Великая гендерная эволюция: мужчина и женщина в европейской культуре Елизаров Евгений
Возникающие социальные связи дают толчок вытеснению близкородственных уз, появлению первых форм координации совместной деятельности на межобщинном уровне. Более того, делают ее необходимой, ибо все заменяющие кровную связь отношения могут реализоваться только в ней. Само существование сообществ, утрачивающих биологические механизмы регулирования своей жизнедеятельности, теперь зависит от нее и от становления сопровождающих ее развитие институтов отчуждения, обмена и распределения. Между тем совместная деятельность, которая строится на основе принципиально новой (технологической) формы движения, требует такой же (над-природной) координации совместных усилий, направленных на достижение общей цели. А значит, и новых механизмов управления ею – сознания и знаковой коммуникации, речи. И, точно так же, как ценность предметов, вовлекаемых в совместную деятельность, кроется не в их собственной природе, но в природе социума, механизмы знаковой коммуникации свойственны не биологическим особенностям индивидов (хотя, конечно, и им тоже), но социальности интегрального субъекта.
Только знаковая коммуникация сообщает свои значения всем предметам, обставляющим его жизнь, и эти значения, в свою очередь, становятся структурным элементом тех надприродных связей, которые цементируют социум. В системе этих связей все меньше и меньше места остается «биологии», и вполне закономерно, что на смену распадающемуся полу-животному сообществу приходит патриархальная семья и вместе с нею – род как новая, социальная, форма единения. Меж тем «биология» не знает неравенства полов, здесь все определяется особенностями организма; в реалиях же социума значимо только то, что регулирует его жизнь, а не жизнь отдельно взятого индивида. Поэтому в патриархальной семье, как одной из ключевых реалий этого круга, положение обязано измениться.
Таким образом, мы можем заключить, что групповой отбор (который, к слову, может протекать не только на уровне вида или популяции, но и на уровне пола) способствует накоплению и сохранению именно тех генетических модификаций, что облегчают усвоение каких-то определенных поведенческих стереотипов. Но все же сами стереотипы могут возникать лишь в ходе вытеснения биологических связей социальными. А значит, и замещения биологической мотивации деятельности социальными же стимулами. Другими словами, только в процессе поступательного подчинения гендера не полу, но социальным устоям.
Словом, зависимость здесь та же, что и выявленная нами выше: сначала должен появиться сам предмет, и уже только затем – способность к его освоению и поведенческая реакция. Правда, мы могли заметить и другое: в течение переходного периода следствия рождаются практически одновременно со своими причинами, ибо и первые и вторые взаимно стимулируют друг друга, только эта взаимостимуляция обеспечивает их развитие. Так что и здесь мы можем говорить о том, что вытеснение биологической мотивации поведения социальной, откуда, собственно, и рождается гендер, совершается в одном потоке всех тех преобразований, о которых говорилось выше.
Разумеется, гендер не может полностью утратить всякую связь с биологическим полом. Но ведь и человек не может вытеснить из себя животное. Поэтому в соотношении гендера и пола можно видеть прямую аналогию с взаимодействием тех начал, что издревле обозначались как «душа» и «тело».
Повторим: подчиненная роль женщины в жизни уже вполне сложившегося социума определяется в первую очередь тем, что в новой системе отношений главным объектом воспроизводства становится не численный состав его первичной ячейки, но передаваемый от поколения к поколению способ ее жизнеобеспечения. И, разумеется, производный от него статус, положение самой семьи в структуре единого социального организма.
Здесь уже говорилось о том, что это новообразование не сводится к совокупности биологических масс, но представляет собой сложноорганизованную систему взаимосвязанных статусов, и его целостность определяется в первую очередь нерушимостью связующих отношений. Воспроизводство статусов в известной мере и есть воспроизводство социума, и наоборот: жизнеобеспечение социума – это прежде всего преемственность статусов. Другое дело, что реализоваться такая преемственность может лишь в практическом взаимодействии их обладателей; для каждого из них сохранение своих позиций в обществе становится ведущим мотивом. Живым же воплощением статуса является только глава семьи. Это объясняется тем, что первичный статус еще не поддается разложению ни на какие элементы. Время для такого разложения и вместе с ним формализации прав, обязанностей, круга ответственности, приходит значительно позднее, с развитием цивилизации. На первых же порах никому иному (а значит, и женщине) не может быть делегировано ничто от его содержания. Не в последнюю очередь и это обстоятельство делает ее и ее детей подобием вещи, частью выходящего за пределы телесной оболочки мужчины знаковой оболочки его статуса. Но, разумеется, не низводит ни ее, ни детей до положения бездушного предмета.
3.4. Смещение полового влечения
Итак, производность зарождающегося гендера от биологического пола сохраняется только на первых этапах его формирования, с развитием социальности зависимость их друг от друга все больше и больше ослабляется. Разумеется, не до такой степени, чтобы исчезнуть полностью, но все же настолько, чтобы вносить достаточно серьезные коррективы в межполовую коммуникацию. Ведь в действительности не только физические признаки одного пола, но и формируемые культурной традицией поведенческие стереотипы вызывают ответную реакцию другого. Вероятно, справедливо и более категоричное заключение: не столько первые, сколько вторые со временем начинают играть решающую роль во взаимном тяготении полов.
Как бы то ни было, пусть и слабеющая, связь гендера с органическим строением его носителя все же не может прерваться полностью, и это обстоятельство должно иметь свои следствия в семейном строительстве.
Вернемся к тому, что жесткая бинарная схема половой дифференциации недостаточна для описания действительного положения дел, необходим учет и всего множества промежуточных форм. Ясно, что известный всем феномен гермафродитизма предстает лишь ярко выраженным центром их общего массива, и уже само существование этого третьего полюса заставляет говорить о существовании менее контрастных отклонений от половой нормы. Существование промежуточных разновидностей (фемининные и маскулинные псевдогермафродиты) находит свое отражение и в промежуточных формах гендера. Не бросаясь в глаза каждому, наличие этих модификаций органического и социо-полового стандарта все же регистрируется культурной традицией, причем довольно отчетливо. Это показывает лексический оборот, в котором, например, давно уже стали идиоматическими штампами обозначения мужественных женщин и женоподобных мужчин. Правда, в речевой практике не вполне понятно реальное соотношение ценностных характеристик промежуточных между «собственно мужчиной» и «собственно женщиной» проявлений гендера. Однако несомненно одно – вершина иерархии безоговорочно принадлежит первому; все то в нем, что обнаруживает прикосновенность к женскому началу, представляется чем-то ущербным, напротив, наличие мужского способно возвысить женщину. Подтверждением служит тот факт, что в той же речевой практике придание мужских достоинств женщине служит комплиментом («мужественная женщина»), напротив, женских мужчине («тряпка», «баба», подкаблучник») – унижением, оскорблением, и в этом тоже проявление того, что наша цивилизация все еще продолжает оставаться «мужской».
Строго говоря, недостаточно и пяти ступеней половой градации, о которых говорилось выше. «Собственно мужчина» и «собственно женщина» – это скорее противоположные полюса некоего единого массива, разделяющее же их пространство заполнено бесконечным числом промежуточных состояний, незаметно переходящих друг в друга. И, разумеется, вся палитра полового строения единой органической ткани, в виде которой может быть представлен весь человеческий род, должна, как в зеркале, отражаться в многообразии гендерных форм. Но если не только физические признаки пола, но и особенности гендера рождают ответную реакцию на себя, то и во взаимном притяжении мужчины и женщины возможно столь же бесконечное разнообразие оттенков. Тонкая игра взаимодействий этих комплементарных, взаимодополняющих друг друга начал может рождать самые причудливые сочетания.
Словом, далеко не последнюю роль в межполовой коммуникации должны играть гендерные, а значит, в конечном счете социокультурные нюансы. Отсюда и вторжение в гендер не может пройти без последствий. Как всегда хорошо знающий свой предмет, Артур Хейли в своих «Менялах» пишет о переменах, что происходят с человеком, подвергшимся групповому изнасилованию и, во избежание рецидива, вынужденному согласиться на постоянную связь с тем, кто мог защитить его.
«Поначалу Майлз пытался успокоить свой разум, уговаривая себя, что это лучше, чем групповое изнасилование, да так, в сущности, и было. И тем не менее отвращение и осознание своего унижения не исчезали. Но куда хуже были последствия. Как ни трудно было Майлзу с этим смириться, но факт оставался фактом: ему начинало нравиться то, что происходило между ним и Карлом. Более того, Майлз смотрел теперь на своего защитника с новым чувством… С привязанностью? Да… С любовью? Нет! Он не смел – пока что – заходить так далеко. Осознание этого обстоятельства потрясло его. И тем не менее он принимал все предложения Карла. После каждого совокупления он задавался вопросами. Продолжает ли он оставаться мужчиной? Он знал, что раньше это было так, но теперь уже не был уверен. Превратился ли он в полного извращенца? Сможет ли он когда-нибудь перемениться, вернуться к нормальному состоянию и прекратить смаковать удовольствия, которые стал получать здесь? А если нет, то стоит ли жить? Он мучился сомнениями[194]. <…> …я знаю, что есть и мужские и женские любовные союзы, и в конце концов любая любовь лучше, чем пустота, чем ненависть. <…> Ведь ты любил его, правда? Да, – ответил он чуть слышно. Любил»[195].
Таким образом, то, что в обыденном сознании предстает как род отклонений от поведенческой нормы, порождается отнюдь не патологией органики или психики (хотя, конечно, и ею тоже), но объективными законами природы социума и человеческой природы. И, разумеется, законами нашей общей культуры, которая, принимая, как минимум, равной значимость обоих полов, во многом отдает безусловное первенство мужскому гендеру.
Разумеется, многообразие полутонов органического строения человека, и их социокультурного отражения во всей палитре гендерных отличий вовсе не значит, что среднестатистической реальностью становится отклонение от некоего эталона, а не сам эталон. Давление культуры проявляется скорее в принуждении к тому, что соответствует ожиданиям социума, нежели в отклонении от предписанного полу. Положение, которое складывается здесь, можно сравнить с поведением физического тела в точке либрации. Напомним: в системе из двух массивных тел существует точка, в которой гравитационные силы уравновешивают друг друга, и помещенное в ней третье тело может оставаться неподвижным относительно каждого из них. Правда, исключительно в том случае, если его масса пренебрежимо мала в сравнении с ними. Любые другие тела силами тяготения будут притянуты к первым. Так и формообразующее действие каждого из полюсов полового диморфизма могло бы быть уподоблено этому математическому образу. Лишь сравнительно ничтожная численность тех, чья органика в ту или иную сторону отклоняется от стандарта, могла бы остаться вне подчинения центрам концентрации масс, вся остальная – должна сливаться с социальными ожиданиями. Впрочем, необходимо считаться с тем, что человек – это не «физическое тело» и не все в нем подчиняется законам чистой математики. К тому же наличие «промежуточных» полов делает общую систему многополярной, а значит, и общую картину много запутанней. И все же, не обращаясь в бесконечно малую, суммарная масса гендерных отклонений долгое время остается сравнительно небольшой, и только современное положение вещей обнаруживает какие-то сдвиги.
Таким образом, действительная причина того, что обыденному сознанию представляется болезненным отклонением от поведенческой нормы, кроется вовсе не в органике того или иного индивида, но исключительно в психике социума, понятого как некий единый организм. Практикой его жизни на протяжении всей истории воспроизводится именно тот образ совместного существования составляющих его атомов-людей, центральную роль в котором играет мужчина. Именно он становится ключевой фигурой социального творчества. Демиург, культурный герой, герой обладают отчетливыми признаками (по преимуществу) только его пола. Отсюда неудивительно, что любые отклонения от нами же формируемого идеала мужчины воспринимаются как «человеческая слабость», а там, где переступается какой-то незримый предел, – как патология.
Формирование новой природной реалии и поступательное ослабление объективной зависимости гендера от биологического пола вызвано тем непреложным обстоятельством, что в воспроизводстве социума ключевую роль играет наследование не генетической, но принципиально иной информации. Информации, которая, отрываясь от биологического уровня, восходит на новую ступень своей организации. Ее отличие от биологической вкратце можно охарактеризовать тем, что в одном случае система наследования передает уже сложившийся тип связи организма со своей средой; в другом – связи с никогда не существовавшими в природе реалиями культуры.
Выше было замечено, что и в жизни вида ключевым является именно перенос информации, а не воспроизводство инертной биологической массы. Поэтому и в биологии детопроизводство, по большому счету, выступает как вспомогательное начало, как средство решения какой-то генеральной задачи. В социуме – тем более. Межпоколенная коммуникация, передача и восприятие качественно нового типа информации, может быть обеспечена принципиально внебиологическим механизмом. Им становится совместная практическая деятельность. Социализация потомства преследует своей целью освоение принципов ее организации, научение правилам искусственного сочетания законов природы и социума, в результате чего и появляются на свет не могущие родиться «сами собой», другими словами, стихийным действием природных законов артефакты. Разумеется, и для этого необходима смена поколений, а значит, и в социокультурной системе наследования их производство продолжает сохранять известную значимость. Но сводить, как это нередко делается, родовую преемственность исключительно к детопроизводству – значит не просто совершать непростительную ошибку, но и ограничивать развитие мысли уровнем представлений, свойственных началу девятнадцатого века.
Таким образом, в социуме межпоколенная коммуникация и коммуникация межполовая с самого начала выделяются как относительно автономные процессы, которые развиваются по несовпадающим траекториям. В жизни биологического вида отношения полов не имеют самостоятельного значения, все подчинено преемственности поколений. У человека же межполовой аспект оказывается независимым от межпоколенного, чему немало способствует то, уже известное нам, обстоятельство, что на самой заре истории доступный психике нашего предка горизонт событий оказывается значительно меньше срока, который требуется для вынашивания потомства. Отсюда в его представлении ребенок появляется вне всякой связи с соитием, и со временем фольклор находит красивые образы именно для этого, все еще дремлющего где-то в подкорке, атавистического состояния сознания: детей приносит аист, детей находят в капусте и т. п.
Но если так, то половое влечение завершившего свою предысторию человека перестает ориентироваться исключительно на зримые признаки фертильности. Лишь на самой заре истории они запечатлеваются в фигурах палеолитических «венер», где отсутствует все, что более поздняя культура ассоциирует с женщиной. Со временем же влечение начинает подчиняться другим, не всегда доступным сенсорике началам, которые вступают в таинственный резонанс с индивидуальными особенностями органики и формируемого гендера. Этим обстоятельством и объясняется факт его смещения в сторону от противоположного полюса. Словом, в сфере гендерного многообразия находится много такого, что создает новые оси притяжения. Последнее обстоятельство создает новую реалию социальной жизни – половую активность, не связанную с детопроизводством.
Обо всем этом нам еще придется говорить.
3.5. Свидетельства культуры
Формы половых предпочтений (далеко не последних в ряду ключевых определений гендера), которые характерны дописьменной эпохе, нам достоверно не известны. Мы можем судить о них лишь по следам, запечатленным в позднейших памятниках культуры. Упоминаниями пестрят древние своды законов.
