Содом и умора Кропоткин Константин
Нога под ней зудела, будто ее ели клопы.
Аргумент был весомым. Марк посмотрел на гипс и неуверенно добавил:
— Вот поэтому я и вычеркнул «бюллетень».
— Как это ужасно! — в сердцах воскликнул я. — Как ужасно неприятно быть инвалидом.
— Особенно даром, — участливо добавил Марк.
— …Вам нужно подумать о своей будущности, вот в чем мораль сей басни. Как это у Сансергеича? — спросил Сим-сим.
«Врете Семен Семеныч. Пушкин басен не писал», — хотел сказать я, но тут же прикусил язык. У завотделом культуры «Новоросского листка» трудно понять, какого из Александров Сергеевичей он имеет в виду — поэта, бюст которому красуется в его кабинете, или главбуха, подписывающего ведомости по зарплате. Обоих он поминает с одинаковым пиететом.
— …И шестикрылый серафим… — начал Сим-сим.
«Значит, поэт», — понял я и отодвинул трубку от уха, боясь оглохнуть.
— …на перепутье мне явился… — выла трубка.
Если бы миром правили подчиненные Сим-сима, то первым делом они отменили бы «золотой век русской литературы». Редактор к месту и не к месту поминает великих, литературу называет «изящной словесностью», «критиков» — «зоилами», а таких, как я, бесправных внештатников, ласково именует «любезнейший», «батенька» или того хуже.
— …Душа моя! Не мне вам объяснять, что жизнь наша выстлана не только розами, — когда я решился поднести трубку к уху, Сим-сим уже переключился с лирики на ботанику.
«Сейчас про шипы скажет», — подумал я.
— …Эти маленькие иголочки — послушался Сим-сим, — ранят нас тем больнее, чем неожиданнее…
Хорошо, что мне не шестнадцать. Выспренными речами меня уже не обманешь. Ясно было, что соловьиные трели Сим-сим выводит для себя одного — поет и наслаждается, как он талантлив, умен и удачлив. В его глазах я не был ни тем, ни другим, и не третьим. Моя роль была также незавидна, как у чугунного Пушкина — слушать редактора и помалкивать. А еще дрожать всем телом, когда их величество «Семен Семенович Великолепный» стукнут кулачком по столу.
Я прыснул. Прошлой осенью бюст завалился на Лильку. Она орала так, будто Пушкин покусился на ее честь. «Тише, Лилечка, тише, — говорил Сим-Сим. — Подумайте о моей репутации. Что люди скажут?». Лилька подумала и завопила еще громче. Не зря надрывалась. Уже через два дня на доске объявлений висел приказ о ее зачислении в штат.
Почему на меня не падают статуи?
— Да, конечно, я с вами совершенно согласен, Семен Семеныч, — выпалил я.
— Знаете ли нынешнее поколение совершенно оторвалось от корней, — обрадовавшись, запричитал он. — Вы, конечно, помните, что об этом писал классик наш, золотой пробы человек?
«Нет, я читаю только доклады со съездов коммунистической партии Советского Союза», — хотелось отрапортовать мне и, заржав по-конячьи, запустить трубкой в окно, где Сим-сима ждала более благодарная аудитория — птицы, львы и куропатки.
— К сожалению, запамятовал, — смиренно сказал я.
— Нет ныне преемственности поколений, — заныл «Сим-сим» как от зубной боли. — Самая читающая страна в мире оставила в забвеньи плеяду русских мыслителей, которые…
— Семен Семенович, у меня нога сломана! — взмолился я, подозревая, что он не понял всей бедственности моего положения. — Костыли у меня и гипс!
— Ах, любезный! — ласково сказал Сим-сим. — Вам предоставляется великолепный шанс познакомиться с одним из лучших литераторов современности. Вот о чем нужно думать!
Велеречивый редактор пропел «оревуар» (на его языке это означает «не будите во мне зверя») и дал отбой.
Я мрачно смотрел на телефон.
Вариантов было немного.
