Вечный сдвиг. Повести и рассказы Макарова Елена
– Да.
– Зачем он тебе нужен?
– Мне его жалко.
– А меня, меня тебе не жалко?
– И тебя жалко,– оказала она,– но я не могу выйти за двоих. Его я пожалела первым.
– Иди к нему,– я подтолкнул ее в спину.
И она пошла.
– Ты не должен был ее отпускать,– вздохнул Мойше.
– Но я был гордый, пойми, если бы она сказала, что идет к человеку, которого любит, тут еще можно бороться. Бороться с сильным, с равным. Но обижать слабого… Так я думал тогда, но поступил иначе.
Я знал одну банду, около Пороховой Башни. Я дал им тысячу, и сказал: найдите их. Они нашли. Тогда я сказал: дам в десять раз больше, если вы выкрадете ее, но так, чтобы он это видел, чтобы это было на его глазах. Когда он бросится спасать ее, дайте ему возможность поцарапать вас как следует… Такая картина: она себе шла, вы ее пальцем не тронули, и вдруг какой-то маньяк, идиот, прет на вас с ножом, наносит раны. Вы оказываете сопротивление, и, ай-ай-ай, не рассчитали удара…
– И ты мог пойти на мокрое дело?!
– Мог, я все мог тогда. Слушай, не перебивай. Сказано– сделано. И вот моя фейгеле, как по заказу, выходит среди бела дня от жениха, на нее кидаются,– я велел быть с ней поаккуратней, чтобы ни одного синяка не было на теле, замечу– задушу вот этими самыми руками,– он выбегает на ее крик и раз-раз одного, раз-раз другого, в запасе главный удар из-за спины– но тут подъезжают менты, и всех загребают…
Я там не был. Начальник угрозыска– мы с ним тогда изредка выпивали– сказал, что она взяла два билета до Москвы. Тогда я поехал в Москву, но кого там найдешь? Который час, Мойше?
– Половина седьмого.
– Все. В 18.33 уходит поезд.
– Что ты мелешь, Яков, ты опять хочешь в Москву?
Но Яков молчал. Уткнувшись в верстак лбом, он вдыхал запах починенной в полдень обуви и, кажется, сквозь кожу и замшу чуял тот, что исходил от ее волос,– пряный, дурманящий запах.
Поезд тронулся.
– Кого ты все высматриваешь?– спросил муж.
– Никого,– ответила она тихо.
Он подошел к ней, обнял за плечи.
– Ты совсем не изменилась,– сказал он ей.– Я так счастлив с тобой.
Она посмотрела на него вопросительным, но доверчивым взглядом, осторожно высвободила плечи из-под его рук и вошла в купе. Не будь мужа рядом, она бы рассказала всю эту историю старику со старухой, соседям по купе.
– Только отъехали и уже курить,– вздохнул муж, видя, как Ева вынимает из сумочки сигареты и спички.– Пойти с тобой?
– Нет, я пару затяжек.
– На вашем месте я бы запретила жене курить,– сказала старушка.– Женщина не должна пахнуть табачным дымом.
Ева вышла в тамбур, достала из кармана пачку сигарет, повертела в руках– и сунула обратно. Ей вспомнились руки Якова– грубые, с коротко остриженными ногтями, с черными ободками у краев. А сапоги чистые, на замше ни единого пятнышка, и набойки сверкают.
Шипел котел, кипятил воду для вечернего чая.
А она так и не пригубила чаю из его кружки.
В купе на столике уже стояло четыре стакана чая.
– Безумная жажда,– сказала Ева и с жадностью осушила стакан.
– Это от курения,– ввернула старушка.
Ева согласилась. Ей нравилось свойство старых людей всему находить простую причину.
– Зачем ты привел ее?– мать по-прежнему смотрела телевизор.– Глаза бы мои ее не видели, уши бы мои ее не слышали!
– Ах ты, моя фейгеле,– сын потрепал мать по щеке,– не кляни судьбу. Разве нам плохо вдвоем?
– Ты пьян, Яков,– мать отвернулась от сына.
– Пьян, но весел, мама. Разве нам скучно с тобой, моя маленькая?
– Опять нет выручки?
– Есть. Я починил две пары сапог.
– Большой навар!