Обратим внимание на тот факт, что качественные перемены образа жизни человека и общества, в результате которых межпоколенная и межполовая коммуникация расходятся и начинают жить по разным законам, не может не беспокоить единый социальный организм. Оба измерения перестают быть составляющими единого коммуникационного потока, в результате которого обеспечивается преемственность жизни. Резкое доминирование межпоколенной информации означает возможность необратимой утраты какой-то части межполовой. Между тем едва ли в составе последней может быть второстепенной хотя бы одна деталь. Мы до сих пор знаем немногое и часто склонны пренебрегать всем тем, что остается на периферии познанного. Родом такого пренебрежения служат и анекдоты о «женской» логике, действительное значение которой не только в межполовой, но и в межпоколенной коммуникации не может быть переоценено. Надо думать, что существуют и другие аспекты, которые пока не замечаются нами, но способны стать критическими. Кроме того, чрезвычайно важно и отмеченное выше обстоятельство, касающееся новых осей полового притяжения.
Правда, и живой природе известно широкое распространение гомосексуального и транссексуального поведения. Канадский ученый Брюс Бэйджмил (1999 г.) показал, что гомосексуальные склонности присутствуют у многих видов животных от морских свинок до слонов. Причины его возникновения и вытекающие отсюда следствия неизвестны, некоторыми исследователями принимается, что это является частью адаптивных эволюционных процессов. Но все же вмешательство в их ход нового, ранее неизвестного природе фактора социальности и качественное преобразование состава той информации, которая начинает передаваться по каналам коммуникации, способно вселить тревогу. Ведь в результате этого в единую программу развития вида может быть внесен некий вирус, поведение которого социум не в состоянии прогнозировать. Приведенная выше цитата из Хейли говорит в частности и об этом.
Не случайно уже древнейшие законодательства включают нормы, которые преследуют однополую связь. Так, в Среднеассирийских законах (третья четверть II тыс. до н. э.) говорится: «Если человек тайно оклеветал равного себе, сказав: «Его имеют», или во время ссоры публично сказал ему: «Тебя имеют», и еще так: «Я сам клятвенно обвиню тебя», но не обвинил и не уличил, должно дать этому человеку 50 палочных ударов, он будет в течение месяца выполнять царскую работу, должно его заклеймить, и он должен уплатить 1 талант олова. Если человек познал равного себе, и его клятвенно обвинили и уличили, должно познать его самого и оскопить его»[196].
Правда, Хеттские законы (XVI – начало XV вв. до н. э.), более снисходительны к ней, осуждая только те формы, которые грозят кровосмесительством: «Если мужчина совершит грех со своей матерью, это – тягостное преступление. Если мужчина совершит грех со своей дочерью, это – тягостное преступление. Если мужчина совершит грех со своим сыном, это – тягостное преступление»[197]. Уже это может говорить о том, что в других случаях ничего «тягостного» в однополом влечении нет. Законы Хаммурапи (конец XX – начало XVI вв. до н. э.) вообще не упоминают гомосексуальную связь, что так же может свидетельствовать о достаточно широком ее распространении, ибо бороться с тем, что становится обычаем, невозможно. Однако большей частью, как и инстинкт любого живого существа, базовые инстинкты социума, стихийные механизмы его иммунитета реагируют на отклонение от нормы стремлением защититься от возможных последствий не одними юридическими запретами.
Сегодня к числу гораздо более известных относится легенда о Содоме. «И пришли те два Ангела в Содом вечером, когда Лот сидел у ворот Содома. Лот увидел, и встал, чтобы встретить их, и поклонился лицем до земли и сказал: государи мои! зайдите в дом раба вашего и ночуйте, и умойте ноги ваши, и встаньте поутру и пойдете в путь свой. Но они сказали: нет, мы ночуем на улице. Он же сильно упрашивал их; и они пошли к нему и пришли в дом его. Он сделал им угощение и испек пресные хлебы, и они ели. Еще не легли они спать, как городские жители, Содомляне, от молодого до старого, весь народ со всех концов города, окружили дом и вызвали Лота и говорили ему: где люди, пришедшие к тебе на ночь? выведи их к нам; мы познаем их. Лот вышел к ним ко входу, и запер за собою дверь, и сказал [им]: братья мои, не делайте зла; вот у меня две дочери, которые не познали мужа; лучше я выведу их к вам, делайте с ними, что вам угодно, только людям сим не делайте ничего, так как они пришли под кров дома моего. Но они сказали [ему]: пойди сюда. И сказали: вот пришлец, и хочет судить? теперь мы хуже поступим с тобою, нежели с ними. И очень приступали к человеку сему, к Лоту, и подошли, чтобы выломать дверь»[198].
Заметим, что библейское «познать» имеет чрезвычайно широкий смысл – от умопостижения «добра и зла» до физиологического контакта, и здесь оно понимается именно в последнем значении. Одновременно добавим, что в предложении дочерей, «которые не познали мужа» нет ничего необычного: здесь уже говорилось о том, что древнее сознание только в патриархе видит «собственно человека», все остальное – род его имущества (что, конечно же, не исключает особого отношения к некоторым позициям его общей номенклатуры: «любимое кресло», «любимая собака», «любимая дочь»).
Мы вправе относиться к Библии как к документу. Она и в самом деле оставила многое от этнографии своей эпохи, что находит подтверждение в других надежных свидетельствах. Между тем упоминания о Содоме и Гоморре рассыпаны по всем ее книгам. Чаще даже без указания на причину их разрушения. И уже одно это заставляет думать, что последняя была хорошо известна тогдашнему миру. Однако напомним, что, гнев Господень обрушился не только на эти города: «…как по истреблении Содома, Гоморры, Адмы и Севоима, которые ниспроверг Господь во гневе Своем и в ярости Своей»[199]; «Как ниспровержены Богом Содом и Гоморра и соседние города их»[200]; «Как Содом и Гоморра и окрестные города»[201]. Единая форма наказания должна говорить о некой общей причине, и нетрудно предположить, что сходный обычай свойствен этим селениям, и единое же преступление возмущает разум священнописателя. Мы должны согласиться: один народ – это и в самом деле один уклад жизни. А значит, здесь мы имеем косвенное свидетельство того, что обличаемые библейскими пророками нравы вовсе не были редкостью. Пусть эти нравы не столь обычны для других городов Ханаана, они все же известны и им, не случайно именно о судьбе Содома и Гоморры грозят кары, обещанные за какие-то прегрешения Моаву и Аммону: «Моав будет, как Содом, и сыны Аммона будут, как Гоморра»[202]; Вавилону[203], Иерусалиму[204] и т. д. Словом, признаки смещения оси полового влечения регистрируются с достаточной надежностью.
В легенде о Содоме отчетливо прослеживаются два временных пласта. Один из них относится к временам, лишь застигнутым Авраамом, но в действительности сохраняющим память о куда более древних, отодвинутых от нас значительно дальше четырех тысячелетий к завершению переходного периода, о котором говорилось выше. Другой – более поздних, когда писались ставшие священными тексты. Восприятие содомии как греха относится именно к последним. Сами же сограждане Авраама (и уж тем более их прадеды) едва ли могли видеть в ней что-то противоестественное и недопустимое по отношению к гостю. Культура не одного Востока делала его фигуру неприкосновенной, поэтому желание «познать» ангелов, в глазах того общества, возможно, не содержало в себе ничего плохого, во всяком случае острокритического. Суровая этическая оценка – это голос более поздних времен. О связи гомосексуальных отношений с более древними обычаями, где смещение полового влечения еще не перестало быть нормой, говорят и запреты «Левита»: «Не ложись с мужчиною, как с женщиною: это мерзость»[205]; «Если кто ляжет с мужчиною, как с женщиною, то оба они сделали мерзость: да будут преданы смерти, кровь их на них»[206].
Но обратимся к эпохе, которая пришла на смену временам библейских родоначальников, да и самих священнописателей, чтобы увидеть бесполезность любых – моральных, религиозных, юридических – запретов. Вслушаемся в стихи Сафо, древнегреческой поэтессы, родившейся в Метиленах, что на острове Лесбос, около 630 г. до н. э.
- Нет, она не вернулась!
- Умереть я хотела бы…
- А прощаясь со мной, она плакала,
- Плача, так говорила мне
- «О, как страшно страдаю я,
- Псапфа! Бросить тебя мне приходится!»
- Я же так отвечала ей:
- «Поезжай себе с радостью
- И меня не забудь. Уж тебе ль не знать,
- Как была дорога ты мне!
- А не знаешь, – так вспомни ты
- Все прекрасное, что мы пережили:
- Как фиалками многими
- И душистыми розами,
- Сидя возле меня, ты венчалася,
- Как густыми гирляндами
- Из цветов и из зелени
- Обвивала себе шею нежную,
- Как прекрасноволосую
- Умащала ты голову
- Миром царственно-благоухающим
- И как нежной рукой своей
- Близ меня с ложа мягкого
- За напитком ты сладким тянулася…»[207]
- Стоит лишь взглянуть на тебя – такую
- Кто же станет сравнивать с Гермионой!
- Нет, тебя с Еленой сравнить не стыдно
- Золотокудрой,
- Если можно смертных равнять с богиней…[208]
Именно ее стихи дали имя одной из разновидностей полового влечения; лесбийская любовь – это от прославленного ими Лесбоса, ее родины. Понятно, что и этот полюс влечения не был чужд ни предкам библейского патриарха, ни согражданам бессмертной Сафо. Но задумаемся над другим. Ни один поэт не способен открыть человеческому сердцу решительно ничего, что уже не жило бы в нем, и память сограждан, сохранивших эти трогающие душу стихи для потомков, говорит, в частности, о том, что взволновавшие ее чувства не были незнакомы им и отнюдь не коробили слух.
О чувствах противоположного пола история культуры сохранила куда больше свидетельств, уже хотя бы потому, что ее творцом был прежде всего мужчина, да и в ее центре находился он же. Во всяком случае оставленное греками наследие приводит к мысли о том, что, как сказали бы сегодня, «нетрадиционная ориентация» была вполне естественной для их времени; артистичные художественные натуры, они были готовы поклоняться любой красоте, не отдавая явного предпочтения ни мужской, ни женской. Не сторонятся однополой страсти греческие боги. Так, античные авторы упоминают о Зевсе и Ганимеде, о любви Аполлона к Гиацинту, Гименею (и многим другим); героями подобных сюжетов выступают Посейдон, Гермес, Дионис… Среди смертных фигурируют Геракл и Орфей, Персей и Ахиллес… В прекрасного Нарцисса безответно влюблены многие юноши, да и сам Нарцисс, увидев однажды свое отражение, возжелал себя. Может быть, наиболее известные герои этого сюжета – Ахиллес и Патрокл. Правда, Гомер не дает прямых указаний на характер их отношений, но традиция истолкования упорно настаивает не только на суровой дорической дружбе. Поэтому нет ничего удивительного, что этот мотив звучит и у Шекспира:
«Терсит: Да замолчи ты, мальчишка. Нечего мне с тобой толковать. Разве ты мужчина? Так, прислужница Ахиллова ложа…
Патрокл: Что? Я – прислужница Ахиллова ложа? Это еще что такое?
Терсит: Ну – наложница мужеского пола, если это тебе понятнее. Этакая противоестественная мразь! Да нападут на вас все распроклятые немочи, да поразят вас все катарры, подагры, боли в пояснице, грыжи, ломота в суставах, обмороки, столбняки, параличи! Да вытекут ваши глаза, да загноятся у вас и печень и легкие, да сведет вам и руки и ноги!»[209]
Впрочем, любопытные, наблюдательные и склонные к анализу, греки замечают многое и вокруг себя. Так, Геродот, повествуя о скифах, пишет о неких энареях, женоподобных предсказателях, восприявших свой дар от богини любви: «Энареи – женоподобные мужчины – говорят, что искусство гадания даровано им Афродитой»[210].
Кроме библейских сказаний, мифов, поэзии, есть и вполне документальные свидетельства авторитетных исторических персонажей, далеких от склонности к лирическим излияниям чувств. Вот одно из самых красноречивых. Речь идет о знаменитом «походе 10 тысяч». Вдумаемся. Оторванное от всех баз снабжения, предательски обезглавленное (пригласив на переговоры, персы вырезали всех его командиров), греческое войско, избрав новых, с боями прорывается к морю. Ситуация почти безнадежна, и наступает момент, когда нужно бросить все, что мешает движению… «С наступлением утра <…> решили идти вперед, захватив с собой лишь самое необходимое количество наиболее выносливого вьючного скота и бросив остальной, а также отпустив всех находившихся при войске недавно взятых в плен рабов. Дело в том, что, при своей многочисленности, вьючный скот и рабы замедляли движение вперед, и приставленные к ним люди, которых было немало, не могли участвовать в битвах, а наличие большого числа людей требовало заготовки и транспорта и продовольствия в двойном количестве. Об этом решении оповестили войско через глашатая. После завтрака эллины отправились в путь, а стратеги встали в узком месте дороги, и если замечали что-нибудь, подлежащее оставлению на месте, они отнимали это, а солдаты слушались их, за исключением тех случаев, когда кому-нибудь удавалось скрыть понравившегося ему мальчика или красивую женщину»[211].
На карту поставлена жизнь и свобода, поэтому без сожаления огромные ценности – рабы, скот, все, что может замедлить движение, бросается на дороге, но вот «понравившимися мальчиками» не могут поступиться даже в эту трагическую минуту, в условиях смертельной опасности. Нет, это не обычная солдатская похоть (хотя, конечно, и она тоже), здесь подлинное чувство, готовность к жертвенности.
Такое предположение возникает отнюдь не на пустом месте, в действительности и это чувство, и эта жертвенность хорошо известны античному обществу.
Об этом говорит Платон: «И если бы возможно было образовать из влюбленных и их возлюбленных государство или, например, войско, они управляли бы им наилучшим образом, избегая всего постыдного и соревнуясь друг с другом; а сражаясь вместе, такие люди даже и в малом числе побеждали бы, как говорится, любого противника: ведь покинуть строй или бросить оружие влюбленному легче при ком угодно, чем при любимом, и нередко он предпочитает смерть такому позору; а уж бросить возлюбленного на произвол судьбы или не помочь ему, когда он в опасности, – да разве найдется на свете такой трус, в которого сам Эрот не вдохнул бы доблесть, уподобив его прирожденному храбрецу?»[212]
Только сегодня может показаться смешным и нелепым образование таких воинских соединений, о которых говорит философ. Умосостоянию же греческого полиса это казалось вполне естественным и даже разумным. Пусть не вполне разделяя мнение о достоинствах формирования воинских соединений из пар любящих друг друга юношей, но все же как о чем-то рутинном пишет ставший одним из виднейших знатоков военного дела Ксенофонт: «…фиванцы и элейцы <…> держатся этого мнения: по крайней мере, хотя любимые мальчики и спят с ними, они ставят их около себя во время сражения. <…> У них это законно, а у нас предосудительно. Мне кажется, люди, ставящие их около себя, как будто не надеются, что любимцы, находясь отдельно, будут совершать геройские подвиги. Спартанцы <…>, напротив, убежденные, что человек, хоть только вожделеющий тела, не способен уже ни на какой благородный подвиг, делают из своих любимцев таких героев, что даже если они стоят в строю с чужеземцами, не в одном ряду с любящим, все-таки стыдятся покидать товарищей»[213].
