Великая гендерная эволюция: мужчина и женщина в европейской культуре Елизаров Евгений

В особенной мере это проявляется в произведениях искусства. Мы знаем, что они, юридически принадлежа кому-то одному, формируют духовный облик в конечном счете всего социума. Их роль не может быть ограничена тем, чтобы обставлять закрытый для всех быт формальных владельцев. Между тем произведение искусства, как в оптический фокус, в единичную вещь сводит творческий гений всей своей эпохи. Но ведь то же самое (пусть и в не столь заметной, даже микроскопичной дозе) обнаруживает в себе каждый искусственно изготовленный предмет. Просто здесь проявляется еще один из аспектов всеобщего разделения труда: даже одноименный труд может проявлять (и проявляет) себя в разных формах, которые материализуются в разных группах потребительных стоимостей, начиная с эксклюзивных и кончая тем, что принято относить к экономклассу. При этом каждая из них отличается степенью воплощения материальных, культурных и нравственных ценностей своего времени. Другими словами, в производство каждой вещи вкладывается отнюдь не обезличенный, но вполне определенный в техническом, технологическом, социальном, эстетическом, наконец (но не в последнюю очередь) духовно-нравственном измерениях труд.

Таким образом, если все это справедливо для нашего времени, следует думать, что и в архаическую эпоху чужая душа, вложенная в производство, не могла не влиять на того, кому эта достается его продукт. Более того, на не столь искушенного культурой, как наш современник, магия вещи должна была действовать гораздо сильнее.

2.3. Женщины

2.3.1. Правосостояние

Не следует думать, что переход к матриархату ведет к действительному закабалению женщины, ее «превращению в рабу мужских желаний, в простое орудие деторождения». Уступая первенство мужчине, она сохраняет весьма значимое место как в семейной иерархии, так и в семейной жизни.

Дело не только в том, что уже с самого начала, достающаяся мужчине «по обмену», женщина приносит с собою в его дом и известную долю имущества. Правда, считается, что последнее поначалу полностью переходит во власть мужа (точнее, нового домовладыки), и тот вправе распоряжаться им по своему усмотрению даже в случае расторжения брака. Так, «Если человек отвергает свою жену, то, если он пожелает, он может дать ей что-нибудь; если не пожелает, может не давать ей ничего, она уйдет ни с чем»[49], говорится в Среднеассирийских законах. Но это связывалось главным образом с тем, что в глубокой древности развод – большая редкость. Однако даже в архаический период это право не может быть абсолютным: «Те родственники, которые по глупости живут, [используя] собственность женщины, средства передвижения, предназначенные для женщин, или одежды, те грешники идут в ад»[50]. Свидетельствуют об этом и другие нормы права. «Если мужчина возьмет себе жену и приведет ее в свой дом, то он берет ее приданое вместе с ней. Если женщина в его доме умрет, а ее имущество сжигают во время похорон, то мужчина должен получить ее приданое. Но если она умрет в доме отца своего и если остаются дети, то мужчина не должен получить ее приданое»[51]. В классическом семейном праве Рима это обстоятельство эволюционирует в норму, согласно которой приданое уже не переходит в собственность мужа, он получает только право управления им.

Правовые нормы отражают стереотипы сознания, а над сознанием человека долгое время господствует прошлое социума. Между тем в прошлом магия вещи отнюдь не теряла свою силу с появлением нового владельца, и нейтрализация ее воздействия, как мы помним, требовала особых процедур (одной из которых является ответное дарение). Но все же главным рудиментом сохранявшейся власти является тот факт, что даже после смерти домовладыки женщине предоставлялось известное обеспечение[52]. Никогда выполнившая свой долг (родившая наследников) женщина не «выбрасывалась на улицу»; лишь экстремальные обстоятельства (нам еще придется говорить о них) вынуждали поступаться обязательствами мужчины по отношению к ней.

Но если властью над новым хозяином обладает даже неодушевленный предмет, то, несомненно, хотя бы ее долей должна обладать и «вещь», способная к «членораздельной речи». Как любой член семьи, женщина становится (и остается) «продолжением» прежнего патриарха, поэтому даже переход в чужой дом не может окончательно разорвать сакральную связь между ней и главой ее собственного рода. Не случайно в Риме первая форма семьи знает только агнатическое родство. В ней оно признается исключительно по отцовской линии. В агнатическую семью, помимо ее основателя, входят: жена, подчиненная власти paterfamilias, его дети, жены сыновей, состоявшие в браке и подчиненные не власти своих мужей, а власти хозяина дома, и, наконец, все потомство сыновей – внуки, правнуки и т. д. В этой семье только paterfamilias обладает всей полнотой прав. Кровная же связь по линии женщины – совершенно закрытая и для него сфера. Так что сакральное единство женщины с ее прежним домом и его (во всяком случае, здравствующим) владыкой продолжает сохраняться даже после замужества.

Это же сохраняющееся единство делает невозможным и любой «беспредел» по отношению к ней (разумеется, если она сама не переходит известной черты). Не нравственное чувство мужчины (неведомое еще гомеровским героям) заставляет соблюдать ее права – покрова власти кого-то другого простираются над нею и принуждают к осторожности.

Повторим сказанное в самом начале. Подчиненная роль не означает низведения женщины до положения неодушевленного предмета. Права мужа, главы дома по отношению к ней существуют, но, разумеется, даже простираясь на ее жизнь, они существенно отличаются от права на вещь. «Не лишено интереса сопоставление §§ 197–198 ХЗ [Хеттские законы. – Е. Е.] с § 15 САЗ [Среднеассирийские законы. – Е. Е.]. Мы видим, что и в том и в другом случае муж, застигший жену и ее любовника на месте преступления, может их убить. При этом у ассирийцев требуется представление клятвенных показаний, чего нет у хеттов. Однако удивительная текстуальная близость сопоставляемых статей, а также категорический смысл самого § 197 ХЗ не должны оставлять никакого сомнения в том, что наказание (убийство жены и ее любовника) у хеттов также следовало за доказанным составом преступления. Здесь исключался всякий произвол со стороны супруга, и его право казнить жену и ее любовника основывалось на строго законном основании. Муж в данном случае выступал как представитель закона, как законный обвинитель, судья и исполнитель судебного решения»[53].

Правда, на первый взгляд может показаться, что правоприменительная практика все-таки свидетельствует об уравнении ее с бездушным предметом. Так в римском праве рядом стоят две нормы закона: «Давность владения в отношении земельного участка [устанавливалась] в два года, в отношении всех других вещей – в один год, – гласит одна из них; …женщина, не желавшая установления над собой власти мужа [фактом давностного с нею сожительства], должна была ежегодно отлучаться из своего дома на три ночи и таким образом прерывать годичное давностное владение [ею]»,[54] – устанавливает другая. Однако мы знаем, что в действительности женщина далеко не бесправна: она обладает известной властью над своими детьми; ей подчиняются домашние рабы; она распоряжается вещами, многие из них доступны только ей; в полигамной семье (а именно такова архаическая ее форма) выстраивается своя иерархия женщин, где старшая из жен имеет ряд преимуществ по отношению к остальным; наконец, мы помним, что слово царских жен и матерей нередко влияло на судьбы могущественных империй, и все это вовсе не потому, что за нею стоит непререкаемая власть ее господина.

Она и сама имеет известную власть над хозяином дома. О действительном положении женщины и ее фактических правах по отношению к мужу достаточно красноречиво говорят все те же древние тексты. Но мы обратимся не к тем примерам, в которых женщина становится во главе «дома». Их, кстати, немало. Так, история Древнего Египта помнит царицу I династии Мериетнит (около 3000 года до н. э.); Хетепхерес I, супругу фараона Снофру и мать Хуфу; мать двух царей V династии – Хенткаус; первую женщину-фараона – Нейтикерт; царицу Среднего царства Нефрусебек; Хатшепсут; мать Эхнатона царицу Тийа; Нефертити; наконец Клеопатру… Взглянем на другой, может быть, несколько неожиданный род свидетельств, которые жирным курсивом прочерчивают всю историю письменности.

«Египетская литература не слишком жаловала женщин. Рассказчики и моралисты называли их сонмом всех пороков, мешком всевозможных хитростей и описывали как легкомысленных, капризных, неспособных хранить тайну, лживых, мстительных и, разумеется, неверных»[55]. «Глупый сын – сокрушение для отца своего, и сварливая жена – сточная труба»[56]. «Лучше жить в земле пустынной, нежели с женою сварливою и сердитою»[57]. «Лучше жить в углу на кровле, нежели со сварливою женою в пространном доме»[58]. «Непрестанная капель в дождливый день и сварливая жена – равны»[59]. «Если жена не рождает детей, может быть взята другая на восьмом году, если рождает детей мертвыми – на десятом, если рождает [только] девочек – на одиннадцатом, но если говорит грубо (apriyavdin) – немедленно». В другом переводе: «Жена, не рождающая детей, может быть переменена на восьмом году, рождающая детей мертвыми – на десятом, рождающая только девочек – на одиннадцатом, но сварливая – немедленно»[60]. «Если жена человека, которая проживает в доме человека, захочет уйти и начнет вздорничать, разорять свой дом и унижать своего мужа, то <…> он может ее оставить и ничего ей не дать с собой за оставление ее…»[61]

Вошедшая в юридические кодексы сварливость, капризность, коварство женщины (а в эти документы, заметим, входит только то, что становится обычным), как кажется, самое наглядное свидетельство того, что она отнюдь не бесправна в новом для нее доме. Возможно, объяснение источника ее власти над ним лежит в более древних культурных пластах. В Алфавите Бен-Сиры, анонимном средневековом трактате, созданном примерно в 700—1000 гг., говорится о создании первой женщины, предшественницы Евы: «После создание Пресвятым первого человеческого существа, Адама, Он создал женщину, тоже из праха, и назвал ее Лилит. Они немедленно побранились [курсив мой. – Е. Е.]»[62]. Правда, согласно мнению некоторых исследователей, это произведение носит сатирический, отчасти антисемитский характер. Однако никакая пародия не появляется на пустом месте. Вот и происхождение Лилит восходит еще к древним шумерским верованиям, и в этих верованиях она отнюдь не дружественна по отношению к человеку. В месопотамской молитве против колдовства ламашту (Проф. Дэвид Бернат, Религия департамента Wellesley College) говорится:

  • Великая дочь Небес, которая мучает детей
  • Ее рука – сеть, ее объятия – это смерть
  • Она жестока, неистова, зла, хищна
  • Сбежавшая воровка, дочь Небес
  • Она прикасается к животам рожающих женщин
  • Она вытаскивает ребенка из беременных женщин
  • Дочь Небес – одна из богов, своих братьев
  • Не имеет собственного ребенка.
  • Ее голова – голова льва
  • Ее тело – тело осла
  • Она ревет, как лев.
  • Она постоянно воет, как демон-собака[63].

Впрочем, и шумерские верования не появляются ниоткуда. Их природа до конца неизвестна, но, думается, в числе порождающих причин лежит и та тайна, которой окутано появление на свет ребенка. Ведь освоение человеческим сознанием всего пространства событий, разделяющих соитие и роды, происходит, как уже говорилось, не сразу, поэтому долгое время здесь кроется что-то непостижное. Всякая же непостижность вселяет тревогу. Как бы то ни было, связь женщины с каким-то потусторонним миром осознавалась задолго до появления письменности и даже первых верований, которые будут запечатлены ею. Связь с неясными темными силами прослеживается в других вероучениях. В китайской философии ян – это мужское, позитивное светлое теплое начало, напротив, инь — женское, темное негативное и холодное. То же в Каббале: творец и творение, свет и сосуд, наслаждение и желание, дух и материя, мужское и женское. Хранимая генной памятью мужчины, может быть, именно эта связь призывала его к смирению перед своей вечной спутницей. Наивно думать, что все покоится только на физиологической зависимости мужчины от нее.

Примечателен предмет первой свары – им становится верховенство в брачном союзе. «Она сказала: «Я никогда не лягу под тебя! Он сказал: «Я не лягу под тебя, а лишь сверху тебя. Тебе быть пригодной (готовой) быть подо мной, и мне сверху тебя». Она отвечала: «Мы оба равны, потому, что мы оба из праха (земли)». Никто из них не слушал другого…» Примечательно и то, что уже тогда ее не могли унять ни ангелы, ни даже слово самого Создателя: «Когда Лилит поняла, что произойдет, то произнесла Невыразимое Имя Бога и улетела прочь. Адам же вознес свои молитвы Творцу, говоря: «Владыка Вселенной! Женщина, которую Ты дал мне, улетела от меня». Немедленно Бог послал трех ангелов за ней. Всевышний сказал Адаму: «Если она вернется, то все хорошо. Если она откажется, то должна будет примириться с тем, что сто ее детейбудут умирать ежедневно». Ангелы пошли за ней и настигли ее в море, в мощных водах, где суждено было пропасть египтянам. Ангелы сказали ей Божье слово, но она не захотела вернуться. Ангелы сказали: «Мы утопим тебя в море». «Оставьте меня!» – ответила она…»[64]

О том, что женщина обладает довольно широкой свободой выражения своих эмоций, говорят и знаменитые мудрецы. Некоторые из них изучали предмет на собственном опыте. «Возьмите Сократа, старца необычайной выносливости, прошедшего через все невзгоды, но не побежденного ни бедностью, еще более гнетущей из-за домашнего бремени, ни тяготами, которые он нес и на войне, и дома должен был сносить, – вспомни хоть его жену с ее свирепым нравом и дерзким языком…»[65] Заметим, что далеко не каждое слово сказанное древними философами, оставалось в памяти потомков, но вот высказывания самого Сократа сохранились в тысячелетиях (Женись, несмотря ни на что: если попадется хорошая жена, будешь исключением, а если плохая – станешь философом.). Иные – глядя со стороны: «…нет зверя более свирепого, нежели разозленная женщина, и уже не найти на свете покоя тому, кто обречен жить с женой, которой кажется, будто гнев ее справедлив, – а ведь кажется это им всем!»[66]

Вдумаемся. Обладать монополией экономической власти, абсолютной полнотой юридических прав (простирающихся, кстати, даже на ее жизнь), наконец подавляющим физическим превосходством – и быть не в состоянии справиться со «свирепостью разозленной женщины»? Неужели весь инструментарий мужчины может быть уравновешен (а то и превзойден, как в случае с Сократом) всего лишь одним свойством в остальном совершенно безоружного перед ним существа? Да возможно ли вообще свободное проявление не самых лучших черт характера там, где отсутствует всякая свобода, где человек низведен до положения вещи? Думается, все обстоит по-другому: абсолютное бесправие, забитость и закрепощение одного пола столь же легендарны, сколь и природная грубость, помноженная на врожденную бесчувственность, другого. Нам еще предстоит говорить о куртуазной культуре Средневековья, здесь же следует заметить, что неспособность разглядеть противоречие между нормой среднеассирийского закона («Сверх наказаний для жены человека, записанных в табличке, человек может бить свою жену, таскать за волосы, повреждать и прокалывать ее уши. Вины в том нет»[67]) и абсолютной безупречностью самой женщины – это дань все той же куртуазии от истории.

Частично, ответ на скрывающийся здесь парадокс дает тот же Сократ: «Однажды Ксантиппа сперва разругала его, а потом окатила водой. «Так я и говорил, – промолвил он, – у Ксантиппы сперва гром, а потом дождь». Алкивиад твердил ему, что ругань Ксантиппы непереносима; он ответил: «А я к ней привык, как к вечному скрипу колеса. Переносишь ведь ты гнусный гогот?» – «Но от гусей я получаю яйца и птенцов к столу», – сказал Алкивиад. «А Ксантиппа рожает мне детей», – отвечал Сократ»[68]. То же смирение и та же мудрость мужчины, пусть и высказанные в шутливой форме, звучат в словах Бернса:

  • В недобрый час я взял жену,
  • В начале мая месяца,
  • И, много лет живя в плену,
  • Не раз мечтал повеситься.
  • Я был во всем покорен ей
  • И нес безмолвно бремя…

И все же:

  • Я совершил над ней обряд —
  • Похоронил достойно…[69]

В общем, не случайно мужчина мечтает о молчаливой женщине («Жена, молчаньем женщина красна![70]); и эта мечта, которая, к слову, звучит в проповеди святого апостола («Также и вы, жены, повинуйтесь своим мужьям, чтобы те из них, которые не покоряются слову, житием жен своих без слова приобретаемы были, когда увидят ваше чистое, богобоязненное житие. Да будет украшением вашим не внешнее плетение волос, не золотые уборы или нарядность в одежде, но сокровенный сердца человек в нетленной красоте кроткого и молчаливого духа…»[71]), предстает гармоническим контрапунктом вечной темы войны полов, которая пронизывает всю историю нашей культуры.