Яков зажег все конфорки,– дом выстыл за день,– взял мусорное ведро и вышел.
Сквозь сосны светила луна, дул ветер, сшибая шишки с густых колючих ветвей. Яков снес ведро на помойку и побрел к берегу.
Он опрокинул пустое ведро, сел на него верхом и долго смотрел в иссиня-белую даль моря. Потом он перевел взгляд на ребра льдинок, сверкающих у берега, и на турник, вкопанный в песок. Совсем недавно на той перекладине раскачивалась его брекеле, болтала в воздухе подкованными сапожками, как красиво это было! Он не ошибся в своем выборе. И эта мысль не жгла его адским огнем, как давеча, когда он лядел на нее в кухне и не нашел лучшей пепельницы, чем это помойное ведро.
Яков зачерпнул горсть снега, поднес ко рту. Снег быстро таял на языке. Он сидел на ведре, прижав шапку к ушам, чтобы ее не снесло ветром, и смотрел свое кино: скрипнула дверь, она сказала слово, он ей в ответ десять,– она расстегнула верхнюю пуговицу на рыжей шубе… Ах, как хорошо это было…Яков встал, распрямил плечи, поднял ведро и пошел к дому. Пустое ведро навстречу– плохая примета. Но в это время года, в такую пору к нему никто не мог идти навстречу. Но вот что-то прошуршало, процокало,– нет, это ему показалось, конечно показалось, ха-ха-ха!– а все, что кажется, да еще в ночи, да еще между стволами сосен…
Заначка
Уроки напролет ищем Алевтинину пятерку, заначенную с получки. Перетряхиваем книгу за книгой, ряд за рядом.
На переменах отдыхаем от поисков. Выдаем книги. Я отношу и приношу, Алевтина заполняет формуляры. Обстоятельно, по всем правилам. Дети спешат, встают на цыпочки, пытаясь заглянуть за высокий барьер,– что она так долго пишет?!– стучат по фанере ботинками, подгоняют.
Но Алевтину не собьешь. Поставлена галочка против выданной книги– прошу на подпись. Затем– следующая. Быстрее было бы сначала все записать, проставить галочки и на все это пиршество наименований стребовать обобщающую роспись. Но выходило бы буднично, неторжественно. Алевтина же подавала на роспись не желтую карточку, а свидетельство о браке. Читателя с писателем. И потому рядом с торопливым росчерком опаздывающего на урок ученика, против графы «Автор», Алевтина ставила: «ГАФ»– то есть Гражданкина Алевтина Филипповна.
Школьная библиотека была тесной и пыльной. На верхних стеллажах помещались домры. Когда-то их закупил для школы завхоз. Шестнадцать штук. Говорят, он был музыкален от природы, и, не питай он зловредной страсти к спиртному, школа бы прославилась ансамблем домристов.
– Снять бы те бандуры оттуда да и начистить,– мечтает Алевтина, глядя в потолок.– Но можно занозиться.
Плохо струганные полки прогибались под тяжестью литературы, и Алевтина на задах перед обломком зеркала выцарапывала иглой очередную занозу.
– В амбарной книге посмотри, может, когда утерянные списывала…
– Не, то ж я там наперво глядела… Борька меня сгноит,– говорила Алевтина, глядя на видоизмененную свою внешность. Крупный нос, резко очерченный, с острыми ноздрями, расплылся, как жидкий гипс, верхнюю тонкую губу зеркало и вовсе не отражало, нижнюю же разнесло на пол-лица.
– Умора!– хохотала Алевтина.– Дак ведь тут чеканешься!
– А ты не смотри.
– Да на то ж зеркало, шоб смотреть! А, провались она, эта пятерка! Почитай, четыре дня ищем. С самой зарплаты. Выдадим кому-нибудь, будет дело…
К концу рабочего дня у стойки возникал Борька. По фамилии Такой. Алевтина его фамилию не взяла, осталась на старой, от первого мужа.
Насупясь, Борька взирал на пустое наше рабочее место.
– Алевтину,– требовал он, бурый и мрачный.
– К тебе пришли!– окликала я начальницу.
Будто она и так не знала, что Борька. Заслышав грузную походь, она всякий раз убиралась на зады. Играла, заигрывала с Таким.