Существуют свидетельства того, что ударные отряды, сражаться в которых составляло высшую честь для любого гражданина, нередко формировались из пар искренне любящих друг друга мужчин, и многие подвиги, которые составляли гордость греческого воинства, были совершены именно ими. Так, например, Священный отряд, составленный из 300 беотийских юношей, связанных не одними только узами товарищества, служил всему фиванскому войску примером мужества и отваги. Именно ему была поручена охрана полководца и государственного знамени. При Левктрах в 371 г. до н. э. он сыграл ключевую роль в сражении с численно превосходящей фалангой, опрокинув заходящих во фланг знаменитых спартанских гоплитов, которые впервые потерпели поражение (на суше) именно здесь. Во многом благодаря подвигу этих юношей спартанское войско потерпело сокрушительный разгром, который практически уничтожил военное могущество Лакедемона и положил конец его гегемонии.
Плутарх в жизнеописании Пелопида пишет: «Священный отряд, как рассказывают, впервые был создан Горгидом: в него входили триста отборных мужей, получавших от города все необходимое для их обучения и содержания и стоявших лагерем в Кадмее; по этой причине они носили имя «городского отряда», так как в ту пору крепость обычно называли «городом». Некоторые утверждают, что отряд был составлен из любовников и возлюбленных»[214]. Впрочем, он пишет не только о нем и продолжает: «Сохранилось шутливое изречение Паммена, который говорил, что гомеровский Нестор оказал себя неискусным полководцем, требуя, чтобы греки соединялись для боя по коленам и племенам <…> вместо того, чтобы поставить любовника рядом с возлюбленным. Ведь родичи и единоплеменники мало тревожатся друг о друге в беде, тогда как строй, сплоченный взаимной любовью, нерасторжим и несокрушим, поскольку любящие, стыдясь обнаружить свою трусость, в случае опасности неизменно остаются друг подле друга. <…> Аристотель сообщает, что даже в его время влюбленные перед могилой Иолая приносили друг другу клятву в верности. <…> Существует рассказ, <…> после битвы Филипп, осматривая трупы, оказался на том месте, где в полном вооружении, грудью встретив удары македонских копий, лежали все триста мужей, и на его вопрос ему ответили, что это отряд любовников и возлюбленных, он заплакал и промолвил: «Да погибнут злою смертью подозревающие их в том, что они были виновниками или соучастниками чего бы то ни было позорного».[215]
Добавим, что изречения, приводимые Плутархом, – это, как правило, тщательно выверенные и документированные свидетельства; он собирал их всю жизнь и публиковал только то, что не вызывало сомнений.
То же мы встречаем у Афинея: «Так спартанцы осуществляют жертвоподношения богу Эросу перед воинами, выстроенными для боя, потому как полагают, что их спасение и победа зависят от дружбы между мужчинами, стоящими в строю <…> И опять, так называемый Священный отряд в Фивах состоит из любовников и их избранников, проявляя таким образом величие бога Эроса в том, что бойцы отряда избрали погибель со славой перед невзрачной мизерной жизнью»[216].
Словом, что бы сегодня ни говорилось об отсутствии прямых доказательств, античному обществу возможность поставить однополую любовь на службу государству не кажется чем-то диким. Можно предположить, что и те триста спартанцев, что, стяжали бессмертную славу в фермопильском ущелье, были совсем не чужды друг другу.
Не отличалось половым однообразием и гендерное поведение их командиров. Так, о Цезаре Светоний пишет: «…чтобы не осталось сомнения в позорной славе его безнравственности и разврата, напомню, что Курион старший в какой-то речи называл его мужем всех жен и женою всех мужей»[217].
Гай Светоний Транквил – человек другого времени и уже другой морали. Именно поэтому в его словах различаются мотивы осуждения («позорной славе его безнравственности»). Но сам Рим времен Цезаря не видит в поведении своего консула решительно ничего компрометирующего. Так, и по современным нормам не возбраняется даже гордиться склонностью командира к некоторым нарушениям общественной морали, например, к изысканному сквернословию в строю. Но попробуем представить, как наши молодые солдаты, при торжественном прохождении по Красной площади поют про своего Верховного главнокомандующего нечто вроде того, что «распевали воины в галльском триумфе:
- Прячьте жен: ведем мы в город лысого развратника.
- Деньги, занятые в Риме, проблудил ты в Галлии»[218],
– и мы поймем всю разницу умосостояний. А для того, чтобы понять, почему Цезарь при «безнравственности и разврате» все-таки остается «божественным» (сколько-нибудь скомпрометировавший себя император лишается Светонием этого титула), приведем другое описание: «Мало того, что жил он и со свободными мальчиками и с замужними женщинами: он изнасиловал даже весталку Рубрию. <…> Мальчика Спора он сделал евнухом и даже пытался сделать женщиной: он справил с ним свадьбу со всеми обрядами, с приданым и с факелом, с великой пышностью ввел его в свой дом и жил с ним как с женой. <…> Он искал любовной связи даже с матерью, и удержали его только ее враги, опасаясь, что властная и безудержная женщина приобретет этим слишком много влияния. <…> А собственное тело он столько раз отдавал на разврат, что едва ли хоть один его член остался неоскверненным. В довершение он придумал новую потеху: в звериной шкуре он выскакивал из клетки, набрасывался на привязанных к столбам голых мужчин и женщин и, насытив дикую похоть, отдавался вольноотпущеннику Дорифору: за этого Дорифора он вышел замуж, как за него – Спор, крича и вопя как насилуемая девушка»[219].
Как видим, осуждение встречается лишь там, где переступается некий предел, в «разумных» же дозах простительно все. На этом фоне неудивительно, что не в одной литературе и не только во времена Сафо, Ксенофонта, Платона, но и в значительно поздние, оставаясь однополой, искренняя любовь ничем не пятнает себя. Так, у Вергилия, в самом конце I века до н. э., осажденные превосходящими силами тевкры посылают к Энею юношей, связанных чистой любовью:
- С Нисом был Эвриал; ни в рядах энеадов, ни прежде
- Воин такой красоты не носил троянских доспехов.
- Юность лишь первым пушком ему отметила щеки.
- Общая их связала любовь и подвигов жажда[220],
и именно это чувство, поставленное на службу отечеству, помогает им свершить подвиг, которому надлежит остаться в веках:
- Счастье вам, други! Коль есть в этой песне некая сила,
- Слава о вас никогда не сотрется из памяти века[221].
Словом, не будет преувеличением сказать, что античное общество даже за пределами военного лагеря не находит ничего зазорного ни в однополой любви, ни в разнополярной организации гендера. Не случайно даже история Рима, куда менее Греции терпимого к ней, не знает законов против гомосексуальных связей. В анналах упоминается лишь Закон Скатиния (Lex Scantinia), но и тот запрещает полноправному римскому гражданину вступать в половой контакт с мужчиной лишь в пассивной роли, дабы не поставить под сомнение собственную мужественность. При этом сколько-нибудь систематического его применения в анналах не отмечается; есть мнение, что он использовался преимущественно в политических целях. Там же, где не затрагивается честь римского гражданина, молчит и этот закон. По словам Сенеки-старшего, отца знаменитого философа, «Это непристойное действие (пассивная роль в отношениях с другим мужчиной) – преступление для свободного, необходимость для раба и обязанность для вольноотпущенника». Кстати, тот же Светоний осуждает Цезаря лишь за единственный случай: «На целомудрии его единственным пятном было сожительство с Никомедом, но это был позор тяжкий и несмываемый, навлекавший на него всеобщее поношение»[222]. В целом же из двенадцати цезарей, биографии которых были составлены им, связи с мужчинами не имели только двое, однако титул «божественный» упоминается по отношению к пяти.
Впоследствии издавались и другие, в частности декрет императора Феодосия I, где предусмотрена казнь через сожжение для тех, кто предает себя позору, но и здесь говорится лишь о пассивном гомосексуализме. При императоре Юстиниане законодательство расширяется, теперь смертной казнью карается любой его вид. Однако и эти законы в полной мере не применялись. Императорская казна долгое время продолжает собирать налоги с мужчин из публичных домов, другими словами, сквозь пальцы смотрит на законодательные запреты. Лишь в Средние века в Европе начинается действительное преследование гомосексуализма.
В перемене взглядов немалую роль сыграет христианская проповедь. Уже в послании Павла во весь голос звучит обличение: «…женщины их заменили естественное употребление противоестественным; подобно и мужчины, оставив естественное употребление женского пола, разжигались похотью друг на друга, мужчины на мужчинах делая срам и получая в самих себе должное возмездие за свое заблуждение»[223]. Правда, в это время мало кто слышит апостола: христианские секты находятся на самой периферии греко-римской культуры. К тому же и его голос является свидетельством того же непреложного факта – дело вовсе не в «падении нравов», перед нами куда более фундаментальные сдвиги, ибо половое влечение человека становится все менее зависимым от пола. Пусть физиология и продолжает диктовать ему свою волю, но удовлетворение ее настояний уже перестало опираться исключительно на биологически значимые ориентиры, ключевую роль в половой коммуникации теперь играет не пол, но гендер.
Таким образом, половая коммуникация практически полностью вытесняется межгендерной и становится во многом независимой от биологического пола.
Это обстоятельство имеет чрезвычайное значение. Половая коммуникация и порождаемое ею чувство – это один из контрфорсов европейской культуры. Поэтому его деформация может обрушить все ее здание, что способно повлечь за собою самые непредсказуемые последствия. Правда, в исходной точке развития социума оно остается незначительным, но, как свидетельствуют памятники, зародыш угрозы оказывается вполне жизнеспособным, и нам предстоит это увидеть.
Кроме того, эта коммуникация расходится с межпоколенной, и, вероятно, смутное осознание социумом этих фактов приводит в действие механизмы защиты. Одними из них становятся моральные (нередко юридические) запреты.
Выводы
1. С развитием деятельности и диверсификацией вещного мира межполовая коммуникация начинает вытесняться межгендерной. Носителем же знаковых для гендера поведенческих форм может быть обладатель органических особенностей, смещенных в сторону противоположного полюса полового диморфизма. Это означает рождение специфического предмета чувственного познания. При этом предмет последнего перестает определяться исключительно биологическими признаками пола, а само познание – руководствоваться ими.
2. Не в последнюю очередь гендерные роли мужчины и женщины определяются их существованием в иных вещных мирах, а следовательно, и в иных сферах социальной практики. Как следствие, межгендерная коммуникация начинает ограничиваться лишь узким сегментом немногих взаимно перекрещивающихся областей. Отсюда коммуникация теряет непосредственную связь не только с деторождением. Под давлением гендерных стереотипов социализация новых поколений начинает воспроизводить носителя гендерных же моделей поведения. В силу этого смещение гендера относительно биологического пола закрепляется и усиливается.
3. Половое чувство и половая активность выделяются в относительно самостоятельную сферу человеческой активности, род «игры в бисер», которая теряет связь с детопроизводством и с семейным строительством. Мотивация межгендерной коммуникации и ценности, транслируемые по ее каналам, выделяются в самостоятельные объекты культуры.
IV. Вторжение социума
4.1. Роль патриархальной семьи в жизни социума
Патриархальная семья, очерк которой был дан во второй главе, – это огромный монстр, который насчитывает в своем составе десятки, часто сотни (иногда больше) людей. Пример одной из них живописует книга Иова: «Имения у него было: семь тысяч мелкого скота, три тысячи верблюдов, пятьсот пар волов и пятьсот ослиц и весьма много прислуги; и был человек этот знаменитее всех сынов Востока»[224]. Эта семья является прямой наследницей той, что в «нуль-пункте» собственно человеческой истории становится центром кристаллизации «первобытного человеческого стада». В истории же Европы именно такая семья становится опорой первых государств. Это проявляется в экономической, военной, политической, культурной сферах.
4.1.1. Экономическая сфера
Именно в патриархальной семье находится центр развития производительных сил общества. Однако история Европы в этом пункте отличается от истории других континентов.
Основа производства оседлого социума, обретшего начала государственности, – это сельское хозяйство. Состав патриархальной семьи одновременно образует собой и основной корпус производителей. В этом смысле европейская семья ничем не выделяется из общего ряда, она такая же, как и на Востоке. Но эпоха возвышения Греции – это еще и эпоха становления принципиальных отличий цивилизаций Запада и Востока. Дело в том, что географические особенности Греции, в отличие от безбрежья Азии, не дают ее городам возможности экстенсивного аграрного развития. Ограниченность территории, природных ресурсов порождает серьезные демографические проблемы, в результате которых избыточное население, не находя средств к прокормлению, оказывается вынужденным искать удачи за морем, создавать свои колонии на чужих берегах.
При этом колониальная активность греков решает не одни демографические проблемы, она рождает новый тип социума и открывает новую главу всемирной истории[225]. Очень быстро обнаруживается, что вывод колоний дает возможность не только наделить землей нуждающихся. Главным призом колонизации становятся не сами земли, но их жители. Именно этот приз и открыл новые, невиданные ранее возможности развития, может быть, самый яркий его этап. Больше того, на два с лишним тысячелетия определил основной вектор военно-политического, экономического, культурного развития Европы.
Два ключевых фактора определили судьбы греческих государств в VII–V вв. до н. э. Это снижение удельного веса долгового рабства и экспоненциальный рост общего количества невольников. Между тем долговая зависимость и собственно рабство – это две разные вещи. Долговое рабство не может стать движителем экономического роста. Мы говорили о том, что оно имеет жесткие ограничения. От «перемены мест слагаемых» сумма не меняется; кто-то начинает работать на чужого домовладыку, но суммарное богатство общины остается прежним. Лишь еще беднее становится собственное хозяйство, еще богаче – чужое. Основой новой экономики, обеспечивающей прирост прибавочного продукта, может стать только экзогенное рабство, так называемое классическое рабовладение. Впервые оно формируется именно в Греции и именно в это время.
