Солдат великой войны Хелприн Марк
— Не так много пленных попадают в Хофбург.
— Меня привез Штрассницки. В Бельведере я ему уже без надобности.
— Блазиус Штрассницки?
— Да.
— Бедный Блазиус. Ты бы ему уже нигде не понадобился.
— Почему?
— Он погиб.
Алессандро на миг закрыл глаза.
— Вы ошибаетесь.
— Нет, — возразила Лорна. — У итальянцев было слишком много пленных. Императору что-то требовалось на обмен, и, чтобы удержаться на троне, он решил показать, что в Австрии еще есть храбрецы, хотя он и отдал империю на растерзание врагам. И его героической жертвой стал Штрассницки. Он и чуть ли не все его гусары погибли в кавалерийской атаке за укрепленную линию обороны. Они не собирались сдаваться в плен. Пожертвовали собой. Блазиус всегда был таким милым, — продолжала она. — Мы вместе играли детьми. В нем всегда бурлила жизнь, он рассказывал что-то веселое, придумывал какие-то игры, шутил. Мне его жаль. Очень жаль, что его больше нет. Ему было трудно умирать. В этом смысле мы, начинавшие жизнь вместе, оканчиваем ее по-разному. Для меня мир не в радость. Я курю опиум и гашиш, чтобы проводить жизнь в грезах… так легче умереть.
— О чем вы грезите? — спросил Алессандро, открыв глаза.
Ее лицо почти просияло.
— О далеком детстве. Родители любили меня. Носили на руках, целовали. Все время целовали. В три и даже четыре года постоянно обнимали. Будь у меня ребенок, я бы любила его так сильно, как никто и представить себе не может. Жила бы ради него. Во мне так много любви, так много. И она уходит лишь в грезы.
— Почему вы не родили ребенка? — спросил Алессандро.
— Он был бы слишком уродливым, — ответила она, — и страдал бы так же, как я. А кроме того, ни один мужчина никогда не обнимал меня, не говоря уже о том, чтобы заняться со мной любовью. В моих грезах я вижу и это.
— Он с вами нежен? — спросил Алессандро.
— Нет.
— Он знает, как знаете вы, что такое любить и быть любимым?
— Нет. Я могу притворяться.
Не в силах поверить, что делает это, Алессандро произнес слова, от которых она вздрогнула:
— Я знаю мужчину, который жаждет вас.
Она заплакала.
— Но мне кое-что нужно взамен! — вскричал он. — Нужно!
— Что тебе нужно? — сквозь слезы спросила она.
— Вы из королевской семьи. Вы можете многое.
— Что именно? — спросила она. — Что?
— Вы можете попросить кого-нибудь заглянуть в архив, получить информацию о герое войны.
— Да-да. Конечно, могу. Я из королевской семьи.
— Тогда, Лорна, заключайте договор со своим лебедем.
Когда обед закончился и военнопленные поднимались со скамей, гигант все еще сидел под керосиновой лампой в центре одного из столов. Кто-то запел «Либьямо» из «Травиаты», да так красиво, что языки пламени керосиновых ламп весело заплясали. Алессандро обошел стол. Поскольку он не отрывал глаз от огромной головы гиганта, комната, казалось, вращалась вокруг нее.
Он наблюдал за неаполитанским лицом в два раза больше обычного, купающемся в золотистом свете, растворяющемся в арии, и думал о различиях между музыкой его страны и страны, где он находится в плену. Итальянская музыка всегда ограничивалась возможностями человеческого сердца, радость и восторг оставались в пределах, которые не позволяли человеческому сердцу разорваться, а по части грусти — окончательно потерять надежду. В музыке севера грусть продолжала радость не так далеко, уж точно не туда, где свет совсем уступал место тьме, сужая диапазон чувств.
Создавалось ощущение, что ария трогала даже гиганта-неаполитанца, насильника верховых лошадей, и Алессандро начал разговор на относительно высокой ноте.
— Прекрасное пение, как закат на крышах Неаполя.
— Какой закат? — спросил гигант.
— Тот, что на западе.
— Который именно?
— Обычно происходящий по вечерам. Из Неаполитанского залива корабли отправляются во все уголки Средиземного моря, исчезают в темноте, двигаются медленно и ровно под тающим светом.
Гигант перестал есть и повернулся к Алессандро, всмотрелся в него.
— Ты не священник.
— Нет, не священник.
— И одет не как священник.
— Совершенно верно.
— Тогда о чем ты толкуешь?
— О музыке.
— Какой еще музыке?
— Индийской. Ты любишь индийскую музыку?
— Понятия не имею, что это такое.
— Музыка из Индии.
— Из Индии?
— Да. Это такая страна, где много носорогов.
На лице гиганта появилось скептическое выражение.
— Сколько?
— И не сосчитать.
— И кому они принадлежат?
— Банку Индии. Все граждане, однако, и все приезжие имеют право ездить на них и заботиться о них, кормить сеном, кормить овсом… спать с ними.
— И где же эта страна?
— Далеко, но и не так далеко. Туда можно добраться на пароходе. Ты не хотел бы послушать эту музыку, музыку из тех мест, где бродит множество носорогов? Я могу устроить тебе прослушивание. Устроить?
— Не знаю, — ответил гигант. — А мне разрешат?
— Иногда мы делаем то, чего делать не должны, верно?
— Да, делаем.
— Хорошо. Я все подготовлю. На одну ночь ты пойдешь на мою работу, а я на твою.
— На всю ночь? Я не хочу слушать индийскую музыку всю ночь.
— Там, куда я тебя пошлю, ты найдешь много больше, чем только музыка.
— Найду?
— Да.