– Уж с работы?– спрашивала она, вплывая в узкий проход меж стеллажей.
Такой молчал. Откуда ему быть? Так и живем: с работы– на работу, побочных дел нет.
Да были! Борька слыл бабником. Алевтина знала об этом, когда за него шла. Знала и шла. Чтобы поближе к Москве. Первый муж по пьянке в черноземной житнице угодил под гусеницы трактора. В гармошку смяло.
Родственники и высватали Алевтину– хоть и бабник Борька, зато близко Москва.
Необузданная щедрость сталинской архитектуры давала себя знать и в пригородной местности. Широкие пролеты с лестницами в два ряда компенсировали малость коммунальных квартир, за дверьми стиснутые в кухне жильцы варили каждый свой обед,– а на лестницах галдели, пили и совокуплялись непрописанные. Молодежная лестничная коммуналка жила свободно и как ей вздумается, а в квартирах висели графики на очередность уборки мест общественного пользования.
На своем четвертом этаже Борька вел войну с моральными разложенцами, и иной раз спать после программы «Время» не шел, караулил порядок. Пока его не отделали. Алевтина рассказывала, покатываясь, какой он был, ажник бюллетень выписали, на три дня.
– Долго ты еще?– ворчал Борька.
Алевтина же, заняв рабочее место и дразня Борьку деловитой неспешностью,– копалась в формулярах. Искала должников. Вносила их фамилии в отдельную тетрадь.
Борька тупо ждал, когда она покончит со своим угрозыском, соберется, исчезнув на задах, и тогда он, крякнув от скуки ожидания, спросит мне в макушку:
– Придешь?
А я громко:
– Когда и куда?
– Не ори, дура.
И верно, что дура. Летом (сейчас уже октябрь, и Алевтина затягивает пояс малинового плащика, что мы купили в уцененке; забыли спрятать ярлык, и Борька уплатил за плащик по уцененной, она же надеялась слупить с Такого по полной стоимости) Алевтина пригласила меня покататься на лодке в Новогорск.
Развели шашлыки, кругом зелено, река в ряске. Борька от шашлыков не отходит, машет газетой над углями, а мы плаваем.
Вдруг кто-то цап меня за ногу. Уцепился, а другой рукой по груди шарит.
– Ба, да то ж Борька,– хохочет Алевтина.– Ну и наглец.
– А я– Такой!– отвечает Борька, ударяя себя кулаком в татуированное пузо.
– Ты тут не скучай,– Алевтина готова на выход.– Будешь уходить, запри на два раза,– бросает начальственно.
А ведь это я должна уходить. Работаю за двоих на полставки, получаю 31 рубль. Но у меня– мама с папой. А Алевтина– сирота. Борька рубля не даст без допроса. Жмот, каких свет не видел. И свет никогда не увидит, какой он жмот! Это только она, Алевтина, на своей шкуре…
Из всех писателей она знает Олеся Гончара, земляка. Заприметила его на букву «Г» в разделе современной советской литературы– и как закричит:
– Гхлянь, то же Олесь Гхончар!
И тут меня осенило– вот где заначка. И точно– выпорхнула пятерка из Гончара, подхватила я ее на лету, и – за Алевтиной. Нагнала у станции.
Идут степенно, под ручку.
– Ты чё?
– Нашла! В Гончаре!
– Ой, и правда,– Алевтина смиряет радость, отводит меня в сторону.– Чё при нем-то? Он же отберет. Ты мне не давай сейчас, завтра.
Назавтра сообщает:
– От уж лучше бы ты и не находила! Он же меня достал. Усе нутро пропилил. Теперь мне крышка.
– Разведетесь?
Алевтина то припадет грудью к стойке, то отпрянет. Пока я по отделам книги распихиваю, она знай раскачивается. Доверишь ей– все перепутает. Под «каляканье» дело идет быстро. Привыкла за два года– то занозы вынимает булавкой, то на задах амбарные книги пишет, то раскачивается у стойки, разговаривает.
– В бабской жизни ты еще нуль смыслишь, без палочки.– И хихикает.
– Зацепила я,– объявляет в ноябре.
На ней рейтузы, не чулки капроновые.