Известно, что в VI–V вв. до н. э. в Афинах владение рабами уже не было признаком какого-то особого достатка. Состоятельность начинается там, где счет рабов идет на десятки, и в это время уже не редкость мастерские, где работало по 20–30, иногда 50 рабов (огромные по тем временам цифры); известны случаи владения ста и более рабами. При этом практически все они – чужеземцы. «Таким образом, можно полагать, что V век был в некоторых отношениях поворотным в истории социально-экономического развития; рабство классического типа распространяется в Греции, внедрившись в первую очередь в наиболее развитых в экономическом отношении полисах, а в некоторых полисах вытесняя более архаические формы зависимости. Именно в это время происходил социально-экономический «эксперимент» всемирно-исторического значения: рабство приобретает наиболее законченную форму, становится основным способом эксплуатации чужого труда в обширном регионе, осваиваются новые методы эксплуатации рабов в сельском хозяйстве и ремесле, вырабатывается рабовладельческая идеология»[226]. В Риме времен поздней республики число рабов нередко идет на тысячи. Так, по сообщению Плиния Старшего, некий Цецилий Исидор во время правления Августа оставил после себя по завещанию 4116 рабов: «Упомянем, что… Гай Цецилий Исидор объявил в своем завещании, что <…> оставляет 4116 рабов, 3600 упряжек быков, 257 тысяч прочего скота, наличными 60 миллионов…»[227]
Откуда они берутся? В исторических справочниках упоминаются 30 тыс. жителей Таранто (современная Апулия), которые были проданы в рабство в 209 г. до н. э.; 150 тыс. невольников, которых Луций Эмилий Павел, разгромив Эпир, продал в 168 г. до н. э.; более 50 тыс. карфагенцев и столько же жителей Коринфа в 146 г. до н. э.; около миллиона галлов выведенных Юлием Цезарем в 58–50 гг. до н. э. из Галлии и т. д. Все это – из официальных отчетов римских полководцев, добивающихся высшей государственной награды, триумфа. Казалось бы, огромные цифры. Но в действительности – капля в море: статистика триумфаторов не дает даже приблизительного представления о реальных масштабах, ибо не учитывает в десятки раз большие массы тех, кто захватывается и продается их подчиненными. Вспомним хотя бы упомянутых «Анабасисе» рабов, которые в критический час бросаются на дороге, – и это при отступлении. Что же говорить о победоносных походах? Для каждого рядового их участника и, конечно же, для их командиров такие рабы – источник дохода. Пусть все они за продаются на местных рынках за бесценок («бык стоил в лагере драхму, раб – четыре драхмы, а прочую добычу вообще ни во что не ставили и либо бросали, либо уничтожали. В самом деле, сбыть ее товарищу воин не мог – у того ведь тоже было всего вдоволь»[228]), но их много, а значит, солдаты не остаются в убытке. Местные же торговцы рабами в конечном итоге перепродают их добычу в столицах. Кстати, не следует думать, что брошенные Ксенофонтом рабы тут же обретали свободу, скорее всего значительная их часть становилась нежданным призом для местных хозяев, а значит, и ее постигала та же участь.
О количественных показателях свидетельствуют косвенные данные. Так, только на одном рынке острова Делос за сутки продавалось до 10 тысяч рабов[229]. Разумеется, нельзя видеть в этих цифрах основу для расчета среднесуточных объемов продаж. Но столь же ошибочно было бы игнорировать свидетельства такого рода. Ведь для того, чтобы пиковый оборот мог достигнуть подобной величины, необходима известная инфраструктура: бараки для невольников, казармы для охраны, кухни для тех и других, лазареты, обеспечивающие «предпродажную подготовку» товара, отхожие места, места захоронений, амбары, хлева, конюшни, склады, постоялые дворы для покупателей и продавцов, развитая логистика, обеспечивающая своевременную поставку продуктов питания, фуража и т. п. Вкладывать же в ее создание не менее огромные средства никто не станет, если средний уровень продаж будет много ниже рекордных величин, так что, скорее всего, размеры работорговли были и в самом деле впечатляющими. (Кстати, в рабство обращают не одни греческие и римские захватчики – «варварские» народы тоже воюют друг с другом, и, поскольку военнопленные становятся товаром, более того – родом «всеобщего товарного эквивалента» и начинают приносить немалый доход, в свою очередь, начинают пользоваться услугами этих рынков.) Но и Делос – это всего лишь один из промежуточных этапов на пути во все тот же Рим и другие центры империи. Именно эти рабы-иностранцы становятся основной производительной силой античного полиса. Они же вносят что-то свое в жизнь патриархальной семьи, – ведь многие из них будут пополнять состав не только государственных, но и домашних рабов. Другими словами, входить в состав семей в качестве домашнего имущества, «говорящих орудий».
Заметим попутно, что рабы – это, как правило, мужчины. Разумеется, и противоположный пол не минует доля невольниц, но, в отличие от него, мужчину не надо кормить. Напротив, это он кормит своего господина, доставляя при этом достаточные средства и для покупки женщин. Вся экономика этого времени строится на рабском труде, и если раб – это прежде всего мужчина, она стоит на его плечах. Это важное обстоятельство служит дополнительным подкреплением монопольного права мужчины на строительство не одной экономики, но и культуры в целом.
4.1.2. Место в военной структуре государства
Патриархальная семья образует костяк военной организации социума. Флавий Вегеций Ренат, военный теоретик Рима, пишет: «Затем посмотрим, какой новобранец полезнее: из деревни или из города? В этом отношении, думаю, никогда не приходится сомневаться, что для военного дела больше подходит народ из деревни – все, кто воспитан под открытым небом, в труде, вынослив к солнечному жару, не обращает внимания на ночную сырость, не знает бань, чужд роскоши, простодушен, довольствуется малым, чье тело закалено для перенесения всяких трудов, у кого еще из деревенской жизни сохранилась привычка носить железные орудия, копать рвы, таскать тяжести. <…> Таким образом, можно видеть, что главную силу войска надо пополнять <набором> из деревенских местностей; не знаю почему, но меньше боится смерти тот, кто меньше знает радостей в жизни»[230]. Между тем деревня – это та сфера, где патриархальные принципы общежития разлагаются с наименьшей скоростью.
Правда, необходимо принять во внимание, что деревенское ополчение составляет «пушечное мясо» войны. Главное в военной структуре Греции и Рима – это корпус тяжеловооруженных воинов, и обратим внимание: все они – весьма состоятельные земельные собственники. Ударный контингент формировался из числа весьма зажиточных граждан, которые «знали бани» и совсем не довольствовались «малым». В Греции и в Риме это выходцы из весьма состоятельных семейств, конечно, не самых богатых (те поставляют в войско всадников), и знаменитая тяжелая пехота набирается именно здесь. Беднота формирует вспомогательные подразделения легковооруженных воинов. Все объясняется тем, что вооружение и доспех приобретается за свой счет. Собственным трудом дорогостоящее вооружение не обеспечить. Наличие же рабов, с одной стороны, обеспечивало требуемый достаток, с другой – избавляло от повседневного изнурения тяжелым трудом в поле, и мужчины из этих семейств могли посвятить себя исключительно военному делу. Ударные формирования Греции и Рима – это не ополчения, но профессиональные военные, которые никогда не занимались ничем, кроме боевой подготовки. О превосходстве же профессионала над «любителями» можно не говорить.
Вот только важно понять, что тяжеловооруженная пехота решительно немыслима без тех, кто несет ее оружие и обустраивает военный лагерь. Да и античный рыцарь, гоплит, небоеспособен без поддержки легковооруженных воинов. Кстати, история сохранила нам память о трехстах спартанцах, погибших в Фермопильском ущелье, но кто помнит о тех рабах, которые «…шли с ними в сражение как легковооруженные <…>, неотступно следуя за ними, подобно тем, кто в средние века составлял свиту рыцаря»[231], и без которых они были бы совершенно беспомощны. О них не упоминает и Геродот, а меж тем это тоже домашняя челядь гоплита. Но ведь и сам гоплит – выходец из все той же патриархальной семьи, нередко ее глава.
В сущности, то же и в Риме: право формирования ударных военных контингентов предоставлено лишь патрициям, мужчинам патриархальных патрицианских фамилий. Вспомогательные подразделения набираются из клиентов, то есть людей, принадлежащих им же. Так что и в этом смысле патриархальный «дом» занимает ведущие, если не сказать исключительные, позиции в военном строю полиса.
4.1.3. Роль в формировании вектора государственной политики
Патриархальная семья образует вершину политической организации социума. В европейской традиции место в ней определяется местом в боевом строю полиса, поэтому дома, поставляющие в войско кавалерию и тяжелую пехоту, это политическое ядро, имеющее право голоса при обсуждении, часто принятии, всех ключевых государственных решений. Советы же старейшин, по примеру первого римского сената, формируются из отцов наиболее могущественных фамилий.
Такое положение вещей связано с тем, что именно объединение патриархальных родов образует высшее единство – социум. Управление разделением и кооперацией труда, распределением и обменом его результатами требуется не только на внутрисемейном уровне, но и здесь. Однако все это может быть выстроено только в том случае, если будут упорядочены и приведены в определенную систему отношения между структурными подразделениями рождающегося общества. Изначально замкнутые автаркические образования, они обладают аналогом того, что позднее на государственном уровне будет осознано как суверенитет, любое же взаимодействие предполагает, хотя бы частичное, его ограничение, без этого взаимодействие может превратиться в вечную войну всех против всех. Словом, интеграция родов – это еще и строительство системы известных «сдержек и противовесов», которая со временем закрепляется в единой морали и в едином же «прото-праве». Мы берем последнее понятие в кавычки, потому что даже древнейшее из известных, другими словами, обычное право, тоже рождается не сразу. Памятники письменности доносят до нас лишь промежуточный результат длительной эволюции принципов общежития. Совокупность всех интеграционных отношений, становящихся прототипом политической экономии, политической структуры, права, морали, формирует силовой каркас будущих государств. Узловыми же его точками оказываются возглавители патриархальных семейств.
Таким образом, уже «по определению», именно патриархальная семья в лице домовладыки имеет право формировать основной вектор политического развития.
Организационные формы социума, близкие к тем, что встают перед нами благодаря изучению исторических свидетельств, возникают не сразу. Поначалу терминалами всех интеграционных связей могут быть только главы семейств, только они являются их действительными субъектами. Все остальные вписываются в социум лишь через систему внутрисемейных отношений, другими словами, между ними и социумом всегда стоит патриарх. Однако со временем и здесь складывается свое разделение функций. Так, в Риме сенаторское сословие контролирует политический вектор государственного развития, всадничество – финансово-экономический его сегмент. Всем остальным достаются лишь исполнительские функции. Кстати, Рим в этом отношении не создает ничего нового, он подчиняется действию общих законов; собственное творчество в сфере государственного строительства начнется лишь с ростом завоеваний.
Такое распределение вовсе не означает полновластия одних и абсолютного бесправия других. Действительность много сложнее любых школьных истин. Как ни парадоксально, плебеям достается главное – обеспечение внутренней безопасности полиса, функция охранного контингента того огромного расконвоированного концентрационного лагеря, в который превращается город с расширением военных захватов и строительством новой, основанной на эксплуатации рабов, экономики. Именно эта функция заставляет власти заигрывать с городскими низами, обеспечивать бесплатные государственные раздачи. Кстати, они существуют не только в Риме, но и в греческих государствах; их масштабы в Афинах вполне сопоставимы с римскими[232]. Только на этой функции (и на этих раздачах) держится политическая и экономическая устойчивость рабовладельческого социума, господство первых сословий. Между тем требование бесплатных раздач – это не что иное, как требование новых военных захватов, ограбления новых провинций, ведь средства на содержание не занятых трудом плебейских масс могут найтись только за периметром государственных границ. Все это говорит о том, что главный вектор военно-политической экспансии полиса формирует не его сенат, не гордые патриции и не жадные до наживы всадники, а презираемая (так, Саллюстий и Цицерон применяли для обозначения социального дна одно и то же слово – «sentina», то есть подонки, клоака, нечистоты[233]) ими городская «чернь». А значит, сбрасывать ее роль со счетов было бы непростительной ошибкой.
В интересующем же нас аспекте европейской истории это обстоятельство обнаруживает вещи, как правило, не замечаемые исследователями. Дело в том, что большая часть плебеев, как уже говорилось, является клиентами своих богатых сограждан. Клиента же связывали с патроном вовсе не долговые, но сакральные обязательства. Он находился не просто под покровительством сильного, но принимал его родовое имя, что (не только формально) делало его членом патрицианской семьи; более того, ими становились и дети и дети его детей. А это значит, что даже «отцы» плебейских семейств, казалось бы, будучи самостоятельными распорядителями жизнью собственных домочадцев, одновременно являются младшими членами семьи своего патрона, и вынуждены во многом подчиняться законам его «дома». Это делает характеристику плебейской семьи противоречивой и двойственной. С одной стороны, она предстает как совершенно самостоятельное образование, формально равное семье любого римского патриция, с другой – как структурная часть патрицианской фамилии.
Это сложное переплетение отношений накладывает свои обязательства на всех. Дело в том, что, как и во всякой другой, существуют обязанности paterfamilias по отношению к младшему члену семьи и встречные долженствования домочадца. Клиенты обязаны поддерживать своего патрона на выборах, служить под его началом на войне, выкупать из плена, выполнять его поручения, делать ему маленькие подарки. В свою очередь, патрон должен предоставлять своим клиентам средства для жизни, защищать в случае судебных разбирательств, выкупать членов их семей, попадающих в зависимость. Все это обеспечивается древним сакральным правом: вероломный патрон подлежал наказанию: «Пусть будет предан богам подземным, [то есть проклятию], тот патрон, который причиняет вред [своему] клиенту»[234], – гласит один из законов XII таблиц. Кстати, по верованиям римлян, даже после смерти его ждала весьма незавидная участь: в царстве мертвых стезя клятвоотступника расходилась с той, по которой шли праведники; Сивилла, сопровождающая Энея, указывает герою на распутье:
- …левой дорогой
- Злые идут на казнь, в нечестивый спускаются Тартар,[235]
куда попадают
- …те, кто при жизни враждой родных преследовал братьев,
- Кто ударил отца, или был бесчестен с клиентом…[236]
Ясно, что и вероломный клиент не может остаться без осуждения, а значит и его обязывают к исполнению долга перед патроном не только светские нормы.
Выполняя ли заказ своего патрона, собственной ли инициативой, клиенты оказывают дополнительное давление на его соперников и тем существенно усиливают его влияние на жизнь социума. Здесь уже говорилось о соперничестве вооруженных клиентских банд Клодия и Милона. Добавим, что этим же инструментарием в политической борьбе пользовались и куда более известные Гракхи и их противники. Впрочем, через полтора тысячелетия Макиавелли в своей «Истории Флоренции» будет писать, в сущности, о том же. Словом, это было в обычаях собирательного понятия патриархального «дома». Поэтому в политической жизни государства вес семьи, составной частью которой являются клиенты, отнюдь не равен ресурсам ее собственного ядра, но определяется также и всей массой клиентелы.
Впрочем, даже отстаивая собственные интересы, которые касаются бесплатных государственных раздач, младшие члены патрицианских фамилий, как правило, работают на своего же патрона, то есть на благо их общего маленького патриархального «государства в государстве». Ведь львиную долю доходов от новых военных захватов получает именно господин. Так что и здесь соблюдается, с одной стороны гармония интересов сословий, с другой – внутрисемейное согласие. А значит, относиться к конфликтам между патрициями и плебеями исключительно как проявлениям классовой борьбы, все равно, что видеть во внутрисемейных раздорах только борьбу «борьбу нового со старым» там, где речь идет о столкновении отцов и детей, и только столкновение женского бесправия с мужской диктатурой, где бранятся муж и жена. И то, и другое, конечно же, имеют место, но абсолютизация совершенно неуместна.