И пока в глазах гиганта сверкали вера и сомнение, Алессандро подумал: не обращай внимания на ее печаль, потому что она должна обратиться прямо к Богу, который не сможет ей не ответить.
Лорна знала чиновника в военном министерстве, который мог бы быть ее близнецом. И хотя виделись они считаное число раз, два пленника, которых пытали на одной дыбе, не могли бы испытывать друг к другу большего сочувствия и доверия. Нарушение установленных правил ради человека, для которого все правила рухнули еще при рождении, несло в себе сладкую месть и глубочайшее удовлетворение: досье пилота скопировали и скомпоновали, конфиденциально и не оставив следов, в десяти различных департаментах, а потом поместили в серую папку с вытесненными серебряными буквами. Алессандро подумал, что в таком же виде досье получил бы любой из министров, если бы вдруг его затребовал. На плотной первосортной бумаге и отпечатанное на машинке, позволяющей печатать красным, зеленым и черным.
Над Грюнзе в тот день появилась бомбардировочная эскадрилья Д-3, летавшая на самолетах «Ханза-Брандербург»[93]. На аккуратно отпечатанном листе указывалось, кто пилотировал какой самолет, и за штурвалом самолета 5Х, номер которого навечно отпечатался в памяти Алессандро, сидел майор Ганс Альфред Андри. Прилагался и рапорт о проведенной операции. Эскадрилья отбомбилась по кавалерийской колонне врага и уничтожила несколько зданий в деревне Грюнзе. Правда, в рапорте не указывалось, что на крыше каждого здания Грюнзе был нарисован большой красный крест на белом фоне. Возможно, через пять или десять лет министерство иностранных дел Австрийской республики могло получить соответствующий запрос и провести надлежащее расследование.
Андри совершил шестьдесят три боевых вылета и по окончании войны вернулся в дом 87/1/4 по Шеллингштрассе в Мюнхене. Шеллингштрассе находилась недалеко от Старой Пинакотеки, где он впервые услышал орудийные залпы.
Когда Алессандро проснулся на заре, все вокруг вибрировало от энергии грозовых разрядов. Он едва мог удержать руки на месте, следуя глазами за свинцовыми тучами, которые громоздились над городом, впервые подсвеченные зарей с тех пор, как родились над степями России. Грозовой фронт наступал с востока, подминая под себя все новые территории. Тучи постоянно перемещались, сталкиваясь и поглощая друг друга, это создавало ощущение непрерывного движения черно-серых масс. Опускаясь и поднимаясь с огромной скоростью, они словно искали возможность оставаться в мощных потоках воздуха.
Алессандро и оба напарника гиганта, прибыв в конюшню, поначалу тянули время, но в конце концов все-таки принялись за работу. С тачками и лопатами разошлись по рядам стойл. Но вскоре Алессандро вышел из своего ряда с седлом и уздечкой.
— Что ты делаешь? — спросил один из итальянцев. За четыре года он ничего подобного не видел.
— Попробуй догадаться — ответил Алессандро.
Они последовали за ним в стойло липпицана и наблюдали, как он седлает и взнуздывает жеребца.
— Нельзя этого делать, — сказали они.
— Знаю, — ответил он.
— Тогда зачем делаешь?
— А почему я должен торчать здесь? — Алессандро на секунду оторвался от своей работы. — Почему вы должны? Вы тут родились? Война окончена.
— Часовой тебя убьет, как только ты покинешь конюшню. — И говоривший улыбнулся чуть ли не с удовольствием. — Ты не проедешь и двадцати метров.
Закончив седлать лошадь, Алессандро снял гимнастерку, штаны и сапоги, раздевшись догола. Они думали, что он рехнулся, пока он не расстелил форму, и тогда у них вырвалось: «Ах!»
Быстро одевшись, он посмотрел на уборщиков навоза, застывших с отвисшими челюстями.
— Хватит смотреть на меня так, будто я Зевс, — скомандовал он.
— Тебя убьют, — предупредили они.
— Нет, не убьют. Я сам собираюсь кое-кого застрелить, а потом поеду домой. Мне ничто не угрожает. Я вижу будущее, тучи рассеиваются.
— Ты видишь будущее? Как ты можешь видеть будущее?
— Я знаю достаточно много о прошлом, чтобы видеть, как тьма в будущем отступает перед золотистым светом времени. За тучами — заря. Как я вообще могу это знать? Да вот могу, и все. Скоро сами увидите.
Они стали кричать, что их расстреляют, если он сбежит, и ему пришлось стукнуть обоих по затылку лопатой для навоза. Они боялись, что удар оборвет их жизнь, но Алессандро знал, что они просто полежат на сене без сознания.
Потом он отвязал липпицана. С поводьями в одной руке и лопатой для навоза в другой направился к будке часового. Тот уже вышел из будки: понял, что происходит что-то необычное.
— Подержи поводья, — велел ему Алессандро. Тот послушно подчинился.
— Вы немец? — спросил он, когда Алессандро шел у него за спиной.
— Нет, — ответил Алессандро. — Итальянец. — И огрел часового по голове лопатой. Взял пистолет и бумажник, набитый деньгами, оттащил часового в будку и прикрыл одеялом.
Жеребец попался с норовом. Мышцы его ног подрагивали, сила требовала выхода.
Через открытую дверь товарного вагона, в котором Алессандро ехал к Линцу и Мюнхену, он видел яркую луну, которая освещала поля и горы и, казалось, прыгала с места на место, когда подбрасывало на стыках. Возникала иллюзия, что луна купается в отсветах от покрытой снегом земли, основанная на том, что она не генерирует свет, а всегда только отражает чужой. Солдаты в поезде не могли видеть солнце, теперь поднявшееся над западным полушарием, но видели ярко освещенный снег, и, возможно, потому, что их мир давно уже перевернулся с ног на голову, иллюзии не вызывали у них протеста.
