достоин спать как человек. Вскоре за Львом Семеновичем пришел Авраам Исаакович, маленький, с большой авоськой книг. У него освободилась койка, умер его друг Моше Фридман, с ним они говорили на идиш, знает ли Лев Семенович идиш?
Нет. Но Авраам Исаакович и без идиша согласился.
– В нашем возрасте лучше, чтобы был кто-то рядом.
Они шли вдвоем, стручок и подкова, по освещенной набережной. Теплый вечер, в кафе на пляже гуляет молодежь, столики под зонтиками подсвечены разноцветными лампочками, все обнимаются и целуются, босоногие официантки бегают с подносами по песку.
– Где наша молодость… Где эти любви все возрасты покорны!– вздохнул Авраам Исаакович и предложил Льву Семеновичу присесть на скамейку.– Это знаменитая скамейка,– объяснил он.– Довелось мне сидеть тут с одной дамой, и я сказал ей, что читаю книги на идиш. «Идиш? Это же мертвый язык!» А я ей ответил: «Если на языке говоришь– значит он живой». Правильно?
Лев Семенович кивнул.
– А она, представьте, рассердилась на меня и ушла.
– Долго еще идти?– спросил Лев Семенович.
– Нет! Уже совсем рядом. Перейти дорогу– и дома.
Окно в комнате Авраама Исааковича выходило на набережную.
– Так светло, что и электричества не нужно!– радовался он, а у Льва Семеновича от тоски разрывалось сердце. Только ради доброго человека, Авраама Исааковича, переживет он эту ночь в постели покойного Фридмана.
Едва рассвело, он поехал на кладбище. Доковылял до могилы Эсфирь Иосифовны, поставил в изголовье плиты ходилки, лег животом на мраморную поверхность, обхватил камень руками.
Вместе нам тяжело, а порознь– лучшей пары не сыскать.
– На все есть ответы,– сказал Лев Семенович Эсфири Иосифовне.– Просто вопросы до них добраться не могут. А ответы ждут, им спешить некуда.
Джазовая импровизация на тему поломанной раскладушки
Мерабу Мамардашвили
«Узнавания. Философия неслучайности встреч. То же относится и к книгам. Каждую минуту, каждое мгновение с человеком может произойти нечто, возможно, откроющее ему смысл существования; нечто, дающее ответ на самые мучительные вопросы бытия. Должны совпасть минуты встречи, внутренние ритмы».
Никелированные остовы кроватей, вставленные одна в другую, Баухауз в стерильной пустоте, зеркальные шарики на высоких спинках детской кроватки,– столь уж существенно существование?
Блестящие холодные рейки конструкций и шарики зеркальные, дохнешь, запотеют и не отражают. Поломанная раскладушка на пустынном берегу Мертвого моря, просоленная вобла. Отражение горной гряды в густой белесой воде недвижно. Камни в воде также бессмысленно пересчитывать, как звезды. Но их явно больше.
Привет тебе, мертвый Мераб, с Мертвого моря. Привет, большеголовый, наголо бритый философ,– твоя голова открыта для открытий, а моя душа– для узнавания. Я тебя узнала сразу, и не поздно еще. Солнце садится за Кумранскими пещерами, смотри.
Помнишь мастерскую Маэстро на Сретенском бульваре? Мне было 16-17-18-19-20, я переводила гравюры Маэстро в восковые рельефы. Ты врывался в мастерскую то один, то с Карякиным, то с Зиновьевым, то с Шиферсом, то вы все вместе заявлялись, и мы с Леной Елагиной варили вам кофе. Лена была вхожа в ваши беседы, я считалась еще маленькой и глупой. Мне казалось, что самое важное в мастерской– это лепить, переводить двумерное пространство в трехмерное. Все вы, и ты, в свою первую, наголо бритую голову, отвлекали Маэстро от работы. Теперь ясно, что за лепкой я пропустила самое главное– твои свободные импровизации на тему сущности вещей. Маэстро обожал тебя и величал Мерабушкой.
Сретенский бульвар с покосившимися домами и полуразрушенными особняками доживал последние дни. В кафе «Ландыш» заседали алкаши, а рядом, в особняке Тургеневской читальни, старый библиотекарь Абрам Давидович Иерусалимский подшивал свежие номера газет к старым. Он знал, что подшивает вранье к вранью, но того требовала этика библиотечного дела. Темный песок, которым тогда еще посыпали улицы, лип к подошвам, когда снег стаивал, вокруг сапог образовывлась грязная лужа. В мастерской мы не переобувались, зачем? Вокруг мешков с гипсом лежала белая пыль, ошметки глины на полу, воск в брикетах повсюду…
В комнате Маэстро, с гравюрами, альбомами, книгами и рукописями, заседала элита– сброд отщепенцев, нынче рассеянный по миру. Впрочем, это все описал Зиновьев в «Зияющих высотах». Он ухватил циклодинамику бесед, высеивание кристаллов смысла в атмосферу абсурда. Он писал быстро, накручивая спираль за спиралью,– и, добравшись до высот, обнаружил там зияющую пустоту.