4.1.4. Вклад в культуру
Именно патриархальная семья становится лоном великой гуманитарной культуры Греции и Рима.
На первый взгляд это утверждение может показаться необоснованным. Ведь известно, что и в Греции и в Риме художники (объединим этим собирательным словом и собственно художников, и философов, и политических мыслителей, словом всех творцов) очень часто происходят из совершенно иной среды – среды иностранцев и вольноотпущенников, которые дышали воздухом отнюдь не патриархального дома. Но дело вовсе не в художнике, его происхождение – это слишком тонкая материя, чтобы о ней можно было составить сколько-нибудь отчетливое представление. Патриархальная семья создает главное – публику, без которой невозможно никакое искусство, никакое творчество.
Она, вспомним уже приводившуюся здесь мысль Аристотеля, предоставляет свободнорожденному (и, что в Греции и Риме то же самое, рожденному для свободы) не обремененный заботой о насущном досуг. Пусть не каждый из тех, кому выпадает счастье «наслаждаться миром и пользоваться досугом», способен самостоятельно «создавать прекрасное», значительная их часть все же воспитывается вполне профессиональными ценителями чужих творений.
Никакой художник невозможен без тонко чувствующей публики, любое художественное откровение обречено на умирание в глубинах индивидуального духа, если нет диалога мастера со всеми теми, к кому, собственно, он и обращается. Знаковая природа художественного произведения предполагает его прочтение; без этого оно не существует, как не существует гипотетический объект, который в принципе недоступен наблюдению. Вошедший в физику двадцатого столетия как критерий существования, закон принципиальной наблюдаемости, согласно которому существовать – значит находиться во взаимодействии с чем-то, вполне применим к любому знаку, а следовательно, и к произведению искусства. Прочтение же последнего опирается на собственное видение мира тем, кому адресован посыл мастера. При этом личный мир адресата отнюдь не тождествен тому, в котором живет художник, в любом знаке отражается не только личность того, кто его порождает, но и индивидуальность зрителя. «Нет ничего пагубнее для эстетики, как игнорирование самостоятельной роли слушателя. Существует мнение, очень распространенное, что слушателя должно рассматривать как равного автору за вычетом техники, что позиция компетентного слушателя должна быть простым воспроизведением позиции автора. На самом деле это не так. Скорее можно выставить обратное положение: слушатель никогда не равен автору. У него свое, незаместимое место в событии художественного творчества; он должен занимать особую, притом двустороннюю позицию в нем: по отношению к автору и по отношению к герою»[237].
Да, эта публика немногочисленна, но ведь во все времена культура была достоянием немногих, и во все времена этих немногих было достаточно для формирования духовного облика народов. Впрочем, дело не только в публике. Художник нередко находится в те же клиентских отношениях со своим патроном. Имя одного из таких клиентов, Марциала, уже упоминалось нами, имя другого, покровителя искусств Мецената, давно уже стало нарицательным. Да и через полторы тысячи лет уже упомянутая здесь «История Флоренции» подобным же клиентом, «покорнейшим слугой Никколо Макьявелли», будет посвящаться такому же патрону, «Святейшему и блаженнейшему отцу, господину нашему Клименту VII», а его «Государь» – Лоренцо Медичи.
Таким образом, экономический, политический, военный, культурный облик социума того времени формирует прежде всего большая патриархальная семья, единый организм, контуры которого не всегда поддаются точному определению. Все его фрагменты, выступающие как зародыш современной нуклеарной ячейки, играют роль театральных статистов, без которых нет искусства, но которым не остается никакого места в его истории. Конечно, пример патриархальной империи Иова применим далеко не к каждой фамилии античной Европы, но в любом случае перед нами куда более масштабное и фундаментальное образование, чем это обнаруживает анализ его юридических форм.
4.2. Начало перемен
4.2.1. Смена юридических форм брака
Вместе с тем следует иметь в виду, что на стадии развитой государственности этот могущественный и влиятельный организм существует только благодаря земле, которой он владеет. Земля же достается далеко не всем. Поэтому общее число фамилий, сохранивших свою патриархальную структуру, невелико. В начале имперского периода это не более нескольких тысяч римского нобилитета. Знать великого города составляет собой весьма замкнутый круг патрицианских и виднейших плебейских семейств, сюда входят только те, кто имел в своем роду консула. Это сословие сформировалось к началу III века до н. э. Только они имели доступ к высшим ступеням государственной иерархии; практически никому, кто не входил бы в этот узкий круг фамилий, пробиться к консульской должности было невозможно.
Об удельном весе семей, сохранявших свою патриархальную структуру (а значит, и самих себя), в общей численности свидетельствуют статистические данные. Во время Константина Великого в четырнадцати районах Рима насчитывалось 1790 роскошных особняков, в то же время инсул (многоэтажный дом, в котором находятся жилища, сдающиеся в наем) было 46 602[238]. При этом ясно, что особняки занимаются всего лишь одним семейством, инсулы – множеством нуклеарных союзов. Об этом же говорят и так называемые «Деяния Августа», которые так же способны служить основой статистических выкладок: «Обладая [т]рибу[нск]ой властью в восемнадцатый раз, будучи консулом в 12-й раз, тремстам двадца[ти] тысячам городских плебеев по шестидесяти денариев каждому я дал. <…> Будучи консулом в тринадцатый раз, по шестидесяти денариев плебеям, которые тогда государственное продовольствие получа[ли], я дал; это было немногим больше двухсот тысяч человек»[239].
Правда, цифры, как видим, варьируют – в одном случае говорится о двухстах, в другом – о трехстах тысячах. Но это во многом оттого что «…он не обходил и малолетних, хотя обычно мальчики допускались к раздачам лишь с одиннадцати лет»[240]. Здесь необходимо напомнить, что совершеннолетие для мужчины во времена Империи наступало в 14 лет, в республиканский же период – еще раньше, с наступлением половой зрелости, что в древности могло почитаться также свидетельством в пользу годности юноши к военной службе[241]. Так что в любом случае действительное соотношение между числом патрицианских патриархальных семей и разложившихся форм брачного союза разительно.
Словом, и в Греции, и в Риме в составе древнего патриархального монстра, так называемой большой семьи, очень скоро возникает великое множество парцелл совсем другого типа. Таким образом, на первый взгляд, уже в эпоху республики старая семья – это род исключения из правила, само же правило складывается из тех, кто не имеет возможности образовать свою по образцу патриархальной. Между тем, как уже сказано, вся культура, вся экономическая и политическая власть, наконец, вся политическая мысль принадлежит именно той, которая становится исключением. А значит, долгое время она остается и знаком статуса, и высшим образцом, культурным эталоном семейного строительства. Плиний писал, что «Ничего не было священнее уз брака, заключенного таким образом». Все остальное – нечто вроде «второго сорта». Вместе с тем мы уже видели, что значительная часть сожительствующих парцелл входит в состав патрицианских семейств, в структуру единого патриархального «дома». Поэтому одни количественные соотношения не способны сказать ничего. Действительность куда сложней и запутанней, чем простые арифметические пропорции.
Ко «второму сорту» относится и появившийся к середине V века до н. э. брак нового свойства. Ими устанавливается, что жена может воспрепятствовать окончательному установлению над нею юридической власти, manus («рука, власть, сила»), домовладыки: покинув его дом на три ночи, она возвращает себе прежний статус. При этом имеется в виду, конечно же, не полный разрыв с мужем, а только устранение его manus; она может вернуться и продолжить сожительство ним, затем снова уйти на три ночи и так далее. Такое брачное сожительство может продолжаться всю жизнь, но жена будет оставаться юридически неподвластной мужу и сохранять прежнее положение в своем родительском доме. Римское право в полной мере признает эту форму союза: его дети считаются вполне законными, их мать рассматривается не как наложница, но как существо свободное и самостоятельное. Вместе с тем различия принципиальны, что видно уже из порядка развода: брак с образованием мужней власти мог быть расторгнут только по инициативе мужа, во втором – по свободному волеизъявлению любой из сторон.
Один из виднейших специалистов по римскому праву И. А. Покровский видит в здесь настоящую революцию: «…появление этого нового брака знаменует собою в римской истории крупнейший поворотный пункт. В непроницаемом единстве староримской патриархальной семьи была пробита первая брешь: если прежде paterfamilias закрывал собою всех членов своей семьи, над которыми он властвовал со всею юридической неограниченностью, то теперь в браке sine manu жена вышла из этой патриархальной оболочки и стала рядом с мужем, как личность самостоятельная»[242]. Однако представляется, что дело не только в юридических следствиях. Другими словами, не только в том, что женщина, входя в менее статусную семью, несла известные потери, и рождение новой формы брака позволяло избежать их, давало ей известные гарантии. Этот «переворот» открывает возможность строительства брачных союзов, не только между равноправными, но и между домами, стоящими на разных ступенях социальной пирамиды. Взаимные компромиссы повышают влияние обеих сторон на социум в целом. Этот же «переворот» все с той же целью укрепления собственного статуса позволяет более эффективно использовать древний институт клиентелы. То есть там, где это не разрешается гражданским законодательством, распространить нормы внутрисемейного права на социальные группы, не связанные родством и не присоединяемые к патриархальному дому ни военными захватами, ни экономическими приобретениями, ни брачными союзами. Последнее с особой рельефностью проявится в Средние века.
Но даже юридический аспект рисует нам черты новой социальной действительности. Вторжение норм внесемейного права в жизнь патриархальной фамилии – это вторжение социума. Патриархальный «дом» утрачивает былой иммунитет и становится элементом не только общей системы разделения труда, но и социальной структуры.
4.2.2. Десакрализация брака
Есть основание полагать, что стихийный поиск юридических гарантий сохранения статуса связан и с участившимся мезальянсом. Особенную тревогу в обществе вызывают браки между патрицианскими и плебейскими родами. Не случайно законами XII таблиц они долгое время запрещаются. Об этом упоминает Цицерон в своем сочинении «О государстве»: «И вот, вследствие несправедливости децемвиров, внезапно начались сильные потрясения, и произошел полный государственный переворот. Ибо децемвиры, прибавив две таблицы несправедливых законов, бесчеловечным законом воспретили браки между плебеями и «отцами», хотя обыкновенно разрешаются даже браки с иноземцами»[243]. Причина, конечно же, не в стремлении сторон к юридическому полноправию, ибо обе стороны семейного союза вполне мирились с властью мужа вплоть до XX века. Дело в том, что сам брак перестает быть эстафетой образа (программного кода) жизни и превращается в эстафету социального статуса.
Ключевым становится так называемое положение в обществе, а не место в системе общественного разделения труда Еще до появления XII таблиц представители разоряющихся патрицианских родов вступали в брачный союз с плебеями не столько по любви (о ней речь впереди), сколько по материальным соображениям, плебеи с патрицианскими родами – по соображениям престижа, открывавшего новые возможности в экономической сфере. Но все же в случае слишком большой разницы положений, мезальянс оказывался под запретом; социум стремился обеспечить своеобразную «гигиену» брака, (точнее, межпоколенной коммуникации). В особенности это касалось самых знаменитых фамилий.
За смещением брачных ориентиров стоят радикальные для самой семьи и для всего социума перемены, существо которых в лапидарной форме может быть выражено тем, что власть авторитета сменяется авторитетом власти. В результате разделения труда и диверсификации деятельности сама власть выделяется в особый род занятий. Это происходит постепенно: шаг за шагом субъект любой другой формы деятельности постепенно лишается властных полномочий, простирающихся за пределы хозяйственной сферы в область гражданских состояний и политических прав. Изначально принадлежавшие исключительно ему, они в конце концов переходят к социуму (в лице немногих фамилий), концентрируются на одном из общественных полюсов.
Таким образом, к концу республики древняя форма семьи изживает себя. Она сохраняется лишь в древних патрицианских родах, но и там доходит до того, что, по словам Тацита уже не найти кандидатов на значимую для Рима должность жреца Юпитера: «Ведь древний обычай предписывает выдвинуть кандидатами трех патрициев, чьи родители сочетались браком по обряду конфарреации, и на одном из них остановить выбор; теперь, однако, в отличие от старины нет прежнего обилия соискателей, потому что обряд конфарреации вышел из обихода или удержался среди очень немногих»[244]. Заметим, что эта должность значима не только для города, но и для честолюбивого гражданина, мечтающего о политической карьере. С нее начинали Юлий Цезарь и Нерон. Обряд, о котором упоминает историк, – это наиболее торжественный и священный способ заключения римского брака, доступный только высокородным патрициям. Он совершался в присутствии жреца культа Юпитера, главы коллегии понтификов (высшего жреческого института царского и республиканского периода) и 10 свидетелей. В их присутствии брачующиеся садились на шкуру животного, служившего жертвой богам при отправлении в путь и испрашивании ауспиций (гадание по полету птиц, в данном случае род благословения) на заключение брака, соединяли правые руки и произносили торжественные слова клятвы, от которой сохранилась лишь одна фраза: «Где ты, Гай, там и я, Гайя» (Ubi tu Gaius, ibi ego Gaia). Завершалась церемония принесением жертвы Юпитеру. Так что пришлось прибегать к юридическим уловкам, и вот: «По рассмотрении сакральных установлений сенат определил не менять порядка назначения на должность фламина, но издал закон, согласно которому супруга фламина подвластна мужу лишь в том, что имеет касательство к священнодействиям, а в остальном пользуется одинаковыми с прочими женщинами правами»[245].
Менее торжественным и менее священным был обряд «купли» (coemptio), который существовал в среде простолюдинов. Здесь девушка в присутствии пяти свидетелей спрашивалась, хочет ли она стать матерью семейства. Такой же вопрос задавался и мужчине. При обоюдном согласии невеста символически «выкупалась» женихом у ее отца за один асс. Тем самым она становилась как бы собственностью мужа и тем самым на нее распространялась его власть, manus. Эта форма брака также исчезла к середине I века до н. э. Наконец низшим разрядом брака, передававшего женщину во власть мужа, был союз, образуемый по «привычке», «давности» (usus): прожив безотлучно в доме мужа один год, женщина становилась его законной женой со всеми вытекающими отсюда правовыми последствиями. При этом также учитывалось согласие обеих сторон. Но и этот брак законами Августа был упразднен.
Семья теряет ауру священного союза, древний торжественный брачный ритуал исчезает. Исчезает не только обряд конфарреации, но и остальные формы сакрализации брака; на месте того, чем заведовали боги, остается простое согласие людей. Между тем всякая церемониальная форма скрывает под собой какое-то свое содержание, ее изменение отражает не одни формальные, но и сущностные перемены. Поэтому за словами Тацита мы видим, что дело не кончается исправлением XII таблиц, снятием налагаемых ими ограничений.