Луна, такая близкая и полная, напоминала римскую луну в августе, ослепительно яркую и идеально круглую, когда она неспешно поднимается над горизонтом, чтобы озарить пальмы Тибра, разрушенные монументы и пепельные поля мягким теплым светом, который, правда, тут же превращается в холодное серебро.
Вместе с Алессандро ехали немцы и австрийцы, попавшие в плен на востоке, французы, пытающиеся добраться до Парижа, воры, дезертиры, действующие подразделения, возвращающиеся на базы и в лагеря, крестьяне, спешащие к своим хозяйствам, отцы, направляющиеся домой к детям, одетые в форму разных армий, в гражданское, в шинели без знаков отличия, в пальто и куртки со знаками отличия, даже закутанные в одеяла с названиями воинских частей и указаниями по тушению огня. На головах у них были каски, островерхие и плоские, как у итальянцев и англичан, овчинные и шерстяные шапки, офицерские фуражки, они везли с собой узлы, перетянутые веревками и шнурами. После стольких лет бритья опасными бритвами с холодной водой и без мыла теперь все они отращивали бороды и знали, что, вернувшись домой, в лохмотьях и одеялах, с изможденными лицами, сверкающими как звезды глазами, напугают ближних, но, когда помоются, отъедятся, да и глаза чуть потускнеют, их семьи постепенно поймут, через что им пришлось пройти, и обнимут со всей душой.
Не всех ждала семья. Алессандро вот не ждала. И ему не приходилось тревожиться из-за того, что необходимо отбить телеграмму домой. Он вполне мог по пути заглянуть в Португалию или Японию, а то и не вернуться вовсе. Никто бы в Риме его не хватился. Где бы ни была сейчас Лучана, ей наверняка сообщили, что он погиб.
Глядя на луну, плывущую над горами, Алессандро вдруг осознал, что сейчас по всей Европе домой возвращаются те, кто считался без вести пропавшим или ошибочно внесенным в списки погибших, кто просто исчез, попал в плен, кого оставили умирать на поле боя. После всех этих неожиданных воссоединений даже семьи, где действительно погиб отец или сын, могли льстить себя надеждой, вот только с годами ей предстояло смениться разочарованием.
Сто тысяч чудес затаились в ожидании, миллионам трагедий предстояло счастливо разрешиться. Не без горечи Алессандро думал о мужьях, которые неожиданно возвращались к женам, и об отцах, которые могли застать деток врасплох играющими во дворе, но когда он увидел, как застывают дети, а потом бегут в объятия отцов, горечь прошла. Чем яснее он представлял себе сцены возвращения, ожидаемые или неожиданные, тем больше желал всех благ тем, кому так повезло, и тем сильнее любил вернувшихся с войны и их детей.
Привалившись к куче соломы и завернувшись в два купленных одеяла, Алессандро держал наготове пистолет калибра девять миллиметров, который взял у часового, на случай, если кто-то из ехавших в вагоне людей недолюбливает итальянцев или позарится на его вещи. Он пытался придумать, что сказать пограничникам. В хаосе поражения контроль на границе между Германией и Австрией не ослаб, каждая сторона ревностно охраняла то, что у нее еще оставалось.
Длинный поезд отправился в путь из России, по путям другой ширины, так что на границе пришлось менять колесные пары, и в нем ехало столько людей без документов, что Алессандро надеялся проскочить. Если бы он мог письменно ответить на их вопросы, они бы решили, что он немец. Многие немцы, служившие в австрийской армии, покинули ее самовольно, когда окончание войны усилило их тоску по дому, но Алессандро не мог показать ни свежую рану на шее, ни розовый шрам, объясняющий отсутствие голоса. Будь у кого-нибудь спиртное, он бы изобразил пьяного, но напиться от картофельного супа не представлялось возможным. Не мог он притвориться и слабоумным, потому что тогда не смог бы объяснить наличие пистолета, достаточно крупной суммы и формы офицера императорской армии. Да и сам пистолет был проблемой: если б он его где-то спрятал, то больше мог и не найти, а без пистолета обойтись было никак невозможно.
Стоял мороз, он очень устал, поезд шел слишком быстро, чтобы он мог спрыгнуть. Алессандро понимал, что его могут арестовать и расстрелять как шпиона, если на границе не отучились от военных привычек, а судя по тому, что он видел, война еще не отошла в прошлое. В отсутствие хоть одного из официальных документов Орфео, заверенного восковой печатью размером с десертную тарелку, кто мог знать, чем все обернется?
После нескольких лет войны граница и пограничники не казались непреодолимым препятствием, но он не мог покинуть поезд и слишком устал, чтобы придумать способ спастись, поэтому вовсе перестал думать и заснул.
Когда проснулся, поезд стоял в холодном зимнем свете, который просачивается сквозь горы на заре. И хотя открытая дверь смотрела на встающее солнце, воздух в вагоне оставался ледяным.
Мимо проплыли верхушки винтовочных стволов, Алессандро услышал скрип шагов по снегу, но в вагон никто не заглянул. До него донеслись приглушенные голоса пограничников. На заре они всегда бодрствовали и казались более шустрыми, чем пассажиры, но на самом деле были еще более уставшими.
Вагон Алессандро вообще не досматривали. В соседнем убили человека. Кто-то воткнул ему в сердце штык, позарившись на его шерстяную шапку. И теперь предстояло вытаскивать тело.