Потом бульвар разворотили бульдозерами, Тургеневская читальня рухнула, как карточный домик. Старый библиотекарь умер. Маэстро перебрался ближе к метро «Проспект Мира». Последнее, что я, помню, лепила– рельеф к новому зданию МХАТа,– маски. Когда рельеф был готов, власти приняли решение его заморозить, сделать что-нибудь попроще.
Маэстро уехал. Я вышла замуж и родила детей,– есть общие структуры, в них надо себя уместить: волочить по сугробам коляску с младенцем, потея как лошадь от усилий и набухания молока в груди. Многие тогда уехали. Остатки перегруппировались. Те, кто бросился в открытую схватку с режимом, оказались в лагерях. Те, кто уехал, писали письма тем, кто остался, мы читали их вслух. Иногда сквозь глушилку доносились до нас знакомые голоса. Иностранцы привозили нам книги наших друзей, которые мы знали в рукописях. Мы критиковали то, что наши писатели написали уже там, писать на чужбине– только геням доступно сохранить живой язык боли.
Умер Сидур, так о нем услышали, узнали, что он был. И я вспомнила, как приходила к нему в полузатопленную мастерскую, как он подарил мне свой рисунок– портрет Солженицына, и как все по-разному относились к тому, что портрет висел у нас дома на стене во все времена.
Сидур– я тогда ничего не поняла про него, также как и про Мераба Мамардашвили. В ту пору, когда Маэстро неукротимой своей энергией выворачивал плоть наизнанку, Сидур работал пластическими, стилизованными формами, мне не доставало в них утробной энергии Маэстро. Все было «или– или», ничего между. Пристрастия юности, ее безапелляционнность: «Вы любите Катулла? Не любите, тогда убирайтесь!». Или– бешеная энергия деформированного пространства, или– скрытая, сдерживаемая классической поверхностью, энергия античных статуй, сравнимая разве что с поверхностным натяжением капли. Казалось, стоит ножом полоснуть ногу Артемиды, и статуя разверзнется, спресcованная в мрамор форма лопнет и обнажит кровавые мышцы и пучки сухожилий. Между вывернутым наизнанку деформированным пространством и ложным спокойствием античных статуй зияла бездна. В ней жил и умер скульптор Сидур. В ней жил и умер Мамардашвили. Мераб не состыковался с историческим временем и обещал родиться еще раз. За несколько часов до смерти он дал это обещание своим приятелям,– и вот, года не прошло, сидим мы с Мерабом на разваленной раскладушке, нам не тесно.
«Задумаемся,– философствует Мераб,– можно заставить человека что-то делать, не нельзя заставить его хотеть что-то делать. Заставить или принудить хотеть. Можно ли, например, хотеть любить, и поэтому любить? Или захотеть и увидеть что-то новое? То же самое относится к мысли– она может только случиться. Когда мысль есть, она имеет последствия. Имитировать ее невозможно. Мысль, как и воля, не внушаема. Вот такого рода явления и называются свободой».
Темнеет море. У отрогов гор оно темно-лиловое, а ближе к берегу– розовое. Луна наливается белизной, вокруг нее сгущается синь. Но еще можно прочесть: «Жил ИОВ на земле Русь, а имя его был Вадим Сидур. ИОВ– Инвалид Отечественный Войны. Сидур– по-древнеевр.– молитвенник». Про Сидура пишет мой друг Марк Харитонов. Именно с ним мы, сидя на крыше в Каугури, в общем, на лето снятом доме на берегу Рижского залива, услышали по вражеским голосам, что умер Сидур. Это было летом, благоухали розы в саду, четверо детей рисовали за столом что-то прекрасное и ни на что не похожее,– мы с Марком дали им такую тему.
Марк был близким другом Сидура. Голубые глаза Марка остановились. Я потащила его к морю ходить. Это было наше с ним любимое дело– ходить. Десять километров вдоль берега моря быстрым шагом,– во время прогулок мы с равной страстью говорили о прозе Музиля и сборе брусники. Мы не были членами Союза писателей, а до Дома творчества в Дубултах было десять км, а там были писатели, они пили кофе и мылись в горячем душе. У нас на крыше можно было мыться только под синим рукомойником. Иногда мы с Марком прикидывались членами Союза писателей, с уверенностью входили в Дом творчества, главное– не оглядываться на дежурную,– и попадали в мир пьющих кофе, обитель прекрасных жен и мужей. Если среди них находились знакомые, я просила их (Марк просить не способен) принести нам ключ от душевой. Мы с Марком по очереди ходили в душ. Чистые, румяные, мы напоследок пили кофе с коньяком,– настоящие советские писатели, мыслящие в комфорте.