К концу республики господствующим становится брак, в котором женщина сохраняет за собой правовую самостоятельность (sine manus). Она пользуется в частной жизни такой же свободой, как и ее муж, то есть сама распоряжается своим имуществом, обладает правом подать на развод.
Параллельно отметим еще одно обстоятельство, которому предстоит играть важную роль в истории не только семьи, но и социума. Уже одно обретение экономической независимости существенно меняет положение женщины в обществе – из той, которая долгое время терялась в тени своего мужа, она превращается в самостоятельную силу. Как было сказано, вторжение правовых норм в жизнь патриархальной семьи – это вторжение социума, но, с обретением такой самостоятельности, в развитии последнего начинает сказываться и ее влияние. В результате положение женщины начинает меняться не только в социуме, но и в жизни тех фамилий, где у нее нет имущественной независимости. Словом, мы можем заключить о постепенном возрастании ее роли.
В I веке до н. э. рядом с семьей, в которой женщина сохраняет свободу от власти мужа, появляется еще одна форма брака – конкубинат. Другими словами просто постоянное сожительство мужчины и женщины (которое существует и сегодня). Оно не запрещается законом, но, не отвечая его духу, не сообщает сторонам никаких брачных прав; социальный статус конкубины остается прежним, ее дети не подпадают под отцовскую власть, а вместе с этим ограничиваются и в наследственных правах. Конкубинат практикуется во всех сословиях. Женщины, принадлежащие сенаторскому, живут с вольноотпущенниками; сенаторы – с вольноотпущенницами. Официальный брак с ними считался позором для всей семьи, к тому же сопровождался известными правовыми последствиями; к сожительству же в конкубинате закон относился нейтрально (что не мешало смотреть на него как на отступление от общественной морали). Ни о каком благословляемом богами священном союзе здесь уже нет и речи. Не случайно одним из синонимов конкубины во всех языках станет понятие наложницы, само же сожительство в христианской традиции будет граничить с блудом. К слову, и сегодня понятия «сожитель», «сожительница» несут в себе негативный осуждающий оттенок.
4.2.3. Вторжение социума во внутреннюю жизнь семьи
Демократизация брака, десакрализация брачного ритуала – это внешние симптомы какого-то фундаментального процесса, течение которого, как течение Гольфстрима, скрыто от поверхностного взгляда. Точно таким же симптомом становится и признание юридических норм, а не обычая в качестве основной формы регулирования брачных отношений. Древнейшая, согласно греческой традиции, кодификация норм, приходящая на смену обычному праву, осуществляется Залевком в Локрах (Италия), Харондом в Катане (Сицилия). Подобные сборники составлялись и в других греческих городах-государствах, в том числе и в Афинах в конце VII века до н. э. (законы Драконта). То же мы видим и в Риме (Законы XII таблиц). Заметим, что кодификация права тесно связана с десакрализацией обычая. Ведь до появления законов, принимаемых в ходе установленных процедур, правом хранить и толковать традицию обладали только жрецы.
Во всем этом отражается объективное изменение (вернее сказать утрата) той роли, которую древняя семья играла в становлении и в истории нашей цивилизации. Уже во времена Рима она перестает быть тем, чем становится к концу переходного периода от «первобытного человеческого стада» к социуму. С кристаллизацией последнего никому, кроме целостного социального организма, уже недоступен код интегрального жизнеобеспечения. Поэтому роль патриархальной семьи оказывается завершенной во всяком случае к обретению государственности, и она продолжает существовать в своем архаическом виде до расцвета античных государств исключительно «по инерции». Никакой потребности в существовании замкнутого на себя независимого ни от кого ни в экономическом, ни в политическом, ни в культурном аспекте уже нет. Более того, подобная замкнутость и независимость становится объективным препятствием развитию социума и централизации управления им.
Другими словами, к первым векам нашей эры иссякает начальная энергия когда-то полученного ею импульса, и дело, конечно же, не ограничивается лишь юридической стороной. Если на протяжении тысячелетий, истекших от начала неолитической революции, патриархальная семья служила источником и опорой формировавшейся и развивавшейся государственности, то ее распад не может не сказаться на политической форме организации общежития. Словом, все гораздо серьезней: по существу исчезает древнейший институт, ключевой контрфорс социума, и на его обломках начинает появляться нечто такое, что и по истечении двадцати последних веков еще не до конца осознано нами, но чему (как кажется, уже в относительно скором времени) предстоит переменить всю современную цивилизацию.
Таким образом, и появление разных юридических форм брака, и разных форм семейных объединений, и изменение доли каждого из них в общем массиве брачных союзов – это не более чем видимая сторона какого-то объективного процесса, происходящего в социуме.
Десакрализация брака – это еще и десакрализация патриарха. Домовладыка перестает быть семейным божеством, демиургом семейного мира и превращается в его простого господина. Рядом с ним такой же госпожой, которая переносит с собой точно такие же права господина своего прежнего дома, становится женщина, что существенно меняет ее статус. Признание равенства сторон не может быть ограничено исключительной сферой имущественных прав уже хотя бы потому, что человек остается неразделимым единством собственно человека и вещи. Отсюда свобода одной составляющей кентавра «человеко-вещи» не может сочетаться с абсолютной несвободой другой. Свободней становится личность, а не одна из ее граней или ролевых функций. Все это меняет развивавшиеся тысячелетиями представления о внутрисемейном праве и о его действительной природе.
Как уже говорилось, в своих истоках патриархальная семья обладала едва ли не абсолютным правовым иммунитетом. Считается, что понятие последнего возникает только в Средние века: «…Характерная черта феодального строя в той форме, в какой он возник во Франкском государстве и затем распространился по всей Европе (за исключением Швеции, Норвегии и Финляндии) заключалась в правовом иммунитете как самого феодала, так и его чиновников. <…> Королевские чиновники даже не имели права и ногой ступить на землю феодала ил и его вассала. Не имели они и права вершить какой бы то ни было суд или чинить расправу и устраивать экзекуции на их земле, то есть исполнять свои прямые обязанности по долгу и службе на этих землях. Земли феодалов и их вассалов не подлежали официальному обложению налогами»[246]. Однако есть основание полагать, что он возникает значительно раньше, и Средние века лишь возрождают то, что теряется патриархальной семьей в античности. Для того чтобы возродить что-то, необходимо его утратить, – именно с утратой такого иммунитета мы и сталкиваемся при попытке анализировать эволюцию юридических норм. Распад же античных государств приводит к тому, что он начинает воссоздаваться, но уже на новой основе.
Что же касается источника внутрисемейного права, то перемены происходят и здесь. Им становится уже не зарождающаяся в каком-то внесоциальном пространстве суверенная воля патриарха, но вполне земной договор, который заключается между вступающими в союз родами. Всякий же договор, даже если он заключается между обладающими правовым иммунитетом домовладыками, – это то же вторжение социума в их отношения. Смена юридических форм брака показывает, что теперь контроль социума проникает и в отношения мужчины и женщины. А значит, его влияние на внутрисемейную жизнь увеличивается.
Лишение иммунитета приводит к согласию (пусть не до конца осознаваемому сторонами, но все же утверждающемуся в практике их взаимоотношений) в том, что существует взаимная зависимость патриарха и членов его семьи друг от друга.
Вторжение социума проявляется и в другом. С расширением мира вещей лишь немногие из них сохраняют свою сакральность и продолжают формировать «амальгаму» их владельца. Как правило, это вещи, передаваемые из поколения в поколение. Но одновременно рождается и новое представление о них. Оно сводится к тому, что источником всего, а следовательно, и их сакралитета, является земля. Вероятно, здесь рудименты древнейших верований, согласно которым каждому месту покровительствуют какие-то свои божества, именно они даруют покорному им человеку успех в его начинаниях. В XVIII веке эти взгляды будут окончательно переосмыслены представителями политико-экономической школы физиократов Ф. Кенэ и А. Тюрго. Но обращаясь к ретроспективе, мы увидим, что радикальные сдвиги явственно проступают уже в мироощущении крупного землевладельца Средних веков, само же рождение идеологемы, согласно которой земля сообщает благородство человеку, происходит одновременно с описываемыми здесь процессами. Мы помним, что лучшая часть античного общества состоит из тех, кто в военном строю готов защищать его идеалы. Центральное же место в нем занимают люди, связанные с землей, и ни Греция, ни Рим не доверяют его тем, кто оторван от нее. Обладание ею – мечта каждого гражданина, и в этой мечте не только материальное содержание. Земля становится символом, и сама прикосновенность к ней возвышает, идеализирует фигуру ее владельца. «Последняя надежда римского государства», как называет его Ливий, Цинциннат удаляется от государственных дел именно к ней, но и в минуту опасности, когда отечество вновь обращается к нему, послы находят его пашущим землю. Так гласит одна из легенд, составивших корпус государственной мифологии Рима. О земле пишут научные трактаты, а это значит, что суждения о ней встают в один ряд с вершиной человеческой мысли, философией. Даже Вергилий удостаивается почти божественных почестей не в последнюю очередь именно за ее восславление «Георгиками». Таким образом, патриарх остается «более благородным», чем другие, но уже не по основанию достоинств, напрямую сообщенных богами, а благодаря владению землей, какой-то особой таинственной связи с нею. Однако и эта связь постепенно теряет свою сакральность. Ведь если право собственности на вещь имеет в своей основе личный труд производителя (считая таковым и отца семейства, который долгое время продолжает сохранять прикосновенность к ее производству), то гарантия права на землю переходит исключительно к социальным отношениям. И это тоже прямое вторжение социума в устройство и жизнь патриархальной семьи.
Таким образом, все идет к тому, что брак оказывается не делом каких-то таинственных сил, но формой чисто светских установлений. А следовательно, определяемым ими же становится и статус каждой из сторон брачного союза. Впрочем, со временем не только их, но и любого человека вообще.
Изменение природы статуса имеет огромное значение. В результате диверсификации социальной жизни личность перестает быть связанной своим рождением, перед ней открываются широкие возможности социального творчества. Разумеется, этой истиной проникается далеко не каждое сознание, но и в него она может быть внесена только социумом. И это тоже форма его вторжения – но теперь уже в процесс воспитания личности, а значит, в самые интимные измерения до того неприкасаемой внутренней жизни семьи.
Впрочем, разговор о воспитании впереди.
4.3. Механизмы распада
Распаду патриархальной европейской семьи способствуют многие обстоятельства. Они обнаруживают, в частности, тот факт, что единого механизма нет, и он может быть следствием действия совершенно различных пружин.
4.3.1. Обезземеливание
Одним из главных является утрата экономической основы существования, земли. Существуют письменные свидетельства, позволяющие ориентироваться в социальной статистике. Благодаря им известно, что в Спарте времен Ликурга число обладателей земельного надела, способного поставить в строй тяжеловооруженного гоплита, который только и обладал всей полнотой гражданских прав, составляло девять тысяч[247]. Ко времени персидских войн оно сокращается: Геродот говорит уже о восьми тысячах «мужей», подобных тем, что сражались и пали в Фермопильском ущелье[248]. К концу IV века до н. э. способных носить оружие было менее 5000 человек. В судьбоносном сражении при Левктрах (371 г. до н. э.), после которого звезда Спарты окончательно закатилась, участвовало семьсот спартиатов (разумеется, это не общее их число), из них около четырехсот пали на поле боя[249]. Во времена Аристотеля их осталось лишь около тысячи: «Вышло то, что, хотя государство в состоянии прокормить тысячу пятьсот всадников и тридцать тысяч тяжеловооруженных воинов, их не набралось и тысячи»[250]. По свидетельству же Плутарха, к середине III века до н. э. выжило не более 700 спартиатов, из коих только 100 имели свои земельные наделы. Остальные превратились в неимущую и бесправную толпу[251]. Словом, тенденция к сокращению числа земельных собственников прослеживается со всей очевидностью. Аналогичная картина складывается и в других городах-государствах Греции, и надо думать, что эта эволюция не проходит бесследно для греческой семьи.
В Риме с самого начала формируется слой безземельных плебеев. Их численность с расширением завоеваний растет, борьба между ними и патрициями достигает высшей степени накала. В ходе гражданского противостояния плебеи добиваются равенства прав, включая право сочетаться браком с патрициями, но так и остаются безземельными. Однако примечательно, что к концу Республики последнее обстоятельство перестает их беспокоить.
Это можно видеть из следующего. В 63 г. до н. э. Сервилий Рулл разработал законопроект, назначение которого состояло в том, чтобы вернуть разорившимся земледельцам былое достоинство, наделить их землей (а вместе с тем упрочить политическую и военно-экономическую устойчивость полиса). Трибун предложил основать несколько колоний, использовав под них государственные земли в Кампании; предполагалось также купить по рыночной стоимости землю в Италии и в провинциях у частных владельцев за счет государственной казны, направив на эту цель военную добычу, захваченную Помпеем на Востоке. Однако против законопроекта выступил Сенат Рима. Консул 63 г. до н. э. Цицерон в своих речах убедительно доказывал неправомочность законодательной инициативы трибуна. Цицерон был поддержан и влиятельным всадническим сословием, который терял на этом какую-то часть своих доходов. Но самое главное заключалось в том, что законопроект не был поддержан теми, ради кого он, собственно, и выносился, – потерявшими все источники независимого существования гражданами Рима. Городской плебс уже навсегда порвал все связи с землей, привык к дармовым государственным раздачам, праздной жизни, городским развлечениям, и уже не хотел возвращаться к тяжелому труду земледельца. Да и само существование в качестве младших членов единой фамилии не могло не формировать в этом слое совершенно особую психологию, для которой самостоятельность – это обуза.
Отсутствие экономической базы, соединенное с психологической потребностью в чужом покровительстве, не может не сказаться на форме внутренних отношений в плебейской парцелле, которая, как уже сказано, большей частью входит в состав патриархальной семьи патрона на клиентских началах. Эталонный образец брачного союза, когда мужчина занимает положение семейного божества, здесь недостижим, что только подчеркивает ее неполноценность. Для безземельного «отца семейства» (а каждый, по закону, с достижением совершеннолетия является именно таковым) его маленькая семья уже не собственное «государство» со своими подданными, способными обеспечить полную автаркию, но форма простого сожительства, обеспечивающего удовлетворение известных потребностей человеческой природы.
Выше было замечено об изменении статуса женщины. Обезземеливание и связанная с ним десакрализация отца семейства вносят свой вклад в перераспределение ролей и в браке и в обществе в целом. Власть домовладыки (а вместе с нею и «собирательного» мужчины) перестает быть абсолютной. Другими словами, положение родоначальника начинает подтачиваться и в сохраняющих древние формы патриархальных «домах». Это касается не только правосостояния мужчины, но и его гендера. А значит, и гендера женщины. Меняются, пусть незаметно для них самих (с достаточной очевидностью это начнет проступать лишь в Средние века), поведенческие модели субъектов семейного и общегосударственного строительства.