– Дак не чулки!– краснеет Алевтина. Румянец окрашивает все лицо, оставив острый нос бледнеть над закатной равниной.– Залетела я, понимаешь?
Намечался ребенок. Дитя заначки. Алевтина медленно и почти незаметно округлялась. Перед декретом пузо выявилось огромной дыней, острое, оно торчком вздымало платье весенне-летнего сезона с отрезной талией. Молния на боку не застегивалась. Из овального выреза белело тело, словно облако в голубом ситце. Ходила она теперь медленно, внутрь носками. И все у нее ломило и болело.
Прихватив поясницу ладонями, она раскачивалась у стойки, я ставила печати на оформленные книги. Даже это ее уже не привлекало. Она, Алевтина, старый первородок. А старым первородкам тяжело носить.
Кто-то сказал ей, что в интересном положении глядеть в зеркало– дурная примета. А поскольку амбарные книги хранились под зеркалом (прежде Алевтина с удовольствием заносила сведения в графы: «Автор», «Название», «Цена», «Год выпуска»), то и это дело было брошено. В интересном положении и пыль вредна.
Поборники справедливости зудели: «Ты же за двоих пашешь, а ей на заведование надбавка, да плюсона занимается частно».
Чем же могла Алевтина заниматься в библиотеке частно? Оказывается, она являлась к восьми и учила отстающих перваков красиво писать и читать с выражением. Клиентов ей поставляли училки.
– «Му-у-ха, му-у-у-ха, Ца!-ка!-ту!-ха!»– так же ж надо, дети!– Надо подкоплять,– сказала она,– с Такого лишней пеленки не допросишься. Мымру не видела?
Мымрой Алевтина звала директрису. Ее кабинет был наискосок по коридору, метрах в тридцати от нас. Маленькая, на высоких гвоздиках, она буравила мелким шажком звонкий цемент. Ее мы узнавали издалека. Она приходила к нам культурно расслабляться. Дыша пыльным воздухом литературы, она всякий раз сообщала, что писатель Юрий Рытхэу– друг их семьи. Забывчивость директрисы– от перегрузки, кто этого не понимает, тот не понимает ничего в жизни школы. Директора в ней шизеют. Каждый день– ЧП!
Когда происшествие оказывалось действительно чрезвычайным, она приглашала меня в свой кабинет. Она доверяла мне. Я не водила дружбу с ее заклятыми врагами– учителями и школьниками, и потому могла оценить со стороны, объективно.
– Мне нужно объективное мнение, так что слушай внимательно.– Она доводила контральто до глухоты, до сипа; набирала воздуху, и, не глядя на портрет, но указывая большим пальцем через плечо и тем давая понять, что то, что она сейчас скажет, будет иметь прямое отношение к портрету, говорила:– Мерзавец из шестого «В» изгадил дневник отличницы словами на «х» и на «б».
– Может, он влюблен в отличницу?
– Не надо адвокатствовать, не для этого я тебя пригласила. Это же про него!– взводила она курок из пальцев в портрет.– Ты понимаешь серьезность положения?! Я сдала дневники всех шестых классов на экспертизу. Криминальное дело. За такие, с позволения сказать, высказывания я отвечаю партбилетом, директорством, и в конце концов– я преподаю историю с 1946 года!
– Ну чё она там, егоза-то наша?– Алевтина волновалась: а вдруг «засекли»?
Отчет Алевтина прослушала безучастно– лишь бы ее не касалось.
– Глянь, какая обезьянка! Ну как живая! Возьму своему,– Алевтина обеими руками оглаживает пузо,– пусть подивится, яка гарна обезьянка.
Теперь она была увлечена детскими книжками. Наберет стопку и листает. Стеллаж с книгами на замену примыкал к окну, и Алевтина не могла туда пробраться. Списанного «Винни-Пуха» без половины страниц она сдала в переплет. Припасенную библиотечку для будущего Такого (Алевтина втайне надеялась, что сможет записать его Гражданкиным) она «заховала» под старые журналы.
К большой перемене Алевтина подшивала свежие газеты. Специально для директрисы. Та забегала к нам из буфета. Полистать. Листая, она успевала доесть песочное кольцо, сгрести осколки орехов с газеты и всыпать себе в рот. Такая у нее работа: все– всухомятку, все– на бегу. Пульс эпохи, напротив, в те времена бился ровно, без сбоев. Наши очередные победы имели под собой прочный фундамент, как и очередные их поражения. Глядя в газеты, директриса кивала, как бы подтверждая мелкими поклонами правильность оценок. Всякая информация была вторична по отношению к оценке, что существенно облегчало труд историка.
