Бросок на Прагу (сборник) Поволяев Валерий

— Так чего они хотят, фрицы-то? — повторил Горшков свой вопрос.

— Чтобы мы их беспрепятственно пропустили на запад, к американцам. Взамен обещают не трогать нас.

Капитан хмыкнул:

— А больше они ничего не хотят?

— Нет, товарищ капитан.

— Раз не хотят, то мы их в этой долине и положим. — Капитан на манер Фильченко вскинул кулак и резким движением опечатал воздух. — Чего захотели, галифе дырявые, — пропустить! Лучше бы дырки в штанах заштопали. А личный телефон американского генерала не спрашивали?

— Нет, не спрашивали, — без тени юмора ответил Петронис.

— Огонь! — тем временем вновь выкрикнул Фильченко, земля под ногами дрогнула, а с небольшого слюдянистого гребешка, поблескивавшего кварцевыми прожилками, вновь посыпалась крошка.

— Пранас, Пранас… — Горшков выплюнул изо рта песок, растер пятно сапогом. — Хороший ты все-таки человек, Пранас Павилович Петронис.

— А почему я должен быть плохим? — Петронис, похоже, не понял капитана, взгляд у него сделался озадаченным: действительно, почему он должен быть плохим человеком?

— Пранас, у русских так положено говорить, если они к кому-то хорошо относятся… Так выражают доброе отношение.

— Странное дело, — недоуменно проговорил Петронис, — на конюшне поросенок, а в стене два гвоздя. Такая логика?

— Примерно такая.

Внизу, в городской нарядной долинке, раздался запоздалый взрыв — видать, пламя, которое не могли удержать, подобралось еще к одной цистерне, пожевало ее немного, и бензин воспалился.

Черный жирный дым, повисший над головой длинной немецкой колонны, прибило к земле, взвихрило смерчом и накрыло башни танков, сплошь накрыло, ничего не стало видно: ни машин, ни людей. В беспорядочно скомканных космах дыма заблестели полоски огня, они то появлялись, то исчезали.

— Вот и пусть фрицы хлебают фирменное блюдо. — Горшков неожиданно сочувственно кивнул. — Сами же и заказали… Наше дело — только приготовить.

За первым взрывом последовал второй, мигом смел черные дымовые лохмы с машин, Горшков невольно поморщился — не хотел бы он оказаться там.

— Огонь! — снова прокричал Фильченко, с соседнего гребня, в срезах которого таинственно посверкивали вкрапления слюды и кварца, опять посыпалась крошка, затем вылезло несколько угловатых камней, с глухим зловещим стуком укатились в проделанную дождями и снегом ложбину.

Семидесятишестимиллиметровка опять закапризничала — подпрыгнула во второй раз и сломала плиту, на которой стояла, камень оказался хрупким, угловатые молнии-разломы проворно побежали по его телу.

— Публика, держи пушку! — закричал Фильченко.

На орудии сразу повисло четыре человека.

— Вона, даже «додж» не смог сдержать, — удивленно пробормотал кто-то.

Пушку вновь, кряхтя и поругиваясь, оттянули назад, водителю «доджа» чуть не надавали по шее — для профилактики, — чего не сумел удержать машины на тормозах?

— Может, ее к камням привязать? — предложил кто-то.

— Кого, пушку или машину?

— Пушку, балабол.

— Заряжай! — привычно скомандовал Фильченко, когда улеглась суматоха, прочистил горло — тяжелая это работа — тащить из болота бегемота и подавать команду «Огонь!».

Внизу, раздвинув завалы из нескольких машин, зашевелились танки, заревели моторами, перевернули вверх гусеницами какое-то длинное сооружение, очень похожее на передвижной понтон — неужели фрицы волокут его к Эльбе, чтобы переправиться на нем на ту сторону? Горшков усмехнулся ядовито, придержал усмешку пальцами: не к месту она.

— Как бы они не прорвались сюда, к колонне, — обеспокоенно проговорил Петронис.

— Не прорвутся, — убежденно произнес капитан, — там Пищенко. Он не даст им развернуться.

На край понтона вскарабкались, неуклюже тряся стволами, два танка, дали жидкий залп — снаряды взорвались на полсотню метров ниже дороги, на которой остановилась колонна Горшкова, выше фрицы бить не могли, стволы не задирались — это хоботы у слонов задираются как хотят, а стволы у орудий нет, для этого нужны были зенитки.

— Снарядов у дураков много, вот и занимаются глупостями, — прорычал Горшков, повысил голос: — Фильченко, не молчи, отвечай фрицам!

— Заряжай, публика! — тотчас же послышался крик младшего лейтенанта.

— Публика, съела два бублика… — проворчал Горшков. — И откуда он только слово это взял — «публика»? В Сибири такого вроде бы не было. И у Фильченко не было. Подцепил заразу…

— Поспешай, ребята! — Пригнувшись, будто под огнем, Фильченко перебежал от одной пушки к другой, потом к третьей, подогнал артиллеристов: — Поторапливайтесь, поспешайте! Ну! Не то конец войны проспим.