4.3.2. Внутрисемейные конфликты
Конечно же, сказываются на устойчивости семьи и те внутрисемейные конфликты, о которых говорилось выше. Противоречия, часто открытая вражда, делают невозможным сохранение ее единства, а вместе с ним и ее жизнеспособности, и доказательства тому мы видим уже в библейских сказаниях и исторических легендах.
В одном случае это поражение какой-то одной из внутрисемейных группировок и изгнание ее из этого маленького государства. Таков пример несчастной Рахили и ее первенца Измаила. Другой пример демонстрирует Рим, в начале своей истории маленькое разбойное селение, которое собирает у себя как изгнанных из родного дома, так и бегущих из него. И в том и в другом случае не в последнюю очередь по причине совершенных там преступлений. Легенды о младенчестве Рима (в частности, легенда о похищении сабинянок) говорят, что будущий повелитель мира собирает у себя молодых людей, не привыкших сдерживать себя какими-то моральными ограничениями. Необычная же демографическая структура поселения, в котором недостает женщин, косвенно свидетельствует о действии центробежных сил в патриархальном «доме».
Развиваются и вполне цивилизованные формы разрешения внутренних конфликтов. К таковым можно отнести раздел имущества по смерти родителя с образованием взрослыми сыновьями, своих собственных домовладений. К ним же – упомянутый выше троекратный выкуп отданного за долги сына. Среди них же – выделение взрослых сыновей при жизни отца; в их числе (пусть неудачный) пример блудного сына: «сказал младший из них отцу: отче! дай мне следующую мне часть имения. И отец разделил им имение»[252]. Отметим здесь слова «следующую мне часть», которые говорят не о частном случае, но о сложившейся практике, и эта практика показывает нам все то же – умаление ранее неограниченное власти отца семейства и вместе с нею власти «собирательного» мужчины.
4.3.3. Вольноотпущенничество
Позднее одной из форм выделения из семьи (вернее сказать, формирования внутри ее структуры особой группы, которая получает свои матримониальные права) становится вольноотпущенничество. Часть из вольноотпущенников остается в зависимости от прежних господ и (в Риме) становится их клиентами, часть – превращается во вполне свободных и состоятельных хозяев (упоминавшийся здесь Цецилий Исидор, оставивший после себя более четырех тысяч рабов, – из их числа). Правда, всей полноты прав они не получают, но любой закон знает свои исключения, и в период империи особым постановлением императора некоторым сообщается полная правоспособность (кто-то становится всадниками и даже сенаторами).
Не последней из причин, влекущих за собой распад древнего патриархального монстра, становится изменение общей численности и этнического лица младших членов фамилии, «говорящих орудий».
4.3.4. Этнический фактор
Мы уже сказали, что военно-политическая экспансия, пример которой подает Греция, ведет к повсеместной замене эндогенного долгового рабства «классическим», экзогенным. Если рабы в древней семье были соплеменниками своего господина, и на них распространялось действие известных механизмов социальной защиты, то теперь фамилия переполняется этнически чуждым элементом, за которого просто некому заступиться. Не станем говорить о судьбе тех, кто работает в латифундиях и рудниках, их участь – это участь расходного материала, простой вещи, но домашняя челядь, набираемая из числа трофеев колониальных захватов, по существу наследует место, которое прежде занимали должники из соседской общины. Постоянный контакт с хозяевами дома, во всяком случае из числа тех, кто не чужд культуре (а значит, и более высоким представлениям о морали), способствует установлению сравнительно гуманных отношений[253]. В материальном плане положение этих людей мало чем отличается от того, каким оно было на их родине; у многих оно становится даже лучше, ибо необременительность домашних обязанностей сочетается на новом месте с обеспеченностью всем необходимым. Во времена же поздней Республики положению домашних рабов патрицианских семей Рима могли позавидовать многие свободнорожденные его граждане. У этих рабов достаточно времени для досуга: истории памятен протест одного из римских сенаторов против того обстоятельства, что рабы постоянно толкутся в общественных банях, форумах, амфитеатрах, цирках – и все это несмотря на существующие запреты. Некоторые из них за спиной патриарха могут вполне комфортабельно устроить свой личный быт. Известны случаи, когда домашние рабы обзаводились собственными невольниками. Так, Плутарх, говоря о Катоне Старшем, пишет: «В походе с ним было пятеро рабов. Один из них, по имени Паккий, купил трех пленных мальчиков. Катон об этом узнал, и Паккий, боясь показаться ему на глаза, повесился, а Катон продал мальчиков и внес деньги в казну»[254]. Таким образом, у многих недостает только юридически оформленного права на строительство собственной семейной ячейки внутри большого патриархального «дома». Но, впрочем, скоро появится и оно – брачные союзы рабов будут признаны римским законом.
Между тем, как и сегодня, лишь немногие из этих вынужденных переселенцев интегрируются в культуру метрополии. К тому же все они представители разных этносов, а значит, даже внутри невольничьего контингента нет единства. Это обстоятельство также не способствует укреплению единства патриархальной семьи: ведь нет ничего более разъединяющего людей, чем различия обычаев, верований, обрядов.
Уместно напомнить, что по современным оценкам численность рабов составляла от 25 до 40 процентов, а это (с учетом свободных выходцев из других земель) значит, что более чем каждый второй взрослый – иностранец. Об изменении этнического состава населения говорят захоронения. Так, например, на могильных надписях Рима времен ранней империи 75 процентов имен явно неиталийского происхождения. Меняется этническое лицо и других городов Италии: в Медиолане, Патавиии, Беневенте их больше 50 процентов, даже в маленьких городках – около 40. Из 1854 римских ремесленников, известных по прямым данным надписей, лишь 65 – определенные италийцы, из 300 владельцев кораблей в Остии – 4. Из 14 районов Рима один почти сплошь еврейский, очень значительны поселения сирийцев, финикийцев, каппадокийцев[255].
Заметим, что и упоминание о ремесленниках имеет самое непосредственное отношение к рассматриваемому предмету. Дело в том, что подавляющее большинство из них – это те же переселенцы (метеки, периэки в Греции, перегрины в Риме). Не все они рабы, но все – ограничены в правах: физический труд (мы еще скажем об этом) недостоин гражданина, а следовательно, человек, занимающийся ручным трудом, не мог быть уравнен в правах с ним. Ремесленничеством занимаются и многие вольноотпущенники. Неравенство в правах делает и их зависимыми от полноправных граждан античных государств. В Риме это принимает форму все той же клиентелы, о которой уже говорилось выше. Словом, и ремесленники, во всяком случае из вольноотпущенников, тоже члены семьи, правда, более высокого «сорта» по сравнению с рабами.
Что же касается этнически чуждых хозяину домашних рабов, то их численность часто измеряется сотнями. Так, тот же Тацит пишет в своих «Анналах» об обстоятельствах смерти в 61 г. римского городского префекта. Убийцей упомянутого выше Луция Педания Секунда стал один их четырехсот рабов, служивших в его доме и в момент убийства находившихся в нем[256]. Здесь уместно упомянуть и реакцию населения Рима на их осуждение: дело дошло до уличных беспорядков и демонстраций перед Сенатом (да и в самом Сенате нашлись его противники). Она свидетельствует о том, что даже в эпоху «классического» рабовладения домашние рабы продолжали восприниматься чем-то вроде младших членов фамилии, а вовсе не чужеродным враждебным ей началом. Так, сегодня наше нравственное чувство возмущает жестокое обращение хозяина с собакой, но нисколько не беспокоит массовая травля насекомых, проживающих в его же доме.
Перемена этнического лица не может не повлечь за собой изменение и образа жизни и характера отношений, соединяющих людей. Ясно, что в пределах этого множества неизбежно формирование известных парцелл, связанных либо кровными узами, либо особыми чувствами. Кстати, «пленные мальчики», о которых пишет Плутарх, покупаются, скорее всего, не для бытовых услуг.
Как уже было сказано, самый почетный брачный союз, который сообщал и главе фамилии, и матери его семейства наивысший статус, был доступен исключительно патрицианским родам. Все остальные могли воплощать свои матримониальные планы в гораздо менее престижной форме. Но если римские плебеи могли заключать браки с римлянками, то лично свободные выходцы из других областей и вольноотпущенники, по вполне понятным причинам, тяготели к этнически близким культурам. Поэтому дезинтеграция могла только нарастать.
Думается, что и рабы, имевшие возможность втайне от хозяев строить свои союзы, находили предмет своих влечений не в кругу римлян, но среди своих же соплеменников. И это тоже не могло не сказаться на разложении культурного единства. Ведь как уже говорилось, одним из ключевых ориентиров полового влечения становится гендерный фактор, а это тоже умножение многовекторности культуры.
4.3.5. Рост благосостояния
Немаловажную роль играет радикальное изменение образа жизни старших членов семьи, собственных детей paterfamilias.
Мы помним, что во времена библейских патриархов положение сыновей мало чем отличалось от положения домашних рабов. Достаточно вспомнить жалобу старшего брата из притчи о блудном сыне: «вот, я столько лет служу тебе и никогда не преступал приказания твоего, но ты никогда не дал мне и козленка, чтобы мне повеселиться с друзьями моими…»[257] Рост благосостояния постепенно меняет положение дел.
В аристократических семьях Рима кровные родственники отца семейства живут совсем по другим законам. Впрочем, не только в аристократических и не только в Риме. Геродот пишет: «Научились ли эллины от египтян также и этому, я не могу определенно решить. Я вижу только, что и у фракийцев, скифов, персов, лидийцев и почти всех других варварских народов меньше всего почитают ремесленников, чем остальных граждан. Люди же, не занимающиеся физическим трудом, считаются благородными, особенно же посвятившие себя военному делу. Так вот, этот обычай переняли все эллины, и прежде всего лакедемоняне».[258] В Греции вообще ни одно ремесло недостойно свободнорожденного человека; любой ручной труд – унижение: «Физический труд – мука и боль, удел несвободных и низших, тяжкое и нечистое занятие, унижающее человека и приближающее его к скотине»[259]. Более того: эллин готов восхищаться творениями Фидия и Поликлета, но если бы ему самому предложили стать Фидием или Поликлетом, он с отвращением отказался бы, – и все только потому, что, подобно рабу, скульптор работает руками. Плутарх пишет: «…часто, наслаждаясь произведением, мы презираем исполнителя его…»[260] «Ни один юноша, благородный и одаренный, посмотрев на Зевса в Писе, не пожелает сделаться Фидием, или, посмотрев на Геру в Аргосе – Поликлетом, а равно Анакреонтом, или Филемоном, или Архилохом, прельстившись их сочинениями: если произведение доставляет удовольствие, из этого еще не следует, чтобы автор его заслуживал подражания»[261]. (В скобках заметим, что рудименты такого представления будут жить еще долго. Вот что пишет Стендаль об отце Микеланджело: «Стоило невероятных усилий уговорить старого дворянина: он клялся, что не переживет, если его сын станет каменотесом. Тщетно друзья семьи пытались донести до него разницу между скульптором и каменщиком».[262])
В сущности то же презрение к физическому труду культивируется и в Риме.
Ясно, что первыми, кто перенимает это презрение к физическому труду, являются собственные дети патриарха. Таким образом, положение сыновей уже не идет в сравнение с положением старшего сына из библейской притчи. А это значит, что в патриархальной семье выделяется своеобразное ядро, которое отличается не только гражданскими правами (отличие правовых состояний существовало и прежде), но и самим образом жизни. Еще раз вспомним слова Аристотеля: «…нужно, чтобы граждане имели возможность <..> пользоваться досугом, совершать все необходимое и полезное, а еще более того – прекрасное».
Все это говорит о том, что и собственные дети патриарха (и, конечно же, отличаемые им и его детьми женщины и «мальчики») со временем образуют особый разряд. Но и чисто юридическое состояние законнорожденных детей домовладыки определяется не только перспективой наследства и возможностью, по смерти родителя, стать суверенным властителем собственного «дома». Упомянутые Тацитом домашние рабы, среди них женщины, и дети, были казнены Нероном по той причине, что к этому обязывал закон Рима (кстати, совсем недавно, в 10 г., подтвержденный Августом), – собственные же наследники исключались из числа обреченных.
4.3.6. Статус домовладыки
Наконец, не последнее место в ряду обстоятельств, порождающих распад патриархальной семьи, играет изменение статуса самого патриарха.
Причины этого изменения понятны: диверсификация деятельности, разделение труда означает экспоненциальный рост информационной составляющей человеческой жизни, а следовательно, такую же диверсификацию и разделение ее информационной базы, и в этих условиях отец семейства перестает быть носителем исключительной тайны бытия, посредником между богами и миром людей. Известное отличие от домочадцев продолжает оставаться (как оно остается и сегодня), но уже теряет сакральный характер.
Отец еще не вполне распавшегося семейства продолжает оставаться крупным собственником, но при этом давно не работает сам. Уже не будучи носителем той базы данных, которая обеспечивает функционирование хозяйства, из обладателя тайны мастерства он превращается в простого управленца. Но и само управление, превращаясь в особый вид деятельности, начинает требовать многих умений и знаний. Единство планирования, организации исполнения, контроля и анализа результатов, словом, все того, что в совокупности образует замкнутый цикл, впервые описанный Шухартом[263] и в 1982 г. развитый Э. Демингом в работе «Выход из кризиса», часто осуществляется не им, но находящимся в его власти специалистом.
Разумеется, это не значит, что полумифические мастера, способные объять своим сознанием гигантские объемы предельно детализированной информации, исчезают. Они сохраняются и в эпоху строительства египетских пирамид, требовавших тщательного согласования усилий тысяч и тысяч работников (Геродот говорит о ста тысячах), каждый из которых знал только свое дело. Кстати, уже в это время даже в пределах еще недавно одного ремесла появляются более узкие специализации рабочих. Так в обработке камня рождаются самостоятельные профессии: камнесечцев, камнетесов и камнерезов.[264] Что же говорить об остальных ремеслах? Между тем работу каждого специалиста (и его подручных) нужно было вписать в общий замысел, доступный лишь одному, и ясно, что этот один должен был обладать незаурядными способностями. В истории Египта таков Имхотеп, выдающийся архитектор периода Древнего царства, верховный сановник Джосера – второго фараона III династии (2630–2611 до н. э). Такие же гиганты, руководящие огромными коллективами людей продолжают существовать во времена воссоздания разрушенных персидским нашествием Афин (см., например, описание, которое дает Плутарх[265]). Они творили историю Европы еще в XIX столетии (см., например, очерк императорского штаба Наполеона, в котором были заняты тысячи офицеров и гражданских чиновников, каждый из которых в конечном счете выполнял его начертания[266]). Последние из этих же «могикан» встречаются в конце XIX и даже в XX веках. Об одном из них, «корабельном инженере-самоучке» П. А. Титове, который, не зная элементарной алгебры, руководил строительством самого современного по тем временам броненосца, напишет в своих воспоминаниях академик А. Н. Крылов[267]. Между тем эскадренный броненосец того времени – это примерно то же, что авианосец в наше.