Либо я в два дня составляю текст о жизни и творчестве Блохина, отхватившего премию в литконкурсе «Деньги — это хорошо».
Либо на собственной шкуре убеждаюсь, что жить без денег — плохо. Сим-сим откажется от моих услуг и даст такую рекомендацию, что любое порядочное издание с удовольствием возьмет меня в мойщики клозетов.
— Я не злопамятный, — любит приговаривать Семен Семеныч. — Отомщу и забуду.
— Встречают по одежке, — сказал Марк, смахивая пылинки с моего плеча.
«Какие же надо иметь мозги, чтобы ходить в такой одежке?», — мысленно возмутился я.
Собираясь на встречу с Блохиным, я неосторожно обронил, что писатель числится в прожженных эстетах и живет в башне из слоновой кости. Поняв мои слова слишком буквально, Марк принялся меня наряжать, чтобы я выглядел достойно в писательской башне.
И вот на мне оказались просторные штаны кирпичного цвета, болотной зелени рубашка, рыжеватый пиджак, грубые коричневые ботинки густо усеянные ржавыми кляксами — в общем, клоун, прикинувшийся осенью. Брюки были коротковаты, ботинок на здоровой ноге немного жал — амуниция, которую Марк изыскал в своем гардеробе, подходила мне, как корове седло. Я заикнулся было о черных джинсах.
— …Еще очень приличных, — сказал я.
— Не смей! — завопил Марк. — Если ты придешь в черном, как вдова, то он не захочет с тобой разговаривать.
— А увидев меня в таком виде, он точно потеряет дар речи, — сказал я.
— Вот и славно! — промурлыкал Марк.
Он, видимо, перепутал сценарии. Марку казалось, что он наряжает меня на свадьбу.
— Нужен завершающий штрих, — задумчиво произнес он, оглядев меня с головы до ног. — Рыжая сумочка или шарфик…
— Брильянтовое колье не подойдет? — не стерпел я.
— Конечно! — Марк стукнул себя по лбу ладонью и с головой залез в большую картонную коробку.
Однажды облысев после неудачной попытки поседеть, Марк придумал прятать голову под шапками. Со временем волосы отрасли, а коллекция все распухала. Теперь у него имелась баварская шляпа с перышком, рокерская бандана, комиссарская кепка из кожи, арабский платок, кокетливая шапочка американского матроса со вздернутыми полями и еще с десяток других головных уборов, которые были просто модными.
— Колумбийская шерсть! — гордо сказал Марк, нахлобучивая мне на голову странного вида панаму: грязно-белые треугольники на шоколадном фоне.
— Чтобы дело не прошляпить, вы ходите только в шляпе! Шляпе волосатой с лентой полосатой, — выдал я экспромт, глядя на себя в зеркало.
Ленты у панамы не было, зато шерстистости мог позавидовать даже Вирус.
— Не вспотею? — осторожно поинтересовался я, но тут же понял, что сморозил глупость: по радио сегодня обещали самый холодный сентябрьский день за последние сто лет. — Не перевить ли мне костыли атласными лентами? — спросил я уже на пороге.
— У тебя есть? — загорелся Марк, не услышав сарказма.
Ковыляя к Блохину я то и дело вспоминал мультфильм про неваляшек, которые искали по свету Хорошую Девочку и все время падали.
В метро я чуть не спровоцировал массовое бедствие, завалившись на эскалаторе на мужчину, стоявшего впереди. Он последовал моему примеру, припав к спине следующего… Люди падали друг на друга, как кости домино, и все могло бы закончится плачевно, если бы через пару метров волна не остановилась, натолкнувшись на черноголовое семейство с большими тюками.
«Беженцы с Кавказа предотвратили катастрофу в подземке!» — привычно сформулировал я заголовок, вернувшись в вертикальное положение. И тут же чуть не спикировал вниз ласточкой: эскалатор дернулся и остановился. Ругаясь, люди начали спускаться самостоятельно.