Дочку директрисы, десятиклассницу, Алевтина прозвала Фыркалой. Стоило той появиться в библиотеке, Алевтина сбегала в уборную. Такая у нее была реакция на Фыркалу. Возвращаясь, она стонала. И успокаивалась любимой игрушкой, дыроколом.
– То ж конфетти,– ссыпала она кружочки в бумажный мешок.– На Новый год, с пьяных-то глаз, как сыпану сверху с мешка– так всех засыплю, что снегом будут запорошены. А Куркину пустой мешок на голову надену, пусть-ка в другой раз попробует уборную заделать. А если цветную нащелкать, выйдет как с магазина,– мечтала Алевтина, задумчиво глядя в окно на тугие почки липы.– Скоро полопаются, и я туда же. Расколюсь.
В конце апреля Алевтина ушла в декрет. На ее место нашлась настоящая библиотекарша из Института культуры. С надставленной косой на затылке, тихим голосом и ледяным взглядом. Я ей не понравилась. Вскоре директриса вызвала меня «на ковер».
Ей стыдно и больно говорить мне, интеллигентному человеку, о порядочности, но она вынуждена. Оказывается, за ее спиной я крала книги, совращала десятиклассников тем, что не пользовалась стремянкой, а лазала прямо по полкам. Десятиклассники специально заказывали книги с верхней полки. Чтобы смотреть на ноги. Но главное: я убрала нулевой отдел, самый важный для воспитания молодежи, на зады и выдавала детям одни сказки и приключения. Школьная библиотека– это оборонно-стратегический пункт!
Оборонно-стратегический пункт я покинула без сожаления.
Летом я встретила директрису в парке Толстого, что против школы. Она гуляла с дочерью, золотой медалисткой. Маленькая, но плотная против директрисы, с двумя косами на прямой пробор и в белых носочках под цвет платья, Фыркала окатила меня презрением. Она знала, за что меня уволили.
По воскресеньям парк Толстого кипит. Работают аттракционы, а те, что на ремонте, оккупированы мальчишками. Мальчишки лазают по ржавой оси колеса обозрения, раскачивают лодочки, пытаются сдвинуть с места железные корпуса.
Танцы под духовой оркестр были в полном разгаре. Шерочки с машерочками проносились в вальсе. Приподнятые на носках, с каменеющими мышцами икр и натянутыми сухожилиями, пенсионерки парили над землей. Им было жарко в пиджаках, и оттого они поводили плечами, давая телу вздохнуть. В центре площадки куражился пьяный мужик. Танцующим до него дела не было, разве иногда он мешал слаженному полету по кругу, его сбивали с ног, но он вставал и мужественно продолжал свое дело.
В парке вовсе не обязательно было танцевать. К услугам посетителей и кинотеатр «Космос», и Дворец культуры «Родина», где можно было прослушать лекции по международным и семейным проблемам. Однако открытая эстрада влекла. Несмелые и любопытные оцепили танцующих, а внуки, взобравшись по ступенькам на эстраду, сверху глазели на бабушек. Бабушки храбрились, дедушки уходили в зрители.
После вальса грянуло танго. Танцующие остепенились, снизили темп. Лиризм танго подействовал на присутствующих; некоторые всплакнули. В вихре вальса пьяный мужик потерялся, зато теперь он вносил очевидный разлад в танцы. Его фигура вдруг показалась мне знакомой.
Это же Такой! Значит, где-то должна быть и Алевтина. Я обошла стоящий народ по кругу. И нашла Алевтину на скамейке. На ее огромном пузе можно было бы разложить шахматную доску– и ни одна фигура бы не слетела.
– Раскалываюсь,– сообщила Алевтина.
Я помогла ей подняться со скамейки. Ее ноги, забинтованные от щиколоток до колен, окончательно окривели, лицо покрылось желтыми пятнами.
– Видала, что мой откалывает? Уж целый час чечетку бьет. Забрали б его на пятнадцать суток!