Таким образом, при всем неравноправии с мужчиной женщина отнюдь не становится его рабой. Да, во главе всего стоит отец ее детей, муж – но вовсе не потому, что он обладает подавляющим физическим превосходством. Причина в том, что главным образом на плечах родоначальника стоит дом во всем собирательном смысле этого многозначного слова. Он – единственный обладатель ключа к той тайне, что хранит и объединяет всех собравшихся под его кровом. Именно поэтому на него же ложится и забота обо всех неспособных к самостоятельности. И в первую очередь о ней: «Отец охраняет [женщину] в детстве, муж охраняет в молодости, сыновья охраняют в старости, женщина никогда не пригодна для самостоятельности»[72]. То же говорят о женщинах и Законы XII таблиц: они «вследствие присущего им легкомыслия должны состоять под опекою»[73].

Последнее замечание весьма любопытно. Оно говорит о том, что к V веку до н. э. (именно в это время составлялись римские таблицы законов) ее подчиненность мужчине уже не принимается априори как некая абсолютная истина в последней инстанции, но требует достаточно весомых оснований. Этим основанием становится женское «легкомыслие». Однако и в нем скорее нужно видеть эвфемизм, иносказание каких-то иных, не поддающихся точной вербализации особенностей женской природы. Позднее о необходимости такой же заботы о других обитателях дома будет говорить Аристотель, и в его словах впервые мы увидим связь между положением в доме и отношением к творчеству. «[Точно так же в целях взаимного самосохранения необходимо объединяться попарно существу], в силу своей природы властвующему, и существу, в силу своей природы подвластному. Первое благодаря своим умственным свойствам способно к предвидению, и потому оно уже по природе своей существо властвующее и господствующее; второе, так как оно способно лишь своими физическими силами исполнять полученные указания, является существом подвластным и рабствующим. Поэтому и господину, и рабу полезно одно и то же. Но женщина, тут же добавляет он, и раб по природе своей два различных существа: ведь творчество природы ни в чем не уподобляется жалкой работе кузнецов, изготовляющих «дельфийский нож»; напротив, в природе каждый предмет имеет свое назначение»[74].

2.3.2. Культурологический аспект

Все учения Востока в объяснении природы отношений мужчины и женщины приходят к первоначалу – всеобщему творению и их роли в нем. Именно творчество предстает ключевой категорией, способной пролить свет и на тайну женского характера и на сквозящую в истории реакцию мужчины, который при всем неприятии ее своеволия вынужден склоняться перед ним.

Сокровенная роль мужского и женского не вполне ясна и сегодня, и прежде всего в творчестве. Современным эквивалентом женского «легкомыслия», о котором упоминают еще римские децимвиры, служит так называемая женская логика, о которой сложено бесчисленное множество анекдотов. В отечественной культуре, может быть, самым точным выражением этого феномена является знаменитая максима о «стеариновой свечке»: «Мужчина может, например, сказать, что дважды два не четыре, а пять или три с половиною; а женщина скажет, что дважды два – стеариновая свечка»[75].

Между тем «женская логика» и женская сварливость – это две стороны одной и той же медали; и то, и другое есть форма отстояния какой-то своей правды (казалось бы) вопреки всему – и самой действительности, и самым разумным суждениям мужчины о ней. И уже то, что этот феномен отчетливо регистрируется на протяжении всей письменной истории человечества, тайна законов ее мышления заслуживает самого пристального, во всяком случае, не подменяемого анекдотом, анализа. А впрочем, может быть, именно анекдот – достойная цена тому анекдоту: «Логика женщины вошла в поговорку. Когда какой-нибудь надворный советник, анафемский или департаментский сторож Дорофей заводят речь о Бисмарке или о пользе наук, то любо послушать их: приятно и умилительно; когда же чья-нибудь супруга, за неимением других тем, начинает говорить о детях или пьянстве мужа, то какой супруг воздержится, чтобы не воскликнуть: «Затарантила таранта! Ну, да и логика же, Господи, прости ты меня грешного!»[76]

Сварливость ксантипп берет свое начало вовсе не во вздорности женских характеров, но и терпимость сократов – не в великодушии и благородстве мужчин. Основания здесь гораздо более весомы. Дело в том, что даже безупречная логика не в состоянии породить ни одну новую мысль. Впрочем, правильней сказать – именно безупречная, потому что только нарушение ее правил открывает возможность развития. Мы уже говорили о второй сигнальной системе, которая в принципе не способна создать представление о предмете, (еще) не существующем ни в природе вещей, ни в микрокосме человеческой мысли. А следовательно, с ее помощью решительно невозможно и практическое преобразование окружающей нас действительности. Но так как качественные изменения, несмотря ни на что, происходят, и вся история нашего социума – это именно их история, порождение всего нового нуждается в чем-то надстроечном над нею. Между тем если говорить о второй из упомянутых Павловым форме коммуникации именно как о системе, то ее основа – это строгая определенность и однозначность понятий и жесткий, ассоциирующийся в первую очередь с «мужским» мышлением, схематизм правил обращения с ними. Однако доведенная даже до абсолюта своей строгости, такая логика не способна ни к каким инновациям: ничем не нарушаемое следование формальным правилам мышления обрекает сознание на бесконечное вращение лишь в кругу давно известных истин, на так называемую тавтологию. Так, «…чистая математика состоит из тавтологий, аналогичных предложению «люди суть люди», но обычно более сложных. Для того чтобы узнать, что математическое предложение правильно, мы не должны изучать мир, но лишь значения символов; и эти символы, когда мы обходимся без определений (цель которых состоит лишь в сокращении), окажутся такими словами, как «или», «нет», «все», «несколько», которые, подобно «Сократу», в действительном мире ничего не обозначают. Математическое уравнение утверждает, что две группы символов имеют то же самое значение; и до тех пор, пока мы ограничиваемся чистой математикой, это значение должно быть таким, которое можно понять, не зная ничего о том, что может быть воспринято»[77].

Словом, там, где отсутствует способность выйти в принципиально внелогическую сферу, нет и не может быть никакого творчества. Только абсурдная идея способна разорвать замкнутый круг.

Резерфорду приписывается мысль о том, что всякая истина проходит в своем развитии три стадии, на первой из которых она воспринимается как абсолютное невероятие, на второй обнаруживает в себе некое позитивное содержание и на третьей обращается в обыкновенную банальность. Но еще задолго до него было сказано, что знание логики столь же мало помогает познанию, сколь знание законов физиологии – пищеварению, «Поэтому хотя презрительное отношение вообще к познанию форм разума и следует рассматривать только как варварство, должно все же признать, что обычное описание умозаключения и его отдельных образований не есть разумное познание или изображение их как форм разума и что силлогистическая премудрость своей малоценностью заслуживает то пренебрежение, с которым к ней стали относиться»[78]. Впрочем, думается, что в той или иной форме это представление существовало всегда. Во всяком случае, развитие всех наук оказывалось возможным только благодаря периодическому пересмотру их аксиоматического ядра. Но ведь любая альтернатива самоочевидной истине (а именно ею предстает всякая аксиома) и есть абсурд, «стеариновая свечка».

Умение увидеть проблеск истины в безумии, то есть там, где ее не может быть, потому что, говоря словами чеховского «Письма к ученому соседу», «этого не может быть никогда», как кажется самое ценное, что есть в творческой мысли человека. Но ведь прежде всего должно явиться невозможное. И оно является, примерами того, что поначалу кажется абсурдом, как вехами, размечена вся история науки: мы можем видеть их в рождении гелиоцентрической системы, в замене пятого постулата Евклида, в основаниях теории относительности…

Словом, сначала нужно увидеть невероятное в безусловном. В полушутливой форме это было сказано Эйнштейном. Со ссылкой на Л. Инфельда, польского физика-теоретика, его биограф пишет: «В 1919 г. девятилетний сын Эйнштейна Эдуард спросил отца: «Папа, почему, собственно, ты так знаменит?» Эйнштейн рассмеялся, потом серьезно объяснил: «Видишь ли, когда слепой жук ползет по поверхности шара, он не замечает, что пройденный им путь изогнут, мне же посчастливилось заметить это»[79].

Так что и в сократах способность разорвать круг жестких аксиоматических ограничений воспитывается, с одной стороны, способностью ксантипп увидеть «стеариновую свечку» там, где ее, казалось бы, не может быть (а значит, и впрямь даже совершеннейший «дельфийский нож» жалок в сравнении с нею), с другой – в извечном стремлении женщины стоять на своем. Может быть, и по этой причине проповедь Петра: «…вы, мужья, обращайтесь благоразумно с женами, как с немощнейшим сосудом, оказывая им честь, как сонаследницам благодатной жизни…»[80] сохранила свою значимость и в наши дни.

К слову, и «благодатная жизнь», о которой говорит апостол, – это тоже род иносказания. Ведь в этнографическом плане за нею стоит не что иное, как бесконфликтная («слава в вышних Богу, и на земле мир, в человеках благоволение!»[81]) передача новым поколениям устоев нашего бытия, его фундаментального информационного кода. А это не может быть обеспечено ни механическим повиновением женщины произволу мужчины, ни слепой верой самого мужчины в безусловность академических истин и его же пренебрежением ко всем порождениям женских «легкомыслий». Формирующая и хранящая интегральную культуру социума способность творчества возникает только в переплаве двух, во многом противоположных, мироощущений, и первый взгляд, который обнаруживает в ней исключительно мужское происхождение (а именно он является господствующим), видит лишь кажущуюся поверхность вещей.

Словом, абсолютизировать «всемирно-историческое поражение женского пола», в результате которого она становится «рабой мужских желаний», никоим образом нельзя. В действительности и власть, и повиновение сложносочетаемым образом распределены между обеими сторонами брачного союза, и видеть математический ноль на одном его полюсе – значит не видеть ничего.

2.4. Дети

При всем том, что дети находятся в полной власти родителя, они также не уравниваются ни со скотом, ни с рабами. Да, власть хозяина дома граничит с абсолютной. Библейская легенда («И взял Авраам дрова для всесожжения, и возложил на Исаака, сына своего; взял в руки огонь и нож, и пошли оба вместе. <…> И пришли на место, о котором сказал ему Бог; и устроил там Авраам жертвенник, разложил дрова и, связав сына своего Исаака, положил его на жертвенник поверх дров. И простер Авраам руку свою и взял нож, чтобы заколоть сына своего…»)[82] ни в чем не противоречит обычаям и законам того времени. Однако счастливая развязка препятствует тому, чтобы видеть здесь что-то непререкаемое.

Абсолютного права нет и в жизни; сыноубийство всегда требует оправдания. Как правило, основанием предстает совершенное преступление, вследствие чего страшное отцовское право предстает как необходимость: «Стой и не шевелись! Я тебя породил, я тебя и убью! – сказал Тарас и, отступивши шаг назад, снял с плеча ружье. Бледен как полотно был Андрий; видно было, как тихо шевелились уста его и как он произносил чье-то имя; но это не было имя отчизны, или матери, или братьев – это было имя прекрасной полячки. Тарас выстрелил. Как хлебный колос, подрезанный серпом, как молодой барашек, почуявший под сердцем смертельное железо, повис он головой и повалился на траву, не сказавши ни одного слова». Впрочем, и здесь гибель сына – это не потеря вещи: «Остановился сыноубийца и глядел долго на бездыханный труп…»[83]

В комментариях к упомянутому Алфавиту Бен-Сиры говорится: «Всегда наказывай сына своего чрезмерно, и бей его, а если увидишь, что не помогает ему битье, уйди от него, а если он преследует тебя, выведи его, чтобы побили его камнями. Если ты можешь сделать его лишь сыном буйным и непокорным, брось его в реку на корм рыбам», – слова Узиэля, сына бен Сиры. А Йосеф бен Узиэль говорит: «Разве возможно, чтобы человек убил своего сына? Но пусть поступит следующим образом. Тот, у кого есть сын недостойный, пусть уйдет от него. А если увидит, что сын упал в колодец, пусть не поднимает его, а утопит, а затем пусть оплакивает его, как сделал Давид, который все время, что преследовал его Авсалом, уходил от него, пока не наказал Всевышний <…>, Авсалома, и не запутались его волосы в ветвях теребинта. Тогда тоже Давид не спас его, а послал человека, чтобы его убить, а затем плакал о нем и скорбел, чтобы не поняли люди, что это он его убил». <…> Мы видим здесь четкую, <…> структуру: афористическое высказывание, спор о его толковании (Узиэль считает – убить его, Йосеф бен Узиэль считает – вести себя лицемерно и быть причиной его смерти, но не в открытую, а потом оплакивать его) и принятие окончательного решения, в поддержку которого приводится библейский пример: <…> избирается лицемерие»[84].

Таким образом, даже признанное древним законом, право отца на жизнь своего сына вовсе не является безоговорочным. Коллизия между абстрактной нормой закона и нравственным правом ее применения существует уже тогда. Не в последнюю очередь она вызвана тем, что именно детям предстоит хранить и передавать информационный код воспроизводства рода. А значит, и они, как «каждый предмет имеет свое назначение», имеют свою власть над родоначальником.

Словом, ни в нормах права, ни в обрядах древности не следует видеть проявление какого-то «беспредела» домовладыки в отношении всех, кто находится в его юрисдикции. В действительности границы его полномочий всегда существуют и определяются они не самим родителем, но куда более могущественными стоящими над ним силами. Впрочем, и в установленных ими границах многое подчиняется их же диктату.

Это видно уже в древнем обряде признания права новорожденного на жизнь. Так, в Спарте уже сразу после рождения каждый ребенок подлежал специальному освидетельствованию и при наличии явных дефектов он сбрасывался в пропасть. Плутарх пишет: «Родитель не мог сам решить вопроса о воспитании своего ребенка, он приносил его в место, называемое «лесха», где сидели старшие члены филы, которые осматривали ребенка. Если он оказывался крепким и здоровым, они разрешали отцу кормить его, выделив ему при этом один из девяти тысяч земельных участков, если же ребенок был слаб или уродлив, его кидали в так называемые апофеты, пропасть возле Тайгета. По их мнению, для самого того, кто при своем рождении был слаб и хил телом, так же как и для государства, было лучше, чтобы он не жил…»[85] Об этом же говорится в Законах XII таблиц[86]. Об этом же пишет Аристотель, набрасывая очерк идеально устроенного государства: «пусть будет закон: ни одного калеку выращивать не следует»[87]. Долгое время там, где предвидится рождение ребенка сверх установленного государственным нормативом числа детей, обязательным требованием является аборт[88].

Упомянем и о сюжетных мотивах, повествующих, как избавляются от новорожденных младенцев. Ребенка кладут в корзину и оставляют в уединенном месте в горах, у берега реки и т. п. Так, Асстиаг, последний властитель мидийской державы, опасаясь, что его внук станет царем вместо него, решает погубить его, бросив в горах, где было полно диких зверей[89]; близнецов Ромула и Рема бросают в Тибр[90], Моисея – в Нил[91]. Пусть нас не смущает, что последние примеры касаются отнюдь не рядовых семейств: само существование приведенных выше норм свидетельствует, что и эта форма избавления от детей широко распространена во всех слоях, в особенности в «низах» социума.

Что касается последних, то, как правило, все объясняется экономическими причинами, бедностью. Однако представляется, что это объяснение носит поверхностный характер. Ведь ни священнописатель, ни древние законодатели, ни Геродот, ни Ливий никогда не ссылаются на материальные обстоятельства. Не упоминает их и Аристотель. Более того, именно он, цитируя стих Гесиода

  • …Подумай-ка лучше,
  • Как расплатиться с долгами и с голодом больше не знаться.
  • В первую очередь – дом и вол работящий для пашни,
  • Женщина, чтобы волов подгонять: не жена – покупная![92]

дает к нему свое примечание: «у бедняков бык служит вместо раба».[93] Свой бык, виды на покупную жену… и это бедняк? Любопытно и другое, вторящее этому, свидетельство, которое дает Марциал:

  • …Жду я чего? Раз нога вылезает из обуви рваной,
  • И неожиданно дождь мочит меня проливной,
  • И не приходит на зов ко мне раб, мое платье унесший,
  • И, наклоняясь, слуга на ухо мерзлое мне
  • Шепчет…[94]

Раб, слуга в едином повествовании о несчастьях, которые выпадают на долю римского клиента, кажутся резким диссонансом с ними, но, как видно, в его время представления о нищете были весьма далеки от ассоциаций с голодной смертью. Правда, мы помним, что Марциал, не будучи в действительности слишком стесненным в средствах, все же любил поплакаться на судьбу. Но уместно напомнить и другое, касающееся всех плебеев Рима. В I веке до н. э. содержание городского пролетариата взяла на себя римская казна: по закону Кассия, изданному в 73 г. до н. э., каждому полагалось 5 модиев зерна в месяц (примерно 1,5 кг в сутки). В 50–40 до н. э. в Риме регулярно получали бесплатный хлеб до 300 тысяч человек; все они были занесены в особые списки, и было бы прямым нарушением римского закона хоть в чем-то обделить их. В «Деяних Августа»[95] (их будет цитировать Светоний) перечисляются многие государственные раздачи плебеям. Их масштаб доходит до того, что, отнюдь не испытывавшие угрозы голода, они начинают требовать от своего государства не только бесплатного хлеба, но и дармовой выпивки. Сам Август был вынужден напоминать волнующейся толпе, что в акведуках Агриппы есть достаточно свежей и чистой воды, и все желающие могут удовлетворить ею свою жажду без какой бы то ни было платы[96].