Господи, неужели близок конец войны, то самое, к чему они стремились все это время? Горшков ощутил, как воротник гимнастерки сильно сдавил ему шею, причинил боль, но эта боль отличалась от всех других болей, в ней было сокрыто что-то светлое, радостное, победное, он ослабил пуговицы на воротнике гимнастерки, выкрикнул, осекаясь, давясь собственным дыханием:

— Фильченко, ударь-ка еще раз двумя стволами по въезду в городок, что-то мне не нравится эта танковая возня, а затем накрой двумя снарядами выезд.

Снизу, перебивая рев танковых моторов, застрочили два пулемета, звук их был слышен очень хорошо, это были «МГ», что-что, а звук этой машинки Горшков отличит от двух десятков подобных, схожих звуков, — и вообще каждая марка пулемета, что у нас, что у фрицев, имеет свой голос, «МГ» — штука убойная, может достать и до колонны Горшкова.

— Вот собаки! — выругался за спиной капитана Мустафа.

— Собаки не собаки, а поберечься надо, — бросил капитан бранчливым тоном. — Мустафа, попытайся засечь, откуда бьют пулеметы.

— Счас, — заторопился ординарец.

— Ты глазастый, Мустафа… Постарайся.

— Счас, счас.

Мустафа перебежал к большому валуну, наполовину покрытому какой-то странной пятнистой ряской, валун прикрывал с фланга орудие, где сейчас колдовал Фильченко, наводил ствол пушки на въезд в город, — именно там активнее всего ворочались сейчас танки, стремясь освободить дорогу, распечатать пробку, наводил орудие младший лейтенант тщательно, промахиваться было нельзя, и Фильченко знал это не хуже капитана.

— Есть, один пулемет нашел! — возбужденно заорал Мустафа.

— Где он?

— Прямо под кирхой.

— На кирхе или под кирхой?

— Под кирхой, товарищ капитан.

— Интересно, интересно, — проговорил капитан с усмешкой, — чего ж патриоты этого городка не пустили стрелков на кирху?

— Видать, такова популярность гитлеровского войска у собственных граждан, товарищ капитан. — Мустафа снова заскользил биноклем по скоплению танков и людей.

— Боятся они нас, боятся… — Горшков откашлялся в кулак, подумал, что ведь так оно и есть — наверняка жители этого городка знают, как солдаты фюрера измывались над русскими бабами и стариками где-нибудь в Луцке, Смоленске, Краснодаре или в Новгороде и теперь страшатся очень: по счетам ведь надо платить. — Фильченко, а ну клади три снаряда под кирху!

— Есть три снаряда под кирху!

Одно за другим, сотрясая землю, небо, воздух, рявкнули три орудия. Бил младший лейтенант точно, под кирхой вспухли три ярких разрыва — хорошо положил снаряды Фильченко, ничего не скажешь, Горшков даже кивнул одобрительно: так их, так! — надо полагать, что трех снарядов на одного пулеметчика достаточно. Пулемет перестал бить — видать, завязало его в узел и зашвырнуло куда-нибудь на городскую помойку. Но второй пулемет еще жил, о щит крайнего орудия щелкнули несколько пуль, с электрическими брызгами отрикошетили.

— Мустафа! — Горшков поморщился — еще не хватало, чтобы людей порубило, протестующе повел головой в сторону, будто ему перехватило горло, но дыхание было свободно, горло ничто не перехватывало. — Ну что там со вторым пулеметом?

— Пока не могу нащупать, — виновато пробормотал Мустафа.

— Да вон он! — вмешался Коняхин. — Вон! Под дым залез, прикрывается. Возьми двадцать метров левее от горящего танка и увидишь.

— Ну-ну, — с уважением произнес Мустафа, — глаз как у столетнего ворона — все видит. Никакой бинокль не нужен. После войны тебя, Коняхин, надо в Москву, на сельскохозяйственную выставку отправить. Как человека, которому должны подражать пионеры.

— Отправь, — добродушно произнес сержант, на подначки он не реагировал, — я не против. Если, конечно, у тебя деньги будут.

— Мы всем полком, брат, на это дело скинемся… — Мустафа заведенно помотал биноклем в воздухе и вновь приложил окуляры к глазам. — Точно, гад, палит и не морщится. Товарищ капитан!

Но капитан не слышал его, он давал поспешные указания Фильченко.

— Три снаряда в эту точку! Давай, младший лейтенант, да побыстрее! — Несколько пуль, уже ослабших, просвистели над головой Горшкова, он пригнулся, выругался в сердцах: — Суки!

Фильченко приник к прицелу, проворно завращал колесо наводки и почти тотчас же закричал:

— Есть цель! — Назвать координаты пулеметчика было для него делом нескольких секунд, после чего младший лейтенант приподнялся над щитом орудия. — Заряжай!