– Хочешь, я его уведу?
– То еще лучше! За вытрезвитель четвертной слупят. Проспится, дак…
Увести Борьку оказалось непросто. Под «Брызги шампанского» он нахально лез целоваться и обниматься.
Я поискала среди танцующих знакомое лицо и тотчас обнаружила. Соседку по подъезду– Аньку. Однорукий кавалер держал ее за крутой бок.
Я поманила Аньку, указывая на Такого. Анька мне удивилась– не думала она увидеть меня здесь, да еще с таким…
– Я б от него не рожала!– заявила она, выслушав скомканную историю.
Шампанское кипело и искрилось, выбиваясь пеной из медных труб. Анька была бездетна и болезненно толста. Она обильно потела. От подмышек до боков розовой кофты плыли темные пятна. От тоски завела она собаку и кошку и говорила бабам во дворе, что давно бы ушла с крана («двадцать пять лет на крану вишу!»)– да нечем будет зверье кормить.
Кавалер же, науськанный Анькой, сжал единственную руку в могучий кулак и ткнул этим кулаком Борьке в нос. Тот сразу прекратил бесчинство и уплелся с эстрады.
В этот миг Анька окончательно отдала кавалеру свое сердце. Он подселился к ней. Прибил сперва кошку с собакой, чтобы ни псиной, ни кошатиной не разило, и принялся было за Аньку. Но бабы со двора научили подсыпать димедролу в конце бутылки, и теперь он и хочет Аньку шандарахнуть, да рука тяжелеет, силой не наливается. Тк они и живут, на димедроле, но все равно, говорит Анька, стало хуже, чем с кошкой-собакой. Те не лезли, тех знай корми, а этого и накормишь, и за бутылкой три часа отстоишь– и все равно плохая.
Пройдя очередной круг в медленном бостоне и поравнявшись с Борькой, Анькин кавалер еще раз врезал Борьке в спину, и тот, пролетев промеж зрителями, свалился под дуб у скамейки. Ровно в ноги Алевтине. Под дубом он оклемался, отер кровь с носа, встал на ноги и чуть не упал прямо на директрису. Теперь она была одна, без дочери.
История, какой бы увлекательной она ни казалась, оставляет в женском сердце незаполненные уголки. Там спрятаны странные чувства. Звуки медных труб манили директрису– не чтобы танцевать, нет! Просто побыть около, вспомнить былые времена, когда марши вперемешку с вальсами гремели из всех динамиков.
Будучи мала ростом, но востра умом и каблуками, директриса напористо двинулась вперед, сквозь стену спин. Я следовала за ней. Мы встали в первый ряд, бок о бок, но директриса меня не заметила. Пупырчатое ее лицо в розовых и коричневых родинках раскачивалось на тонкой шее, как одинокий ялик в пучине дунайских волн.
– Что не танцуете?– спросила я ее.
– Я здесь по долгу службы,– директриса изменилась в лице.– Видишь мать того мерзавца из шестого «В», в свитере электрик? Не является на вызов. А дело идет об исключении.
Но стоило мне отойти в сторону– и директриса вновь поплыла по волнам ушедшей юности, амурской и дунайской одновременно. Медные трубы бередили забытые желания. И несмотря на то что отсюда танцы были полностью обозримы, она привстала на носках, подтянулась вперед, как пес на привязи. Казалось бы, что ей мешает выпорхнуть на площадку, сделать круг-другой с первой попавшейся партнершей, никто бы не стал указывать на нее пальцем: смотрите, директриса танцует, ведь она видна и значительна за столом своего кабинета, а здесь она– никто, маленькая шмакодявка,– но на то и гордость, и понимание особого своего положения в обществе, чтобы прирасти к незримой привязи, чтобы рваться только мысленно, душой, телу же велев стоять на месте.
Меж тем указанная мать мерзавца в свитере электрик покинула танцплощадку. «Сыщик, ищи вора!» Но сыщик не искал вора, а мысленно кружился в вальсе-бостоне, усложненном танце, где главное– удачный партнер, он должен вести даму корректно, ненавязчиво склоняясь над ней на поворотах.