Правда, Аристотеля и Марциала отделяет от времени рождения патриархальной семьи целая череда тысячелетий. Но если даже животное до последнего бьется за спасение своего потомства, то почему человек, с даром сознания получивший огромные преимущества в борьбе за выживание, должен убивать его? Думается, дело совсем в другом. Если задача состоит в том, чтобы передать от поколения к поколению ничем не поврежденный жизненный код, то первому достаточно просто оставить потомство (остальное сделает сама природа), второму требуется обеспечить «гигиену» передачи жизненного кода. В том и в другом случае собственно потомство – это не более чем средство воспроизводства и вида и социума. Но социум нуждается в соблюдении неведомых биологическому виду норм «гигиены» информационной преемственности, поэтому состав правомочий отца по отношению к ребенку определяется вовсе не экономическими факторами (хотя в какой-то степени и ими тоже), но прежде всего ее законами.

Дети, в особенности сыновья – это не просто основные работники в семье, ибо главное в их работе состоит вовсе не в умножении плотности вещественного окружения, не в увеличении семейного имущества, их миссия в том, чтобы перенять по возможности все от центра кристаллизации формирующейся культуры, в качестве которого выступает родоначальник. Но если что-то в появляющемся на свет ребенке вызывает сомнение социума или родителя, меры санации необходимы, и все это, как ни парадоксально, подтверждает тот факт, что высшей ценностью любого «дома» является потомство. Именно оно должно стать продолжением родоначальника, перенять то, что делает его семейным божеством.

Существование самой жизни на нашей планете зависит от непрерывного воспроизводства этих материй. Существование новой, социальной, ее формы – тем более. Но на новом витке единой спирали развития единственным способом их передачи становится включение в деятельность. Только в процессе освоения и воспроизводства ее алгоритмов рождается и живет вся информационная база социума, формируется его третья сигнальная система. Такое воспроизводство должно осуществляться непрерывно. Так компьютер лишь благодаря материальному носителю способен сохранять порождаемую информацию, без него даже микросекундное отключение уничтожает все. В случае с нашим предшественником речь, разумеется, не идет о микросекундах, но в известной мере и социум может быть уподоблен именно такому компьютеру. Вот только первые его «модели» не имеют винчестера, поэтому, в некотором символическом смысле, они вынуждены работать, не прерываясь ни на мгновение. Способ формализации информационной базы (письмо) и возможность ее сохранения (памятники письменности) появятся еще не скоро. А значит, единственным залогом жизни становится непрерывный кругооборот «слова», «дела» и «вещи».

Отсюда и собственно «вещи» – это вовсе не самоцель (не только древнейшего) производства. Богатство, воплощаемое в них, не более чем видимость благосостояния, не случайно в истоке формирования семьи, рода, социума оно меряется вовсе не ими, но численностью потомства, только его воспроизводство и умножение гарантирует непрерывность воссоздания программного кода жизни. В библейских текстах мы застаем именно эту парадигму древнего сознания, идеал патриархальной культуры.

В Ветхом Завете вещественные признаки богатства – одежды из виссона, льняной ткани тончайшей выделки, которую вначале носили цари и первосвященники и только со временем богатые люди, лишь однажды встречаются в Книге Бытия (их дарит Иосифу фараон)[97]. Бесчисленное же, «как песок земной», потомство обещается задолго до этого Аврааму[98], «как звезды небесные» – Исааку[99], множество «народов и царей из чресел его»[100] – Иакову, «двенадцать князей»[101], которые произведут великий народ, – Измаилу… В изобилии «виссон крученый узорчатой работы», «шерсть голубого, пурпурового и червленого цвета», «кожи бараньи красные, и кожи синие, и дерево ситтим» начинают встречаться лишь в книге Исхода. К его времени относится отчетливое свидетельство того, что все это становится элементом, пусть и не очень широкого, но все же обихода: «каждый, у кого была шерсть голубого, пурпурового и червленого цвета, виссон и козья шерсть, кожи бараньи красные и кожи синие, приносил их»[102]; «князья же приносили камень оникс и камни вставные…»[103]

Богатство как собрание вещей, выходящих за круг базовых потребностей человека, – это продукт уже довольно высокого уровня развития социума. Первоначальной же его субстанцией может быть только необходимый продукт. Об этом говорят и системообразующие символы нашей культуры, к числу которых относится жертва. Жертвоприношение – это сохранившаяся до сего дня часть нашего духовного мироздания. В жертву во все времена могло приноситься только лучшее, что было у человека, и ритуал предъявлял и предъявляет особые требования ко всему, что назначено богам. В одной из трактовок мифа о Прометее Зевс наказывает человечество как раз за то, что по наущению титана оно пытается подсунуть Вседержителю худшую часть[104]. Кстати, приношение человеческой жизни – это тоже осознание того, что именно она составляет собой высшую ценность нашего мира. Другими словами, как ни парадоксально это прозвучит, здесь перед нами неоспоримое свидетельство развития гуманистических представлений. Меж тем и этой, лучшей, частью человеческих трудов и первой формой жертвования может быть только то, что обеспечивает выживание самого человека. Мы помним, что «Каин принес от плодов земли дар Господу, и Авель также принес от первородных стада своего и от тука их»[105]. Долгое время именно такой род жертвоприношений остается основным; в сущности, совсем недавно его заменяет «всеобщий товарный эквивалент».

Словом, благосостояние патриархальной семьи лишь по истечении тысячелетий ее истории начнет измеряться обилием «плодов земли» и «первородных стада своего». Еще позже – разноцветными кожами и редкими камнями. На ранних же стадиях, в условиях экстенсивного развития хозяйства, изобилие зависит только от одного – численности работников. Как тут не вспомнить хрестоматийную жалобу, которую приносит шестилетний «мужичок с ноготок»:

  • Семья-то большая, да два человека
  • Всего мужиков-то: отец мой да я…[106]

Отсюда неудивительно, что дети работают наравне с рабами. Но все же первое и главное в их труде – это не сам труд и даже не его результаты, но эстафета информационной базы, только она может обеспечить процветание рода.

Прежде всего в потомстве, как в живых «флеш-картах», носителях программного кода выживания, заключается самое ценное, что есть у патриарха и что он после себя может оставить своему роду. Просто сознание древнего человека еще не способно формировать слишком абстрактные понятия, отсюда в непосредственном мировосприятии остаются только осязаемые знаки процветания. Именно его «как звезды небесные» численность способна произвести на свет, сохранить и умножить те символы богатства, что ближе неразвитому сознанию пращура – пальмовые деревья, верблюды, «виссон крученый узорчатой работы»…

К слову, и многие из нас видят подлинное богатство вовсе не там, где его видели греческие мудрецы. Они искали его прежде всего в душе. Не случайно у Платона в «Пире» Алкивиад утверждает, что для денег Сократ столь же неуязвим, сколь Аякс для вражеского металла («подкупить его деньгами еще невозможнее, чем ранить Аякса мечом»). Аристотель, как о главном, говорит о досуге: «…нужно, чтобы граждане имели возможность заниматься делами и вести войну, но, что еще предпочтительнее, наслаждаться миром и пользоваться досугом, совершать все необходимое и полезное, а еще более того – прекрасное [курсив мой. – Е. Е.]»[107]. По Эпикуру высшая ценность заключается отнюдь не в возможности наслаждений, а в достижении их предела – атараксии, иначе говоря, душевного спокойствия и безмятежности. При этом его идеал требует от человека довольствоваться простой пищей, скромной одеждой, не стремиться к почестям, богатству, государственным должностям; жить, уклоняясь от всего, что может нарушить покой души. Но со временем эволюционируют и эти представления. Российский культуролог Михаил Маяцкий пишет: «…классическое афинское хозяйство зиждилось, <…> на благодеяниях (euergesiai), на спонсорстве благодетелей-эвергетов. Его основным принципом был дар, обмен услугами. Знать соревновалась не только в показной роскоши, но и в снискании благодарности (charis) земляков, щедро, сверх положенного налога, финансируя армию, флот и бесчисленные религиозные и спортивные праздники и игры. Смысл богатства имущий афинянин видел не в накоплении, а в его трате, в том числе на других. Может быть, даже в первую очередь на других, потому что только это обеспечивало ему признательность сограждан и славу. Одной из осознанных целей обладания богатством была возможность помогать друзьям. От современных представлений о дружбе, которые прошли через горнило христианской бескорыстности и безвозмездности, античную дружбу отличает неприкрытый расчет на взаимные обязательства или ответный дар. Показателен анекдот, <…> о Диогене-цинике: нуждаясь в деньгах, он попросил друзей не дать, а отдать, вернуть <…> ему деньги (в смысле: за все, что он для них сделал, они ему должны)»[108].

Другими словами, только со временем то прекрасное, что на досуге должна творить не стесненная ничем материальным спокойная и безмятежная душа, получает материальный эквивалент. Дальше – больше, и скоро даже эпикуреизм будет ассоциироваться с прямой противоположностью его существа – материальными благами.

Но даже при том, что именно дети – главное богатство патриархальной семьи, они продолжают оставаться одной из позиций общей номенклатуры «имущества» родителя, и нет ничего удивительного, что еще долгое время неравенство прав между родителем и детьми будет сохраняться. Так, еще в республиканском Риме правосостояние личности будет определяться тремя статусами – свободы, гражданства и семьи. Только лицо, одновременно обладавшее всеми ими, становилось полноправным, то есть в публичном праве получало возможность участвовать в народном собрании и занимать любые государственные должности, в частном – вступать в римский брак и участвовать во всех имущественных правоотношениях. По первому основанию все население делилось на свободных и рабов, по второму свободные делились на граждан и иностранцев (перегринов), по третьему полной политической и гражданской правоспособностью пользовались исключительно главы римских семей. Все остальные считались находящимися под властью родоначальника. Только к концу республики ограничения в частном праве перестали влиять на положение человека в публичном.

Освобождение от власти родителя наступало со смертью – нередко самого сына. С течением веков появятся другие, юридически регулируемые, возможности. Так, например, законами Рима определялось, что «Если отец трижды продаст сына, то пусть сын будет свободен [от власти] отца»[109]. Конечно, и в этой норме можно увидеть цивилизованное разрешение конфликта поколений, поскольку трехкратная продажа означает по меньшей мере двукратный выкуп. Однако разумно предположить, что в этом рудименте древнего права отразились жестокие реалии еще более ранних не страдавших избыточной сентиментальностью времен. Времен, когда только патриарх мог распоряжаться всем «имуществом» семьи, а значит, и судьбами ее живого «поголовья». О неравенстве прав в патриархальной семье достаточно красноречиво говорят нормы, определяющие наказание за проступок (преступление). «Если сын ударил своего отца, то ему должны отрубить руку»[110]. «Если он нанес своему отцу тяжкую обиду, за которую полагается отвергнуть от наследства, то в первый раз они судьи должны отвести его намерения; если же он двукратно нанес тяжкую обиду, то отец может отвергнуть своего сына от наследства»[111]. Впрочем, в реализации своих полномочий отец мог действовать и самостоятельно, без апелляции к нормам закона. Он сам обладал правом вершить суд, определять наказание и исполнять приговор: «…я свяжу твои ноги <…> ты будешь избит гиппопотамовой плетью…»[112]. В его праве была продажа в рабство, расторжение браков взрослых сыновей, изгнание их из дома. Нередко его юрисдикция простиралась на самую жизнь сына или дочери, и ничто, даже занятие высокой государственной должности, не могло избавить их от подчинения патриарху.

Правда, в период империи право отца убить подвластного сына уже ограничивается римским законом. Но все же неравноправие членов семьи будет сохраняться и в Новое время. Что же касается России, то еще в последнем допетровском сборнике законов будет говориться: «А будет который сын или которая дочь отцу своему или матери смертное убийство учинет с иными кем, и сыщется про то допряма, и по сыску тех, которые с ними такое дело учинят, казнити смертию безо всякия пощады. А будет отец или мати сына или дочь убиет до смерти, и их за то посадить в тюрьму на год, а отсидев в тюрьме, приходити им в церковь божии, и у церкви божии объявити тот свой грех всем людем в слух. А смертию отца и матери за сына и за дочь не казнити»[113]. Правда, и здесь безоговорочного права на жизнь уже нет, более того, родитель подвергается осуждению. Но, разумеется, нет и равенства. Поэтому можно заключить, что в опущенных нами столетиях происходит лишь медленная эволюция норм семейного права, время качественных перемен наступает только во второй половине XIX века.

И все-таки даже там, где родительская власть не была стеснена никакими внешними запретами, она никогда не была абсолютной: Каин совершает самое страшное преступление перед семенем отца, но тот не судит его; Хам нарушает священные запреты древней морали, но единственным наказанием ему становится судьба его собственных детей… Упомянутая коллизия между нормой закона и правом пользования ею будет существовать всегда; только предельная осторожность в использовании полноты своих прав во все времена отличала мудрого властителя от чуждого духу власти человека.

2.5. Сироты

2.5.1. Определение сиротства

Характеристика детей требует дополнить ее определением сиротства.

В настоящее время в европейской культуре господствует представление о том, что сирота – это ребенок, потерявший мать; бытовым сознанием принимается, что современная женщина в состоянии самостоятельно вскормить, воспитать и социализировать ребенка. Залогом тому – ее юридическая независимость и экономическая самостоятельность. Впрочем, не последнюю роль в формировании этих взглядов играл и опыт мировых войн, на которых гибли миллионы мужчин, и, разумеется, наступательная феминистская пропаганда. Словом, если сегодня в глазах общества смерть матери – это безусловная трагедия для ребенка, то смерть отца воспринимается как значительно меньшая утрата. Между тем, если обратиться к прошлому, мы увидим совершенно иную картину: на протяжении тысячелетий сиротство считалось исключительно по отцу, и самым страшным для ребенка был именно его уход из жизни.

Об этом со всей категоричностью свидетельствуют памятники письменности. Так, в книгах Ветхого завета понятие «сирота» употребляется рядом с понятием «вдова»: «…будут жены ваши вдовами и дети ваши сиротами»[114]; «отторгают от сосцов сироту»[115]; «…дети его да будут сиротами, и жена его – вдовою»[116]; «…мы сделались сиротами, без отца; матери наши – как вдовы»[117]… Примеры можно множить до бесконечности, главным остается одно: «вдовы и сироты» – это устойчивая идиома, и само ее существование в книгах, составленных разными авторами в разное время, яркое свидетельство тому, что в глазах социума ребенок становится сиротой при живой матери. Не менее красноречивые свидетельства мы находим и в светском бытописании:

  • …а сын, злополучными нами рожденный,
  • Бедный и сирый младенец! Увы, ни ему ты не будешь
  • В жизни отрадою, Гектор, – ты пал! – ни тебе он не будет!
  • Ежели он и спасется в погибельной брани ахейской,
  • Труд беспрерывный его, бесконечное горе в грядущем
  • Ждут беспокровного: чуждый захватит сиротские нивы.[118]

Беда вовсе не в лишении «куска хлеба» или социальной защиты (хотя, конечно, и в этом тоже), ибо и призрение, и охрану интересов сироты во все времена брали на себя родственники или единоплеменники. Свидетельства этому мы так же находим повсюду. В древних бытописаниях: «Вооз дал приказ слугам своим, сказав: пусть подбирает она и между снопами, и не обижайте ее; да и от снопов откидывайте ей и оставляйте, пусть она подбирает [и ест], и не браните ее»[119]. В священных песнопениях: «Господь хранит пришельцев, поддерживает сироту и вдову»[120]. В наставлениях судей: «…не передвигай межи давней и на поля сирот не заходи»[121]. В заклинаниях пророков: «Научитесь делать добро, ищите правды, спасайте угнетенного, защищайте сироту, вступайтесь за вдову»[122]. В обличениях беззаконий: «…переступили даже всякую меру во зле, не разбирают судебных дел, дел сирот»[123]. В молитвенных взысканиях правды: «Один ли я съедал кусок мой, и не ел ли от него и сирота»[124]. Не остаются в стороне и нормы права, устанавливаемые земными владыками, «царями царей»: «Чтобы сильный не притеснял слабого, чтобы оказать справедливость сироте и вдове <…>, я начертал свои драгоценные слова…», – говорится в Законах Хаммурапи[125]. Поэтому неудивительно и заключение мудреца: «Я был молод и состарился, и не видал праведника оставленным и потомков его просящими хлеба»[126] и вдохновенное слово поэта:

  • Будет в чести и могила героя, отведают чести
  • Дети, и дети детей, и все потомство его[127],

То же читается в средневековых наставлениях королям. Так, Карл Великий венчая на царство своего пятнадцатилетнего сына, заповедует будущему Людовику Благочестивому:

  • Не отнимать у сирот их добра,
  • У вдов последний грош не вымогать[128].