Выстрелы громыхнули один за другим, россыпью. И на этот раз снаряды легли точно и кучно, почти один в другой.

— У-уф-ф! — Фильченко отер рукавом гимнастерки мокрый лоб, пальцами что-то выщипнул из своего длинного носа и вновь подал привычную для себя команду — она, наверное, до конца дней будет звучать у него в ушах — даже во сне: — Заряжай!

Горшков прислушался: заработал второй пулемет или нет? Второй пулемет молчал, капитан удовлетворенно наклонил голову: важная штука — хороший артиллерист на войне. Даже дышать сделалось легче. Он высунулся из-за камней и посмотрел вниз: что там, в номерном городке?

В городке началась паника: бегали люди, чадили танки, горели два небольших скульптурных домика; всякий огонь, который всегда вызывал у капитана жалость, на этот раз жалости не вызвал: немцы сами виноваты в том, что сделали — зачем пришли в Россию? Кто звал? Неужели им была неведома простая истина: за все сделанное надлежит расплачиваться, и не своими деревянными марками, будь они неладны, а монетой куда более серьезной.

Что-что, а это умные люди — немцы должны были знать.

Младший лейтенант вопросительно покосился на Горшкова, помял пальцами длинный нос: какие будут дальнейшие указания? Горшков взгляд вопросительный уловил, в ответ рявкнул грозно:

— Продолжай стрельбу, Фильченко!

— Товарищ капитан, мы и так весь боезапас потратили.

— Фильченко, продолжай стрельбу!

Он был прав и не прав одновременно, капитан Горшков: за израсходованный снарядный припас спросят не с него, а с младшего лейтенанта Фильченко, а с другой стороны, колонна Горшкова не сможет пройти через этот городок, если они не свернут голову немцам. Искать объездную дорогу — это значит вернуться в Бад-Шандау и уж оттуда начинать бросок снова. Этого не простят капитану ни командир артиллерийского полка, ни генерал Егоров, ни генералы, стоящие выше его, никто. И если уж выбирать из двух зол, то только то, которое весит меньше.

Фильченко подчинился капитану — бил по немцам беглым, разрывы снарядов возникали и в голове гитлеровской колонны, в хвосте, и в середке — везде, словом, казалось, что нет места, куда бы ни падали снаряды Фильченко, всполохи огня слепили, вызывали в глазах резь, на разрывы наползали снопы жирного дыма, осколки кромсали в клочья пространство, черный дым делался гуще, в этом аду, теряя разум, метались, кричали люди.

— Товарищ капитан! — проорал Мустафа на ухо Горшкову — все это время ординарец не выпускал из рук бинокля. — Белый флаг!

— В третий раз, — поморщился капитан. — Фильченко, стоп! — Капитан проверил, все ли пуговицы застегнуты у него на воротнике. — Ладно, даем фрицам еще одну попытку, последнюю.

Петронис, как ни в чем не бывало, стоял в стороне и читал немецкую газетку.

— Пранас, приготовься! — предупредил его капитан.

Петронис неторопливо сложил газету, помял пальцами виски, глубоко вгоняя кончики в костяные выемки.

— Глаза что-то барахлят, — пожаловался он, — и устают быстро. К врачу бы…

— В условиях войны вряд ли удастся, — в голосе Горшкова прозвучало сочувствие, — для этого в тыл надо ехать, но кто отпустит?

— Парламентеры идут, — тем временем сообщил Мустафа — от бинокля он не отрывался.

— Сколько их?

— Счас… Много! Раз, два, три… пять… семь. Семь человек, товарищ капитан.

— Раз так много посылают — значит, боятся. Нас столько не будет — пойдем втроем. Покажем, что мы их не боимся. Я пойду, Петронис… и ты, Мустафа.

— Есть! — бодро отозвался Мустафа.

— Автомат только держи на взводе, ладно? Мало ли чего? Когда зайца прижимают коленом к стенке, он начинает выть, как волк, и кусается, как настоящий волк. Бывали случаи, когда раненый заяц лапами вспарывал охотнику живот и выпускал наружу кишки.

— Заяц? — усомнился Петронис.

К Горшкову подступил ефрейтор Дик, необычно подтянутый, застегнутый на все пуговицы, поправил пилотку, сдвинутую на затылок.

— Товарищ капитан, возьмите меня с собой, — неожиданно попросился он.

— Дик, в этом походе нет ничего интересного: парламентеры и парламентеры, обычное трали-вали — кто кого переболтает.

Красное обожженное лицо Дика сделалось багровым, он заторопился, задергался, начал глотать слова.

— Дак исторический же момент, товарищ капитан, мне он о-о-о-очень любопытен, — нездоровая багровость заползла Дику даже под волосы, — я ведь так… я, знаете, иногда пишу. Напишу и об этом, товарищ капитан. Возьмите меня с собой! Четвертым.

