Вечный сдвиг. Повести и рассказы Макарова Елена

– Довольно,– прервал ее Павел Лукьянович.

– Я с утра тоже раздражительная. Пошлите меня к черту.

Павел Лукьянович с удовольствием послал ее к черту, однако помог вынести чемоданы в коридор.

– Спасибо, теперь уж я сама справлюсь,– сказала Марья Аполлоновна, слизывая помаду с губ и глядя на него тем взглядом, которого он терпеть не мог.

«Провалитесь»– чуть не сорвалось с языка. Он нес чемоданы до остановки и думал: «С ФРГ шутки плохи. Это не Израиль– такси с вещами приехало, такси с вещами уехало, моя хата с краю, ничего не знаю».

* * *

О чем говорят с девочками? Кажется, он никогда с ними не разговаривал. А с мальчиками разговаривал, с ними проще найти тему– машины, танки, бронетранспортеры…

– Тебе какой предмет нравится?– спросил он Асю.

– Мне нравится история,– ответила Ася.

– А литература?

– Так себе,– Ася нарезала хлеб тонкими ломтиками.

«Она и обед сварит, и приберет»,– вспомнил он слова Марьи Аполлоновны, и сердце сжалось. Как она справится одна с такой тяжестью?

– По литературе у нас классная. Она как пронюхала, что мы собираемся, устроила собрание– исключать из пионеров.– Ася перехватила кудри вязаной ленточкой, взбила в миске яйцо и, держа ломтик хлеба двумя пальцами, осторожно положила его поверх желтой жижи. Как бумажный кораблик в ручей.– Подумаешь, у нас эту селедку все равно никто не носит.

– Галстук– не селедка,– возразил он, но распространяться не стал.

Гренки шипели на раскаленной сковородке, Ася ловко переворачивала их ножом и складывала в тарелку.

«Поваром будет,– заключил Павел Лукьянович.– Или официанткой. Или покатится по наклонной, как мамаша».

– Ты и дома все сама делала?

– Да. Мама целыми днями работала. Убираться ходила к одним за пятерку. И полотер у них сломала. Мы с этим полотером пол-Риги обошли и заплатили двадцать рублей за ремонт. Мама расстроилась, а потом получила посылку от тети Леры, мыло, кофточки и туфли, продала все и решила ехать в Брауншвейг. Потом квартиру продавали, и самое-то главное, кошка у нас была, Муська, мама не знала, куда ее пристроить. Только позавчера нашли одну тетку, мама к Муськиной шее десятку на веревке привязала и снесла. А дома с ней нервный приступ случился.

– Спасибо за вкусный обед,– сказал Павел Лукьянович и удалился в комнату.

«Татьяна Петровна, ты не скорби обо мне, но утешайся, твоего внутреннего сокровища никто не может похитить у тебя, твое сердце оросил Господь благодатью. Твоя слезная молитва как фимиам возносится перед Богом. О чем ты стараешься, Господь все приведет во исполнение, исполнит все твои прошения. Еще ты пишешь насчет часов. Сам не пишу– не смел писать. Хорошо то истинно бы сделал Петр Козьмич для меня милость такую, хотя маленькие и немудрые бы прислал часы для моей жизни, абы знал время, когда, в какие часы чем мне заниматься, осчастливьте».

«Господи, что за мир такой, и высокий, и убогий,– монах с елейным голоском и эти, беззащитные твари земные…– возвышенно думал Павел Лукьянович, подпав под гипноз монаховой речи.– Почему я никогда никого ни о чем не просил? Воевал, рисковал своей жизнью, ни на бога, ни на черта не кивая. Потому что в человека верил, в человека сильного, мужественного, гордого. Чего монаху надо? Чтоб письмо передали немедленно, а сколько страниц празднословия наворочал! Чего всем надо? Жить лучше. Ну и катитесь! Нет, им еще сочувствие подавай, жалей их, бедненьких».

Павел Лукьянович застучал по столу костяшками пальцев, Хруща вспомнил… Это по нему, кадровому военному, Хрущ ударил– пайка лишил, почета лишил, веру убил– в непоколебимость линии. С другой стороны, в истории ничего не происходит вдруг. В ней назревают события. Значит, назрела необходимость, и она привела к изменению политики партии, к раскачке самого строя.