То же мы обнаруживаем и в кодексе рыцарской чести, обязывавшей заступаться за сирых и обездоленных…

Столь же категорична и культура Востока: «…вы не будете поклоняться никому, кроме Аллаха; будете делать добро родителям, а также родственникам, сиротам и беднякам»[129]; «Воистину, те, которые несправедливо пожирают имущество сирот, наполняют свои животы Огнем и будут гореть в Пламени»[130]; «Не приближайтесь к имуществу сироты, кроме как во благо ему»[131]… И так далее.

Словом, это общая норма не одной только европейской культуры.

Так что смерть отца – это самое страшное, что может случиться с семьей, ибо здесь не просто утрата кормильца.

Это даже не род сакральной потери, тем более тяжелой, чем в большую глубь времен мы погружаемся. Как уже было сказано, и сегодня психика ребенка формируется и развивается в результате практического взаимодействия с миром вещей, в формах деятельного освоения базовых начал всего того, что вносит в них труд их создателей. Живое существо – прежде всего деятельное начало, а следовательно, его характеристика не исчерпывается архитектоникой органической ткани. Вне поведенческих норм все материальные структуры его тела мертвы. Тело не более чем инструментарий жизни, но никак не сама жизнь (во всяком случае, не жизнь человека). Там же, где единственной ее формой становится предметная деятельность (а именно таким является бытие человека), все поведенческие структуры оказываются производными не только от собственной анатомии, физиологии, психики тела, но и от «анатомии», «физиологии», «психики» вещи. Вещь вбирает в себя способ человеческого существования; каждая в отдельности раскрывает какую-то из его сторон, и все вместе – полную сумму его определений. А значит, только полнота и качество вещного окружения может ввести человека в подлинно человеческую действительность. Но сначала нужно вступить в контакт с этим окружением, ибо только физическое соприкосновение с вещью и (физическое же) подчинение пластики собственного тела, ритмов пульсации его тканей тем формам деятельности, которые порождали ее, способно придать начальный импульс формированию ребенка. Именно это и делают его родители с первых дней жизни ребенка.

Только отец способен ввести ребенка в новое измерение жизни, символом которого становится искусственно изготовленный предмет, в контекст единой культуры социума. Нам еще придется говорить об этом, пока же ограничимся следующим. На самой заре развития цивилизации, когда единственными формами освоения социального опыта остаются умение и навык, когда базовая информация запечатлевается главным образом в формах мышечной памяти, и для нее еще не существует даже должного понятийного аппарата, лишение контакта с родителем делает положение ребенка подобным тому, в котором еще недавно оказывался человек, лишенный зрения и слуха. Повторим, развитие психики принципиально неотделимо от развития человеческой деятельности, и там, где ее новые, технологические, формы еще только рождаются, иной должна быть и психика. Видеть в человеке древности подобие нашего современника нельзя; каким бы парадоксальным это ни показалось на первый взгляд, наш далекий предшественник – это некое подобие слепоглухонемого.

2.5.2. Особенности социализации

Отсутствие зрения и слуха и связанная с этим немота лишают ребенка возможности самой возможности освоения речи, общения с окружающими людьми. По существу, он оказывается в условиях едва ли не абсолютной изоляции от внешнего мира, и в результате полного одиночества лишается всякой возможности психического развития. Долгое время он навсегда оставался животным. Поэтому понимание всего того, что связано с подобным состоянием, помогает постичь и глубину проблемы стоящей перед человеком, окончательно преодолевающим черту, отделяющую его от животного. Между тем вся дописьменная эпоха решает и эту проблему как одну из главнейших. Ведь даже рождение письма, которое, кроме прочего, свидетельствует о появлении способности понять абстрактный смысл предмета, не прибегая ни к его демонстрации, ни к (непосредственному) контакту с другим человеком, далеко не полностью снимает все трудности освоения человеком культурного наследия его предков.

Что касается обучения слепоглухих детей, то в России начало ему было положено в С.-Петербурге в 1909 году. В 1923–1937 гг. проблемы тифлосурдопедагогики изучались в школе-клинике, организованной И. А. Соколянским в Харькове. Впоследствии Соколянский, а затем и А. И. Мещеряков продолжили опыт обучения слепоглухих в Москве в НИИ дефектологии (ныне Институт коррекционной педагогики РАО). В 1963 в Московской области был создан Детский дом для слепоглухих. Опыт работы этих учреждений помог вскрыть всю глубину вопроса, понять то обстоятельство, что между лишенным зрения и слуха ребенком и той системой знаков, с помощью которых общаемся мы, лежит настоящая пропасть. И вместе с тем обнаружить, что введение его в человеческий мир даже в этих условиях вполне осуществимо.

Особенности коммуникации со слепоглухонемым состоят в то, что он практически не обладает психикой в привычном нам понимании. Весь мир для него пуст, ибо функции и назначения наполняющих вещей представляют собой совершенно закрытую, трансцендентную область, и до специального воспитания и обучения такой ребенок вообще не стремится к его познанию. Даже если ему дают предметы для знакомства, он тут же выпускает их из рук, не проявляя к ним никакого интереса. Единственный путь к освоению мира лежит только через тактильно-двигательную активность[132], через постижение законов и правил практического взаимодействия с созданным человеческим трудом вещами. Вот только если вооруженная развитой методикой современность вводит человека в вещный мир еще в младенческом возрасте, то в начале истории на это уходили годы и годы.

Однако и освоение базовых поведенческих форм, и овладение речевой коммуникацией, и даже формирование развитых представлений о мире – это всего лишь вступление в действительную социализацию. Ее конечная цель состоит в том, чтобы человек уже не нуждался в помощи взрослых, чтобы он обрел способность самостоятельно обеспечить свое собственное существование в социуме. И здесь между ним и этой самостоятельностью встает мир искусственно изготовленных предметов, Вот только с совершенствованием практики становятся совсем другими, куда более сложными, и они. Отсюда ясно, что освоение параллельно с человеком развивающегося вещного мира требует огромного труда и от начинающего жизнь и от того, кто руководит им.

К слову, не в последнюю очередь с этим новым слоем вещного окружения связано и перераспределение ролей между мужчиной и женщиной. Мы видели, что функция лидерства в маленькой семейной общине начинает опираться на новые механизмы, в основе которых лежит степень овладения информационной базой новых реалий технологии. Но уместно вернуться к еще одному вскользь упомянутому выше измерению последней. Мужчина и женщина оказываются в разном вещественном окружении. Мир технологических предмет-предметных процессов – это не просто особая логика ранее неведомых человеку пространственно-временных и причинно-следственных зависимостей. Порождаемые вещи, по вполне понятным причинам, создаются мужчиной и создаются главным образом для мужчины. Это значит, что и физико-технические характеристики и физико-технические характеристики того материала, из которого они изготавливаются, адаптированы к особенностям мужской анатомии и мужской пластики, и часто недоступны женщине. Но именно они (прежде всего орудия) начинают играть ведущую роль в новой системе жизнеобеспечения. Между тем, помимо пространственно-временной и причинно-следственной организации сложноструктурированных предмет-предметных взаимодействий, технология – это еще и особый мир физических явлений, которые описываются в категориях сил и ускорений. А для последних требуется известный энергетический потенциал субъекта, и там, где он недостаточен, чтобы преодолеть сопротивление материала, технологическая деятельность невозможна. Отсюда следует, что информационная ее составляющая обязана сочетаться с массово-энергетическими параметрами производственных операций.

Здесь снова мы сталкиваемся с трудностями коммуникации. Это сегодня, располагая широкими познаниями, мастер может объяснить ученику как именно нужно выполнять ту или иную операцию, – но только потому, что он знает, почему нужно действовать так, а не иначе. В древности чаще всего сам мастер не имеет ни малейшего представления об этом «почему», он просто перенимал у своего отца умение, но вовсе не знание того, что, в скрытой от взгляда форме, происходит в результате его действий. Вот так и его сын должен перенять от него технику выполнения тонких операций, впечатать ее в свою мышечную память, чтобы потом передать его внукам. Время знания придет гораздо позднее, на первых этапах истории безраздельно властвует только умение. Последнее же формируется только в процессе непосредственного погружения ученика в технологический поток.

Понятно, что погружение в него ребенка с самого начала становится обязанностью мужчины, отца. Женщина оказывается в стороне от вещного сегмента межпоколенной коммуникации. Но если именно он долгое время остается решающим и для выживания семьи и для существования всего социума, утрата отца становится трагедией, несопоставимой с потерей матери.

По-видимому, особое положение первенца, которое тот начинает занимать в общем ряду сыновей, связано с этим же введением в вещественный мир. Просто первому ребенку достается и большее внимание, и нерастраченная энергия, и собственный интерес родителя. Любое же повторение однажды проделанного всегда происходит по сокращенной программе, ибо приобретенный родителем опыт, мешает тому, чтобы останавливаться на его мелких деталях. Однако то, что становится очевидным для отца, часто остается непреодолимым препятствием для сына, и это может служить свидетельством кажущейся неполноценности обучаемого. Иначе говоря, свидетельством того, что первенцу боги даруют бльшую часть того, что они собираются отпустить всему потомству.

Но мы говорили о том, что, кроме информационных и вещественных составляющих первобытной культуры, существует еще и такое начало патриархальной семьи, как социальные связи, которые замыкаются главным образом на домовладыке. Добавим: чем больше диверсифицируется деятельность, усложняется обмен и распределение ее результатов, тем более значимым становится действие социокоммуникативного фактора. Так что задача родителя не ограничивается передачей наследнику той информационной базы, которую он формирует, но вбирает в себя и переключение на него всех своих социальных контактов.

Только они определяют его место в развивающемся социуме. Статус родителя способен вознести наследника на высоты, недосягаемые ни для кого из материнского рода; даже сын невольницы способен встать над всеми. Так, мать будущего крестителя Руси – простая ключница, по понятиям того времени рабыня. Не случайно Рогнеда, дочь полоцкого князя Рогволда, отвечает Владимиру оскорбительным отказом, когда тот дерзает свататься к ней. Однако статус Великого князя Святослава способен сообщить сыну достоинство, вполне достаточное, для того чтобы штурм Полоцка и насильственное овладение гордой княжной в глазах современников (как, впрочем, и потомков) не выглядели бы нелегитимными. Поэтому сын, еще не введенный своим отцом в систему скрепляющих социум отношений, по смерти родителя нередко обращается в ничто. Все это тоже делает сиротой ребенка, который лишается отца.

Таким образом, древнее понятие сиротства связано вовсе не с лишением материнской ласки, но с утратой возможности инкрустировать человека в этот мир. Что же касается материнской ласки, то не следует обманываться и ею. Впрочем, разговор об этом впереди.

2.6. Рабы

Постижение существа этой составляющей патриархальной семьи требует отказаться от сложившихся стереотипов, в соответствии с которыми раб предстает абсолютно бесправным объектом самой нещадной эксплуатации, а обращение в рабство – самым страшным, что только случается с человеком. В действительности невольничьи контингенты, исключенные из сферы действия каких бы то ни было механизмов социальной защиты, появляются сравнительно поздно, в результате военных завоеваний Греции и Рима. Но ведь для таких завоеваний необходимо появление могущественных государств, для которых порабощение военнопленных становится основной, если вообще не единственной формой обеспечения собственного развития. Здесь же мы говорим о времени, предшествующем развитой государственности, она еще только начинает складываться, и это время живет по другим стандартам.

Рабовладение в классическом понимании этого слова требует соблюдения как минимум двух обязательных условий: накопления критической массы собственного населения и расширения радиуса контролируемой им территории. Оба они связаны с организацией охраны и принуждения к труду захваченных в плен. Ведь там, где расстояние до своих соплеменников или до враждующих с захватчиком соседей, не превышает хотя бы нескольких дневных переходов, требуется значительное отвлечение сил, которые уже не могут быть использованы ни в собственном хозяйстве, ни в военных походах./p>

С особой отчетливостью это видно из истории, может быть, самого безжалостного рабовладельца – Рима. Если взглянуть на карты, восстанавливающие картину той эпохи, то можно увидеть, что в круг радиусом 20–25 километров попадают практически все города, с которыми Риму придется сражаться без малого четыре столетия. Так, например, Фидены, окончательное падение которых происходит только в 428 г. до н. э., располагались примерно в 6–7 километрах. А это значит, что принадлежавшие им земли находились всего в 3–4 километрах (немногим более получаса хорошей ходьбы) от самого сердца Рима, его форума. Границы другого города (Вейи) кончались у Тибра, на берегу которого стоял будущий повелитель мира; он бы захвачен только в начале третьего века до н. э. Таким образом, территория, необходимая для заточения больших масс рабов, как минимум, в сотни раз больше той, которая была подконтрольна Риму в самом начале его истории. Ведь хотя бы два дневных перехода – это уже 50–60 километров, площадь же пропорциональна квадрату радиуса. Что же касается численности собственных граждан, то отвлечение даже незначительной их доли на охрану и принуждение к труду чужих делает карликовые государства, каким был Рим в первые века, беззащитными перед другими, не менее воинственными и хищными соседями. Словом, до IV века до н. э. даже теоретически концентрация военнопленных в каком-то пункте подконтрольной территории не имеет перспективы в их реальном использовании. Но если не использовать чужой труд, то зачем вообще они нужны? Не случайно Рим долгое время не знает, что делать со своими пленниками, отчего нередко после выигранной битвы они поголовно избиваются победителями. Об этом мы то и дело читаем у Ливия[133].

Наконец самое главное условие – это становление массового сознания господина, которое видит в побежденном (или еще только подлежащем покорению) иноплеменнике род недочеловека. Мы помним, что именно такое, расистское, воззрение на окружающие племена как варваров-недочеловеков впервые складывается в Греции. «Неизбежно приходится согласиться, – утверждал в своей Политике Аристотель, – что одни люди повсюду рабы, другие нигде такими не бывают»[134]. Именно поэтому с самого часа рождения одни предназначаются для подчинения, другие – для господства[135]. К слову, такое же отношение сохранит и средневековая Европа, такой взгляд на мир унаследует и современная Западная цивилизация. Об этом хорошо скажет Тойнби, «…мы не осознаем присутствия в мире других равноценных нам обществ и рассматриваем свое общество тождественным «цивилизованному» человечеству. Народы, живущие вне нашего общества, для нас просто «туземцы». Мы относимся к ним терпимо, самонадеянно присваивая себе монопольное право представлять цивилизованный мир, где бы мы ни оказались».[136] «Жители Запада воспринимают туземцев как часть местной флоры и фауны, а не как подобных себе людей, наделенных страстями и имеющих равные с ними права. Им отказывают даже в праве на суверенность земли, которую они занимают»[137]. Вся истекшая история подтверждает его слова.

Что же касается догосударственных форм общежития, то им еще неизвестен расизм, а значит, рабство, с которым имеет дело патриархальная семья, – это совсем другая материя, здесь мы впервые сталкиваемся с обычной долговой кабалой, с которой не рассталась даже наша современность. Сегодняшним ее примером служит та, в какую попадает человек, не сумевший погасить банковский кредит. Долговую кабалу знает весь древний мир, но положение должника в нем определяется только по суду и регулируется законом. Пусть этот суд и этот закон существенно отличны от тех, которые действуют сегодня, но все же это – суд и закон. А значит, человек не лишается известной защиты.

Так, римское право V века до н. э. предписывает: «Пусть будут [даны должнику] 30 льготных дней после признания [им] долга или после постановления [против него] судебного решения. [По истечении указанного срока] пусть [истец] наложит руку [на должника]. Пусть ведет его на судоговорение [для исполнения решения]. Если [должник] не выполнил [добровольно] судебного решения и никто не освободил его от ответственности при судоговорении, пусть [истец] ведет его к себе и наложит на него колодки или оковы весом не менее, а, если пожелает, то и более 15 фунтов. [Во время пребывания в заточении должник], если хочет, пусть кормится за свой собственный счет. Если же он не находится на своем содержании, то пусть [тот, кто держит его в заточении] выдает ему по фунту муки в день, а при желании может давать и больше»[138].

Наличие защиты подтверждается и более древними правовыми установлениями. «Если долг одолел человека и он продал за серебро свою жену, своего сына и свою дочь или отдал их в кабалу, то три года они должны обслуживать дом их покупателя или их закабалителя, в четвертом году им должна быть предоставлена свобода»[139], – читаем мы в законах Хаммурапи. Сходные нормы содержатся у евреев времени Исхода: Если купишь раба Еврея, пусть он работает шесть лет; а в седьмой пусть выйдет на волю даром»[140]; «Если продастся тебе брат твой, Еврей или Евреянка, то шесть лет должен он быть рабом тебе, а в седьмый год отпусти его от себя на свободу»[141]. Эти же нормы показывают нам, кто именно становится рабом в древней патриархальной семье.