Словом, гиганты существовали всегда. На заре человеческой истории именно они становились «центрами кристаллизации» сначала патриархальных семейств, затем обретающих государственность развитых социальных организмов. Но уже тогда они были большой редкостью. Поэтому в Древнем Шумере, Египте и уж тем более в Греции и Риме далеко не каждая, даже из самых знаменитых, семья возглавляется подобной личностью. Слишком велико число осколков, на которые рассыпаются первые, сами по себе равновеликие социуму, патриархальные «дома».
Но со временем даже они (за исключением наполеонов) – становятся лишь служащими, которые подчиняются чужой руководящей мысли. Власть уже отделилась от мастерства, управление – от творчества. А это, в свою очередь, меняет и роль патриарха, который перестает быть Демиургом своего дома и превращается в его господина.
Выделяющиеся хозяйства сыновей – это осколки былых патриархальных империй. Отсутствие сложного развитого производства, снижает фактор квалификации. Новые отцы семейств уже не выделяются среди прочих как живые энциклопедии, и это стирает границу между ними и прочими. Но сохраняется правовая традиция, поэтому и здесь их статус из информационной сферы переходит в правовую. Напомним, отец семейства – это не просто глава фамилии, но и юридически оформленный терминал всех ее социальных связей. Другими словами, единственный легальный их субъект, все остальные во внеличностном аспекте сносятся с миром только его именем.
Что касается не сумевших наладить свой быт «блудных» ли сыновей, римских ли плебеев, то им, кроме формальной свободы и гражданского полноправия не достается даже роли господина.
4.3.7. Конкубинат и проституция
Примечательно, что не только в крупных, но часто и в самых мелких осколках былых патриархальных владений складывается свой, еще более узкий брачный союз. Рядом с матерью семейства, законной супругой (не только римского) отца семейства, с которой его соединяет священный обряд, появляется другая, которая, собственно, и становится его фактической женой.
Кстати, женщины в древней семье не обязательно жены, наложницы и дочери. Вспомним покупных женщин, о которых говорил еще Гесиод.
Само по себе определение «покупная» способно рассказать о многом. Но еще более красноречиво уже цитированное нами примечание, которое дает к его стихам Аристотель. Трудно в точности понять, что имел в виду песнопевец, но с точки зрения афинского философа речь идет отнюдь не о зажиточном человеке. И тем не менее даже бедняк может думать о «покупных» женщинах. При этом понятно, что они способны служить не только для того, чтобы подгонять волов (мы помним, что недопустимое по отношению к свободному является необходимостью для подвластного господину).
Таким образом, даже в не слишком состоятельной семье возможна дифференциация брачных прав и привилегий, когда законной жене остаются почести, положенные матери семейства, кому-то другому – то, на что вправе рассчитывать близкий человек. Словом, даже в освобождающейся от всех тех, кто не связан кровным родством, парцелле формируется еще один, еще более узкий круг; там, где потребности пола сплетаются с влечением чувств, конкубинат вносит свою долю в разложение старой семьи.
Ему способствует сложившийся обычай. Мать семейства по существу запирается в стенах дома и отстраняется от всех общественных и государственных дел. Ее забота – дети и домашнее хозяйство: «…добродетель мужчины <…> в том, чтобы справляться с государственными делами, благодетельствуя при этом друзьям, а врагам вредя и остерегаясь, чтобы самому от кого не испытать ущерба. А <…> добродетель женщины – в том, чтобы хорошо распоряжаться домом, блюдя все, что в нем есть, и оставаясь послушной мужу»[268], пишет Платон. «Гетер мы заводим ради наслаждения, наложниц – ради ежедневных телесных потребностей, тогда как жен мы берем ради того, чтобы иметь от них законных детей, а также для того, чтобы иметь в доме верного стража своего», – говорит в одной из своих речей Демосфен[269]. В Греции женщина не может посещать атлетические игры, театр. Между тем последний играет выдающуюся роль в общественной жизни и образовании эллина, без преувеличения, это не только один из социальных институтов того времени, но и своеобразный университет. Поэтому лишение права посещать его значит, что ее культурное развитие останавливается. Часто утверждается, что греческая женщина необразованна и неразвита, однако это не совсем верно. Образование она получает, но всякое образование требует поддержки и развития, без этого оно куда-то исчезает… Понятно, что и такое ичезновение не может не способствовать отчуждению супругов, ведь там, где нет совместного досуга, нет и духовной близости, совместный же досуг плохо сопрягается с культурной пропастью. Правда, в Риме женщина пользуется большей свободой, но и там она не имела гражданских прав и была формально отстранена от участия в государственных делах; вся же свобода, по преимуществу, ограничивалась возможностью демонстрации своего статуса и общения с себе подобными.
Не связанная же формальными узами женщина не стеснена ограничениями, и, понимающая значение того, что составляет ценность для мужчины, она часто оказывается на одной ступени с ним в культурном развитии.
Кстати, круг таких женщин довольно широк и многообразен. В Греции в него входят гетеры, которые предназначены для приятного отдыха, многие из них играют значительную роль в общественной жизни. Они имели даже свой культурный центр, храм Афродиты в Коринфе. Там молодых девушек обучали искусству обхождения, музыке; большинство обучалось обязательным для любого эллина грамматике, риторике и диалектике. Гетеры (дословный перевод этого слова – «спутница») были рядом практически со всеми всех выдающимися людьми, их отношения к знаменитым современникам были достоянием всего общества. Ниже стояли авлетриды, как правило, чужестранки танцовщицы, актрисы, музыкантши. Они зарабатывали на жизнь своими талантами и также весьма ценились греками; их выступления хорошо оплачивались, особенно когда они приглашались на пиры, после удачного выступления такая женщина могла составить себе приличное состояние. В этот же круг входили простые сожительницы, паллаке, наконец, просто дектериады – публичные женщины, продающие себя за деньги[270]. Отношение к ним можно выразить словами того же Демосфена: «…каждый из вас, подавая свой голос, должен помнить, что подает его на благо своей жены, своей дочери, своей матери, на благо государства, законов и верований, честь которых должна быть защищена, которые не могут быть поставлены рядом с этой блудницей! Афинские девушки, воспитанные своими близкими в величайшей скромности, достойно и целомудренно, окруженные заботами и выданные замуж согласно нашим законам, не должны приравниваться к этой женщине, которая ежедневно по многу раз сходилась со многими мужчинами, самыми разнообразными и бесстыдными способами, соответственно желаниям каждого!»[271]
К слову, и сегодня весь этот круг продолжает делать свое дело. И с ним вынуждено мириться «извечное, правящее всем миром благодаря мудрости своих повелений и запретов»[272], начало – закон, «…это разумное положение, соответствующее природе, распространяющееся на всех людей, постоянное, вечное…»[273]. Не слишком строго, во всяком случае к любовнице (а это все та же многоликая конкубина), относится и современная мораль.
Добавим, что, кроме форм брака, узами которого сочетались свободные граждане, в позднеримской правовой традиции признавался и половой союз рабов – contubernium. В нем рабыня именовалась uxor (жена).
Подводя итог этому краткому обзору, можно заключить, что единого механизма разложения древнего патриархального организма на составляющие его фракции не существует. Впрочем, может быть, именно это обстоятельство и подчеркивает предопределенность распада, его закономерность, которая может реализоваться во множестве совершенно различных (и месте с тем совсем не случайных) форм.
Но все же следует повторить уже высказанную во второй главе мысль о том, что главным является утрата патриархальной семьей функции суверенного обладателя и хранителя всей полноты информационного кода жизнеобеспечения. Вследствие развития и диверсификации человеческой деятельности она перестает быть подобием клетки, из которой может быть выращен целостный организм социума. Клетка-семья начинает специализироваться на выполнении каких-то частных функций интегральной жизнедеятельности, и это меняет ее статус. Носителем всей полноты информации, единого сложносоставного кода социальной жизни, становится только целостный организм социума, и лишь обладателями отдельных его фрагментов – прошлые «центры кристаллизации». С этими переменами качественно меняется не только сама патриархальная семья, но также статус и роль родоначальника-патриарха; он перестает быть монопольным обладателем того, что принципиально недоступно остальным, носителем какой-то иной природы, посредником между миром людей и миром высших сил, господствующих над всем посюсторонним. Родоначальник становится такой же «дробной частью» собирательного понятия человека, как и все остальные домочадцы. По существу никто из них уже не может претендовать на роль «культурного героя», которому сами боги передают свои знания и сообщают харизму.
Конечно, различия индивидуальных способностей остаются и в античности, и кто-то по-прежнему может претендовать на большее равенство, чем остальные, но тот факт, что все оказываются сотканными из тех же материй, не может не уравнивать их претензии на самостоятельность, и патриархальная семья оказывается обреченной.
И все же говорить о том, что этот патриархальный монстр полностью исчезает, нельзя. Если видеть в нем не физическое тело, но социокультурную реальность, в центре нашего внимания окажутся семейные ценности, включающие нормы внутрисемейного права и внутрисемейной морали. Обращение же к этим реалиям показывает, что даже «тело» семьи ни в коей мере не может быть ограничено совокупной массой связанных близким родством людей. К ней в конечном счете будут отнесены все, кто в той или иной мере разделяет их и подчиняется им. Точные контуры этого «тела», во всяком случае на его периферии, становятся неуловимыми, ибо там собираются те, для кого эти ценности действенны лишь отчасти. И тем не менее мы не вправе исключать их, как библейский отец не отторг от себя своего блудного сына. Дух патриархальной семьи будет жить еще долго.
4.4. Рождение института
4.4.1. Моральные обязательства
В результате вкратце очерченных перемен к закату античных государств союз мужчины и женщины перестает быть единственным средством полноценного воспроизводства первичного социального организма, подобием клетки, несущей в себе всю полноту информации о целом. Со всеми преобразованиями общества межполовая коммуникация практически отрывается от межпоколенной и этот союз становится просто данью традиции и способом реализации полового влечения.
Правда, какое-то время долгом гражданина остается продолжение своего рода, поэтому вступление в брак считается обязательным, уклонение от него расценивалось как небрежение обычаем, заветами. К холостякам относились как к каким-то отщепенцам, не считающим нужным склоняться перед тем, что дорого их согражданам, и это, по нормам того времени, не сулило им ничего хорошего. Впрочем, дело не в одних заветах предков и не в поклонении им: государство нуждается в защитниках, а значит, отец обязан оставить после себя сыновей. В Спарте мужчина наказывался не только за безбрачие, но и за позднее вступление в брак; по этим же основаниям не одобрялся и бездетный союз. Дело доходило до того, что взрослые спартанцы, не состоящие в браке, должны были в зимнюю пору нагими обходить рынок, распевая песню, в которой говорилось о том, что они не повиновались законам своего государства. Впрочем, могли быть применены и судебные санкции в виде крупного штрафа. В Афинах формального принуждения к браку нормами закона нет, но есть весьма ощутимое давление общественного мнения: В своих Законах Платон пишет: «…человеческий род бессмертен, ибо, оставляя по себе детей и внуков, род человеческий благодаря таким порождениям остается вечно тождественным и причастным бессмертию. В высшей степени неблагочестиво добровольно лишать себя этого, а между тем кто не заботится о том, чтобы иметь жену и детей, тот лишает себя этого умышленно»[274]. Пусть это слишком возвышенно и абстрактно, но и на приземленном бытовом уровне долг человека перед своими предками существует. И, конечно же, существует долг перед государством. Не в последнюю очередь именно это обстоятельство лежит в основе осуждения брака по расчету. В той же Спарте законами Ликурга спартиату предписывается жениться на бедной девушке (кроме прочего, это способствовало уравнению состояний). Осуждается брак по расчету и в Афинах. Что же касается продолжения рода, то мужчина, по нормам Греции, обязан оставить после себя двух сыновей (на случай смерти одного из них).
Однако и чувству долга свойственно угасать. Мы можем видеть это на примере древнегреческого театра. Здесь уже было сказано, что он служил своеобразным университетом; этому способствовала его способность тонко чувствовать изменение духовного климата полиса. Обратимся к двум выдающимся творениям, которые ярко характеризуют отношение гражданина к этой материи, «Ифигении в Авлиде» Еврипида и «Лягушкам» Аристофана. У Еврипида дочь Агамемнона должна была быть принесена в жертву богине Артемиде, чтобы обеспечить успех общеэллинскому делу – взятию Трои (разумеется, Троя – это не только обращение к далекому прошлому, но и иносказание каких-то будущих угроз).
- …Калхант-вещун <…>
- Изрек, что царь и вождь Агамемнон
- Дочь Ифигению, свое рожденье, должен
- На алтаре богини заколоть,
- Царицы гладей этих. «Если, молвил,
- Заколете девицу, будет вам
- И плаванье счастливое, и город
- Вы вражеский разрушите, а нет —
- Так ничего не сбудется[275].
В последнюю минуту и сама Ифигения изъявляет покорность судьбе, предпочитая смерть за отечество. У Аристофана же состоятельные граждане, еще недавно считавшие своим патриотическим долгом исполнение разного рода литургий (общественных обязанностей), стремятся уклониться от них, чтобы не тратить свое добро:
ЭСХИЛ:
Из богатых и знатных не хочет теперь ни один выходить в триерархи]
Они рубища носят, как ты им велел, сиротами безродными плачут.
ДИОНИС:
Да, Деметрой клянусь, а внизу, под тряпьем – из отменнейшей шерсти рубашку[276].
«Ифигения в Авлиде» была написана в 408 году до н. э. и поставлена после смерти автора; «Лягушки» были поставлены в 405 г. до н. э., то есть практически одновременно. Обе и трагедия и комедия были встречены греческой публикой восторженно, и это говорит о многом. Патриотическое чувство начинает угасать, и в реакции города не трудно увидеть и ностальгию по великому времени общенационального единения и форму осуждения подобных «триерархов» (триерарх – это человек, который на свои деньги снаряжает военное судно). К тому же и подтекст трагедии говорит о том, что Ифигения приносится в жертву не одному отечеству, но и своекорыстным расчетам Агамемнона, который хочет укрепить свое положение главнокомандующего, и видам Менелая, у которого на уме только жажда мести за нанесенное ему оскорбление. Таким образом, в реакции публики уже видится мечущаяся от одного к другому своеобразная стрелка барометра, указывающего на опасные перемены в нравственном климате полиса.
4.4.2. Тенденция к бездетности и безбрачию
Изменения, происходящие в обществе, не могут не сказаться не только на патриархальных «домах», но и на узко понятом союзе мужчины и женщины: в Греции он уже не хочет обременять себя лишними детьми: «…в IV в. до н. э. в 61 афинской семье было 87 сыновей и 44 дочери. В 228–220 гг. до н. э. в 79 греческих семьях, переселившихся в Милет в Малой Азии и получивших там права гражданства, было 118 сыновей и 28 дочерей, а среди семей в самом Милете в 32 было по одному ребенку, в 31 семье – по два»[277]. Другими словами, демографическая ситуация балансирует на грани простого воспроизводства численности населения.