Потом два пограничника с привычной легкостью запрыгнули в вагон Алессандро. Сверху вниз посмотрели на лежащих на соломе солдат. На лицах читалась жестокость, свойственная пограничникам, но и недоумение: как же они, такие бравые, проиграли войну? Один потребовал документы, но вскоре махнул рукой, когда обтрепанный солдат замешкался, развязывая рюкзак. Второй спросил, не слышали ли они каких-то звуков из соседнего вагона. Ответом ему было молчание да шипение работающего вхолостую парового двигателя. Он стал последовательно всматриваться в лица, но к тому моменту, когда его взгляд добрался до Алессандро, он уже просто скользил по ним. Лицо Алессандро, похоже, никаких вопросов не вызвало. А кроме того, на заре, да еще в мороз у кого могло возникнуть желание приближаться к военнопленным, кишащим вшами и блохами, и обычным солдатам, возвращающимися с востока?
Он спрыгнул вниз, второй пограничник последовал за ним. Через минуту-другую еще двое пограничников подошли к вагону Алессандро и уже собрались залезть в него, но их кто-то позвал, и они передумали.
Скоро поезд тронулся, солнце поднималось все выше, и Алессандро заснул. Одеяла согрели его, вагон продувало свежим воздухом, и во второй половине дня они прибывали в Мюнхен. Еще до того, как он заснул, его начала бить дрожь от мысли о том, что ему предстоит сделать в Мюнхене, но ритмичное постукивание колес сначала успокоило его, а потом усыпило.
Мюнхен он воспринимал и как вражеский город, и как город искусства. Прошлой ночью прошел сильный снег, и во второй половине дня сильный ветер, слетевший с синего неба, атаковал пышные сугробы, вздымая белые вихри, превращающиеся в просвечиваемый солнцем туман.
Внимание Алессандро привлек толстый нищий. Он увидел его в ресторане у железнодорожного вокзала. Нищий ходил между столиками и по желанию лепил из хлебного мякиша профили обедающих. С двумя длинными и узкими передними зубами, совсем как у грызуна, он создавал профиль любого, кто давал ему кусок хлеба. Алессандро посмотрел на нищего в тот самый момент, когда тот из куска черного заканчивал портрет женщины с внушительным носом, так выступающим вперед, что, казалось, он шествовал впереди лица. Потом нищий съел это произведение искусства и двинулся к следующему столику. Только в Германии, подумал Алессандро, могут быть толстые нищие.
Он бродил по городу, выбирая не близкие и удобные улицы, а те, что наподобие лондонских дорог исчезают вдали, прямые, как стрела. Устремив взгляд на бульвар, он видел, как с деревьев, атакованных ветром, снег взлетал к небу. Благодаря яркому свету его взгляду открывались десять тысяч сверкающих окон и чуть ли не бесконечное число отражений от изъеденных столетиями камней. Небо, сапфировое над Мюнхеном, становилось белесым над Альпами, где огромные массы снега меняли цветовое восприятие синего.
Завороженный формами и красками мира, Алессандро шел без всякой цели, зная, что со временем найдет отель, купит гражданскую одежду и газету — итальянскую, если такая найдется, — а потом примет ванну и заплатит за дополнительную горячую воду. Если бы он не провел четыре года на войне, то не бродил бы сейчас по бульварам так много часов в холоде и голоде, но холод он уже как-то научился выдерживать, а быть голодным из недели в неделю ему было не привыкать. Шагал по городу, смотрел на женщин и детей, стариков и других людей, которые, он это знал, всю войну провели в тылу, это читалось по их умиротворенным лицам. Они никогда не сталкивались с чернотой и вспышками, в которые бросало и Алессандро, и миллионы таких же, как он, солдат.
В небе над головой появился клин гусей, и Алессандро подумал о Рафаэле. Когда клин пересекал линию бульвара, птицы одна за другой складывали крылья, чтобы противостоять мощному порыву ветра, и, точно хвост воздушного змея, который поднимается вслед за ним, стремительно взмывали вверх, словно подброшенные с трамплина. В Лоджиях папы Льва Десятого, в Ватикане, Рафаэль послал в облака навстречу яростному ветру клин гусей со сложенными крыльями. Он творил чудеса с перспективой и убеждал глаз поверить, что в сплошном потолке — ряд широких окон синевы, и в эти яркие окна он поместил птиц, поднимающихся в небо. На центральной панели в светло-желтых тонах, тронутых огнем, окруженный крылатыми ангелами и херувимами, Бог дает скрижали с заповедями Моисею, но взгляд уводится вправо и влево, к боковым панелям, которые показывают открытое небо. Слева гуси, подхваченные ветром, справа в пустом пространстве — сова и ласточка. Сова смотрит вниз, словно сидит на крыше и заглядывает в окно. Ласточка летит от угла к углу с огромной скоростью, близко от воображаемого окна. На его фоне она лишь на миг, но сильные распахнутые крылья, длинный узкий раздвоенный хвост, похожее на пулю тело, прорезающее ветер, кажется, навсегда оставили свой отпечаток на стекле.
В молодости Рафаэль воспевал цвет и рисовал с храбростью солдата, но в поздних работах пожертвовал яркостью ради глубины, рисовал так, словно его глаза видели не только мир, но и далекое огромное поле, на котором этот мир стоит, словно ему начала открываться новая перспектива, новый цвет, новая сила тяготения и новый свет. И над всем этим нависал знак вопроса, потому что, хотя Рафаэль и чувствовал находящееся вне пределов этого мира, впервые в жизни он не доверял своему экстраординарному зрению, не мог положиться на то, что там видел. Он только чувствовал, но что он видел и как он видел, отправляло его в тьму, полную вопросов, на которые он ответить не мог, и благодарности, которую не мог объяснить. Фигуры на его картинах внезапно утратили уверенность и не понимали, что происходит. Словно засвидетельствовали чудо, но произошло оно где-то далеко.