Нередко человек отдается в кабалу вполне добровольно. Примером может служить библейская история Иакова и Рахили[142]. «Иаков полюбил Рахиль и сказал: я буду служить тебе семь лет за Рахиль, младшую дочь твою. Лаван сказал [ему]: лучше отдать мне ее за тебя, нежели отдать ее за другого кого; живи у меня. И служил Иаков за Рахиль семь лет; и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее. <…> Утром же оказалось, что это Лия. И [Иаков] сказал Лавану: что это сделал ты со мною? не за Рахиль ли я служил у тебя? зачем ты обманул меня? Лаван сказал: в нашем месте так не делают, чтобы младшую выдать прежде старшей; окончи неделю этой, потом дадим тебе и ту за службу, которую ты будешь служить у меня еще семь лет других»[143].

Тот факт, что в долговой кабале, как правило, оказываются свои же соседи, препятствует ничем не сдерживаемому произволу господина. Недаром историческое предание гласит, что законодательством Солона, одного из «семи мудрецов», в Греции запрещается порабощение соотечественников. Правда, это законодательство возникает в ходе широкой военно-политической экспансии. Уже к его времени, по образному выражению Платона, греки, подобно лягушкам, сидящим вокруг болота, обсядут все Средиземное море[144], и отовсюду пойдет поток иноплеменных рабов, с которыми уже можно будет не церемониться. Этот поток станет подобен половодью, и у социолога того времени будет создаваться впечатление, что численность рабов чуть ли не в десятки раз превосходит численность свободных. Так, греческий автор Афиней (II век), ссылаясь на писателя III века. до н. э. Ктесикла, сообщает, что, согласно переписи 309 до н. э., в Афинах было 400 тысяч рабов на 21 тысячу граждан. Еще большие значения приводятся для Эгины (470 тыс.) и Коринфа 460). Современные же оценки снижают эти показатели до 25–43 % от общей массы населения[145]. (Правда, и данные Афинея о свободных гражданах необходимо умножать как минимум на пять, ибо сюда, по нормам того времени, не входят ни женщины, ни дети, ни иностранцы.)

Долговое рабство имеет жесткие ограничения. Оно регулируется общинным правом, общинной моралью, наконец, физической защитой собственной семьи невольника. Ведь, в конце концов, только ее глава имеет всю полноту прав по отношению к своему домочадцу. Включая самое фундаментальное – право на его жизнь. Меж тем неограниченная эксплуатация – это форма посягательства на нее, а следовательно, и на личный суверенитет главы чужого рода. Последнее же всегда чревато (не только репутационными) потерями, и уже поэтому не имеет ни экономического, ни какого другого смысла.

Словом, долговое и экзогенное классическое рабство, которое появляется в Греции и Риме, имеют между собой глубокие качественные отличия. Одним из них является то, что рабы-военнопленные практически никогда не были домашними, то есть принадлежащими главе той или иной семьи, – это всегда государственная собственность. Рабовладение в условиях полиса было только коллективным. Впрочем, в античности практически любая собственность была общинной, и частное владение чем-либо каждый раз требовало особого подтверждения со стороны государства. «Архонт сейчас же по вступлении в должность, – пишет Аристотель, характеризуя государственное устройство Афин, – первым делом объявляет через глашатая, что всем предоставляется владеть имуществом, какое каждый имел до вступления его в должность, и сохранять его до конца его управления»[146]. Правда, государственный контроль, как правило, формален, в силу чего распоряжение имуществом принадлежало все же частному лицу, но надзор за способными к бунту рабами эпохи классического рабовладения всегда оставался общим делом полиса. Патриархальный же раб (как дети, женщины и вещи), растворяясь в едином понятии семьи, пусть и по своему, но все же (как женщины и дети) никогда не уравнивался с вещью. Он оставался личностью, подвластной многим нравственным обязательствам, и сохранял за собой пусть и урезанные, но все же какие-то права.

Впрочем, и в древнейшие времена существовали рабы-иноплеменники. Однако растворение их в общей массе тех, кем становились несостоятельные соседи, уравнивало правовое положение апатридов с ними. В целом же положение домашних рабов мало чем отличается от положения собственных детей хозяина дома. Они выполняют ту же работу, носят такую же одежду, за одним столом едят одну и ту же пищу. Нередко над ними совершаются те же обряды: «И взял Авраам Измаила, сына своего, и всех рожденных в доме своем и всех купленных за серебро свое, весь мужеский пол людей дома Авраамова; и обрезал крайнюю плоть их в тот самый день, как сказал ему Бог»[147]. Рабов даже лечат: «Если лекарь сделал человеку тяжелую операцию бронзовым ножом и спас человека или же он вскрыл бельмо (?) у человека бронзовым ножом и спас глаз человеку, то он может получить 10 сиклей серебра. Если это сын мушкенума, то лекарь может получить 5 сиклей серебра. Если это раб человека, то хозяин раба должен дать лекарю 2 сикля серебра»[148]. «Если лекарь срастил сломанную кость у человека или же вылечил больной сустав, то больной должен заплатить лекарю 5 сиклей серебра. Если это сын мушкенума, то он должен заплатить 3 сикля серебра. Если это раб человека, то хозяин раба должен заплатить лекарю 2 сикля серебра»[149]. Между тем никакие законы не пишутся «про запас», и само существование подобных норм права свидетельствует о том, что за ними стоит вполне обычная практика социума.

Таким образом, говоря о рабах как о членах патриархального «дома», нужно соблюдать известную осторожность. Далеко не все они, как контингент греческих серебряных рудников и римских латифундий, подвергаются нещадной эксплуатации, многие, пусть и лишаясь личной свободы, живут практически одной жизнью с домочадцами. Это и те, кто работает наравне с самим хозяином и его сыновьями, это и управители хозяйств, и домашние учителя, и, разумеется, домашняя прислуга. Кстати в Риме численность домашнего персонала нередко составляла несколько сот человек. Так, Тацит говорит о четырехстах осужденных на смерть за то, что ни один из них не предотвратил убийство главы дома, римского городского префекта Луция Педания[150]. Между тем единственным их занятием в этом доме было обустройство быта своего хозяина (и, может быть, в большей степени – своего собственного, ибо накормить, одеть, обстирать и т. д. такое количество требует немалых трудов). Едва ли они рассматриваются как разновидность имущества; тесное соприкосновение с хозяевами не может не очеловечивать отношения. Поэтому не случайна широкая практика их освобождения. И только на тех, кто работает за пределами господского жилища, смотрят как на вещь.

2.7. Внутрисемейные отношения

Таким образом, мы видим: семья, несмотря ни на что, образует собой собрание вполне терпимых по отношению друг к другу людей. Не будем излишне демонизировать отношения домашних рабов и рабовладельцев, ибо при такой численности, какая встречается в домах римских патрициев, их обязанности не могли быть слишком обременительными. Умолчим о рудниках и латифундиях, с жизнью которых практически не сталкиваются жители полиса, но под одной крышей гнет в основном носит моральный характер. Во всяком случае, наивное представление об абсолютной власти одного и полном бесправии остальных не выдерживает критики. Разумеется, (как, собственно, и в любом людском собрании) в едином корпусе древней семьи существует свое противостояние, своя вражда, свои интересы, интриги и прочее, но все это проявляется не в противостоянии социальных полюсов. Их порождает не властная вертикаль патриархального «дома», которая, конечно же, складывается в этой ячейке социума, как она существует и сегодня, ибо и сегодня мы отделяем главу семьи от всех остальных, понимая, что у них разные не только обязанности, но и права, и инструментарий их реализации. Исторические памятники свидетельствуют о том, что все конфликты развиваются лишь «по горизонтали»; по преимуществу в них вовлекаются те, кто занимает близкие иерархические позиции. Другими словами, враждуют не рабы с домовладыкой, не дети с родителями и не жены с мужьями (хотя, конечно, присутствует и все это), но рабы, дети и жены в своих группах.

Мы можем судить об этом уже по самому знаменитому эпосу. В «Илиаде» только один раз упоминается протест маленького человека против царей и героев, но и тот не получает никакого развития по причине своей незначительности для судеб противоборствующих сил[151]. Примечателен даже смех, который вызывает и этот протест, и его пресечение у собравшихся:

  • Ныне ж герой Лаэртид совершил знаменитейший подвиг:
  • Ныне ругателя буйного он обуздал велеречье![152]

Враждуют боги с богами и герои с героями, и есть основание думать, что в этом отражается общий взгляд на вещи, сам менталитет времени. Собственно, тема «маленького человека» вообще появляется в европейской культуре только в XVIII веке. До этого жизнь социума, как в современном спорте, складывается из взаимоотношений относительно равных, из стремлений каждого возвыситься над другими в своей «весовой категории». Все то, что находится внизу под ногами или высоко над головой, редко замечается человеком.

В своем же разряде все куда как серьезней.

Каин убивает Авеля, Ромул – Рема.

Братья нашептывают отцу (иначе, откуда он узнает об этом?) о преступлении Хама и навлекают на того родительское проклятье: «Ной начал возделывать землю и насадил виноградник; и выпил он вина, и опьянел, и лежал обнаженным в шатре своем. И увидел Хам, отец Ханаана, наготу отца своего, и выйдя рассказал двум братьям своим. Сим же и Иафет взяли одежду и, положив ее на плечи свои, пошли задом и покрыли наготу отца своего; лица их были обращены назад, и они не видали наготы отца своего. Ной проспался от вина своего и узнал, что сделал над ним меньший сын его, и сказал: проклят Ханаан; раб рабов будет он у братьев своих»[153].

Иаков идет на одно из самых страшных преступлений против древних законов и обманом лишает своего брата права первородства[154]. Можно понять и чувства обманутого: «И возненавидел Исав Иакова за благословение, которым благословил его отец его; и сказал Исав в сердце своем: приближаются дни плача по отце моем, и я убью Иакова, брата моего»[155].

Против родного брата, чтобы захватить власть в Альба Лонге, строит заговор Амулий: «Нумитору, старшему, отец завещал старинное царство рода Сильвиев. Но сила одержала верх над отцовской волей и над уважением к старшинству: оттеснив брата, воцарился Амулий»[156]. Даже воцарившись, он не обретает покоя, его пугает сын Нумитора, который, возмужав, может свергнуть его. Амулий зовет племянника на охоту и убивает там. Однако остается дочь, Рея Сильвия которая может родить сына, способного отомстить за отца… Словом, нужно сделать так, чтобы этого не случилось, и Амулий заставляет жрецов объявить ее жрицей богини Весты, обязанной давать бет целомудрия.

Если враждуют единоутробные братья, разумно предположить, что не сдерживаемая, напротив, часто инициируемая их матерями («…неужели мало тебе завладеть мужем моим, что ты домогаешься и мандрагоров сына моего?»[157]) вражда среди сводных достигает ничуть не меньшего накала.

Первенца царя Давида от Ахиноамы Израильтянки Амнона убивает его третий «сын Маахи, дочери Фалмая, царя Гессурского» Авессалом[158]. Братья Иосифа продают отцовского любимчика в рабство (причем сначала вообще замышляется убийство). И все потому, что один может получить больше чем другие («…неужели ты будешь царствовать над нами? неужели будешь владеть нами?»[159]). Впрочем, и того, кому самим законом определено наследовать большую часть (за перворожденным ребенком закрепляется право на двойную часть наследства, даже если он сын нелюбимой жены[160]), не всегда минует судьба изгоя. Такова судьба Измаила, рожденного служанкой Сары от Авраама.

Меж тем сводных братьев, претендующих на свою часть наследства, не так уж и мало. У царя Давида восемь жен и девятнадцать сыновей, не считая тех, кто рожден наложницами. У его сына Соломона семьсот жен и триста наложниц[161]. Разумеется, и после него должно было остаться много детей (в роду одного из которых появляется Пушкин), но Библия по имени называет всего нескольких. Один из них – сын и наследник Равоам, собственно, и разваливший царство. Многочисленно потомство других патриархов. Но это ничуть не останавливает братоубийц: Авимелех, сын Гедеона (Иероваала), от наложницы; после смерти своего отца захватил власть в Сихеме и умертвил 70 своих братьев: «И пришел он в дом отца своего в Офру и убил братьев своих, семьдесят сынов Иеровааловых, на одном камне»[162]. В живых остается только один, да и то только потому, что успевает скрыться.

Братоубийством пятнали себя не одни библейские персонажи.

Так, согласно бехистунской надписи, Камбиз II, персидский царь (530–522 до н. э.) тайно умерщвляет брата Бардию: «Камбиз, сын Кира, из нашего рода, был здесь царем. У Камбиза был брат, по имени Бардия от одной матери, одного отца с Камбизом. Камбиз убил Бардию. Когда Камбиз убил Бардию, народ не знал, что Бардия убит»[163]. Царевич Кир восстает против Артаксекса, старшего сына Дария II от Парисатиды, персидского царя (404–359 до н. э.), и едва не убивает его своей рукой в сражении[164], но в тот же день гибнет сам. У Орода II – парфянского царя из династии Аршакидов (57–38 до н. э.) было тридцать сыновей, однако в конце его царствования его любимый сын Фраат IV, его «преемник» (38—2 до н. э.) предал мечу всех. Когда Ород возмутился братоубийством, тот отправил и его самого вслед за ними[165]. Каракалла, римский император (211–217), с детства питает ненависть и преследует своего младшего брата Гету (который, впрочем, питает к нему точно такие же чувства) и наконец расправляется с ним. Вождь гуннов (434–453) «Бич Божий» Аттила убивает своего брата-соправителя Бледу. Темучин (Чингисхан) и его младший брат Хасар (об этом рассказывается в «Золотом сказании») договориваются убить Бэгтэра, старшего сводного брата, от которого терпят немало унижений. И выполняют свое намерение[166]. Народная молва упорно связывает смерть герцога Гандийского с именем Цезаря Борджиа. Мехмед II Завоеватель, покоритель Константинополя, придя к власти, уничтожает всех претендентов на престол, включая девятимесячного брата. Махмуд II османский султан (1808–1820) в результате переворота приходит к власти и казнит своего предшественника, брата Мустафу IV.

Пестрят примерами и отечественные летописи. Святополк убивает Бориса и Глеба, за что получает прозвище Окaянного. Кстати, у его отца было двенадцать сыновей, и летописец говорит, что Святополк замыслил убить всех: «…дьявол, исконный враг всего доброго в людях <…> уловил Святополка. Угадал он помыслы Святополка, поистине второго Каина: ведь хотел он перебить всех наследников отца своего, чтобы одному захватить всю власть»[167]. Но не он первый в нашей истории, до него Святослaв убивает Улебa, Ярополк – Олега, святой Влaдимир – Ярополкa. Да и свирепая расправа Владимира над отцом и братьями Рогнеды, как, впрочем, и насилие над нею самой, во многом плод все той же вражды: не будь оскорблений, понесенных в детстве, не будь унизительного отказа самой Рогнеды («не хочу разувать сына рабыни»), возможно, отношения сложились бы иначе.

Впрочем, если уж затронут гарем, уместно вспомнить и тот, что принадлежал будущему крестителю Руси. Карамзин пишет: «…Владимирова набожность не препятствовала ему утопать в наслаждениях чувственных. Первою его супругою была Рогнеда, мать Изяслава, Мстислава, Ярослава, Всеволода и двух дочерей; умертвив брата, он взял в наложницы свою беременную невестку, родившую Святополка; от другой законной супруги, чехини или богемки, имел сына Вышеслава; от третьей Святослава и Мстислава; от четвертой, родом из Болгарии, Бориса и Глеба. Сверх того, ежели верить летописи, было у него 300 наложниц в Вышегороде, 300 в нынешней Белогородке (близ Киева) и 200 в селе Берестове. Всякая прелестная жена и девица страшилась его любострастного взора: он презирал святость брачных союзов и невинности. Одним словом, Летописец называет его вторым Соломоном в женолюбии»[168]. Конечно, не все потомки любвеобильного князя становились его официальными преемниками, но многие – уже потому что в их жилах текла его кровь – получали (пусть призрачные) виды на наследство, а это не оставляло пространства для братских чувств.