— Ладно, — решился Горшков, — ладно… Где трое, там и четверо — один хрен. Все равно их больше. Собирайся, Дик. Автомат проверь.

— Есть! — обрадованно вытянулся Дик, всякие заикания, глотание слов и запятых, пропуски в речи мигом остались позади, суровое лицо ефрейтора украсилось улыбкой. Редкая штука для Дика.

— А насчет прошлого разговора, Дик, — капитан предостерегающе поднял указательный палец, — ты выброси его из головы и никогда не впадай в тоску, ладно? На войне это недопустимо. — Горшков подтянул ремень, поправил гимнастерку. А с другой стороны, можно и не поправлять, на встречу с парламентерами победитель может явиться в любом костюме, в любой обуви, даже в портянках. — Ладно, Дик?

В ответ Дик улыбнулся скупо, как-то неохотно, в глазах у него возникла печальная тень — возникла и через несколько мгновений исчезла, Дик расправил плечи — он даже ростом сделался выше и моложе стал, вот ведь как.

— Я в полном порядке, — сказал он, — что было, то уже ушло, товарищ капитан.

— Вот и хорошо. — Горшков поискал глазами младшего лейтенанта. — Земеля, как у тебя со снарядами?

— Снаряды на исходе. По одному — два снаряда на орудие.

— Ладно, — молвил капитан, бодрясь, — живы будем — не помрем. Готовь к стрельбе минометы. Все может быть… Ну а мы пошли.

Он перепрыгнул через каменную плиту, вмазанную в край дороги, и двинулся по осыпи вниз, разваливая сапогами каменную крошку — не двинулся даже, а поплыл с шумом и звенью. Подумал, что у каждого камня — свой звук, как и у металла, звуки эти хоть и рядом находятся, зачастую почти неотличимы, а все равно двух одинаковых звуков у камней не бывает.

Впереди, на округлом, вросшем в осыпь валуне, он увидел нарядную, с металлическим блеском, проложенным по спине тонким стежком, змейку; тело у нее было тонкое, длинное, встревоженно приподняв изящную головку; змея в следующий момент клюнула ею вниз, будто проглотила что-то и исчезла.

Следом за капитаном по осыпи поплыл Мустафа, быстро догнал командира, был ординарец молчалив и сосредоточен, словно бы обдумывал что-то — он привык страховать Горшкова, страховал и сейчас, завершали движение Петронис и Дик. Могли бы, конечно, пойти и меньшим составом, но капитан не сумел отказать Дику.

В группе немецких парламентеров первым шел, судя по погонам, оберст — пехотный полковник, высокий, поджарый, большеносый, с сильными решительными движениями, за ним — лейтенант, такой же поджарый и энергичный, как и полковник, размахивающий большим белым флагом, рядом с лейтенантом шел человек в непонятной форме, какую Горшков еще не встречал, с плоским бледным лицом и узкими, почти бесцветными глазами.

Остальных капитан не стал рассматривать, важно было охватить взглядом первый ряд, оценить его и приготовиться к разговору, точно так же на него оценивающе смотрел голенастый оберст, с трудом вышагивавший в гору, сейчас это стало заметно особенно: несмотря на резвость и кажущуюся силу движений, оберст шел с трудом. Возможно, он недавно был ранен. Все могло быть, но этим не стоило забивать себе голову.

Сошлись на каменистой площадке, оберст устало козырнул, представился, капитан Горшков представился в ответ.

Человек в непонятной форме, украшенной немецкой медалью, оказался переводчиком. Говорил он по-русски так же хорошо, как и Горшков, без акцента. Говор у него был московский либо сибирский, эти говоры похожи.

— Власовец? — спросил у него капитан.

— Да, из РОА, — с достоинством ответил переводчик.

— РОА — это что за зверь такой? — Горшков враз сделался хмурым и злым.

— Русская освободительная армия.

Все было ясно как божий день. Три буковки эти, «РОА», были неведомы капитану только сейчас, это позднее они стали встречаться ему чаще, а пока он знал другое слово, недоброе — «власовцы». Рассуждать на тему власовцев ему не хотелось.

— Ну и чего хотят твои хозяева? — грубо, на «ты», спросил капитан.

Плосколицый сменил чистый московский язык на другой и бойко залопотал на смеси чухонской, бердичевской, немецкой и одесской мов, Горшков его совсем не понял, а вот оберст понял хорошо и в довесок произнес несколько звучных жестких фраз, которые дошли до капитана, будто он разговаривал с оберстом без всякого толмача.

— Господин полковник говорит, что в городке находится полторы дивизии с вооружением и полным боекомплектом, — начал тем временем скороговоркой переводить толмач, глотая слова и запятые. — Даже если солдаты начнут наступать, идя в гору в лоб, на ваши пулеметы и орудия, вы не сумеете остановить их. И перебить не сумеете, господин капитан.