Алессандро очутился, как и надеялся, в горячей ванне. Он уже почти обрел свободу, но воспоминания терзали его, и образы мелькали и исчезали так быстро, что он не успевал постичь, что они говорят его душе. Когда он покупал новую одежду, ел в ресторане или договаривался о ванне в отеле, они налетали на него, как птицы в бурю, и он не мог укрыться от их разящих ударов, потому что каждый так или иначе нес с собой истину. Такое странное пробуждение после нескольких лет войны разум вынести не мог, и, чтобы не сломаться от напряжения, Алессандро старался переключаться на самое простое: говорил сам с собой о том, что сделал за день, пристально разглядывал мелкие подробности интерьера ванной, где лежал, нежась в горячей воде, из которой торчала только его голова.
Потолок поднимался на пять метров в узкий короб темноты, заполненной облаками пара. Белые стены матово блестели. Температура воздуха не намного превышала наружную. В тщетных попытках избавиться от избытка пара, который постоянно образовывался на поверхности горячей воды, Алессандро чуть приоткрыл окно. За ним чернела ночь, и в щель врывался поток воздуха, такого холодного, что столкновение между ним и поднимающимся паром срывало белые облака с горячей воды и через край ванны сбрасывало на пол.
Бак, в котором нагревалась вода, крепился к стене. В стальном основании колыхались язычки газового пламени, внутри, совсем как в чайнике, булькала, кипела и свистела вода. Из носика, нависающего над краем фаянсовой ванны, словно из хобота латунного слона, лилась мощная струя воды, которая ударялась в дно ванны, а потом поднималась, перемешиваясь с ранее налитой. Излишек выливался через дренажное отверстие, издавая звуки, похожие на журчание горного ручья.
Распаренный, раскрасневшийся, в полуобморочном состоянии, Алессандро смотрел на стул, лежащую на нем новую одежду, стоящую рядом новую обувь: кожаные горные ботинки, для водонепроницаемости пропитанные маслом, темно-синюю фланелевую рубашку, вязаный шерстяной свитер, стального цвета куртку с капюшоном, свернутым в воротник, вязаные шерстяные варежки, толстую шерстяную шапку, шарф из ангорской шерсти. В егерском рюкзаке лежало полдесятка шоколадных батончиков, полкило вяленого мяса, килограмм хлеба, немного пастилы. Плюс фляжка для воды, компас, фонарь со свечой, спички и запасные свечи. В специальных петлях на рюкзаке крепилась пара кошек, по одной с каждой стороны, два ледоруба, с короткой и длинной ручками.
Он купил все это в магазине альпинистского снаряжения, в котором бывал до войны. Сейчас в нем отсутствовали как покупатели, так и карты. Ему сказали, что и первые, и вторые появятся после заключения мира, потому что пока горы и предгорья считаются стратегическими объектами.
В одном кармане куртки Алессандро соседствовали железнодорожный билет до Гармиш-Партенкирхена и пистолет, который он забрал у часового в Школе верховой езды. Ему не хватило времени снять запасные обоймы с ремня солдата, так что его боезапас ограничивался десятью патронами. Один или два он собирался потрать на Андри. А остальными восемью защищаться от немецких и австрийских горно-стрелковых дивизий, которые блокировали путь на юг. Свои шансы он не оценивал ни оптимистически, ни пессимистически, давно узнав на собственном опыте, что в опасных авантюрах, вроде битвы или побега, оптимизм и пессимизм никакой роли не играют.
Наслаждаясь ощущениями горячей ванны — под дребезжание стекла то ли от порывов ветра, то ли потому, что по соседним железнодорожным путям прошел поезд, — Алессандро совершенно забыл, что он солдат. На обед съел мясной суп, большой кусок тушеного мяса, картофель, салат, выпил пива. Чуть не заснул в ванне, с трудом сумел подняться, когда утекла вода и вернулась сила тяжести. В номере его ждали холодные и белые простыни и свежий воздух, который зимний ветер проталкивал в щели. Какое-то время он лежал, глядя на одежду и снаряжение, аккуратно сложенные у кровати и освещенные электрической лампочкой. А когда выключил свет, комната наполнилась рафаэлевскими красками: оттенками красного и зеленого, которые не имели названия. Они пришли, чтобы повести его через горы и вниз, к теплу и славе Рима.
Когда рано утром Алессандро шел по улицам Мюнхена, снег казался мягче, чем вчера, а солнце — жарче. Он чуть подволакивал ноги, дышал учащенно, словно в разреженном воздухе, щурился — не столько от света, а потому что свело лицевые мышцы.
Дверь открылась, и на пороге возник высокий человек в эдвардианском костюме и медицинском халате с вышитым кадуцеем на рукаве. Халат покрывали пятна краски разных цветов, а вместе с теплым воздухом в нос Алессандро ударил запах скипидара.
Сперва бывший майор с недоумением уставился на, как он решил, англичанина-альпиниста, но в следующий миг Алессандро втолкнул его в дом, закрыл дверь и вытащил пистолет. Андри не решался раскрыть рта.
Алессандро мотнул головой, предлагая хозяину дома пройти в большую комнату, французское окно которой выходило в сад. В студии, полной картин, одна, на три четверти законченная, стояла на мольберте: солдаты в окопах, спиной к зрителю, всматривались через бруствер в сломанные деревья и горящие кусты.
— Черт бы тебя побрал, — прорычал Алессандро. — Плевать мне, хорошие у тебя картины или плохие.
Андри понял ситуацию, но, как и Алессандро, был солдатом и не боялся умереть. Он ощущал то же самое в тот момент, когда бросал самолет в глубокое пике или закладывал крутой вираж, чтобы атаковать врага. Улыбнулся с легкой горчинкой.