– Ау,– послышался звонкий голосок, и Павел Лукьянович поднял глаза.

Перед ним стояла Ася. Ей надоело сидеть на кухне. Она волнуется за маму. Лучше б она поехала в Шереметьево.

– У меня, наверное, душа в животе,– вздохнула девочка,– от страха там все переворачивается.

– Дождемся,– сказал Павел Лукьянович.– Там долго держат. Когда Кацы уезжали, их освободили только к ночи.

– Их было много, а мама одна,– резонно возразила Ася.– Отпустите меня. Я найду дорогу.

«Большая, доберется, остановка близко,– думал Павел Лукьянович, зашнуровывая ботинки.– Посажу в автобус и вернусь».

– Ухватись-ка за меня, скользко! Плохой год,– выдохнул Павел Лукьянович густой белый пар,– снега выпало мало, а промерзание глубокое. Наш, побежали!– скомандовал он, завидев четыре огонька с тускло светящимся в голове прямоугольником.

– Я сама поеду,– сказала Ася, но Павел Лукьянович вскочил в автобус.

– До Шереметьева, два.

– Сорок копеек,– кондукторша оторвала билет от толстого рулона, висевшего на груди, и погрузилась в дрему.

«Зря это я,– переживал Павел Лукьянович.– Засекут, доложат, потом не отмоешься».

– А мы не проедем?– Ася проделала пальцем темную дырочку в заиндевевшем окне, но она тут же затянулась белой пеленой, ничего не разглядеть.

– Конечную не проедешь,– ответила за Павла Лукьяновича кондукторша.

* * *

День быстро угасал, как ему и положено в конце декабря. К застекленному зданию, похожему загигантский аквариум, подкатывали такси и иномарки. Из них выпархивали женщины в шубах и мужчины в дубленках. Они что-то говорили на чужом языке. Заграница оказалась в двадцати минутах езды от дома. Павел Лукьянович здесь никогда не был.

Стоило им подойти к стеклянной двери, как она сама раздвинулась перед ними, и они вошли в зал. Сверху, за стеклом, у самого потолка, стояли военные и смотрели вниз, в толпу. «Пропало, засекли»,– подумал он.

Перепрыгивая через чемоданы и коробки, Ася бросилась к матери. Марья Аполлоновна сидела на самом виду, против входа. Зеленое дерматиновое сидение было заставлено чемоданами и картонными ящиками, принадлежавшими, по всей видимости, восточной семье с целым выводком детей. Справа стояло человек семь в зеленых штурмовках– конвой? А слева– по виду наши, русские, почему-то говорившие по-немецки.

Павел Лукьянович дальше не пошел. Ему и отсюда было видно и Марию Аполлоновну, и все, что происходило вокруг. Рядом с ним был автомат с газировкой. Павел Лукьянович ополоснул стакан и сунул монетку в щель. Автомат заурчал, выплюнул в стакан пузырчатую воду. Напившись, Павел Лукьянович расстегнул пальто, освободил шею от шарфа, снял с головы каракулевый пирожок.

Марья Аполлоновна зазывно махала ему рукой. Идиотская улыбка, напомаженный рот и взгляд, нацеленный в душу. Совершил посадку самолет из Вашингтона, производится посадка на Париж… Какие-то люди появлялись в застекленном переходе на втором этаже, под неоновой вывеской «Рашен сувенирс»– и те, что внизу, махали руками тем, что наверху, выкрикивали какие-то имена и подбрасывали в воздух шапки.

«Немедленно домой»,– решил Павел Лукьянович, пробираясь к Марье Аполлоновне сквозь заслон из коробок и чемоданов.

– Пойдемте в кафе, я с утра ничего не ела,– предложила Марья Аполлоновна,– от вещей не могла отойти. Так сиднем и сижу. Теперь хоть есть кому посторожить…– Не дожидаясь ответа, она взяла Павла Лукьяновича под руку и повела в другой конец зала.

– Откуда вы знаете, где кафе?

– Пока вы от нас прятались, я все разузнала. Видите, написано: «Кафе».

В кафе Павел Лукьянович тоже не бывал. Целая жизнь прошла мимо.

– Присаживайтесь, а я в очереди постою.