Не уступают мужчинам и женщины. Клеопатра предпринимает немало усилий для того чтобы избавиться от своего брата (и, по египетскому обычаю, мужа) Птолемея VIII. Спустя некоторое время умирает и второй брат-супруг Птолемей XIV. По слухам не без ее помощи. Правда, достоверных подтверждений нет, но смерть выгодна Клеопатре (она тут же объявляет соправителем своего трехлетнего сына – Птолемея XV Цезариона), и остается верить им. Эдуарда Мученика, английского короля убивают 18 марта 978 г. в замке Корф в Дорсетшире, предположительно по наущению его мачехи Эльфриды, которая ставит своей целью посадить на трон своего сына Этельфреда. Злоумышляет против Петра I его сводная сестра Софья (не случайно и тот расплачивается с нею, заточив в монастырь), убийством разрешается супружеский конфликт Петра III и будущей императрицы Екатерины II. Впрочем, в той череде дворцовых переворотов, которая следует за смертью Петра I, женщина – это ключевая фигура всех интриг… Да и в судьбе последнего российского императора она сыграет не последнюю роль: мужская вражда, как правило, не простирается на жен своих неприятелей, поэтому общая неприязнь царской фамилии к «немке» императрице с трудом объяснима, если исключить влияние женщин.

Враждуют жены: «…увидела Сарра, что сын Агари Египтянки, которого она родила Аврааму, насмехается [над ее сыном, Исааком], и сказала Аврааму: выгони эту рабыню и сына ее…»[169]

Воюют свекрови с невестками: упомянутая здесь сводная сестра и жена Дария II Парисатида, пытавшаяся возвести на престол Кира, любимого младшего сына, по его гибели в сражении травит ядом ненавистную ей Статиру, жену Артаксеркса[170].

Воюют наложницы с женами. Фредегонда была простой служанкой при королеве Адовере, но, став его наложницей, сделала все, чтобы занять ее место. По преданию она уговорила Адоверу стать крестной матерью для королевской дочери. Церковные же правила запрещали плотскую связь крестной с отцом ребенка, и королева заключается в монастырь. После этого король Хильперик женится на свояченице, но и новую королеву, не без влияния Фредегонды, душат во время сна: как пишет Григорий Турский, «он приказал слуге удушить ее и как-то нашел ее мертвой в постели». После этого, Хильперик, оплакав смерть супруги, «…спустя немного дней женился на Фредегонде»[171]. Однако и королевский венец не приносит умиротворение: начинается долгая «война Фредегонды и Брунгильды», родной сестры удушенной Галесвинты. Война двух этих женщин, по существу ставших членами одной семьи, оставила ярчайший след и в истории Европы и в памяти всех гимназистов, изучавших ее. В ней гибли и братья-короли и их дети. Кстати, Брунгильда выступает отнюдь не пассивной страдательной стороной; суд того времени обвиняет ее в том, что она погубила десять франкских королей, за что в конечном счете ее привязывают к хвосту неукрощенного коня и разрывают на части. Не удается избежать смерти и самому Хильперику: «Однажды рано утром король <…> от великой любви к Фредегунде <…> еще раз вернулся в ее покои, <…> приблизился к ней сзади и шлепнул ее палочкой по заду. Думая, что это Ландерих, она сказала: «Что ты там делаешь, Ландерих?». Развернувшись и увидев, что это был король собственной персоной, она сильно испугалась. <…> А Фредегунда позвала Ландериха к себе, поведала ему, что сделал король и сказала: «Поразмысли, что надо делать, ибо иначе завтра нас поведут на страшные истязания». Ландерих с тяжелым сердцем отвечал сквозь слезы: «Будь проклят тот час, когда мои глаза в первый раз увидали тебя! Я не знаю, что должен делать, меня же со всех сторон окружили несчастья». Та же сказала ему: «Не бойся, но послушай мой план, который нам надо исполнить, и мы [тогда] не умрем. <…> Когда наступила ночь, и король Хильперих вернулся с охоты, послала к нему Фредегунда опьяненных вином убийц, и, когда король сошел с коня, и его обычные сопровождающие разошлись по их домам, [посланные Фредегундой] палачи вонзили своему королю в живот два ножа. Он же вскричал и умер»[172].

Все это фиксируют не только исторические хроники, но и эпос. Так, в «Песни о Хлёде» («Песни о битве готов с гуннами») говорится о распре между сводными братьями Хлёдом и Ангатюром, в которой, кроме первого, гибнет и их сестра Хервёр. Комментаторами высказывается мнение, что в песни нашла отражение знаменитая битва на Каталаунских полях, в которой соединенные силы галло-римлян, вестготов, бургундов и франков нанесли поражение полчищам Аттилы[173]. В «Песни о нибелунгах» Зигфрид становится другом четырех братьев-королей и женится на их сестре Кримхильде. Но семейную идиллию взрывает раздор все тех же женщин, Брунгильды, жены короля Гунтера, и Кримхильды. В результате предательски убивают Зигфрида, его жена готовит месть, в результате которой гибнет она сама, гибнут братья-короли, гибнет весь бургундский двор:

  • Бесстрашнейшим и лучшим досталась смерть в удел.
  • Печаль царила в сердце у тех, кто уцелел.
  • Стал поминальной тризной веселый, пышный пир.
  • <…>
  • Известно лишь. что долго и дамам и бойцам
  • Пришлось по ближним плакать, не осушая глаз.
  • Про гибель нибелунгов мы окончили рассказ[174].

Не забудем и Донегильду с ее подметными письмами,

  • (О Донегильда, слов я не найду,
  • Чтоб подлость описать твою лихую.
  • Пускай же тот, кто царствует в аду,
  • О ней расскажет, с торжеством ликуя.
  • О женщина проклятая, – нет, лгу я,
  • Не женщина… Ты, утверждаю вслух,
  • Под женскою личиной – адский дух[175]),

и «ткачиху с поварихой с сватьей бабой Бабарихой», в которых она возродилась у Пушкина…

Все это классические, хрестоматийные примеры внутрисемейных отношений. Но ведь и в сегодняшней семье враждуют дети, невестки со свекровями («Будет бить тебя муж-привередник и свекровь в три погибели гнуть[176])», тещи с зятьями. Это общее, неотменимое, как кажется, никакой культурой правило. Словом, семья как маленький мирок, которым правит любовь и забота, не более чем миф, светлое сказание, ностальгическая мечта о котором подобна мечте о «золотом веке» и «царствии небесном» здесь, на земле.

Впрочем, есть и любовь.

Теплые чувства связывают мужчин.

Так, уже Гильгамеш тоскует о любимом друге и впервые ощущает, что и сам он смертен. Он проходит подземным путем бога солнца Шамаша сквозь окружающую обитаемый мир гряду гор, посещает чудесный сад и переправляется через воды смерти на остров, где обитает Утнапишти – единственный человек, обретший бессмертие.

  • Мысль об Энкиду, герое, не дает мне покоя —
  • Дальним путем скитаюсь в пустыне!
  • Как же смолчу я, как успокоюсь?
  • Друг мой любимый стал землею!
  • Энкиду, друг мой любимый, стал землею!

Чтобы вернуть другу жизнь Гильгамеш отправляется в подземный мир:

  • Под власть Утнапишти, сына Убар-Туту,
  • Путь я предпринял, иду поспешно.
  • Я спрошу у него о жизни и смерти![177]

Правда, эпос о Гильгамеше выходит за пределы темы, но почему свойственное чужим людям не может быть дано тем, кого связывают кровные узы?

Любовь связывает мужчину и женщину. Уже упомянутая здесь четырнадцатилетняя служба Иакова за Рахиль достаточно красноречиво говорит об этом. Ради любви к Вирсавии идет на преступление Давид. Тает от любви его первенец, убитый Авессаломом Амнон: «отчего ты так худеешь с каждым днем, сын царев, – не откроешь ли мне? И сказал ему Амнон: Фамарь, сестру Авессалома, брата моего, люблю я». Правда, «Потом возненавидел ее Амнон величайшею ненавистью, так что ненависть, какою он возненавидел ее, была сильнее любви, какую имел к ней»[178]. Но вот бессмертный контрапункт Песни песней», которую сложит его сводный брат Соломон:

«Скажи мне, ты, которого любит душа моя: где пасешь ты? где отдыхаешь в полдень? к чему мне быть скиталицею возле стад товарищей твоих?

Если ты не знаешь этого, прекраснейшая из женщин, то иди себе по следам овец и паси козлят твоих подле шатров пастушеских. Кобылице моей в колеснице фараоновой я уподобил тебя, возлюбленная моя. Прекрасны ланиты твои под подвесками, шея твоя в ожерельях; золотые подвески мы сделаем тебе с серебряными блестками. Доколе царь был за столом своим, нард мой издавал благовоние свое.

Мирровый пучок – возлюбленный мой у меня, у грудей моих пребывает. Как кисть кипера, возлюбленный мой у меня в виноградниках Енгедских.

О, ты прекрасна, возлюбленная моя, ты прекрасна! глаза твои голубиные.

О, ты прекрасен, возлюбленный мой, и любезен! и ложе у нас – зелень; кровли домов наших – кедры, потолки наши – кипарисы.

Я нарцисс Саронский, лилия долин! Что лилия между тернами, то возлюбленная моя между девицами.

Что яблоня между лесными деревьями, то возлюбленный мой между юношами. В тени ее люблю я сидеть, и плоды ее сладки для гортани моей. Он ввел меня в дом пира, и знамя его надо мною – любовь. Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви. Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня.

Заклинаю вас, дщери Иерусалимские, сернами или полевыми ланями: не будите и не тревожьте возлюбленной, доколе ей угодно…[179]»

Любовь связывает братьев и сестер. Все тот же Авессалом убивает Амнона за поругание своей родной сестры («…возненавидел Авессалом Амнона за то, что он обесчестил Фамарь, сестру его»). Суламифь поет: «О, если бы ты был мне брат, сосавший груди матери моей! тогда я, встретив тебя на улице, целовала бы тебя, и меня не осуждали бы»[180]. Последнее свидетельство особенно примечательно. Оно говорит о чувствах сестры и брата и одновременно о том, что их проявление никого не может удивить («и меня не осуждали бы»), иначе говоря, о том, что это было нормой.

Блистательные имена Сапфо, Анакреонта, Катулла, Овидия говорят о том, что любовь стала не только лирической темой, но и целой «наукой страсти нежной».

Завершая обзор составных частей патриархальной семьи и отношений, которые связывают ее членов, необходимо вновь вернуться к главному. Все отношения в патриархальной семье – это принципиально новые формы связей, которые скрепляют единый организм, рождающийся вместе с нею. То есть социум. Мы видели, что в основе формирования семьи как своеобразного центра его кристаллизации лежит не что иное, как над-биологическая информация, над-биологический код жизни. Разумеется, он не заменяет ДНК, но образует собой примерно то же, чем генетический код природы был по отношению к таким «элементарным» ее законам, как закон всемирного тяготения. В содержании патриархальных внутрисемейных отношений необходимо видеть прежде всего этот информационный код, рассматривать их через его содержание.

Хранимый родоначальником программный код – это и есть способ воспроизводства патриархальной семейной общины. Поэтому все конфликты внутри нее – это конфликты по поводу модели ее внутренней самоорганизации и жизнеобеспечения. Каждая позиция противостояния, сколь бы незначительной она ни была, представляет собой зародыш новой модели совместного существования. Сводить все к слепому иррациональному психологическому неприятию чего-то или кого-то другого, нельзя. Желание восторжествовать над кем-то предстает как универсальная форма стремления утвердить свой идеал мироустройства на «микрокосмическом» уровне этой первичной ячейки. Со временем оно будет осознано как стремление к власти. Но ведь и сегодня даже самый иррациональный порыв к ней скрывает в себе желание по-своему переустроить все вокруг себя. Другими словами, является формой социального творчества, и в «нуль-пункте» собственно человеческой истории это выступает как единственная его форма.

Различие человеческих способностей, неодинаковый уровень их развития, а значит, и возможность освоения разных объемов информации будет оставаться всегда. Поэтому на стадии рождения патриархального «дома» противоположение моделей его устройства, которые рождаются внизу, не достигает самого высшего уровня. Статус родоначальника может быть поколеблен только теми, чья позиция примыкает к нему – вошедшими в силу женами и наследниками. Да и то большей частью лишь в отдельных пунктах единого программного кода. Но в любом случае, мы обязаны видеть во всех раздорах не мелкие дрязги, но поначалу единственный доступный семье способ рождения, защиты или замены ее ключевых ценностей.

Вместе с тем нужно иметь в виду и то обстоятельство, что никакое состояние, достигаемое на той или иной стадии развития, не сохраняется навсегда. А следовательно, и сами внутрисемейные отношения, и мотивация семейного строительства претерпевают непрерывные изменения.

Организация развивающегося обмена – как результатами труда («вещами»), так и информационной его составляющей («словами») – переходит от микросоциального уровня, олицетворяемого патриархом, на уровень всего социума. Это связано прежде всего с тем, что сам предмет обмена с диверсификацией деятельности, экспоненциальным расширением орудийного фонда и лавинообразным ростом информации выходит далеко за пределы того, что может быть объято даже самым эффективным и развитым единичным сознанием. Одновременно общий массив социума начинает формировать относительно замкнутые роды и классы, упорядочение которых рождает потребность в координации связей между ними, подчинения их общим ценностям, выходящим за пределы всех классификационных разрядов. Вместе с этим и управление интегральной деятельностью как процессом, цель которого простирается за доступные частной инициативе «горизонты событий», перестает быть частным делом и переходит с внутрисемейного на уровень формирующегося целого.

Носителем всей полноты информации, этого единого сложносоставного кода социальной формы жизни, становится единый организм социума, и живым олицетворением лишь ключевых его фрагментов остаются прошлые «центры кристаллизации», патриархальные семейные общины. С этими переменами качественно меняется статус и роль патриарха; он перестает быть монопольным обладателем принципиально недоступного остальным, носителем какой-то иной природы, посредником между миром людей и миром высших сил, господствующих над всем посюстронним. Родоначальник становится такой же «дробной частью» человека, как и все остальные домочадцы.

Меняется и культура: отчуждаясь от своих непосредственных создателей, она начинает искать опору в чем-то «земном», осязаемом, и, как результат, ассоциироваться по преимуществу лишь с тем, что материализует ее. То есть с вещественным результатом общей деятельности, с имущественной составляющей единой семейной общины. Именно эта составляющая скоро начнет восприниматься как единственное богатство человека и останется единственным предметом его вожделения.

Таким образом, создавая новые реалии и формы жизни, само становление социума полагает начало разложению патриархальной семьи. Появление рода и социума – это пик ее собственного развития, однако преодоление вершины меняет траекторию движения. Возникают новые ориентиры, рождаются новые механизмы управления.

Выводы

1. Завершение переходного периода от полуживотного существования к социальности может быть уподоблено появлению перенасыщенного «социального раствора», для которого достаточно микроскопических флуктуаций, в результате которых возникают центры его кристаллизации. Патриархальная семья в массиве «первобытных стад», заполняющих регион обитания, возникает вокруг именно таких центров.

2. Ее основой становится не что иное, как новый феномен природы, порождаемый технологическими реалиями орудийной деятельности, – предмет-предметные связи, которые преобразуют всю систему существовавших в ней пространственно-временных и причинно-следственных отношений. Именно эти связи становятся первичным содержанием над-биологической информации. В свою очередь, именно над-биологическая информация становится для пассионарного биологического вида Homo sapiens sapiens тем, чем для всей органики в целом был генетический код.

3. Информационный массив, вбирающий в себя реалии технологии, вправе рассматриваться и как принципиально новое и как надстроечное над действующими механизмами наследственности образование. Последнее требует формирования своей сигнальной системы, которая, в свою очередь, предстает принципиально новой же («третьей») или как надстроечная над «второй».

4. Задача продолжения рода на социальном уровне жизни состоит прежде всего в передаче нового кода жизнеобеспечения.

5. Всеобщее разделение и диверсификация труда влекут за собой лавинообразное увеличение объема информации, что влечет за собой ее отчуждение. В результате недавний обладатель, патриархальная семья, как и любой отдельный индивид, начинает превращаться в подобие «дробной части» действительного субъекта культуры.

6. В свою очередь, это влечет за собой постепенную утрату статуса патриарха и разложение патриархальной семьи.

III. Проблема гендера

3.1. Пол и гендер

Сегодня на поверхности вещей главными фигурантами семейного строительства оказываются мужчина, женщина и порождаемая ими жизнь, все прочее уходит из вида, часто – и из научного анализа. Главными же пружинами, приводящими в движение эту триаду, предстают половой инстинкт, половое чувство, другими словами, факторы биологического порядка. Между тем в действительности биология как была, так и остается лишь периферией той новой природной реалии, которая образуется их союзом, самый же центр тысячелетиями складывавшихся семейных ценностей продолжает ткаться из социокультурных материй.

Социализация человека – это прежде всего межпоколенная коммуникация, именно она предстает главным условием выживания и развития единого общественного организма. По ее каналам передается основное – его опыт, который вбирает в себя принципы и алгоритмы социокультурного строительства. Жизненный код обретшего социальность существа не вмещается в генетические программы, детопроизводство, оказывается лишь частью передаваемой эстафеты, отсюда и регулируемое инстинктом половое поведение становится далеко не главным в обеспечении преемственности.