— Я вижу, война подняла искусствоведческую критику на новую ступень. Раньше вы несли чушь, а теперь решаете вопрос кардинально. Ты пришел, чтобы отомстить за какие-то мои действия в воздухе.
— Да.
— Ты был летчиком?
— Пехотинцем.
— Бомбежка на бреющем полете в Коль-ди-Лане. Вашим окопам тогда крепко досталось. Для нас выдался удачный день. У вас была только одна зенитка, да и та перестала стрелять. Могу тебя понять, если ты воевал в Коль-ди-Лане.
— Я не воевал в Коль-ди-Лане.
— В Кляйнальпеншпитце?
Алессандро покачал головой.
— В Гроссен Шлонлайтшнайте? Который вы называете Доломити ди Сесто?
С каждой новой неверной догадкой Андри чувствовал, что углубляет себе могилу, но и молчать не мог.
— В Бренте?
— Да.
— Кавалерийская колонна в Грюнзе?
— Не колонна, они были солдатами.
— Тогда что? — спросил Андри, подняв плечи.
— Госпиталь.
— Мои бомбы легли мимо цели. — В голосе Андри послышались нотки негодования, но прозвучал он убедительно. — Колонна двигалась между домами.
— Это твоя первая ложь.
— Я не лгу.
— Лжешь. Я там был. И все видел. Колонна уже рассеялась, целей для бомбардировки не осталось, но ты вернулся. Разбомбил именно тот дом.
— Это не так! — гнул свое Андри.
— Так, — покачал головой Алессандро. — Я читал написанный тобой рапорт об операции.
— Как тебе это удалось? — удивился Андри, негодование сменилось паникой и раздражением. — Как ты меня нашел? Именно так? По моему рапорту австрийской армии? Они рехнулись?
— Удивительно, правда? — В голосе Алессандро не слышалось вопросительных ноток. — Кто бы мог подумать, что бюрократы правят миром.
— На войне такое случается, — Андри попытался спасти свою жизнь. — Ни одна сторона не является образцом добродетели. — В голосе послышалось отчаяние. — Ты пришел меня убить.
— Да.
— Зачем тебе моя смерть? Я бы мог рисовать. Я мог бы рисовать еще сорок лет.
— Ты умрешь.
— Но что в этом хорошего?
— Я смотрю на это иначе. Для меня это чистое торжество справедливости. Ничего утилитарного, только эстетика. Загляни в свои книги о симметрии. А что хорошего? Может, на другой войне ты разбомбишь еще один госпиталь.
— В наше время другой войны не будет.
— В твое точно, — Алессандро поднял пистолет. — В доме, который ты разбомбил, было много солдат. Некоторые уже умирали. Другие надеялись выйти из госпиталя и вернуться к своим семьям. И кто их этого лишил? — На миг у Алессандро перехватило дыхание. Потом он дрожащим голосом проговорил: — Медсестры, десять или больше. — Он наклонился вперед. — Кто такие, по-твоему, медсестры? Молоденькие девушки. После того как ты улетел, развалины так пылали, что я не смог подойти. Одна из них была… — Алессандро не смог договорить. Просто стоял, и его трясло.
— Она бы хотела, чтобы ты это сделал? — спросил Андри.
И тут Алессандро успокоился. Через пару секунд улыбнулся и ответил:
— Почему бы тебе не задать этот вопрос ей?
Андри, смирившись, кивнул.
— Ладно. Больше мне сказать нечего. Я думал, что все позади. Пытался чувствовать себя счастливым эти последние месяцы. Пусть будет так.
Справа с грохотом открылась дверь. От неожиданности Алессандро развернулся, держа пистолет обеими руками, но увидел лишь девочку шести-семи лет. В пальто из грубой шерсти, с заплетенными в косички волосами, со школьным портфелем в руке.
— Ты опоздаешь, — укорил ее Андри. — Учительница рассердится.
Она застыла в дверях.
— Это Ильзе-Мария, моя дочь. Ильзе… иди.
Она не шевельнулась.
Алессандро смотрел на ребенка, потом, опустив пистолет, повернулся к отцу.
— Ты победил меня уже второй раз.
Когда Алессандро в первый раз стоял лицом к лицу с Биндо Альтовити, его окружало так много близких ему людей, что идея одиночества казалась привлекательной. Дом на Джаниколо казался крепостью, несокрушимой временем. Он всегда возвращался в лоно любящей семьи, принимал как должное студенческое братство, мир казался садом прелестных и неподвластных смерти женщин.
Он вновь пошел в тот зал в Старой Пинакотеке. Рука Биндо Альтовити, почти женственно отдыхающая на груди, казалось, выполнена не Рафаэлем, а кем-то из учеников. Тысяча рафаэлевских образов для сравнения проносились в памяти Алессандро: могучие боевые кони, свирепое выражение морд которых соответствовало их сущности и напоминало людей; сцены и лица в золотистом свете сумерек; херувимы с лицами более старших детей, потому что младенцы не могли позировать Рафаэлю.
В отличие от более поздних картин, с их нестрогой и галлюцинаторной палитрой, любой из мазков, резкий или смягченный, сверкающие поверхности, воздух на свету, утреннее небо или вечерняя звезда — все подчинялось железной руке Рафаэля. Никаких уловок или причуд, ничего центробежного, ничего неистового, ничего, выпадающего из гармонии, пронизывающей мир и перенесенной на холст. И только груз смертности придавливал, выстраивая все элементы, примиряя все противоречия и вариации.