Павел Лукьянович возражать не стал, положил на один стул шарф, на другой шапку,– место занято. Купив в киоске напротив трехрублевый набор шариковых ручек и газеты «Правду» и «Известия», он вздохнул с облегчением– пресса наша, значит и территория наша, наш человек имеет полное право на ней находиться.

– Это от меня, на память,– протянул он Марье Аполлоновне пластмассовую коробку,– если стихи будете писать…

– Не знаю, не знаю, как я вам… за все, за все, за все,– прошептала Марья Аполлоновна.

– Будет вам,– приструнил он ее,– пейте кофе и ешьте.

Марья Аполлоновна откусила булку и застыла с открытым ртом.

– Глотайте,– скомандовал Павел Лукьянович,– жуйте и глотайте.– Никогда прежде не доводилось ему командовать женщинами, и как же ловко у него это выходило.

– С утра очередь двигалась быстро, а на горских евреях застряла. Видели, какой у них багаж. Я за ними. За мной чеченец.

– Чеченца я не заметил.

– Он такой приставучий… По паспорту он грек. Двадцать лет пытается выехать к брату в Сан-Франциско. Брат– миллионер, представляете? Но у него такая дикция, половину алфавита не выговаривает. Так-то он дядька добрый, в туалет меня отпустил, я ж одна с вещами,– тараторила Марья Аполлоновна.– Он девственник, он мне сам сказал,– не знает вкуса женщины. И при этом крупный электрик. Озолоти его, он бы здесь не остался– за этот месяц в Москве он так промерз! В гостиницу не пускают, потому что паспорт заграничный.

– Ну что мне за дело до этого чеченского грека,– рассердился Павел Лукьянович.

– Плету ерунду на лету… Зато Аська в вас влюбилась. Пока вы воду пили, она рассказывала, какой вы…– Марья Аполлоновна поперхнулась, булка в горле стала, ни туда-ни сюда.

– Жуйте! У вас потому и болит все, что вы глотаете, не разжевывая.– Павел Лукьянович поднялся с места и постучал кулаком по ее спине. Правда, кожа да кости.

– Все на свете бренно, лишь здоровье ценно,– сказала Марья Аполлоновна и накрыла своей ладонью его руку.– А я там кусну, здесь щипну…

Павлу Лукьяновичу вдруг привиделось, что он рвет билеты в ФРГ, ведет Асю на учебу в нормальную советскую школу, а Марью Аполлоновну– на работу в нормальную советскую библиотеку, там как раз есть вакансия.

* * *

Автобус словно специально его дожидался.

– Дедуль, вы чего это, нараспашку,– всплеснула руками кондукторша.

Павел Лукьянович застегнул пальто, насупился. Его еще никто не называл дедулей. Он все еще казался себе молодым– выправка военная, седины в светлых волосах не видно…

– Холод какой,– сказала кондукторша.– Сегодня тут кофе давали растворимый в упаковочках, набрала полную сумку– и все этим оглоедам!

Павел Лукьянович отвернулся, уткнувшись в газету,– не желает он разговаривать.

Дома он первым делом посмотрел на себя в трюмо. Со всех сторон в порядке. Прямой, высокий, живот не торчит, чего бабка наговаривает! Зазвонил телефон.

– Павла Лукьяновича будьте любезны,– послышался женский голос.

– Слушаю.

– Мы от Фаины Ивановны.

– Провалитесь!– гаркнул он и бросил трубку.

По телевизору шло «Время». В какой-то стране полиция разгоняла дубинками толпу демонстрантов. На этом месте он и уснул. Разбудил его хор Пятницкого. Прошло два часа. Павел Лукьянович выключил телевизор, обулся, оделся и вышел из дому.

В простенке между входными дверьми дремал белый кобель, короткая белая шерстка вздымалась от дыхания. «Что-то уж больно чистый, может и вовсе не бездомный он»,– подумал Павел Лукьянович.

– Понравилось со мной кататься,– обрадовалась ему кондукторша и дедулей уже не обозвала.

* * *

Марьи Аполлоновны на месте не было. Зеленое дерматиновое сидение было занято другими людьми.

– Вы не видели тут женщину в шляпе с меховой оторочкой, небольшого роста, с ней девочка двенадцати лет, такого же роста примерно…

– Шмотрят их,– отозвался смуглый мужчина, сидевший поодаль. Павел Лукьянович готов был обнять чеченского грека.– Там они,– указал тот рукой за фанерную загородку.

