Солдат великой войны Хелприн Марк
Алессандро доводилось видеть итальянскую кавалерию на дорогах, ведущих к Риму, обсаженных высокими тополями. Амуниция сверкала на солнце. Лиц всадников никогда не покидала серьезность, словно они думали только об одном: а сумеют ли удержаться в седле? Вооружение казалось церемониальным, но никак не боевым. Гусары Штрассницки вооружением больше напоминали пехоту, чем кавалерию. Да, у сотни улан были пики, и у всех — сабли, но этим сходство с традиционной кавалерией заканчивалось.
У каждого на ремне висела кобура с полуавтоматическим пистолетом, рядом — два подсумка с запасными обоймами, еще шесть лежали в кожаной суме. Также к седлу крепился чехол — под левым бедром всадника — с винтовкой «Маузер-98» (мощной и точной, в которой никогда не заклинивало патрон). В чехле имелся специальный карман для штыка. Другие кожаные сумы, тщательно притороченные к седлу позади всадника, предназначались для винтовочных патронов, ножниц, режущих колючую проволоку, стальной каски, аптечки, фляги и двух ручных гранат. Каждый тридцатый, помимо винтовки и седельных сум, вез легкий пулемет, привязанный к седлу позади ремнями, пряжки которых быстро расстегивались. Пулеметные ленты распределялись между всеми гусарами. Одну, на пятьдесят патронов, вез даже Штрассницки.
У многих всадников арсенал дополняли ножи, дополнительные патронташи, окопные дубинки. Алессандро чувствовал, что такого количества оружия, как у трехсот гусар Штрассницки, не наберется и у тысячи итальянских пехотинцев. Каждый блестяще владел техникой верховой езды, оставаясь при этом опытным воином. Впечатленный всем этим, Алессандро надеялся, что своими глазами увидит балканские стычки, о которых слышал в окопах Изонцо. Они обретали мифические подробности, возможно, потому, что горы на востоке, когда итальянцы смотрели на них на восходе, казались далекими не только в пространстве, но и во времени. Он, правда, не очень понимал, где они найдут врага, потому что, насколько ему было известно, вокруг царил мир.
Штрассницки подъехал к эскадрону, в который определили Алессандро. Он нервно ерзал в седле, ожидая приказа трогаться в путь. Звезды плыли по небу, на востоке за грядой холмов появилась узкая, более светлая полоска. Штрассницки взглянул на нее, приподнялся на стременах. Сев, повернулся к Алессандро. Его лошадь вздрогнула, отошла на два шага, потом вернулась на прежнее место.
— Если ты не умеешь скакать, как кавалерист, в чем ты меня заверил, я тебя пристрелю, — пообещал Штрассницки.
— Вы будете не первым австрийцем, который в меня стреляет, — ответил Алессандро.
— Я и не говорил, что буду в тебя стрелять.
— Предлоги для языка все равно что прицел для винтовки, — заметил Алессандро.
— Именно.
— А где же враг? — полюбопытствовал Алессандро. Они вроде бы готовились с ходу вступить в отчаянный бой, находясь при этом в тысяче километров от ближайшего фронта.
— Враг там, — ответил Штрассницки.
Отъехал на открытое пространство. Вновь поднялся на стременах. Его зычный голос разнесся далеко окрест:
— Шесть колонн, двигаться вплотную, по дороге на запад до рассвета. Потом поворачиваем на север. Вперед!
И пришпорил коня, направив его в реку. В воде он стал похож на палочку с лошадиной головой, вокруг которой пенилась вода. Вскоре он выбрался на противоположный берег и поскакал по дороге. Остальные последовали за ним, вода так и бурлила. Вскоре все триста лошадей мчались галопом, стук копыт громом раскатывался по равнине.
Иногда у дороги с обеих сторон росли деревья, превращая ее в галерею с колоннами, каких хватало в Риме, куда бизнесмены и адвокаты приходили на завтрак. Даже до рассвета под деревьями воздух казался прохладнее. Когда же показалось солнце, осветив поля и склоны холмов, воздух наполнился запахами травы и росы. Когда солнце поднялось выше, легло на плечи всадников, а их лошади стали отбрасывать длиннющие тени, колонны все с той же бешеной скоростью повернули направо и поскакали на север.
Звук железных подков, вдавливающихся в траву, вызывал мысли о саранче, пожирающей пшеничное поле. Лошади дышали ровно, создавая ощущение, что они, точно самолетные двигатели, могут работать без отдыха еще много часов. Они проламывались сквозь кусты, перемахивали живые изгороди и невысокие каменные стены, легко лавировали между деревьями, пролетали над канавами, болотистыми участками, бревнами без малейшего колебания, четко реагировали на команды седоков, не сбавляя скорости, только наращивая ее.