Даже гигиена передачи генетического кода в социуме обеспечивается не только биологическими механизмами, но и всем строем его культуры. Предопределенная генетикой вида модель полового поведения начинает взаимодействовать с социокультурными нормами и подвергаться их влиянию, вследствие чего выраженность пола становится более объемной и диверсифицированной. Поведенческая модель перестает быть одной и той же в африканской деревне и в европейской столице, а значит, и собственно межполовая коммуникация перестает ограничиваться тем, что способствует бесконфликтному схождению и соитию полов. Помимо эстафеты жизненного кода, социокультурное начало в поведенческих моделях приводит к тому, что их задачей становится еще и обеспечение режима наибольшего благоприятствования развитию каждого из них.

Впрочем, и собственно половое поведение в человеческом обществе претерпевает изменения.

Еще Платон в одном из своих диалогов оставил нам красивую легенду о происхождении мужчины и женщины и отклонений от половой идентичности. Первопредки человека, – говорит он, – изначально были вылеплены в форме шара, и у каждого было два комплекта всех свойственных человеку органов. При этом половые сочетались во всех логически возможных вариантах: мужчина-мужчина, мужчина-женщина и женщина-женщина. «Когда-то наша природа была не такой, как теперь, а совсем другой. Прежде всего, люди были трех полов, а не двух, как ныне, – мужского и женского, ибо существовал еще третий пол, который соединял в себе признаки этих обоих; сам он исчез, и от него сохранилось только имя, ставшее бранным, – андрогины, и из него видно, что они сочетали в себе вид и наименование обоих полов – мужского и женского». <…> тело у всех было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног столько же, сколько рук, и у каждого на круглой шее два лица, совершенно одинаковых; голова же у двух этих лиц, глядевшие в противоположные стороны, была общая, ушей имелось две пары, срамных частей две <…> Страшные своей силой и мощью, они питали великие замыслы и посягали даже на власть богов…» <…>Теперь же «…каждый из нас половинка человека, рассеченного на две камбалоподобные части, и поэтому каждый ищет всегда соответствующую ему половину. Мужчины, представляющие собой одну из частей того двуполого прежде существа, которое называлось андрогином, охочи до женщин. <….> Женщины же, представляющие собой половинку прежней женщины, к мужчинам не очень расположены, их больше привлекают женщины <…> Зато мужчин, представляющих собой половинку прежнего мужчины, влечет ко всему мужскому <…> Возмужав, они любят мальчиков, и у них нет природной склонности к деторождению и браку; к тому и другому их принуждает обычай, а сами они вполне довольствовались бы сожительством друг с другом без жен. Питая всегда пристрастие к родственному, такой человек непременно становится любителем юношей и другом влюбленных в него»[181].

Уже по Платону, мужчина (и тот, который составляет лишь половину прежнего, и тот, что является частью прошлого андрогина) отличается от женщины (половинки прежней или части того же обоеполого существа) не одной анатомией, но и всем поведением, равно как и всей системой мотивацией своей деятельности.

Разделенное единство двух человеческих природ в какой-то мере находит свое подтверждение и в современных представлениях. Как пишет И. С. Кон, во-первых, мужчины и женщины одновременно «обладают разными степенями маскулинности и фемининности»; во-вторых «мужские и женские свойства многогранны и многомерны. «Мужское» телосложение может сочетаться с «женскими» интересами и чувствами, и наоборот, причем многое зависит от ситуации и сферы деятельности»; наконец, в-третьих «это может зависеть не от биологии, а от среды и воспитания»[182]. Не случайно «Происходящие на наших глазах изменения в социальном положении женщин и мужчин подорвали многие привычные стереотипы, побуждая рассматривать эти различия и вариации не как патологические извращения (перверсии) или нежелательные отклонения (девиации) от подразумеваемой нормы, а как нормальные, естественные и даже необходимые»[183]. Таким образом, сегодняшние представления о диморфизме человека уже не исчерпываются бинарными категориями биологического пола, рядом с ними встает понятие гендера.

Пол и гендер. Что единит их, что отличает? Самые поверхностные из возможных определений сводят одно к различиям детородных органов, другое – к социально детерминированным ролям, зависящим не от биологических отличий, а от организации социума. «Однако если определять половую принадлежность по строению гениталий <…>, то можно говорить о пяти полах: 1) обладатели женских гениталий – женщины, 2) обладатели мужских гениталий – мужчины, 3) обладатели смешанных гениталий – гермафродиты (гермы), 4) обладатели преимущественно женских, но с мужскими элементами, гениталий – фемининные псевдогермафродиты (фермы) и 5) обладатели преимущественно мужских, но с женскими элементами, гениталий – маскулинные псевдогермафродиты (мермы)»[184]. Точно так же если описывать гендерную определенность в терминах социальных ролей и ролевых ожиданий, производных от сложившейся системы разделения труда между носителями половых отличий, то и здесь мы получим лишь первое приближение к истине. Она, в свою очередь, не сможет быть описана в рамках жесткой бинарной схемы.

Впрочем, вопрос осложняется еще и тем, что не первичные половые признаки определяют гендерное поведение человека и не вторичные позволяют относить его к тому или иному гендеру. В сущности, только в XX веке было установлено, что внешние признаки пола далеко не исчерпывают все различия между мужчиной и женщиной, более того, не они одни определяют их. Обнаружилось, что, помимо них, огромную роль играют социопсихические и социокультурные факторы, что формируемый ими реальный тип полового поведения может расходиться с чисто биологической данностью и с социальными ожиданиями. В результате даже биологический пол человека предстал в виде сложной многоуровневой системы, основные элементы и характеристики которой формируются разновременно, на разных стадиях онтогенетического развития под влиянием разных же факторов. И если долгое время его описание довольствовалось двумя уровнями, связанными с первичными и вторичными отличиями, то сейчас перед нами встали контуры совершенно новой реальности, проявления которой иногда определяются как третичные признаки пола.

Начнем с того, что первоначально зародыш бипотенциален, другими словами, его развитие может пойти как по мужскому, так и по женскому типу. При этом на всех стадиях формирования будущего организма, если нет каких-то дополнительных сигналов, половая дифференциация автоматически идет по женскому типу, становление же мужского требует включения неких дополнительных механизмов, подавляющих активность противоположного начала. Так, свойственный только мужским клеткам Н-Y антиген делает их несовместимыми с «женской» иммунной системой и программирует превращение зачаточных гонад мужского плода в семенники; если этого не происходит, зачаточные гонады женского плода превращаются в яичники. Формируемое отличие определяет так называемый гаметный пол, оно появляется на седьмой неделе жизни зародыша, в это время его клетки (клетки Лейдига) начинают производить мужские половые гормоны (андрогены). В свою очередь, под их влиянием происходит формирование соответствующих, мужских или женских, внутренних репродуктивных органов (внутренний морфологический пол) и наружных гениталий (внешний морфологический пол). Однако этим дело не заканчивается, необходимо еще и формирование половых различий в определенных отделах головного мозга, ведь именно им придется регулировать поведенческий тип.

После рождения ребенка включаются в действие новые, теперь уже не биологические, а социальные и культурные факторы. Социум на основании генитальной внешности присваивает новорожденному так называемый гражданский (по-другому паспортный или акушерский) пол, и в соответствии с ним начинает воспитывать в том или ином духе. Другими словами, прививать предписанные его полу поведенческие нормы. При этом необходимо подчеркнуть: последние проявляются не только в межполовой коммуникации, поскольку выходят далеко за пределы всего того, что связано даже с самым широким представлением о взаимоотношениях полов. Они проявляются решительно повсюду, то есть не только в тех особых формах деятельности, которые требуют сопряженных с полом анатомической и психической специфики организма.

Гендерными отличиями пронизаны едва ли не все, даже «нейтральные» микроповеденческие структуры, свойственные как одному, так и другому полу. Вот, широко известный пример из «Приключений Гекльберри Финна», мимо которых не прошло, наверное, ни одно детство: «…не показывайся женщинам в этом ситцевом старье. Девочка у тебя получается плохо, но мужчин ты, пожалуй сумеешь провести. Господь с тобой, сынок, разве так вдевают нитку в иголку? Ты держишь нитку неподвижно и насаживаешь на нее иголку, а надо иголку держать неподвижно и совать в нее нитку. Женщины всегда так и делают, а мужчины – всегда наоборот. А когда швыряешь палкой в крысу или еще в кого-нибудь, встань на цыпочки и занеси руку над головой, да постарайся, чтобы это вышло как можно нескладней, и промахнись этак шагов на пять, на шесть. Бросай, вытянув руку во всю длину, будто она у тебя на шарнире, как бросают все девочки, а не кистью и локтем, выставив левое плечо вперед, как мальчишки; и запомни: когда девочке бросают что-нибудь на колени, она их расставляет, а не сдвигает вместе…»[185]

Не случайно даже для привыкших к перевоплощению профессионалов умение остаться неузнанным в обличье противоположного пола служит критерием едва ли не высочайшего мастерства. К тому же за различиями в «физическом» движении не забудем и о поведении эмоциональном, нравственном, наконец, интеллектуальном. Ведь в действительности отличие женщины от мужчины с наибольшей отчетливостью проявляется именно здесь, и даже ставшая анекдотом максима о «мужской» и «женской» логике, обнаруживающей «стеариновые свечки» там, где их не может быть, рождается отнюдь не на пустом месте.

Таким образом, поляризуется не только пластика тела, но и пластика «духа». Не случайно мы говорим и о «женской» поэзии, и о «женском» романе, и о «женской» живописи, словом, о многом, что оставило яркий след в истории нашей культуры. Ни одно из отличий гендерной психики, гендерной этики, гендерного мышления не остаются незамеченными ни мужчиной, ни женщиной, и все они становятся частью того социокультурного «зеркала», смотрясь в которое, мы формируем самих себя. Словом, человек вовсе не рождается, но становится мужчиной или женщиной… однако, как показывает современная действительность, даже став кем-то из них, он вдруг может обнаружить несовместимость своих самоощущений ни с собственно половой, ни с гендерной определенностью. А значит, вполне допустимо говорить не только о гендерном поведении, но и о более содержательном и фундаментальном феномене.

3.2. Соотношение ценностей

Здесь уже говорилось о том, что на заре цивилизации женщина превращается в род «имущественного продолжения» личности домовладыки, в разновидность семейного «инвентаря», наряду с рабами, скотом и утварью. Одним из механизмов такого превращения является обмен, о котором уже шла речь выше. У Леви-Стросса брачный обмен в общей его системе занимает центральное место: «…брачные обычаи, наблюдаемые в человеческих обществах, не должны классифицироваться, как это обычно делают, по разнородным и различным категориям: запрещение инцеста, предпочтительные типы браков и т. д. Каждая из них представляет собой один из способов обеспечения обмена женщинами внутри социальной группы, то есть замены системы кровного родства биологического происхождения социальной системой отношений свойства»[186]. При этом женщина с самого начала становится наиболее ценным предметом. По его мнению, браки являются самой фундаментальной формой обмена дарами и именно женщины представляют собой наиболее ценные из них. Это делает ее разновидностью вещи, ведь превращение женщины даже в самый ценный предмет обмена решительно исключает всякую возможность равенства с мужчиной: «…в человеческом обществе мужчины производят обмен женщинами, а не наоборот»[187]. Как правило, ко всему этому самое непосредственное отношение имеет сексуальность женщины, половые вожделения и физическое превосходство мужчины, то есть чисто биологические факторы. Но если в результате их действия именно он становится субъектом обмена, только мужчина остается и основным фигурантом культурного строительства.

Это обстоятельство не может не вызвать вполне естественный протест в феминистском движении, одной из наиболее вменяемых форм которого является работа Гейл Рубин[188]. Ее эссе позиционируется как «сакральный текст феминизма». Развивая построения Леви-Стросса, она пишет, что обмен женщинами становится предпосылкой возникновения культуры, в свою очередь, доминирование мужчин и угнетение женщин – непременными условиями ее существования. Невозможно сказать, могла ли культура «начаться» по-другому и какой бы она была в том случае, если бы субъектом обмена стала женщина, в свою очередь, объектом – мужчина. Но в любом случае изменение существующего сегодня порядка, в котором женщине отводится не подобающая ей роль, потребует глобальной перестройки всего общества, при этом более глубинной, чем даже уничтожение классов.

Однако, соглашаясь в главном, все же следует заметить, что логика, исходящая из сексуальности одной и физического превосходства другой из сторон, то есть оперирующая, по существу, внесоциальными и сторонними по отношению к культуре факторами, не объясняет происхождение фундаментальных социокультурных реалий, включая шкалу складывающихся ценностей. Уже хотя бы потому, что подобная логика не способна дать ответ на то, почему точно такой же, пусть и «менее ценной», разновидностью все того же «домашнего инвентаря» нередко оказывается и сам мужчина. Впрочем, не только «нередко», но и практически всегда. Ведь мы уже видели, что в исходном пункте развития семьи лишь один патриарх обладает всей полнотой прав. Только он является «культурным героем», только он воплощает в себе все богатство тогдашнего человеческого бытия. В свою очередь, все его чада и домочадцы – лишь ущербные существа, разновидность «недочеловека» (разумеется, не в том унизительном смысле этого понятия, какой позднее придадут ему расистские теории).

К тому же в высшей степени сомнительно отнесение женщин к «наиболее ценным» дарам. Мы уже видели, что с принципиальным изменением характера связи со своей средой воспроизводство рода как новой реалии живой природы обеспечивается уже не деторождением. Ведь, строго говоря, даже в природе воспроизводству подлежит вовсе не инертная биологическая масса, но специфический образ ее жизни, интегральной жизнедеятельности. Речь должна идти в первую очередь о воспроизводстве, умножении и сохранении информации.

Вот только важно понять, что даже генетический код организма содержит в себе не только информацию о собственной структуре, но и многое другое, что выходит за пределы его кожного покрова. В том числе базовую информацию об окружающей среде, обо всех ключевых факторах, которые влияют на выживаемость вида, а также информацию о (морфологической, психофизиологической, поведенческой) норме реакции организма на стереотипные изменения, которые происходят или могут происходить в его внешнем окружении. Поэтому в действительности здесь мы имеем дело не с устройством «организма», но со сложной самоорганизующейся системой «организм – среда», и генетическая информация является достоянием всей этой системы, а вовсе не отдельно взятой клетки или даже живого тела в целом. До некоторой степени справедливо утверждать, что в генетическом коде сама природа записывает основные сведения прежде всего о себе самой и только во вторую очередь – о живом теле. Двойная спираль ДНК – это род самовоспроизводящейся памяти планеты, в свою очередь, понятой как единый организм, для которого биологическая форма жизни предстает как одна из форм существования. Это можно представить так, будто наша планета создает и хранит в порождаемых ею органических структурах все необходимое этому огромному саморегулирующемуся телу для своего же собственного воспроизводства в случае какой-то космической катастрофы. Поэтому ограничивать содержание информации, кодируемой молекулой ДНК, исключительно собственными потребностями биологического вида (тем более индивида), глубоко ошибочно.

Информационный же код социума – это еще и код его культуры; преемственность же последнего, в силу смертности отдельных носителей, на биологическом уровне может быть обеспечена только межполовой и межпоколенной коммуникацией. Но если в природе и та и другая осуществляются исключительно по биологическим каналам, то революционная смена образа жизни, которая связана с появлением технологических форм деятельности, качественно преобразует всю систему отношений наследования информационного кода. Она сменяется социальной, но и в новых условиях воссоздается и умножается прежде всего родовая информация, основной код жизни, а не определенность устройства органических тел. Вот только здесь мы имеем дело и с качественно иной информацией, и с принципиально иными каналами коммуникации, и новыми механизмами ее переноса. Ни первые, ни вторые, ни третьи не сводятся ни к каким биологическим процессам или структурам (хотя, конечно, значимость биологического фактора ни в коем случае не сводится к нулю и здесь). В связи с этим деторождение перестает быть основным, если не сказать единственным средством преемственности и становится лишь вспомогательным служебным началом. Именно это непреложное обстоятельство, а вовсе не физическое превосходство мужчины, качественно меняет роль женщины. Ведь теперь речь идет не о передаче органической формы жизни, но о гораздо более емком понятии – социокультурном строительстве (что, конечно же, не сводит к нулю действие чисто биологических механизмов).