Костыли не прибавляли сноровки. Мне недовольно дышали в спину, а я, потея под колумбийской шерстью, мучался комплексом неполноценности.
Очутившись в вагоне я попытался одновременно сделать несколько дел: придерживая костыли, поправлять панаму, все время съезжавшую на нос, и не уронить при этом сумку с диктофоном… Моя возня участия не вызывала.
— Чего дома-то не сидится, — пробурчала женщина с блеклым лицом, на которую я все-таки уронил один из костылей.
Места она не уступила, но привлекла мое внимание к своей соседке, которая смотрела на меня и дружелюбно улыбалась, что в московском метро случается немногим чаще терактов.
Для эстетки-маньеристки, которой нравились бы «Клоуны, ряженые Осенью», она была слишком красива. Поэтому поначалу я даже засомневался, мне ли адресована улыбка, но потом, приободрившись, тоже оскалился.
Ощущать себя разбивателем девичьих сердец было ново и чертовски приятно. Мы погримасничали еще две остановки, а на третьей, когда я, вживаясь в роль, уже начал тренировать взгляд самца в брачный период, нечаянная спутница достала из-под сиденья костыли и, тяжело на них опираясь, выбралась из вагона.
«Мы с тобой одной крови — ты и я», — вспомнил я книжку про Маугли, отчего-то чувствуя себя несправедливо обиженным.
На улице меня встретил ливень. Вода моментально залилась за воротник, в ботинках захлюпало, а марусина панама отяжелела.
«Я свалюсь! — обреченно думал я, выбираясь из одной лужи, чтобы тут же угодить в другую. — Или сейчас под лихачом, или потом — с воспалением легких».
Под навесом на автобусной остановке было так тесно, так что мне пришлось мокнуть под открытым небом еще минут пятнадцать, пока не подошел автобус, следующий рейсом «Москва — Писательские Кущи».
В салоне автобуса не мыли, наверное, никогда. Запах бензина, смешиваясь с какой-то кислятиной, создавал убойный коктейль, от которого у меня закружилась голова. В полуобморочном состоянии я повалился на кресло рядом с теткой в кожаном пальто.
Это была нелюбовь с первого взгляда. Тетка напряженно сопела и косилась на меня, словно от соседства с инвалидом ее конечности тоже могут подломиться. Поерзав минут пять, она пересела.
«А говорят, что народ любит убогих», — подумал я, с неприязнью глядя тетке в кожаную спину.
Надо было срочно отвлечься. Я достал из сумки «Наказание Тце-Тце» — новую книжку Блохина, только что купленную в метро.
На первой странице, украшенной букашками и цветочками, говорилось.
Однажды утром, напившись кофею «латте макьято», м-ль Тце-Тце намылилась в супермаркет. Припудрила носик, воткнула в волосы синтетическую красную розу, а в ноздрю — серебряное колечко, украшенное корейскими иероглифами, и вышла на проспект.
По правде говоря, после вчерашнего пати денежек у нее не было вовсе. Ах, а ведь все начиналось так восхитительно! Господа пригласили м-ль Тце-Тце в ресторан со смешным названием «Пищеблок нумер 217». Месье Жиль сыграл на трубе джазовую вариацию. Малыш Фату спел шансоньетку. Шампанское лилось рекой… Но не успела м-ль Тце-Тце оглянуться, как все пошло наперекосяк. Галантные кавалеры вдруг превратились в позорных пауков: позволяли себе сальные остроты, мяли турнюр… Эдакого хамства м-ль Тце-Тце стерпеть не могла. Тачка с шиком увезла ее прочь от заведения уж не казавшегося комильфо. А бабла не стало.
— Я только для того, чтобы составить компанию! — строго сказала она м-ль Жуже — толстухе с глазами, как у человеческой женщины Крупской. — И не вздумай меня угощать! Знаешь, мать, с моей сенной лихорадкой мне совершенно непозволительны некоторые удовольствия.