Павел Лукьянович ринулся туда, но был остановлен девушкой в форме.

Как он попал, как она его пропустила? В помещении было много столов, и за каждым шла работа. Марию Аполлоновну досматривали в глубине зала, но ее было слышно и оттуда.

– Ложки альпаковые… перстень позолоченный…

Павел Лукьянович вышел, уселся рядом с чеченским греком.

– Вшё,– развел тот руками.– Коштюм выброшил, килограмм кофе в мушорный ящик жапихал. Рашшкажать, что я ждешь вынешь– это челая книга. В Мошкве по вокзалам шаталшя. Вше вещи ш шебя продал. Вше. Жавтра Рим. Пошлежавтра– Шан-Франшишко.

* * *

Отослав Асю готовить ужин, Марья Аполлоновна завалилась на кровать, аккуратно застеленную белым пикейным покрывалом, а Павел Лукьянович ходил по комнате, не зная, где приземлиться.

– У меня к вам несколько просьб,– спокойно, как умирающая в минуту последнего просветления, начала Марья Аполлоновна.– Теперь у меня никого нет. Сюда я не вернусь, родные не позволили писать им даже до востребования. Все порвано. Кто прав, кто виноват, не нам судить.

Набравшись смелости, Павел Лукьянович присел на край кровати. Человек сам себе судья.

– Надо трезво оценивать свои поступки,– сказал он.

– Трезво оценив свои поступки, я поняла, что осталась бы с вами,– ответила Марья Аполлоновна.– Думаю, и вы были бы не против.

– Я?!

– Вы,– подтвердила Марья Аполлоновна.– Но это невозможно,– произнесла она по слогам.– Так вот о просьбах. У нас осталось сто рублей.

– Не возьму,– отрезал Павел Лукьянович,– клянусь именем покойной жены.

– Что же делать?

– Я должен решать, что вам делать с вашими деньгами?!

– Не кричите на меня, я и так еле держусь. Тяжело вас терять…

– Не надо давать воли ни с того ни ссего нахлынувшим на вас чувствам. Сегодня я вам дорог, а завтра вы будете разгуливать по ФРГ и строить глазки шпрехензидойчам.

– И на каждом я шагу у тебя по гроб в долгу,– сочинила в ответ на это Мария Аполлоновна и притянула Павла Лукьяновича к себе.

– Вы такая, какая есть,– прошептал он ей на ухо, и в ответ на это у Марьи Аполлоновны уж совсем не к месту снова родились стихи:– Приезжайте, и тем паче– я одна на целой даче. Но без шляпы и вуали я б вам понравилась едва ли.

* * *

Выпроводив Асю из кухни, он выпил рижского бальзама, выдохнул обиду и рассмеялся, представив Марью Аполлоновну, лежащую нагишом в шляпе с вуалью.

Марья же Аполлоновна лежала, вцепившись зубами в подушку, и молила об одном– не сойти с ума, дождаться последнего рассвета на этой земле, пройти проверку ручной клади, дойти до трапа, и все. Сотню и записную книжку она подложила под письмо монаха, колбасу вернули– целиком нельзя, только в виде бутербродов.

* * *

Когда они приехали на аэродром, на табло уже светилась «Вена». Им туда. Они летят с пересадкой.

– На Вену проходите,– сказала стюардесса, и они прошли.

– Пропустите, пропустите же,– послышался из-за загородки голос Марьи Аполлоновны.

– Нельзя,– ответил мужской голос,– раньше надо было прощаться.

– Я не знала, что это все,– говорила Марья Аполлоновна,– я в первый раз улетаю.

Павел Лукьянович пошел туда, где стояли все, запрокинув головы, и ждали, когда по стеклянному переходу пройдут гуськом отъезжающие. И когда те, наконец, появились, началось то же самое, что вчера– крики, шапки вверх. Марьи Аполлоновны все не было. Может, они не знали, что надо идти ближе к этой стороне, и затесались в дальний ряд? Толпа провожающих редела. Записка, заготовленная на прощание, взмокла в ладони.