— Ну и что? — хмыкнул Горшков совсем непротокольно. — И что дальше?

— Господин полковник предлагает разойтись по-мирному. Вы пропускаете немецких солдат, немецкие солдаты, не трогая, пропускают ваших.

— Не получится, — отрицательно покачал головой капитан. — Я приму только одно — безоговорочную капитуляцию. Полную сдачу в плен. Без всяких условий. Иначе мои орудия снова откроют огонь. Снарядов у меня достаточно для того, чтобы перемолоть полторы дивизии господина оберста. Плюс у меня танки. Я их спущу вниз и поставлю на прямую наводку. У меня стадвадцатимиллиметровые минометы, которые я пока не задействовал… Достаточно?

Переводчик кивнул, останавливая капитана, — иначе все не запомнить, — перешел на язык, которым общался с немцами. Пока он говорил, лицо оберста мрачнело на глазах.

Внимание Горшкова привлек один немец из свиты оберста — молодой, с белесыми, наполовину выгоревшими волосами, выбившимися из-под пилотки, с такими же обесцвеченными ресницами и тонкими женскими губами. Был он какой-то дерганый, словно недавно получил контузию, нервный, из рук не выпускал автомата, поглаживал его, словно любимую кошку.

Капитан понял, что этого немца из вида нельзя выпускать, нагнул голову чуть вбок и едва слышно, не разжимая рта, позвал:

— Мустафа!

В одно мгновение Мустафа выдвинулся вперед, встал рядом с командиром крепко скроенный, невысокий, готовый в любую секунду действовать, по другую сторону Горшкова также встал разведчик — передвинулся из второго ряда — ефрейтор Дик. Мустафа и Дик также обратили внимание на нервного немца — не понравился он им.

— Это нечестно! — неожиданно воскликнул оберст, щеки у него побурели.

— О честности надо было думать двадцать второго июня сорок первого года, господин оберст, — произнес Горшков повышенным тоном. — Даю вам пятнадцать минут на принятие решения. Если через пятнадцать минут на кирхе не будет поднят белый флаг, я открываю огонь. И тогда уже никаких переговоров не будет.

Пока власовец переводил эти слова оберсту, нехорошо светившемуся своим побуревшим лицом, нервный белесый немец начал дергаться, хлопал ртом, будто на язык ему попала муха, и он никак не мог ее выплюнуть, руки блудливо забегали по автомату — очень странный был этот гитлеровец. В глазах его родился болезненный блеск. Мустафа, увидев это, предупреждающе приподнял ствол своего ППШ.

Толмач закончил говорить, плоское лицо его посерело, во взоре появился испуг — он боялся… Понимал, что за прошлое придется отвечать, и боялся этого: в Красной армии есть люди, которые специально охотятся за такими, как он.

Нервный немец тем временем прокричал что-то яростно, сплюнул себе под ноги, вскинул вверх руки с автоматом — был взбешен требованием Горшкова, — и вдруг, ловко перехватив «шмайссер», нажал на спусковую собачку.

Ефрейтор Дик, находившийся рядом с капитаном, прыгнул вперед, очередь, предназначавшаяся Горшкову, попала в него — он успел прикрыть командира. Дик застонал, согнулся подбито, безъязыко засипел — в него вошло не менее семи пуль. Мустафа прямо с бедра всадил в немца очередь из ППШ.

У того «шмайссер» выскользнул из рук, шлепнулся в камни и, будто ненужная железка, дребезжаще загремел, поскакал вниз, втыкаясь стволом в валуны, подпрыгивая, совершая безумные прыжки то в одну сторону, то в другую. Горшков подхватил ефрейтора на руки:

— Дик! Дик!

Бурое лицо оберста в несколько мгновений сделалось белым — он не ожидал такого поступка от людей из своего эскорта, испуганно прижал руку к груди. Грязная, испачканная пеплом и горелым маслом рука эта на глазах сделалась полупрозрачной, какой-то бескостной, мертвой.

— Дик! Дик! — продолжал звать ефрейтора Горшков. Все было бесполезно — ефрейтор Дик умирал.

Стрелявший немец отлетел в другую сторону от своего автомата, очередь ППШ отделила его от группы парламентеров, вообще отделила от этого мира, он широко открыл свой рот, прошамкал что-то невнятное, на губах его показалась кровь, брызнула на подбородок.

Немец еще был жив и еще мог говорить, но в глазах его уже появился туман, похожий на дым, будто он упал лицом в костер, наелся всего, что было среди углей, в огне, просипел булькающе:

— Русские свиньи, пропустите нас!

Горшков дернулся, вскинул голову. Пальцы его были липкими от крови. Это была кровь Дика. Встретившись глазами со взглядом Петрониса, капитан вопросительно вскинул голову еще выше.