Дура Жужа кусала сдобную булку и делиться не собиралась… Под корсетом — где-то в районе души — некрасиво булькало. Невыносимо!
Невыносимо хотелось хавать…
— Мда, — подумал я.
От нового блохинского шедевра за версту разило конъюнктурой. Бывший перестроечный трибун, впоследствии переродившийся в ярого традиционалиста, вновь продемонстрировал чудеса мимикрии.
— Постмодернист чертов, — выругался я и полез в конец книжки.
— Бог мой! Эта денежка принесла мне столько горя! — вскричала м-ль Тце-Тце, заливаясь слезами.
— Но благодаря ей ты сколотила капиталец, милая моя процентщица! — сказал он и взял с ломберного столика топор.
«Я беру мое добро там, где его нахожу», — кстати вспомнил я недавнее блохинское интервью. Тут тебе и Муха-Цокотуха и Достоевский…
— Да уж, деньги — это хорошо. Хорошо потому, что они не пахнут… — подумал я, изо всех сил стараясь не завидовать.
— Ай-яй-яй, молодой человек! — послышался тихий голос.
Старичок напротив осуждающе качал головой. Что ему не нравится, я не понял, но, по привычке застеснявшись, загородился букашечной книгой.
Место для житья записной маньерист выбрал на редкость неподходящее. Официально этот полудохлый поселок числился «столичным округом». И все же с трудом верилось, что всего всего в двух часах езды Арбат и кремлевские звезды: деревянные дома, кривоватые заборы и густой запах скотины, будто где-то неподалеку пасется козлиное стадо.
— Мы сами не местные, — заныла нищенка едва, я выбрался из автобуса. — Помогите бедным…
— Бог подаст, — привычно сказал я.
— Мы хоть и бедные, зато чистые! — заорала она. — Ходят тут колченогие…
Будто мне есть дело до ее гигиены.
Любезности Блохина тоже хватило ненадолго. Он помог мне пробраться через лабиринт банок, корзин и березовых веников («это, кажется, сени называется», — к месту вспомнил я прозу писателей-деревенщиков), но, едва мы оказались в комнате, как живой классик, коротко на меня взглянув, заворотил личико набок и все недолгую аудиенцию демонстрировал свой профиль, с презрительно раздувающейся ноздрей.
Я ему не понравился.
«Я — Блохин, а ты — блоха», — говорил его вид, при том, что в очереди за красотой он был явно последним: бесцветная остренькая мордочка, волосы клочьями, жидкая бородка, словно позаимствованная у местных пахучих парнокопытных, тщедушное тельце, посаженное на неожиданно крупный зад. Эдакая гитара, обтянутая тускло-желтой кофтой. «Изгиб гитары желтый, я обнимаю нежно», — вспомнил я песню и содрогнулся, представив Блохина приложившегося к чьей-то груди.
Тем не менее, грудь имелась. Она принадлежала крупной особе, которая принесла нам растворимого кофе и печенья на тарелочке. Ее глаза были неестественно выпучены.
«Человеческая женщина Крупская», — вспомнил я.
— Моя муза, — представил Блохин, а когда мы опять остались одни, добавил. — Из аборигенов! — И кивнул в сторону окна.
За окном мокли кривоватые яблони, а под навесом валялась перевернутая тачка.
Мне почему-то стало жаль толстуху с больной щитовидкой, которая, наверняка, варит ему кофе, надеясь стать женой, а не музой. «Он еще и сволочь», — подумал я с неприязнью.
— Как вы пришли к идее создания вашего романа? — задал я стандартный вопрос и перестал слушать, разглядывая писательские апартаменты.
«Здесь, в тишине, рождаются его сочинения, такие же кружевные, как дверцы буфета, доставшегося ему от прабабушки», — сочинил я сходу, разглядев в темном углу массивную мебель. Такой пассаж Сим-симу наверняка понравится.
— …Реминисценции… — с наслаждением выговорил Блохин.
— А по-моему скудость собственных идей! — подумал я. — Нехитрое дело — стырить чужой текст, переписать на новый лад и…
Блохин замолчал, уставившись на меня, как энтомолог на неведомую науке букашку.