Скромный, если не сказать худосочный, торс Льва Толстого упирался бородой в кубический постамент. Бронзовея под лучами закатного солнца, памятник венчался прямоугольной клумбой с цветами львиный зев. Видимо, наша приверженность к тематизму толкнула садовника на взращивание львиного зева у бюста классика.
За Львом Толстым я обнаружила Алевтину.
– Раскалываюсь,– сообщила она.– Такой скотина, обозлился и удрал.
Родильный дом, к счастью, был неподалеку.
В ту пору мимо проходил Генька, сосед из Анькиного подъезда. Генька был в меня влюблен. И за возможность вернуться домой вместе готов был свести в роддом все население нашего городка.
Взяв Алевтину под руки, мы прошли через парк и оказались на проспекте Победы. Алевтина часто останавливалась. Обняв живот, который почему-то съехал чуть не к коленям, она корчилась и стонала на проспекте. Мы с Генькой переглядывались, нам было страшно.
В предбаннике приемной толпились пузатые женщины. Казалось, все вдруг вздумали рожать вместе с Алевтиной.
Домой мы возвращались тем же путем. Стемнело. Умолк духовой оркестр. У платной танцплощадки толпилась взмыленная молодежь, бродила милиция, пока никого не трогая.
– Зайдем,– предложил Генька браво,– вздрогнем напоследок.
Геньку осенью забирали в армию, и оттого он был настроен возвышенно (лето, липа цветет, танцы) и безнадежно («Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья!»).
Светлыми летними вечерами Генька выходил на балкон с аккордеоном. В его репертуаре на первом месте стояла песня, где были такие слова: «В жизни всему уделяется место, вместе с добром уживается зло, если к другому уходит невеста, то неизвестно, кому повезло». И лихой припев: «Рулла-тырулла-тырулла-тырулла-эх, рулла-тырулла-тырулла-ла-ла».
Генька играл, а двор– пел. По окружной грохочут грузовики, орет мильтон в матюгальник, а Генька знай себе наигрывает. Такие были времена.
Теперь Геньке сорок. Все его невесты ушли с другими, и уже ясно, кому именно не повезло. Единственной женщиной, которую он отводил рожать, оказалась Алевтина.
Когда мы пересекали железнодорожное полотно, Генька взял меня за руку. Чтобы я не подвернула ногу на «платформах». Рука у него была горячая и потная. И весь он был красный, от затылка до лба.
Свернули на канал. В черной воде отражались разноцветные сигнальные знаки, медленно плыли пароходы, проносились «Ракеты». И везде все пели и плясали. Весь мир был плывущей танцплощадкой, а мы стояли на берегу. И молча завидовали.
Про Алевтину забыли. Жизнь Алевтины была далека и туманна, как противоположный берег канала.
– Мы приближаемся к смерти со скоростью десять километров в час. В детстве десять километров в час, в юности– двадцать километров в час, в старости– семьдесят. Дряхлеем, а на самом деле ускоряемся,– ни с того ни с сего начал Генька, но тут же смолк. Сунул руки в карманы, втянул голову в плечи. Он уже три раза признавался мне в любви, и, похоже, надвигался четвертый.
Чтобы предотвратить четвертый, я стала быстро рассказывать про директрису, школьную библиотеку и домры, но Генька слушал невнимательно. Шуршал сигаретами, чиркал спичками о коробок. Ничего у него не получалось, даже прикурить от первой спички.
Вернувшись из армии, он сделал мне предложение. Получив отказ, он приударил за моей подругой. Ездил с ней на юг и там сторожил палатку, где подруга уединялась с южным знакомым. В результате уединения она по приезде сделала аборт и быстро выскочила за бывшего уголовника. Он увез подругу в Набережные Челны, где его ждала «гражданская» жена. Подругу избили и вытолкали в шею. Она родила девочку. Потом вышла замуж за дельтапланериста, курчавого голубоглазого парня, грека по национальности. Грек мечтал родить с подругой пятерых детей, совершить на дельтаплане какой-то феерический полет, после чего он будет зачислен в космонавты. Узнав, что подруга беременна и собирается рожать, он ушел, забрав с собой весь имеющийся в доме тещи хрусталь. На тещу неизгладимое впечатление произвело то, что он завернул хрусталь в верблюжье одеяло.