— Он сказал: «Русские свиньи, пропустите нас!» — нехотно перевел Петронис, поморщился: такие вещи лучше не переводить.

Мустафа вновь ткнул стволом автомата в сторону немца и нажал на спусковой крючок. Короткая, очень короткая, в два патрона очередь добила фрица, приподняла над осыпью, перевернула через голову один раз, потом второй и уложила на одном из валунов, — умирая, немец отчаянно замолотил ладонью по каменной крошке: шлеп, шлеп, шлеп… Внезапно рука остановилась, обвяла и, словно бы сама по себе распрямилась, отползла в сторону.

— Дик! Дик! — продолжал звать ефрейтора Горшков.

Оберст прижал к груди вторую руку, наложил ее на первую крестом, пробормотал побелевшими губами:

— Господин капитан, это недоразумение… Поймите! Этот сумасшедший действовал без приказа, по своей воле.

Горшков словно бы не слышал оберста, продолжал звать человека, который прошел с ним дорогу от Сталинграда до Эльбы, воевал честно, не дрожал, как осиновый лист, не подводил, не сворачивал в сторону. А могил на той ухабистой дороге, по обочинам, осталось много — если посчитать, то, наверное, и со счета можно сбиться, но капитан помнит все могилы — все до единой.

И вот Дик… Дик выгнулся у капитана на руках, попытался приподняться, захрипел, словно бы у него перетянули чем-то тугим горло, на гимнастерку изо рта у него потекла кровь, в следующее мгновение Дик неожиданно обмяк, повис на руках Горшкова.

Все.

Капитан поднял голову, незрячими глазами обвел собравшихся, сквозь плотно сжатые зубы всосал в себя воздух.

Оберст продолжал что-то говорить, но Горшков не слышал его, слова полковника повисали в воздухе, превращались в ненужный мусор, легкий, пахнущий снегом ветер относил их в сторону, и они растворялись в пространстве.

Где-то недалеко, в каменных расщелинах, лежал снег, ветер пытался выковырнуть его из схоронок, выдуть, но плотный, уже обледеневший по весне снег сидел прочно, не поддавался, иначе с чего бы ветру пахнуть каленым, насквозь пропитанным насморочным духом снегом? Плечи у Горшкова задрожали мелко, сквозь плотно сжатые зубы протиснулся глухой взрыд, но в следующее мгновение капитан овладел собою.

— Мустафа! — позвал он. — И ты, Коняхин… Берите Дика, несите его наверх, в «додж».

— Может, здесь похороним, товарищ капитан?

— Здесь мы его хоронить не будем. — Капитан отрицательно покачал головой. — Делайте, что я сказал.

Оберст, поняв, что его уже никто не слушает, замолчал. Ему со своей командой надо было бы уходить, но уйти без ответа, без решения русских, он не мог.

— Господин капитан, — позвал Горшкова толмач-власовец, но капитан не слышал его, рот у Горшкова дергался, словно в немом плаче, он опустил голову — чувствовал себя виноватым перед Диком: ну зачем он взял его с собой? — затем исподлобья обвел взглядом пространство, сизые, пригревшиеся на солнце горы, редкие деревья, растущие среди каменьев, далекую долину, откуда к ефрейтору пришла смерть, сжал веки.

Дик спас его. Не ринься он вперед, опоздай на полмига, не прикрой капитана, на его месте лежал бы Горшков. Коняхин подхватил обвядшего, сделавшегося очень тяжелым Дика под руки, Мустафа — под ноги, и они, сгибаясь едва не до земли, кряхтя, поволокли тело ефрейтора Дика в гору.

— Господин капитан, я очень сожалею о том, что случилось. — Одеревяневший голос оберста был расстроен, он покашлял в кулак.

— Даю вам на размышления не пятнадцать, а двадцать минут, — жестко потыкав пальцем в воздух, проговорил Горшков. — Если через двадцать минут на кирхе не будет висеть белый флаг, я открою огонь из всех имеющихся у меня стволов, в том числе из минометов и танковых орудий.

Как Пищенко будет стрелять из танков, находясь на высоте, капитан не представлял, но тем не менее танки решил обозначить: пусть это тоже пощекочет немцам нервы.

— Я хотел бы обговорить условия… — начал было оберст, но Горшков оборвал его:

— Никаких условий! Белый флаг на кирхе — единственное условие. И — полная капитуляция, только это, господин оберст, — капитан снова ткнул пальцем в пространство, — это и больше ничего. — Горшков глянул на испачканные кровью руки — это была кровь Дика, лицо его дернулось, и капитан, не дожидаясь, когда Петронис закончит переводить, повернулся и, тяжело опадая на один бок, пошел в гору.

На ходу отвернул рукав гимнастерки, взглянул на часы и, не оборачиваясь, бросил:

— Пранас, скажи им, что время пошло. В четырнадцать ноль-ноль на кирхе должен висеть белый флаг. — Горшков расстроенно махнул рукой и не стал объяснять, что будет иначе — немцы это хорошо знают и без него.