Эта скачка так утомляла, что в какой-то момент Алессандро уже стало казаться, что это он несет на себе лошадь, а не наоборот. Так часто приходилось менять позу, что все мышцы находились в постоянном движении, взгляд метался из стороны в сторону, и он постоянно о чем-то думал, рассекая воздух с такой скоростью, будто падал с обрыва. Потом, в полдень, они остановились под жарким солнцем на поле недавно сжатой озимой пшеницы. Алессандро взмок от пота и дышал, точно раненый олень. Восемь часов он думал, не переставая, и мысли эти были связаны исключительно с движением. Не мог размышлять, лишился прошлого, будущего, осталась только смесь движения, цвета, запаха и звука. Ему это понравилось.
На привале они выпили только теплой воды из фляжек в фетровых чехлах и съели несколько персиков, твердых, как камень. Потом снова двинулись в путь, практически без отдыха, по трем долинам, которые, согласно карте, соединялись у города с названием Яностелек. В шесть вечера батальон Алессандро вторым прибыл в Яностелек, вихрем проскакав по средней долине, чтобы обнаружить, что на главной площади накрыты столы, расставлены стулья, на которых уже сидят гусары других батальонов. За одним восседал и Штрассницки в компании трех прекрасных и подвыпивших проституток.
Бегали туда-сюда официанты из ресторанов, окна которых выходили на площадь. Жаровни пылали, дети поворачивали вертела, а их отцы и матери поливали жиром жарящееся мясо и резали готовое. Каждый из двух оркестров играл свой чардаш, у одного преобладали турецкие мотивы, второй все делал как надо, но потом Штрассницки вдруг встал и объединил их, чтобы они могли играть вальсы, которые так любила столица империи и тем более ее уроженцы.
Кавалеристы сидели, полностью вооруженные, в белых, как соль, рубашках, с грязными руками и лицами. Ели под сенью глициний и виноградных лоз, сметали все, что приносили официанты. И лошадей не оставили без внимания. Построенные длинными рядами, мордами к площади, они жевали овес и пили из желоба, по которому текла чистая ключевая вода.
Алессандро наблюдал, как приземистые дома и раскидистые деревья благодаря музыке обретают новую жизнь. Штрассницки платил золотом, и город раскрыл перед ними все двери. Даже в магазинах каждому гусару разрешалось взять практически все, что ему хотелось, а магазины Яностелека торговали газетами, бакалеей, кухонной утварью, сладостями, книгами, короче всем тем, что солдатам редко удается увидеть.
Хотя большинство добропорядочных женщин остались дома, проститутки трудились вовсю, правда, на весь город их набралось только восемь. Три, сидевшие за столом Штрассницки, выпили слишком много и, заливисто хохоча, гладили его по волосам, как умеют гладить только проститутки, всем своим видом показывая, что для них это впервой.
Позаботившись о лошади, Алессандро направился к Штрассницки.
— Думаю, донесение я напишу попозже, — услышал он от фельдмаршала, — и, наверно, не буду писать обо всем. — Проститутки пьяно засмеялись. — Я наблюдал за тобой. Мне показалось, ты ездишь верхом, как джентльмен или форейтор[87]… то есть можешь только держать скорость и не падать. Потом подумал… — он отпил шампанского. — Подумал, что ты ездишь, как охотник на лис. А понаблюдав за тобой чуть подольше, убедился, что ты ничуть не хуже любого из моих парней. Ты ездишь верхом, как человек — вроде меня, — который обучен этому с детства и охотился еще до того, как ему исполнилось десять лет, привыкший на своей собственной лошади постоянно ставить себе все новые и новые цели, когда тренировочный лагерь — вся страна.
— Моего жеребца звали Энрико, — ответил Алессандро, — отец купил его для меня в Англии.
— Ты итальянец? — спросила одна из проституток. — У меня есть книга о выпечке. На итальянском. Я так и не смогла ее прочитать. Может, расскажешь мне, что там написано.
— Почему бы не рассказать? — спросил Штрассницки.
— Пошли, — проститутка поднялась, оставляя Штрассницки своим двум товаркам. — У меня есть и игрушечный паровоз, который тебе, возможно, понравится. Мне дал его брат, когда уходил в армию.
— Твой брат жив? — спросил Алессандро, когда они пересекали площадь.
— Да. Он пекарь, и до него снаряды никогда не долетают. Я заняла его комнату.
— А кто твои родители?
— Мать певица. Нашего отца мы не знали, да и она тоже. Она отдала нас нашей тетке, которая отдала нас бабушке, а когда та умерла, мать не захотела брать нас обратно: она певица и постоянно переезжает с места на место. К тому времени моего брата взяли в ученики, а я стала служанкой. Когда его призвали в армию, он хотел, чтобы я сберегла для него комнату. А поскольку я его сестра, государство платит мне какие-то деньги. — Она посмотрела на Алессандро и улыбнулась. — Я совершенно свободна. И делаю все, что захочу. А у тебя как?