На похоронах грека (тот вскоре разбился на дельтаплане) подруга познакомилась с первой его женой. Выяснилось, что из дома первой жены он тоже вынес хрусталь, только в ватном одеяле. Обе плакали. Похороны происходили в Ленинграде, на родине дельтапланериста, и беременная подруга взяла с собой Геньку, для поддержки.
– Порядочный Генька наш, но какой-то пресный, не влюбишься в него,– говорит подруга.– Нет, не герой моего романа.
Так она отвечает на мои намеки, мол, вышла бы ты за него замуж в конце-то концов!
Генькин аккордеон смолк. Как и весь тогдашний поющий и танцующий мир.
…И надо же, чтобы в тот день, когда мы встретились с Алевтиной на канале, рядом со мной опять был Генька. Он ходил со мной в библиотеку ДК «Родина», за книгами.
Алевтина, естественно, его не узнала, а меня узнала сразу, кинулась обниматься.
– Толян, поди ж сюда, покажись, какой вымахал жердина!
Жердина был прыщав и веснушчат. Хмурый, в Борьку, и добродушный, в Алевтину.
Генька отошел, чтобы не мешать.
Алевтина устроилась в НИИ– обслуживала множительную технику. Она усохла, кожа на лице заморщинилась, от прошлой красы остались разве что густые пепельные волосы, волнами лежащие в стрижке.
– Кого из наших встречаешь?– спросила Алевтина и, не дождавшись ответа, сообщила:– Директрису частенько встречаю. Вышла на пенсию. Внука пасет. Говорит, вот мы работали дак работали– и газеты к большой перемене подшиты, и фонды в порядке. Ой, ну ты, прям не узнать стало. Чё волосы не перекрасишь, все некогда?
Генька томился на взгорке. Ждал меня. Глядел на противоположный берег, где голуая спасательная станция. Подумывал, не перейти ли туда работать– сезонно и на свежем воздухе.
– Муж?– кивнула Алевтина на Геньку.
– Сосед.
– А, ну иди, а то неудобно. Дети-то есть?– спросила вдогонку.
– Есть.
– Кто?
– Мальчик и девочка.
– Я те с Толяном на мальчика пришлю, все чистое, глаженое. Заначила, дак с моего не дождешься!
– Генька, мне приснился сон…
– Валяй, рассказывай.
– Я получила важное письмо. Вышито красными нитками, по-английски. Мне очень важно знать, что там. Бросаюсь к полке за словарем. Вот сейчас узнаю главные слова! Но вышивки след простыл. Как сквозь землю провалилась. Ищу и не нахожу.
– Авантюристка!– именно это сомнительное качество Генька ставил мне в заслугу.– От кого это ты получаешь письма по-английски? И чего я тебе книги волоку?
– Ты верный друг, Генька.
– Допустим,– улыбнулся он (и я вдруг заметила, что верхние зубы у него металлические).– А Слава?
Славу я не помнила.
– Носатенький такой, рябой, с меня ростом. Он тебя со школы провожал. Учитель по труду.
– Ну и что?
– Ничего! Молоко вон разгрузили, будешь брать?
Генька входил в роль мужа. Семейную жизнь он представлял себе так: муж наседает, жена оправдывается.
Я стою в очереди, Генька, отделенный от меня двойным стеклом, курит. Стопка книг– на ржавом карнизе, клетчатая ковбойка времен молодости стискивает раздавшиеся его плечи. Генька расстегивает пуговицы на волосатой груди, почесывает ее, зевая.
– Тебе брать молока?– показываю я ему на бутылки сквозь мутное стекло.
Он качает головой. Дома он не питается. В столовой. «Одному и есть неохота».
Теперь Генька несет в обеих руках.
– На дачу потащишь? Надорвешься. Я б на месте твоего мужа…
Я ищу ключ по карманам.
– Валяй, валяй, это на тебя похоже,– говорит Генька.– Прикажешь снова в форточку влезать?
В форточку Геньке уже при всем желании не влезть. Ключ обнаружен в кошельке. Генька вносит сумки на кухню.
– Ничего у вас не меняется,– констатирует он, присаживаясь на край табуретки.– Как был бардак, так и остался.– И это ему тоже нравится.– Слушай, а не эту ли красотку мы с тобой тогда в роддом волокли?