В своем бесконечном разнообразии модели художника, как представлялось Алессандро, выражали убежденность, что на земле они только на краткий миг, вынырнув из океана душ. Сапфирово-синие и безоблачные небеса служили убежищем, приютом от великих и сокрушительных битв, безмятежным Царствием Небесным, которое скоро оставалось в стороне: большинство пренебрегало им ради воображаемого рая, грубо скомпонованного из позаимствованных элементов небес. Мир — место спокойное, думал Алессандро, его образы запечатлены навечно. Они никуда не исчезают. Их можно запомнить и можно предугадать. В этом обещание и значение живописи, причина хладнокровия Биндо Альтовити. Возможно, когда-нибудь Алессандро сможет взирать на все так же спокойно, как молодой флорентиец, но сейчас его следовало простить за нетерпеливость, потому что он намеревался попасть из Германии в Италию — через горы, зимой, и успех зависел не от продуманности действий, а от удачи и упорства.
Поезд в Гармиш-Партенкирхен шел практически пустым, в купе второго класса Алессандро ехал один. Дверь и окна сначала смотрели на восток, потом плавно повернулись к югу. Вагон покачивался, а Алессандро спал под лучами бьющего ему в лицо солнца. Левая рука свисала с сиденья.
Во второй половине дня он проснулся от грохота: поезд пересекал реку по железному мосту. Далеко внизу вода мчалась между валунов размером с дом и шапками льда на макушках. Туман заполнял ущелье, радуги накладывались друг на друга, пересекались, исчезали. Поезд поднимался по крутому склону не быстрее пешехода, пересекал ущелья, нырял в тоннели. Чистый и свежий воздух, несмотря на вонь бурого угля, который сжигался в топке, пах хвоей и горным лавром. На юге лежала Австрия.
Алессандро предстояло просочиться сквозь немецкую, австрийскую и итальянскую армии, пограничников, милицию, полицию и районы, где незнакомцев терпеть не могли и не хотели знать. Он решил двинуть через Швейцарию. Не зная ее политики по отношению к военнопленным, сбежавшим после окончания войны, он предполагал, что его накормят, дадут заполнить множество бланков, а потом передадут итальянскому консулу, который расцелует его в обе щеки и посадит в поезд до Рима. Однако горы на западе казались более высокими, чем на юге, у него оставалось все меньше дневного времени, и с каждой лишней минутой пребывания в поезде запас этот таял, а поскольку на западе был прямой путь в Швейцарию, та часть границы могла охраняться особенно бдительно.
Алессандро открыл дверь, спустился по ступенькам, наклонился вперед и спрыгнул в снег. Коснувшись земли, побежал, удерживался на ногах еще пару шагов, но потом потерял равновесие и угодил в большой сугроб. Поезд катился мимо — колеса постукивали, вагоны поскрипывали — и вскоре исчез за поворотом. Остались только сосны с густыми кронами.
Алессандро стряхнул снег с одежды. В тени воздух еще не прогревался, но на весеннем солнце снег уже подтаивал. Кое-где сквозь ледяную корку пробивались островки зеленой травы. Алессандро бы не удивился, увидев и подснежники. В его распоряжении оставалось четыре или пять часов дневного света и час сумерек. Алессандро ровным шагом двинулся вперед, рассчитывая идти и лезть в гору при свете луны.
Сначала путь лежал по крутому лесистому склону, какие обычно видишь из окна поезда. Несмотря на близость к железной дороге, он выглядел и труднодоступным, и притягательным. Ему предстояло преодолеть с полдюжины таких холмов, прежде чем выйти на высокие луга, которые вели к снежным полям и ледникам. В лесах снег не сдуло вовсе и не спрессовало, как на открытых лугах и на горных склонах.
Алессандро шел между деревьев, слушая, как ветер ревет в кронах, ловил среди них клочки синего неба. Поднимаясь все выше, медленно согреваясь и восстанавливая уверенность движений, столь необходимую в горах, он слышал артиллерийские разрывы. Звуки, накрепко отпечатавшиеся в памяти, эхом отражались среди деревьев, а особенно громкие напоминали щелканье кнута.
Его эти далекие разрывы успокаивали. Благодаря им он помнил не только свои идеалы, дружеские чувства и любовные увлечения, но что с ними сталось, как они разлетались вдребезги. В грохоте артиллерии он слышал признание своей веры, оно придавало ему сил, он видел цель в преодолении всех этих холмов, знал, что за горами, пусть он и не видит, что там кто-то его ждет.
Он пересек шесть кряжей, каждый выше предыдущего, прежде чем миновал последнее дерево по эту сторону Альп. Следующее он мог увидеть только в Италии, а пока его ждал мир ледяных гор. В сумерках они обрели грязно-розовый цвет и казались такими далекими, что он засомневался, сможет ли добраться до них за месяц. Но Алессандро понимал, что это всего лишь забавы света и тени, и на самом деле горы не столь далеки и высоки, какими их видят глаза.
Тут и там на засыпанных снегом пастбищах виднелись сторожки, где он мог укрыться от ветра. Он отыскал самую дальнюю от любого крестьянского дома и от деревни и самую ближнюю к большому леднику, по которому вскоре намеревался подняться. Через несколько часов после сумерек остановился в конце лугов, там, где до ледника было уже так близко, что он чувствовал потоки холодного воздуха, идущие от него и несущие его звуки: потрескивания, поскрипывания, едва слышное громыхание, словно гигантский комод медленно двигали по неровному полу.
Он отыскал сторожку, вошел, зарылся в сено и свернулся, как спящий пес. Разгоряченный после долгой ходьбы, он знал, что уже через полчаса замерзнет. Хотел крепко заснуть еще теплым, чтобы потом подсознательно проскользнуть сквозь холод. Проснувшись, он пойдет дальше, при луне или без нее, потому что холоду он мог противопоставить только одно оружие — движение. Но засыпал он в разгар лета.