— …и дело в шляпе, — по инерции закончил я свою мысль, с ужасом понимая, что опять думаю вслух.
— Как вы говорите? «Стырил»? — начал надуваться Блохин…
— На колени! — встретил меня грозный рык.
Марк стоял посередине коридора, широко расставив ноги. В руке он держал ремень с бляхой, в котором Кирыч бегал по плацу в свою армейскую молодость. Другим ремнем — поуже — Марк перетянул на талии кожаные штаны, тоже украденные из кириного гардероба. Они висели на ногах крупными складками, как шкура пса породы мастино-неаполитано.
— На колени! — рявкнул он и щелкнул ремнем. — Ты — никто! А я — Чайковский!
— О, сладкая боль! — сказал я, чтобы доставить Марку радость, но не понимая, при чем тут бедный Петр Ильич.
Ужасно хотелось помыться. Вонь, которой я нанюхался в писательских кущах, казалось, навсегда въелась в поры. «Нет, вначале взбодриться», — решил я и поковылял на кухню за коньяком.
Запой пришлось отложить — на кухне сидел Кирыч. Он пил чай и читал газету. Чай был без молока, газета оказалась «Новоросским листком». И то, и другое вызывало изжогу.
— Мальчик совсем сбрендил, — сказал я, отпихивая Марка, скакавшего передо мной резвым козликом.
— Начитался! — Кирыч пододвинул газету.
Рубрика «Чтиво» знакомила с новой главой производственно-готического романа Эммы. Н. Сипе «Смерть идет конвейером» (у Лильки всегда были проблемы со вкусом), а также с эссе неизвестного мне автора «Симфония хлыста». Из него следовало, что великий композитор обожал кожаные изделия, поколачивал деревенских мальчишек, отчего страшно возбуждался.
— Бред! — сказал я.
— Ты это ему скажи! — Кирыч кивнул на Марка.
— Ударь меня, мой господин! Я — твой раб, а ты — Чайковский! — сменил амплуа Марк, не снискав успеха в роли садиста.
— Хорошо, что ты не актер, — сказал я. — Иначе бы тебя точно разжаловали в суфлеры.
— Чем это так воняет? — наконец-то посерьезнел Марк.
— Ты тоже чуешь? — обрадовался Кирыч.
Марк раздул ноздри, громко засопел и забегал по кухне, отыскивая источник запаха, который, сказать по правде, я не ощущал — писательские кущи отбили у меня всякий нюх.
— Так пахнет Козерог, — сказал я, намекая на марусин гороскоп.
Марк застрял возле табуретки, на которой лежала моя и сумка, поводил носом и полез внутрь.
— Нет, так пахнет… — начал Марк и, вытащив наружу сырую от дождя панаму, взвыл. — Козел!
По кухне поплыл едкий запах скотины.
«Стоп!» — сказал я себе, а в моей голове закрутилось кино: тетка в автобусе, пересевшая от меня подальше; попрошайка на остановке, орущая, что она мытая; Блохин, упорно не желающий смотреть мне в глаза…
— Испортил дорогую вещь! — расстроено мял панаму Марк. — Ее нельзя мочить!
— А меня мочить можно?! — заорал я и полез в шкаф за коньяком.
ИМЯ ЖОПЫ
Зад.
Анус.
Задница.
Задний проход.
Анальное отверстие.
Я думал целых двадцать минут, а словесная елочка не подрастала.
«Попка» мне не нравилась манерностью, а «ягодицы» не подходили по смыслу. По этой же причине не годилась «корма», означающая часть тела, а не емкость, в которую можно что-то поместить. «Не суйте в корму бутылок из-под шампанского», — звучит глупо и неправильно.
— Сфинктер! — воскликнул я и внес слово в список.