«Я уверен, что ваше странствие послужит вам во утешение, ибо жизнь наша искушение на земле, и никто не проходит этим путем без искушения»,– это напутствие из помоечного письма он перекопировал слово в слово, разве что заменив «мое странствие» на «ваше».

Верхний коридор опустел. Светилась красным вывеска «Рашен сувенирс». Павел Лукьянович побрел к выходу. Подкатывали машины, проходили индусы, негры, американцы и пес знает кто… «Жизнь проходит пресно, малоинтересно, звякая и тикая, мчатся дни безликие…»– звенел в ушах голос Марьи Аполлоновны.

«Из-за этих рандеву я на свете и живу»,– ответил он ей ее же словами. От себя добавить было нечего. Разве что про тленность упованья и бессмертия венец. Филькина грамота.

Черновая форма

На Корсике у него отец и отцова родня– мафиози. Мать в письме из Киева строго настрого наказала– не искать контактов с отцом, втянет в мафию, использует и убьет. К бабушке в Техас его не пускают американцы. Оказывается, чтобы навестить бабушку в Техасе, нужно укорениться в стране проживания. То есть в Израиле. А у него ни квартиры, ни жены, ни работы. И никто не может за него поручиться.

Стало быть, надо укореняться, носить долговязое тело по еврейским святыням и иудейским пустыням, пить чай с бедуинами, сводить плесень с внутренних стен особым средством, белить, шпаклевать и приводить в порядок пятиметровую мастерскую художника-калеки родом из Польши, дарить знакомым девушкам по розе, по одной розе на длинном стебле,– и помалкивать, молчать на всех языках, о чем тут говорить.

В шестнадцать лет в Киеве он придумал историю, если бы тогда по ней сняли фильм…

– Не томи, что за история?

Он молчит. Из-за выдающегося роста и худобы он сутулится,– неловко торчать фитилем в толпе, на переходе, в ожидании, когда красный свет сменится на зеленый. Тихий и скромный человек с большими глазами и крупным ртом, жирафьей шеей с выступающим кадыком, длинными волосами, стянутыми на затылке аптечной резинкой, виден отовсюду. Он возвышается над толпой, как Илионский храм над Гефсиманским садом, и привлекает к себе внимание жителей города и туристов.

– Древние рельефы… известняк…– произносит он после долгого раздумья и куда-то уплывает взглядом. Мы идем. Палит солнце, выжаривает цвета из камней и трав, выбеливает небо. Справа Монастырь Креста.

– Где-то я читала, что монастырь этот построили в четвертом веке на месте сросшихся деревьев– кедра, кипариса и сосны,– якобы, их посадил Лот, потом из ствола сделали крест и на нем распяли Иошуа. Еще там жил и умер автор «Витязя в тигровой шкуре», хочешь, зайдем?

Нет, у него свой план, вернее никакого плана– просто идти, без цели и направления.

– Со всего нужно снять черновую форму, залить жидким пластиком. Тонкий слой– и фиксаж…– Весь мир отформовать?!

Он низко склоняет голову, подставляет мне шею с позвонками-клавишами, но я до них не дотрагиваюсь. Чтобы не прервать мысль. У него много мыслей, но мало слов. Он говорит «ляасот фикс»– вместо «зафиксировать», не знает простого слова «цура», форма. Может и по-русски он говорит шарадами?

– Иначе все погибнет…

Что будет, если покрыть его чудо-пленкой все архитектурные памятники, где хранить эти гигантские скорлупины, кто будет потом заливать в них гипс или не знаю что, чтобы воспроизвести оригинал один к одному?

– Смотри, ты видишь здесь остатки древнего рельефа?

– Не вижу.

– Правильно, потому что не сняли черновую форму… все стерлось… время…

Говорят, что он не совсем того, что я по наивности принимаю его всерьез, что он бросил жену с детьми, что у него подруги в разных городах. И каждой он дарит по розе на длинном стебле. А мне-то что! У меня муж и ребенок, четкий уклад жизни в отработанной веками форме. Штамповка.

Из-под камня выползает ящерица; он нагибается и простирает над ней свою огромную руку. Ящерица замирает под пятипалой тенью.