Проснулся в полночь, его трясло так, что он едва сумел подняться. Застегнулся на все пуговицы, заправил штаны в носки, надел на себя все шерстяное, что смог найти, распахнул дверь, чуть не съехал по склону, который спускался к ледниковому языку. Луна не плыла по небу, голова трещала, пальцы не гнулись, и он не мог достать еду, хотя уже достаточно согрелся, чтобы поесть.
Пришлось воспользоваться обоими ледорубами. Кошки не требовались, да он бы и не сумел их нацепить. После короткой борьбы с невысокой ледяной стеной ему удалось подтянуться и взобраться на ледник. При удаче лунный или звездный свет указал бы ему путь, но ему требовалось нечто большее, чем удача, чтобы добраться до пиков к восходу.
В чистом небе без единого облачка ярко сияли звезды, так что света хватало, и Алессандро это радовало, но не так чтобы сильно. В конце лета реки растаявшего снега прорезали новые трещины в леднике, иногда они заканчивались за несколько сантиметров до поверхности. Идеально ровная полоса снега толщиной в несколько сантиметров могла скрывать под собой пропасть в двадцать этажей. Алессандро никогда не любил ходить по ледникам. Даже в группе из трех-четыре человек, связанных страховочной веревкой. Это ничем не отличалось от прогулки по минному полю. Теперь у него не было ни веревки, ни спутников, ни света, ни даже старой тропы, которая вызывала больше доверия, чем безликая белая равнина.
Поначалу он обходил даже самые маленькие трещины. Потом начал перепрыгивать только через некоторые, и постепенно их становилось все больше и более широких, а к тому времени, когда взошла луна, он уже бежал, разгоняясь перед полетом, а потом парил над глубокими трещинами, ширина которых в самом узком месте могла быть больше метра.
Он приземлялся на карнизы и выступы, которые рушились после того, как он делал следующий шаг. Холодный свет луны не пробивал темноту расщелин, которые выглядели реками черной нефти.
Скоро он уже не думал ни о чем, кроме быстрого продвижения вперед. Риск и физическая нагрузка бодрили его. Он ощущал себя всесильным и неуязвимым. Грациозный, как газель, перескакивал через расщелины, а очутившись на другой стороне, бежал, чувствуя в себе слишком много энергии, чтобы не бежать.
Задолго до рассвета миновал маленькую трещину, не шире газеты. Через четыре или пять метров после нее ждал каньон, для преодоления которого требовалось набрать скорость. Он набрал. Прыгнул далеко и высоко, приземлился на плоский и ровный участок снега. Тут же снег разлетелся во все стороны: он бы не выдержал тяжести Алессандро, даже если бы он попытался пройти по нему на цыпочках.
Алессандро не почувствовал ни страха, ни разочарования, а время застыло. Его охватила великая всепоглощающая радость. Он летел, снег и лед холодили лицо, и в этот долгий миг он полностью освободился от сожалений, вины, печали, ожиданий и честолюбия.
Что-то вырвало его из бесстрашного совершенства и безграничной радости, напомнило о печали и решимости, и он развернул ледоруб с длинной ручкой враспор к сужающимся стенкам расщелины. Обе его части, и головка, и острие, начали стукаться о лед и прорезать в нем все более глубокие каналы. Он крепко держался за ручку, и создавалось ощущение, что в руках у него веревка, которая спускается с блока и постепенно замедляется.
Теперь он падал достаточно медленно, чтобы надеяться, что не разобьется об иззубренное дно, но когда упал, выяснилось, что дно покрыто толстым слоем мягкого снега. Приземлился на одно колено, другая нога согнулась, но не сломалась, ледоруб вонзился в стену. Его поразило, что он невредим, жив и счастлив.
Перед тем как январская заря затеплилась над крышей Европы, за километры от ближайшего человеческого жилья, на снежном поле ледника, огромного, как мегаполис, Алессандро Джулиани стоял на коленях на снегу на дне сорокаметровой расщелины в абсолютной темноте. Кровь шумела в ушах, сердце громко билось, а он смеялся, потому что в точности принял позу сэра Уолтера Рэли, о котором не думал и десятой доли секунды с тех пор, как ему исполнилось девять лет.
Солнце поднималось в чистое небо, и к тому времени, когда Алессандро выбрался из расщелины, горы уже сверкали под его первыми лучами. К середине утра он миновал ледник и продолжал подъем по узкому ледяному ущелью. Горячее солнце скоро обожгло лицо. Он забыл про еду, но сил у него словно и не убывало, он все поднимался и поднимался в разреженном воздухе.
Осознав в какой-то момент, что слишком быстро расходует энергию, попытался замедлить подъем, дышать более глубоко и ровно, двигаться не так резко, но не смог. Его тянуло вверх, и он сам не мог объяснить, почему, силы не иссякали, он не понимал, из каких источников они берутся. Поднимался он без страховки и, если б сорвался, летел бы добрых пятьсот метров.
На вершине ущелья ветер дул с такой силой, что Алессандро приходилось щуриться, чтобы что-то увидеть. Склон на южной стороне оказался совсем не таким, как на северной, и, похоже, по нему можно было идти. Отойдя от гребня на несколько шагов, Алессандро оглядел открывшуюся внизу панораму. Слева виднелся Инсбрук, маленький пятачок белого, терракотового и синего, — в долине, которая вела к перевалу Бреннера. Там находились огромные военные лагеря, которые Алессандро много лет назад видел из окна поезда. И если они остаются там до сих пор, то в них живут закаленные боями солдаты, а не зеленые новобранцы. Так что он спускался в густонаселенную австрийскую долину, которую решил пересечь при свете дня.