Словесная жила еще не иссякла, но радость по этому поводу получилась какой-то чрезмерной. «Не слишком ли бурно выражаете эмоции, батенька?» — спросил я сам себя и ухватил-таки за хвост мышь, которая все время скреблась где-то в задних мыслях: радоваться мне было совершенно нечему, ведь именно там я и оказался — в жопе, как бы она ни называлась.
— Вам стоит подумать о другой профессии, — по отечески улыбаясь, сказал Сим-сим через неделю после похода к Блохину, выдавая мне бумажку на получение гонорара.
«Последнего», — как было сказано.
Чтобы не дать Сим-симу вполне насладиться своим торжеством, я спешно покинул редакцию. Будь я разумным молодым человеком, то, наоборот, начал бы молить о прощении. Он любит такие сцены и наверняка дал бы мне шанс искупить вину. Но я не был совсем не разумным и не очень молодым. И потому вскоре убедился, что и человеком тоже не являюсь.
— Что вы! Нам своих-то некуда девать! — замахали руками в одной приличной газете.
Я огорчился.
— С чего вы взяли, что умеете писать? — сказали в другой приличной газете, брезгливо поднимая за уголок мой текст — будто лягушку за лапу.
Я подавился слюной.
— Нам графоманы не нужны, — отрезали в третьей приличной газете.
Ярясь и кляня редакторскую круговую поруку, я оставил в покое приличные газеты и порыскал в той части Интернета, куда из брезгливости заглядывал редко, да и то спьяну. Уже через неделю я имел удостоверение сотрудника развлекательного журнала «Сиськи» и полную свободу действий.
— Короче, пиши так, чтобы читатели кайф ловили, — изложил кредо журнала хозяин.
По паспорту он, наверное, был Дмитрием, но всем посетителям редакции, расположившейся в четырех комнатах на седьмом этаже окраинного высотного дома, представлялся «Димон».
Увидев его в первый раз, я подумал было, что тут что-то с ударением напутали. Владелец «Сисек» был, скорее, похож на демона, испорченного цивилизацией: смуглая, будто обгорелая кожа, блестящие черные глаза, всклокоченные черные волосы с проседью, золотые зубы и темный пиджак, трещащий по швам под напором мускулов…
Впрочем, вел он себя очень по-человечески. Изучив мое резюме и пару статей, Димон предложил штатную работу и фиксированную зарплату. От меня требовалось немного.
— Расслабиться и получать удовольствие! — хохотнув, скомандовал Димон.
Это означало, что мне не надо вымучивать правду жизни, ковать чеканные фразы, мудрить над метафорами. Надо писать так, как Бог на душу положит — чтобы текло само и других зажигало.
— Попробую, — неуверенно сказал я.
— Почему жопу нельзя назвать жопой? — ворчал я, устав придумывать слова, которые увеличившись до шести штук, дальше не плодились.
В «Сиськах» тоже имелась цензура, а некоторые слова были абсолютным табу. По велению Димона их требовалось заменять медицинскими синонимами, пусть даже в ущерб сочности повествования.
— Да, уж, — посочувствовал Кирыч.
Поначалу моя новая работа его смутила. Разглядывая последний номер «Сисек», выданных мне Димоном для ознакомления, он непонимающе хлопал глазами. Но когда я сказал, что мне там и платить будут, Кирыч удовлетворенно кивнул и даже пожал руку — поздравляю, мол.
— Да, уж, — сказал Кирыч. — Жопа есть жопа.
— Хоть жопой назови ее, хоть нет, — продолжил я и заметив брезгливый взгляд Марка, сделал парафраз более явным. — Ромео под любым названьем был бы тем верхом совершенства, каков он есть…
Марк, для которого Шекспир в лучшем случае — сценарист американских фильмов, заподозрил что-то совсем вопиющее и сморщился, как от зубной боли: ни дать, ни взять герцогиня, узрившая в бутерброде червяка.
«Сиськи» неожиданно сделали из Марка моралиста. «Мне говорить-то такое стыдно, а ты там работать хочешь», — укорил меня он, словно ради этого журнала я отказался от тысячи более лестных предложений.