– Надо начинать с небольших рельефов… Открыть свой бизнес…

Он смеется и обнимает меня. Я ему по пояс. И так мы идем, в обнимку, большой и маленькая, и оба думаем, как начать бизнес, с чего? Написать заявку о необходимости сохранения памятников архитектуры,– они заветрятся, утратят первоначальную форму, превратятся в аморфный известняк, из пор его полезут цикламены и ящерицы…

Зной валит с ног. Мы забираемся под низкорослую оливу. Он ложится и закрывает лицо зеленой фетровой шляпой. Спит или строит планы? В его сумке– пластиковая бутылка с теплой водой. Набрав полный рот воды, я брызгаю на него.

Он вскакивает. И тут ему приходит на ум отвести меня туда, где я никогда не была. Километров семь отсюда. Но сперва я должна признаться, что никогда там не была, хоть родилась и выросла в Иерусалиме. Я соглашаюсь. Но как мы доберемся туда по такой жаре, в Шабат?

– Доберемся.

Он достает из кармана белый носовой платок, смачивает его водой из бутылки, кладет мне на голову. Нет! Он надевает на меня зеленую фетровую шляпу, а платок кладет на свою голову. Мы такие смешные!

В арабской лавке мы покупаем сливы, лепешки и воду. Дорога вьется вдоль пологих склонов с фитилями-кипарисами, на противоположной стороне– анфилады приземистых олив, древний амфитеатр с хором, я хочу сказать ему, смотри, хор уже отформован: певицы– кряжистые оливы, их головы– кроны… Но я молчу, как сказать такое на простом иврите. Высушенные жаром листочки олив скрючились и потускнели, по блестящему асфальту едут разноцветные машины и застывают у светофоров.

– Какой фильм ты хотел снять?

– Про художника.– Расскажи.– Глупость. Такую глупость на иврите рассказывать!

– Попытайся.

– Ладно. Один художник рисовал картины и подписывался то Шагалом, то Клее, то Дали. Все картины хранил у себя в подвале. Однажды художник показал их одному эксперту. Тот ничего не сказал, но когда художника не было дома, прокрался в подвал, собрал картины и отвез в музей. Их признали за работы знаменитых художников. Эксперт страшно разбогател. Скитаясь по свету, художник набрел на свою картину, подписанную «Дали». Она висела в известном музее. Почему бы мне не подписывать свои картины своим именем,– подумал он. Так он и сделал. Несколько лет он работал как сумасшедший, после чегопонес картины в музей. Ни одну не купили…

– Чем же все кончилось,– спрашиваю после долгой паузы.

– Ничем, как всегда…

– Такой фильм вряд ли снимут, у него нет конца.

– Потому я эту историю и не записал.

– Оставил бесформенной…

Он изменился в лице. Уставился на меня и молчит. Я что-то не то сказала? Или он неправильно меня понял? Это случилось на смотровой площадке, возле больницы Адассы, где воздух над долиной прозрачен, не так прожжен солнцем, как в городе. Уступы курчавых гор, выцветшие древние камни,– все различимо вдали, даже отары овец, а ведь это так далеко…

– Сегодня мы дотуда не дойдем. Я устал.

Но меня разбирает желание увидеть что-то, что я никогда не видела, хотя родилась и выросла в Иерусалиме. Можно передохнуть в больничном холле. Отказывается. Он не переносит больничных запахов. Заверяю его, наши больницы ничем таким не пахнут, зато там прохладно. Нет, нет, все больницы пахнут одинаково.

В поисках тени мы спускаемся на несколько ярусов и натыкаемся на больничную свалку. Он еще сильнее изменился в лице. Стал злым. Злых я боюсь. Я смеюсь и тормошу его, но он отмахивается от меня, как от мухи. Поддевает носком ботинка поломанный стул и со всего маха кидает его в овраг. Наверное, люди правы, я плохо знаю его, я его себе придумала, а на самом деле он злой, и поэтому от него ушла жена с детьми. Но он же не на меня злится, а на свалку! Я зову его, но он продолжает спихивать хлам с горы,– железные остовы кроватей, поломанные тумбочки, металлические рейки. Чего доброго и меня сбросит…

Лучше уйти. Я иду в сторону шоссе, и он не догоняет меня. Неужели, это и есть место, куда он намеревался меня привести? Но здесь я бывала, и не раз. Здесь мне вырезали аппендицит, здесь я рожала. Правда, свалку не видела. На такие вещи я не обращаю внимания. Если себя настроить, одни свалки и будешь видеть. Будто у них в Киеве такого не было! Если у них там все было так хорошо, зачем сюда приехали? Чтобы нам на наше плохое указывать?