Забегая вперед, заметим, что резкое увеличение продолжительности жизни (а именно это является одной из главных целей развития человеческой культуры) способно повлечь за собой еще более глубокие и содержательные изменения социальных ролей. Ведь в случае ее достижения значимость детопроизводства существенно снижается, и пассионарии от феминизма могли бы разглядеть здесь предвозвестие еще более глубокого унижения женщины. Парадокс в том, что проверочным тестом для феминистской логики могло бы служить гипотетическое достижение бессмертия: в системе ее аксиом это стало бы самым страшным преступлением перед человечеством: ведь только женщина дарит жизнь, между тем бессмертие – это исключение не только смерти, но и рождения. А следовательно, во имя борющейся за свои права женщины оно обязано быть предотвращено любой ценой. Однако в действительности даже бессмертие ничуть не способно уменьшить значимость ни одного из фигурантов нашей общей истории. В сущности, так же, как изобретение контрацепции, ведь в европейской истории оно сопровождалось поступательным развитием культа женщины, неуклонным ростом ее влияния, ее власти. Впрочем, и увеличение продолжительности жизни, и тем более бессмертие человека – это далекая перспектива, о которой нам еще придется говорить. Однако упоминание о ней должно служить своеобразным камертоном, помогающим сохранить терпимость друг к другу даже в условиях так называемой войны полов.

К слову, перераспределение ролей и снижение «ценности» женщины прослеживается не только там, где и новая родовая информация, и сознание, и связанная с ними система ценностей еще только начинают формироваться. Еще долгое время могущество древнего рода будет определяться в первую очередь количеством способных к труду и войне мужчин, а не числом женщин. Это обстоятельство породит не просто идеологему многочисленного потомства, но базисную парадигму зарождающейся вместе с ней государственной мысли. Между тем и здесь (если не сказать тем более здесь) женщина остается лишь одним из средств его обретения. К тому же не самым главным, ибо долгое время основным будет оставаться увод пленных. «Естественное» производство трудо– и боеспособных мужчин требует длительного времени и (самое главное!) больших затрат на прокормление потомства и его матерей. Конечно, все это способно окупиться в будущем, но, во-первых, горизонт событий если и начинает просматриваться на столь далекую перспективу, то все же не с той отчетливостью, которая требуется для управления родовым и семейным строительством, во-вторых, прежде чем оно настанет, несущий потери род оказывается уязвимым.

Все сказанное подтверждается не только умозрительными заключениями. Анализ неолитических захоронений со всей убедительностью демонстрирует совсем другую шкалу ценностей, нежели та, которая рисуется феминистскому воображению. Археологические раскопки, ведущиеся, кстати, не только по всей Европе, показывают повсеместное смещение значимости полов в пользу мужчины. «Те предметы, которые могут рассматриваться как ценные или престижные, например изделия из неместного сырья и раковины Spondylus, постоянно встречаются лишь в погребениях старых мужчин. Видимо, именно старые и пожилые мужчины занимали более высокое положение в общине и участвовали в межрегиональном обмене. Полированные каменные топоры и ретушированные изделия связаны с погребениями взрослых (31–45 лет) и пожилых (более 46 лет) мужчин. Все это свидетельствует о высокой роли взрослых мужчин в обществе культуры линейно-ленточной керамики и даже о тенденции к геронтократии. Из 22 детских погребений (моложе 15 лет) 45 % совсем не имели погребальных даров. Аналогичное положение с женскими погребениями. Из 23 погребений около половины не имели погребального инвентаря. Иное положение с мужскими погребениями: из 27 только шесть не имели погребального инвентаря, что еще раз свидетельствует о более высоком положении мужчин. Женщины имели к тому же меньше шансов дожить до преклонного возраста: из 21 женщины 81 % умерли между 16 и 40 годами, а из 26 мужчин только 42 % умерли в этом возрасте»[189].

Нелишне напомнить о действительных нравах и ценностях и более поздних времен. Одно из них принадлежит Чарльзу Дарвину. «Различные племена, воюя между собой, становятся людоедами. <…> можно считать совершенно несомненным, что зимой, побуждаемые голодом, огнеземельцы убивают и поедают своих старых женщин раньше, чем собак; когда м-р Лоу спросил мальчика, почему они так поступают, тот отвечал: «Собачки ловят выдр, а старухи нет». Мальчик описывал, как умерщвляют старух, держа их над дымом до тех пор, пока они не задохнутся; он в шутку передразнивал их вопли и показывал, какие части их тела считаются особенно вкусными. Как ни ужасна должна быть подобная смерть от рук своих друзей и родственников, еще ужаснее подумать о том страхе, который должны испытывать старухи, когда начинает подступать голод; нам рассказывали, что они тогда часто убегают в горы, но мужчины гонятся за ними и приводят обратно на бойню у их собственных очагов!»[190]

Не менее «исключительной и бесчеловечной жестокости» факты приводит Цезарь в своих «Записках о Галльской войне». Один из командиров голодающего в осажденной Алезии войска советует: «Делать то, что делали наши предки…», то есть питаться мясом «лишних ртов» – женщин и детей. «Голосованием было решено удалить из города всех негодных для войны по нездоровью или по годам и испытать все средства, прежде чем прибегнуть к мере, рекомендованной Критогнатом; однако если к тому вынудят обстоятельства и запоздает помощь, то лучше уже воспользоваться его советом, чем согласиться на условия сдачи или мира. Мандубии же, принявшие тех в свой город, были изгнаны из него с женами и детьми. Когда они дошли до римских укреплений, то они со слезами стали всячески умолять принять их в качестве рабов, только бы накормить. Но Цезарь расставил на валу караулы и запретил пускать их»[191]. На протяжении всего времени осады изгнанные медленно умирают от голода между крепостными стенами Алезии и укреплениями Цезаря.

Остановимся на двух обстоятельствах.

Первое: обращение к обычаям предков говорит о том, что эта мера вовсе не является чем-то неслыханным; пусть жестокая, но это – рутина войны. Второе: отказ Цезаря принять несчастных свидетельствует, что и для него в древнем обычае нет ничего святотатственного. Правда, мы помним, что под Алезией он сам находился в не менее тяжелом положении, чем осажденный Верцингеториг, поскольку в то же самое время пришедшие на помощь галлы вели подготовку к штурму внешней циркумвалационной линии римлян. Но ведь именно в критических обстоятельствах и проверяется истинная ценность вещей, и, как оказывается, для носителя высокой культуры Рима столь же аксиоматично жертвовать менее ценным и легко восстановимым ради спасения чего-то большего, сколь и для варвара.

Так что безусловная ценность женщины, способной воспламенить своей сексуальностью мужчину и породить бесчисленное «как звезды небесные» потомство и множество «народов и царей из чресел» родоначальника – это скорее поэтический эвфемизм, далекое от суровых реалий тогдашней жизни иносказание, нежели надежное основание для теоретических построений.

Тем более сомнительно, что обмен женщинами, как особая форма дарения, мог предшествовать строительству социальных отношений, рождению родовых союзов, а с ними – и самого социума. Ведь, как уже сказано, само представление о даре, да еще и «особо ценном», предполагает существование общей для обменивающихся сторон системы и шкалы ценностей. Другими словами, единой – при этом довольно дифференцированной и развитой – системы знаковой коммуникации, ибо представление о первой не существует вне второй. Предлагаемый взгляд на вещи в неявном виде исходит из того, что к строительству родовых союзов обменивающиеся стороны подходят во всеоружии уже наличествующего сознания, языка, уже сформировавшейся шкалы ценностей и развитого товарного рынка. А это значит, что в предпосылки теоретических построений заранее вносится то, что требует своих обоснований. Здесь имплицитно принимается, что социум как целое со всеми зачатками своей будущей цивилизованности существует задолго до возникновения подобного обмена. При этом субъекты последнего – это не суверенные автаркические единицы, которые еще только начинают нащупывать пути подхода друг к другу и совместного друг с другом существования на одной территории, а составные части вполне сложившегося развитого социального организма. Но в этом случае отношения обмена не имеют никакого отношения к формированию социума.

Словом, объяснить ставшее реальностью еще в древнейшей истории распределение гендерных ролей и иерархию статусов мужчины и женщины постоянным вожделением одного и сексуальностью другой, то есть действием внесоциальных факторов не представляется возможным.

3.3. Групповой отбор

Правда, справедливость требует сказать, что и там, где нет никаких социальных контактов, становление знаковой коммуникации, общих ценностей, форм обмена ими, а значит, и самого социума тоже немыслимо. Правильней было бы говорить об одновременности рождения и развития всех этих новых надприродных реалий. Сам же процесс их формирования, повторим, должен проходить на уровне региона, где обитает достаточно большое количество участников будущего обмена формами деятельности, ее результатами («товарами») и знаками («словами»).

Проще говоря, речь должна идти о межобщинной кооперации. И даже если видеть в ее становлении действие чисто биологических механизмов, отбор, в результате которого появляются более высокие, надбиологические, формы жизни, должен происходить не в ходе отбраковки малоприспособленных особей, другими словами, на уровне индивидов, а на групповом – и даже межгрупповом уровне.

Теория группового отбора не нова, она появляется еще в прошлом веке. Ее автором принято считать Уильяма Д. Гамильтона, новозеландского биолога, развивавшего теорию, способную объяснить эволюцию альтруизма у животных с позиций естественного отбора. Впрочем, история гипотезы начинается гораздо раньше появления его математических моделей. Еще Дарвин пришел к мысли о том, что отбор действует не только на уровне отдельных индивидов, но и на уровне родственных групп. К этому его подтолкнули наблюдения за социальными насекомыми. Известно, например, что у муравьев, пчел и термитов есть касты работников, не оставляющих потомства. Отбор на уровне индивидов не мог привести к возникновению таких каст. В «Происхождении человека» основоположник эволюционной теории писал: «Не следует забывать, что хотя высокий уровень нравственности дает каждому человеку в отдельности и его детям лишь весьма небольшие преимущества над другими членами того же племени или вовсе не приносит им никаких выгод, тем не менее общее повышение этого уровня и увеличение числа даровитых людей, несомненно, дают огромный перевес одному племени над другим»[192]. Удивительный факт распространения в популяции альтруистических признаков, невыгодных отдельно взятой особи, он объяснял действием группового отбора: альтруистические группы получали преимущества над группами, состоящими из эгоистов, и становились более многочисленными, распространяя тем самым и, как сказали бы сегодня, «ген альтруизма».

В середине прошлого столетия прошла дискуссия между сторонниками и противниками группового отбора. Победа была одержана вторыми, но главным образом потому что отсутствовали прямые доказательства. Сегодня они появились (правда, пока только для микроорганических сообществ), и к вопросу о групповом отборе возвращаются. Однозначного ответа еще нет, однако данные, свидетельствующие о том, что дело не ограничивается селекцией отдельно взятых особей, множатся. Возможно, имеет смысл говорить о многоуровневом отборе (термин Д. С. Уилсона): какие-то гены распространяются в популяции за счет отбора на уровне индивидов, другие – за счет отбора на уровне групп.

Второе из обстоятельств, заслуживающих внимания, состоит в том, что связь между генотипом и фенотипом отнюдь не одностороння. Формирующийся под влиянием конкретных условий среды поведенческий стандарт (а фенотип – это не только особенности строения организма, но и особенности жизнедеятельности, поведения) способен оказывать обратное воздействие на гены. Его влияние прослеживается как в эволюции вида, так и на протяжении жизни отдельного организма. Поэтому меняющееся поведение может вести к изменению факторов отбора и, соответственно, к новому направлению эволюционного развития. Это явление получило название «эффекта Болдуина» (Baldwin effect) – по имени американского психолога, который впервые выдвинул гипотезу в 1896 году.

Между тем история выделения человека из животного царства определяется не одними факторами внешней среды, но и появлением принципиально нового начала, к которому вынужден приспосабливаться организм нашего биологического предшественника. Известно, что характеристики любой функции и особенности обеспечивающего ее выполнение органа связаны между собой, взаимно обусловливают и определяют друг друга. Но если так, то любое изменение старой или становление новой функции немыслимо без структурных изменений. Появление орудий и формирование развитого орудийного фонда означает, что биологическое тело обретает способность к образованию принципиально нового способа связи со своей средой – технологии. Можно предположить, что происходящие изменения порождают, кроме прочего, предрасположенность генотипа к накоплению именно тех мутационных изменений, которые обеспечивают максимальное приспособление анатомических и психофизиологических структур к «технологическому» способу жизнеобеспечения. Иначе говоря, уже с момента своего появления сама технология начинает выступать как сильнодействующее мутагенное начало. Собственные параметры технологии становятся в один ряд с такими формообразующими факторами среды, как ее физические, химические и тому подобные свойства.

Зависимая от географического ландшафта, климата, состава биоценоза и других факторов, технология порождает потребность в качественном преобразовании и диверсификации поведенческого стандарта (назовем его этотипом). При этом наиболее вероятным в развитии как фенотипической, так и генотипической определенности вида будет то направление, в котором обеспечивается максимальное приспособление к особенностям технологической формы движения. А это значит, что со временем развитие самого генотипа становится производным не только от ненаправленного давления мутагенных факторов среды, но и от вполне ориентированного изменения этотипических особенностей одновременно формирующегося социума.

Кстати, действие группового отбора и диверсификации поведенческих стандартов прослеживается и в современном обществе. Оно подтверждается брачной статистикой. Так, процент смешанных браков между ирландцами и англичанами в Ольстере еще недавно был практически нулевой, несмотря на то, что это два народа, соседствующих друг с другом. До 60-х годов в Америке практически не было смешанных браков между черными и белыми, и это несмотря на то, что и черные и белые американцы представляют собой смесь многих разных народов и живут бок о бок не менее двух веков. Более близкие для нас примеры говорят о том же. Так, русские в Риге составляют до половины населения, город говорит по-русски, однако смешанных браков гораздо меньше половины, как должно бы было быть, если бы разные народы на деле представляли собой один и тот же вид в строгих научных терминах. То же во всех других бывших республиках СССР: ни с казахами, ни с грузинами, ни с кем-либо другим не было и близко такого процента смешанных браков, какой следовало бы ожидать при столь тесном контакте и свободном скрещивании в пределах одного вида. Очевидно, что культурные, религиозные, языковые, экономические, политические и прочие различия между этносами целиком или отчасти делают смешанные браки нежелательными. При этом далеко неочевидны биологические последствия запрета на них[193].

Но даже соглашаясь с многоуровневым отбором, следует понимать, что действием одних только биологических механизмов объяснить явления социальной жизни невозможно. Лишь новая система коммуникации в единстве с новой информацией, которая циркулирует по ее каналам, способны обеспечить требуемые перемены.

Вкратце подытоживая, допустимо утверждать следующее. Положение вещей, когда «мужские» и «женские» функции остаются подчиненными особенностям органики (отличиям психики, ритмике физиологии, объему мышечной массы и т. п.), позволяет объяснить поведенческие отличия полов, сопутствующие лишь первым этапам становления социума. Дальнейшее же развитие последнего приводит к тому, что гендер оказывается все менее и менее зависимым от биологического строения организма. С преодолением же какого-то качественного антропогенетического рубежа он начинает все больше и больше подчиняться действию культурных факторов, пока, наконец, их диктат не становится определяющим.

В эпоху зарождения первых межродовых связей женщина и в самом деле становится одним из главных предметов обмена. Но это не может рассматриваться как обмен дарами, иными словами, материями, обладающими ценностью для обеих сторон. Ценность – это начало, имеющее не утилитарное, прикладное, но прежде всего социальное и культурное значение, она присуща предмету вовсе не от его собственной природы, но сообщается природой человеческой субъективности. Ни один предмет не может стать ценностью, не воплотив в себе ту или иную общественную идеологему; без этого он остается безразличным для человека, если вообще замечаемым им, как, например, остается незамечаемым нами земное тяготение, без которого невозможно ни одно отправление жизни. Отсюда и женщина может стать ценностью лишь там, где вокруг нее складывается единая культура. Но это случается не сразу; в европейской культуре культ женщины рождается только в средневековье.

Первопружина того обмена, который складывается в переходный период, – это стихийная, полу– (если не полностью) инстинктивная реакция во многом биологического сообщества на угрозу инцеста. Вместе с тем можно согласиться с Леви-Строссом в том, что именно в его результате (с той поправкой, что одновременно с ним действуют и другие механизмы) отношения кровной биологической связи вытесняются системой социальных отношений. Но если так, то никакая идеологема женщины, и уж тем более ее культ, не может предшествовать их становлению. И вместе с тем без обращения пола в известную ценность невозможно появление обмена брачными партнерами. Таким образом, и здесь мы видим необходимость одновременного развития сплетающихся в единый поток процессов.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Впервые с начала войны Красная Армия имеет ощутимое численное превосходство как в людских ресурсах, ...
Неужели курортный роман может быть небанальным? Конечно может, если это настоящие приключения, котор...
История преступлений и побед советского диктатора, выигравшего Великую Отечественную войну....
Как добиться потрясающих результатов даже в краткосрочном общении? Как сделать свою речь яркой, прия...
Александр Секацкий – философ, оказавший весьма заметное влияние на интеллектуальную атмосферу сегодн...
Новая книга петербургского философа Александра Секацкого необычна по жанру, как и большинство книг э...