Разозлившись, на следующий день я купил словарь русского мата и весь вечер с наслаждением читал его вслух. Марк притворялся глухим, чем меня лишь раззадорил.
— В отличие от мозгов жопа есть у всех, — назидательно говорил я, глядя Марку прямо в глаза. — Только глупые и недалекие люди стесняются говорить о «жопе».
— Фи, — вымолвил он.
— Все остальные с удовольствием посылают друг друга в означенное место и отнюдь не считают это чем-то кощунственным! А есть такие извращенцы, — с показным возмущением говорил я. — Знаешь, чего они с жопой делают?
— Ну, не на-а-адо, — сдаваясь, страдальчески блеял Марк.
Испугался, что я опять начну рассуждать об однополом сексе в выражениях, половину из которых он не понимал, а другую половину знал по вышеозначенному словарю.
По мнению Марка, заниматься «этим» можно, но говорить нужно только в ботанических выражениях — цветочки, там, пестики-тычинки…
Редкое ханжество.
— Не сблеванешь? — задушенным шепотом спросил я.
— Нет, наверное, — голос Марка звучал не очень уверенно.
До больницы нам пришлось ехать в переполненном троллейбусе. Телесное изобилие, припечатавшее нас к стеклу, опять пробудило обиду и я начал тиранить Марка:
— Врешь ведь, знаю, что сблеванешь, а заодно и меня опозоришь. Вот чего тебе дома не сиделось? Валялся бы на диване, телек смотрел, так нет же, поперся. На диво дивное, чудо чудное ему захотелось поглядеть. А что я сейчас врачу скажу? Ты кто?
— Скажи, что я фотограф из журнала, — предложил Марк.
— А фотоаппарат где? — спросил я. — Лучше уж сразу правду.
— Какую?
— Самую неприглядную. Скажу, что ты — жополюб.
Марк хотел возмутиться, но тут объявили нашу остановку.
Врач, владевший «уникальной коллекцией», оказался пожилым мужчиной с шишковатой головой, едва прикрытой седыми волосами.
— Сивыч, — представился он.
«Ну и фамилия», — подумал я.
Вместо того, чтобы пожать мою руку, он вынул из кармана платок размером с наволочку и громко в него высморкался.
— Пройдемте, — сказал он, даже не спросив, зачем мне понадобился провожатый.
«Наверно, к нему все ходят группами, — подумал я. — В одиночку пережить такое зрелище невмоготу».
Мы оказались в комнате, которая звалась ординаторской и мало чем отличалась от любой другой ординаторской любой другой московской больницы. Отличие я обнаружил, лишь хорошенько оглядевшись.
На платяном шкафу стоял стенд с привинченными к нему предметами, большая часть из которых хорошо бы смотрелась на помойке. Зловещего в них не было ровным счетом ничего: мыльница, вилки, флаконы от дезодорантов, даже кукла Барби с покореженными ножками.
— Видите бутылку? — спросил врач.
— Из-под «Кока-колы», — уточнил Марк.
— Мы извлекли ее из прямой кишки 16-летнего юноши, — сообщил врач.
— Страсти какие! — не удержался Марк.
— А ее вы тоже… оттуда, — осторожно спросил я, показывая пальцем на железную кружку сантиметров десять в диаметре.
Точно в такой мы варим яйца к завтраку или молоко от простуды.
— И ее тоже, — подтвердил Сивыч.
— Не может быть! — ахнул Марк.
Заметив его неподдельный интерес, врач разговорился.
Он поведал:
— о пенсионере, который сильно повредился, играя с куском арматуры;
Я побледнел.
— о некоем рабочем, который потерял в собственном заду фаллоимитатор и после операции потребовал его обратно.
Меня затошнило.
— о неизвестном гражданине, который сбежал сразу после операции по извлечению лампочки.
Мне захотелось на волю.
Марк слушал, открыв рот, и ничуть не смущался.
— А смертельные случаи бывали? — деловито осведомился он.