Даю себе слово не оборачиваться, но оборачиваюсь. Где он? Свалился вместе с мусором в овраг? И лежит там, израненный?

Бегу обратно. Его нет нигде. Зову. Не откликается. В глубине оврага, в густой зелени, целое кладбище железа. Такого я и впрямь никогда не видела, хоть и родилась в Иерусалиме! Свалиться отсюда– это смерть, насквозь пропорет.

Да он просто сбежал от меня, ведь это я ему звоню, я его зову, он не звонит сам. Как я дойду отсюда? Поехать на такси, дома взять деньги, что сказать мужу?Он идет мне навстречу, улыбается и разводит руками. Идиот из Достоевского, у русских все с приветом. Но он же еврей! Он обнимает меня, пошли!

– А если по пути будет еще одна свалка?

Меня все еще трясет от страха. Он проводит ладонью по моей спине, достает из сумки мытые сливы, наверно он ходил в Адассу, чтобы вымыть их и набрать воды в бутылку. Мы едим лепешки и сливы, запиваем водой.

И снова идем, большой и маленькая, но теперь уже не по кромке петляющего шоссе с белой разметкой посредине, а спускаемся по тихой дороге в долину. Отсюда открывается вид на городок с белокаменными и разнофигурными виллами, увитыми виноградниками и обсаженными розами. Здесь живут богатые израильтяне.– Это то, куда мы идем?

– Нет,– машет головой,– здесь нечего формовать…

Мужчина в трусах чинит красную машину. Шабат Шалом!– приветствует он нас взмахом гаечного ключа. Наверное, думает, что мы жених и невеста, раз идем в обнимку.

В нескольких шагах от красной машины– зарешеченная конюшня, в ней ходит кругами белый конь. Как заведенный.

– Этот тоже подписал работы своим именем.

– Что?

– Я же тебе рассказывал про художника. Это он.

Конь подходит к изгороди, утыкается мягкими губами в его руку. Он дает ему сливу из белого мешка. Сюда он хотел меня привести, к своему одинокому другу?

– Это племенной конь, а тип с машиной пользует его на скачках.

– Откуда ты знаешь?

– Он на нем зарабатывает. Машину на него купил и виллу построил.

Он смеется, подкидывает шляпу и ловит.

– Может, ему,– указывает в сторону мужчины,– надо плесень свести? Спроси!

Мы возвращаемся и я спрашиваю у мужчины, нужно ли ему или кому-нибудь в этом городке свести плесень со стен.

Нет, здесь ни у кого нет плесени на стенах.

– Жаль,– вздыхает он,– у богатых нет плесени, а с бедных нечего взять. Надо переходить на формовку, пока все не разрушилось.

Марево. Как будет «марево» на иврите?

Они минуют поселок; от асфальтированной дороги ответвляется гравийная, они бегут по ней вниз. Он весел, размахивает шляпой, что-то рассказывает сам себе по-русски. Дорога все круче и круче вниз, слева, за изгородью, виноградники, прямо перед ними– голубая дверь. Она закрыта. Слева нескончаемая изгородь, справа– обрыв и долина (вади по-местному) с кипарисами, оливами и стадами овец.

Он дергает за веревку, и раздается тихий звон колокольчика. Она дергает за веревку, тот же тихий звон.

И никого.

– Там никого нет,– говорит она.

– Там живет дух.– Кто?

– Дух.

– Это твой знакомый?Он кивает блаженно. Неужели он и впрямь думает, что я не понимаю, куда он меня привел. Что правда– здесь я никогда не бывала. Мои родители не позволили бы мне переступить порог храма, да еще и в Шабат. Но я уже взрослая, у меня есть муж и ребенок.

– Никого нет, закрыто, пошли.

– Нет!

Лучше его не злить, а то будет как с помойкой.

Дверь тотчас отворяется, высокий монах в сутане и клобуке радостно нас приветствует, подает руку сперва мне, потом ему, пропускает нас вперед, и мы оказываемся в благоухающей аллее. Прохлада, огромные розы всех видов и оттенков, ярко зеленые листья. Словно бы по эту сторону голубой двери существует иная климатическая зона.