Из-под сапог капитана колючими брызгами вылетала каменная крошка, рождала неприятный звук, катилась вниз, на глаза наполз неприятный радужный: туман — наполз и не проходил, сколько его капитан не стирал с ресниц.

Он ругал себя, клял за то, что разрешил Дику пойти на встречу с парламентерами, при этом совершенно не думал о том, что было бы с ним, если б Дик не закрыл его от пуль… Превратился бы тогда капитан в одну большую дырку.

Горшков много смертей перевидал на фронте, самых разных, пришел к выводу, что глупых смертей не бывает, — всякие бывают: случайные, преднамеренные, тяжелые, легкие, на миру и в одиночестве, быстрые и затяжные, но только не глупые, он понимал, что смерть солдата на войне — это штука обязательная, предписанная судьбой, но никогда не подозревал, что смерть подчиненного бойца может так здорово задеть.

Гибель Дика задела больно, сильно — у Горшкова даже, кажется, на какое-то время остановилось сердце, невозможно стало не то чтобы дышать — даже держаться на ногах, вот ведь. Капитан карабкался по осыпи следом за Мустафой и Коняхиным, выплевывал изо рта горькую слюну, крутил головой, вытряхивая из ушей звон, стремясь захватить губами хотя бы немного свежего воздуха и морщился оттого, что это не получалось.

Господи, почему так несправедлива бывает судьба? Одним дает все, у других отбирает последнее…

Через несколько минут он догнал Коняхина с Мустафой, ухватился пальцами за ремень, которым был перепоясан Дик, приподнял чуть тело — все мужикам будет легче нести, пробормотал горестно:

— Ох, Дик!

На войне человек часто чувствует свою смерть, он словно бы видит ее издали, и если он, как ефрейтор Дик, сообщает о ней другому человеку, то надо сделать все, чтобы удержать его от каких-либо действий. Горшкову рассказывали, например, что летчики не берут на задание пилота, неожиданно увидевшего во сне свою смерть или получившего знак свыше в виде расколовшегося зеркальца… Предчувствие может обернуться острой тоской, похожей на крик, на внезапное отчаяние… Летчики это знают, потому и не берут в бой пилота, получившего «метку». Но то — летчики. А артиллеристы, пехотинцы, они что?

Вот и получается, как ни клади карты, он, капитан Горшков, сгубил Дика.

Красное обгорелое лицо Дика побледнело, сделалось желтым, но и восковой оттенок вскоре начал исчезать, это происходило на глазах — попавший когда-то в полыхающий подвал Дик — он спасал товарища, который должен был обуглиться, превратиться в пепел, — обрел в конце концов красную младенческую кожу, на которой мелкими белесыми точками проступили поры.

Быстрое преображение, — Дик словно бы становился иным человеком, совершенно чужим, незнакомым, такого Дика капитан не знал, и это обернулось тем, чем и должно было обернуться, — глухой, болезненной, как предчувствие смерти тоской. Капитан втянул сквозь зубы воздух, задержал его во рту, словно бы хотел погасить огонь, возникши в нем.

Сверху, через закраину дороги, через камни перемахнули несколько разведчиков, покатились по осыпи вниз, навстречу скорбной процессии, оттеснили от Дика капитана, подменили Мустафу и Коняхина, около тела встал еще один человек — Юзбеков, ухватился покрепче за ремень Дика… Процессия двинулась в гору проворнее. Горшков остановился, оглянулся.

Немцы двигались вниз поспешно, словно бы боялись потерять время, отведенное им капитаном. Оберст двигался проворнее всех.

Петронис это тоже засек. Удрученный, с виновато опущенной головой, он разгребал сапогами плывущую каменную крошку, поднимаясь следом за Горшковым. На душе у Пранаса было также муторно, как и у капитана: та же боль, те же горькие мысли, похожие на сдавленный крик. Горшков остановился — надо было подождать Пранаса.

Запыхавшийся Петронис прижал к груди руку, выкашлял что-то из себя.

— Сердце чего-то пошаливает, — пожаловался он.

— Рано еще, Пранас, — угрюмо пробормотал Горшков. — Сколько тебе лет?

— Да столько же, сколько и вам, товарищ капитан. Мы — одногодки. — Петронис улыбнулся неожиданно застенчиво.

— Мне тоже рано хвататься за сердце, Пранас. Хотя такие истории, как только что происшедшая с Диком, способны порвать на куски любое крепкое сердце. — Горшков поморщился, ему так же, как и Петронису, захотелось ухватиться рукой за свое сердце, и он потянулся пальцами, чтобы это сделать, но не сделал, опустил руку. — Эх, Дик, Дик! Вернемся в Россию, в первой же церкви отслужу за тебя молебен.

Горшков не выдержал, окорачивая себя, стиснул зубы.