В этот день мы пошли с Марком по берегу в другую сторону, не к Дому творчества. Марк говорил о Сидуре взвешенно, как о явлении, равном песку, прибрежным ивам, парящим в небе чайкам,– и природа соглашалась с ним, ивы склоняли головы, песок скрипел в ответ, чайки подтверждали: да-да-да, га-га-га…
Просоленная вобла-раскладушка… Каркасы и арматуры алюминиевые, шарики зеркальные, балки в пустоте… Вода теряет цвет, луна горит, восходят звезды,– уже трудно разбирать слова Марка про «Заложника Вечности» Сидура, а махонькие буквочки из статьи Мераба– «Свобода производит свободу»– слились в серые полосы, да и тяжелая вода Мертвого моря пошла серыми полосами.
Мы разбрелись, рассеялись по миру. Нам сорок, пятьдесят, шестьдесят,– говорят, в цивилизованных странах в эти годы только и начинают жить. А мы подводим итоги, мы думаем, что сказать напоследок этому миру, который не понял и не услышал нас вовремя. Не узнал нас, е был готов к встрече, по предположению Мераба. Мир закрылся, а мы долбили своими клювами его железный панцирь. Мы не принимали ни социальных, ни денежных заказов. Потому что где-то сидел Сидур в подвальной мастерской и записывал для себя в дневнике: «…любой заказ… губителен для художника и писателя. Только для себя, тогда получится для других».
«Я свободный человек уже потому, что не рвусь за границу»,– сказал Сидур Марку Харитонову. Марк остался свободным там, где и был таковым, на улице Бажова, неподалеку от ВДНХ.
Мертвое море молчит. У раскладушки отложение солей. Она скрипит и кряхтит подо мной. Под ногами шевелятся камни.
Автобус несется во тьме по горной дороге в Иерусалим. Эдемские сады в скалах, пальмы и густой дух апельсиновых рощ.
В Иерусалиме дождь.
Автобус, теперь с частыми остановками, довозит до дороги на Вифлеем. Скоро Рождество. Рождественская звезда над яслями в католических соборах. Мария, Иосиф, овцы, человеческо-божий ребеночек в колыбели. Простому человеку должно быть внятно, кого и за что жалеть. Должно быть внятно ему, что его страдания искупятся. И для этого простому человеку нужен простой пример.
Тора лишена романтики. Что есть– то есть. Такова сущность сущего. А сущность требует толкований и рождает талмудистов. Из романтизма мы перелетели в мир сущностей, где да-да– нет-нет не предусматривает ни реинкарнации, ни Чистилища. Все здесь начать– и кончить. А если мы начали– не здесь?!
Я не спешу. Будто все свидания уже состоялись. Если наша дикая кошка царапнет меня, окаменевшую статую, своим когтем,– моя кожа треснет, и трещины пойдут по всему телу,– я расползусь, превращусь в месиво из костей и мяса. Никто не сможет собрать меня и впихнуть обратно в кожу.
Огромные охристые камни подсвечены фонарями. Отсюда, с обрыва, виден Вифлеем. Ущелье перерезано хребтом, на его позвоночнике– кудряшки низкорослых олив. Дальше– черный обрыв, зияющая пропасть, вверх от нее разбегаются огни Вифлеема, разряженный воздух дрожит, и огни дрожат, распространяя вокруг себя иссиня-черное свечение.
Приглядевшись к темноте, можно различить шоссейные дороги, они обсажены хвоей и обставлены фонарями. Дальний свет фар на мгновение освещает храмы и дома, за эти доли секунды их невозможно рассмотреть, их можно только узнать. Днем, в ясную погоду, они видны, но я люблю приходить сюда ночью, в свете звезд, чтобы дух захватывало от стихов из «Доктора Живаго», Рождественской мишурной звезды над сладкими яслями в Краковском костеле. Все это пришло отсюда, отсюда именно, где я сейчас стою,– так что, Сидур, это место никак не может быть названо «заграницей».
За-граница, за-город…– внеположено, вне, за пределами. А там, где я сейчас стою и где валялась на просоленной раскладушке, Вечный Предел. Здесь я узнаю Мераба, свернутого в трубку в моей руке, Мераба, чьи слова о свободе и импровизации накрутились одно на другое, слышу Марка, говорящего о напоре стихийных сил в оформлении мысли– трезвой, выверенной, жесткой. Ладони– в кристаллах соли.
Раскладушка стоит на берегу Мертвого моря, сложенная мною в книгу. Обложка порастает белыми кристаллами слов.