– У нас служба, придется ждать, но не больше получаса,– говорит мне монах на иврите.

– Чего ждать?– спрашиваю, когда монах уходит.

– Ждать, когда он освободится и позовет нас к себе в келью.

У двери, за которой исчез монах, небольшая площадка, в камень врезаны белые лавки, в центре– стол. Взявшись за руки, мы спускаемся по узкой каменной лестнице, выбитой в скале. Внизу– бассейн с золотыми рыбками, сбоку, под замшелым камнем, желоб, по нему стекает вода. Мерная, однотонная музыка. Привыкнув к тишине, начинаешь слышать и машины, шоссе проходит по другой стороне вади.

– Представь, когда-то там ничего не было, ничего,– шепчет он мне на ухо,– а с этой стороны лишь наш монастырь в скале…

Наш монастырь!

Густая зелень воды и золотые рыбки.

– А это не грибок?– Я пролезла под каменный свод, покрытый зеленью, и умываюсь водой из-под желоба.

– Думаешь, испытать патент здесь? Надо поговорить с Базиликом.

– С монахом?

– Да, его зовут Базилик, а я зову Василий, по-русски.

– Он из России?

– Нет, из Франции. Знает все языки.

– И такой красивый!

Он улыбается победно, вот, мол, куда привел, кого показал! Ведет ее вверх по лестнице, к проему, прикрытому белой занавеской. Здесь прибита дощечка с надписью на иностранных языках, но он и так знает, что на ней написано. Здесь в затворе провел Иоанн Креститель многие годы.

– Кто такой Иоанн Креститель?

Видимо, я задала глупый вопрос. Но откуда мне знать? Я училась в религиозной школе, служила в армии, после армии сразу вышла замуж. В полумраке глубокой пещеры светится икона, в коробке с песком горят свечи. На полу– здоровенные бутыли с какой-то бурой жидкостью и две плетеные табуретки. Мы садимся друг против друга и законно молчим в прохладе. Он думает о выведении грибка, о патенте против плесени, о формовке– здесь много ценного, нельзя отдать это на откуп времени…

Я выхожу из пещеры, где столько лет просидел Иоанн Креститель. Яркий свет, голубое небо, высокая пальма, лестница, бассейн с рыбками. Навстречу идет Базилик, высокий красавец-монах с ослепительной улыбкой. У него полный рот зубов, и все вповалку. Как камни на старом еврейском кладбище. В детстве мы всей семьей ездили Прагу. Из всего запомнилось кладбище, где камни растут из земли. Может, и Пражское кладище следует отформовать?

Базилик отпирает перед нами дверь, мы проходим по узкому темному коридору,– вот где плесени!– отпирает следующую дверь, и мы опять попадаем в зону яркого света, оттуда– в церковь, с мягким светом и узкими окнами, делящими пейзаж на пять частей, окно– пауза, окно– пауза… Из каждого отдельного окна видна вся панорама вади, но если смотреть во все окна разом, в панораме образуются дырки.

– Вот наша скромная церквушка, простенький иконостас, неброские оклады икон…– говорит ей Базилик на иврите. Он доволен, пришли иноверцы и нравится им тут. А может, просто любит гостей.– Здесь нас четверо, на нас служба, все хозяйство, работы хватает.

– Это надо отреставрировать,– говорит мой друг, выгнув шею и приблизив к иконе лицо.

– Потихоньку реставрируем, приход у нас небольшой, денег мало…

«Да, с плесенью у него, пожалуй, не пройдет»,– думаю.

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

В Киев из Москвы на каникулы к матери приезжает Виктор с женой Ольгой и дочкой Анюткой. В семье Викт...
В 1920 году где-то в параллельном мире благодаря географическому положению и по прихоти истории Крым...
Фридрих Вильгельм Ницше (1844–1900) – немецкий мыслитель, классический филолог, композитор, создател...
Писатель, переводчик, краевед Юрий Винничук впервые собрал под одной обложкой все, что удалось разыс...
«Учитель» – новое призведение одного из самых ярких писателей Крыма Платона Беседина, серьезная заяв...
Злая фея жаждет мести за обиду, нанесенную ей четыреста лет назад. А тут еще и новое оскорбление: ее...