У кого-то, кажется у Шолохова, Горшков вычитал, что в минуты горя у человека даже яркое солнце накрывается черным кругом, делается незрячим, темным и страшным.

Солнце, безмятежно висевшее над людьми, над скопищем техники, неожиданно потускнело, увяло и, чтобы не видеть того, что будет происходить, вообще удалилось за длинное, будто скирда соломы, кудрявое облако, землю накрыла такая же длинная огромная тень, краски разом лишились своей бодрящей яркости, — угрюмо, скудно сделалось в мире.

Это сколько же Горшков потерял людей за годы войны, за все это проклятое время, — можно ли сосчитать потери? Сосчитать-то можно, только есть вещи, которые счету не поддаются. Люди, которые попадали к Горшкову в разведку, — товар штучный, не конвейерный, таких людей природа производит мало, да потом, такой народ сызмальства готовит себя к разным испытаниям.

Как писал один классик, они, будучи малыми мальцами, жгут себя раскаленными гвоздями, чтобы привыкнуть к боли, босиком ходят по красным, только что из печи, угольям и битому стеклу, учатся глотать иголки и обрезки железной проволоки, есть лед в морозную пору и обходиться без воды в лютую жару — это только по части физической подготовки… А по части подготовки мозговой?

Хоть и не поддавались потери полковой разведки счету, а как-то, в перерыве между двумя бросками на ту сторону фронта, Горшков подсчитал, сколько же он потерял людей. Число потерь выглядело удручающе: зашкаливало за шестьдесят человек. Горшков сдавил ладонями виски и долго сидел неподвижно, перебирая каждого ушедшего в памяти… Старшина Охворостов — лучший добытчик языков, Игорь Довгялло, благородный парень, обращавшийся к пленным на «вы», шустрый Арсюха Коновалов, большой мастер что-нибудь где-нибудь спереть, он мог стащить из-под носа немецкого генерала секретную штабную карту, у него это всегда получалось, вчерашний школяр Валька Подоприворота, белорус Кузыка, вечный ефрейтор и неугомонный смехач Амурцев, которого хлебом не корми, дай только возможность над кем-нибудь пошутить… Шувалов — «красный граф» и кубанец Мануйленко, «комик» с Севера, уроженец коми-пермяцких краев, меткий охотник Торлопов и Коля Новак, в котором было намешано, как он сам рассказывал, шесть кровей… И так далее. За каждого из них, как за ефрейтора Дика, надо отслужить молебен.

Они ушли, а командир их, Иван Горшков, остался… Зачем, спрашивается, остался?

Искал на это ответа Горшков и не находил. С другой стороны, войну эту страшную кто-то же должен был довести до конца и дожить до победы, правда? Правда. Вот Горшкову и выпала эта доля — вытянул он из сотни коротких спичек одну длинную.

Горло ему сдавило что-то крепкое, недоброе, губы дергались сами по себе, Горшков пытался совладать с собою, но не мог — не получалось.

Он первым поднялся на закраину дороги, перевел дыхание, солнце, совсем недавно светившее радостно и ярко, не думало вылезать из-за облака, сделалось темно, как вечером…

Непонятно было, то ли дождь должен был пойти, то ли снег, то ли виноват дым, поднимающийся снизу, из городка, то ли вообще светопреставление должно было свершиться — ни весной, ни летом таких дней быть не должно.

Следом поднялся запыхавшийся Петронис с усталым видом и запавшими глазами, помял себе грудь, хотел что-то сказать, но промолчал.

Капитан в очередной раз глянул на часы, качнул головой удивленно — непривычна была дневная темнота, — позвал зычным голосом:

— Фильченко!

Фильченко не было видно — он находился у танкистов, пробовал договориться насчет снарядов, но танковые снаряды для его пушек не годились, — встал перед Горшковым, будто из-под земли вытаял, козырнул.

— Готовься, земляк, к стрельбе, — предупредил его капитан.

— У меня снарядов осталось ноль целых ноль десятых на каждый ствол.

— Вот все их по врагу и выпустим. — Капитан неожиданно нахохлился и добавил: — Если, конечно, немцы не поднимут на кирхе белый флаг.

Страницы: «« 4567891011 »»

Читать бесплатно другие книги:

Элис Манро давно называют лучшим в мире автором коротких рассказов, но к российскому читателю ее кни...
Четыре бестселлера в одной книге! Знания этой книги проверены миллионами читателей в течение несколь...
Это книга-открытие, книга-откровение! Книга – мировой бестселлер, ставший для нескольких миллионов л...
Священнослужители идут в деревушку, спрятавшуюся в глуби лесов. Их пригласили провести церемонию вен...
Одиннадцать лет назад судьба и людское коварство, казалось, навеки разлучили Мэтта Фаррела и Мередит...
Православная газета «Приход» не похожа на все, что вы читали раньше, ее задача удивлять и будоражить...