— Я никогда не делаю того, что мне хочется.
— Я не об этом. Я про твою семью.
— Все умерли, осталась только сестра.
— Это нас сближает, правда?
— Почему?
— У тебя только сестра, а меня только брат.
— Не думаю, что это нас сближает.
— Тогда, может, постараемся найти что-то, что нас сблизит.
— Ты говоришь, как женщина, с которой я познакомился в Тулоне, — ответил Алессандро. — Она была дочерью адмирала и выглядела совсем как ты: высокая, загорелая блондинка, может, и не с такой крепкой фигурой. Мы оказались в одном купе. Она сказала, что обожает говорить по-итальянски, и пока мы говорили, а она итальянский знала плохо, что-то, по ее словам, случилось с ее бюстгальтером. Я думал, что она предложит мне выйти из купе, но она попросила помочь его поправить.
— Ты, как я понимаю, не отказался.
— Я не смог его починить. Даже не знал, что с ним случилось, но чем больше старался, тем сильнее она дергалась, около застежки все рвалось, и, в конце концов, бюстгальтер держался на одной нитке. Тогда она глубоко вдохнула, и нитка разорвалась.
Губы женщины чуть разошлись, и при выдохах изо рта тянуло шампанским. Она сощурилась, глядя на Алессандро. И они поспешили к ее комнате над пекарней.
До лагеря Штрассницки, разбитого за городом, Алессандро добрался пешком. Площадь опустела, на улицах царила такая тишина, что он слышал журчания нескольких фонтанов и реки, зажатой между каменных стен набережной. Реку он пересек по одному из нескольких мостиков, посмотрел на текущую воду. В самых темных местах от поверхности отражались звезды. Лагерь гусар расположился на огромном поле, с четырех сторон огороженном высокими деревьями, которые чуть покачивались на ветру. И здесь царили тишина и покой.
Алессандро, на лице которого читалась глубокая удовлетворенность, наклонившись, нырнул под полог палатки Штрассницки, где фельдмаршал сидел на складном стуле, положив ноги на столик, и смотрел на фонарь.
— Мои, боюсь, оказались более требовательными, — сказал Штрассницки.
— Правда?
— Может, тебе следовало взять моих, а мне — твою. Они были ненасытны, просто набрасывались. Наверно, думают, что солдатам именно это и нужно. Они, кстати, лучше других должны знать, что некоторые части тела, как над ними ни трудись, иной раз затвердеть не могут.
Алессандро сел за пишущую машинку, хрустнул пальцами, разминая.
— Мы дальше пекарни не пошли. Пекарь угостил нас свежим хлебом и чаем, так что теперь я, наверное, уснуть не смогу.
— Это неважно, — ответил Штрассницки. — К тому времени, как мы закончим, до подъема останется самая малость. Скажи-ка, почему итальянцы всегда непредсказуемы в отношении женщин?
— О чем это вы?
— Она хотела тебя. Жаждала. Я это видел.
— Я не захотел.
— Почему?
— Когда мы сидели в пекарне за мраморным столиком, на котором пекарь раскатывает тесто, мое желание, ранее сильное, прошло. Смерть не ослабляет верности — только усиливает.
— А кто умер?
— Женщина, которую я люблю.
— Понятно.
— Когда возможности встретиться уже нет, страсть оживает с новой силой.
— Как у Данте с Беатриче.
— Возможно.
— Я знаю, как думают итальянцы, — продолжал Штрассницки. Он мог не проявлять мягкости к своему пленнику. — Уйди в мир душ сейчас, и будешь готов к нему, когда настанет время туда попасть. Посвяти себя вечности и страдай, чтобы страдания не стали для тебя сюрпризом. Ты римлянин, так?
Алессандро кивнул.
— Естественно. Рим — подготовительная школа для Града Небесного, этакий трамплин. Ты берешь земные удовольствия и переводишь их на язык божественного.
— Это называется искусством, — вставил Алессандро.
— А если смерть всего лишь ничто?
— Даже если небес не существует, я побываю там, потому что сам их создам.
— А как насчет удовольствий и веселья?
— Можно и веселиться, если хочется, оставаясь при этом набожным.
— Как Фома Аквинский и Августин? Они в свое время повеселились.
— Мне об этом ничего не известно, — в голосе Алессандро послышались чуть ли не надменные нотки, — но именно Бог решает все вопросы, связанные с жизнью и смертью. Это я узнал на войне.
— Думаешь, Бог собирается познакомить тебя с операциями австрийской армии?
— Не знаю, но, если бы и собирался, наверное, первым делом Ему следовало забросить меня в Вену.
Штрассницки не переставал удивлять. Наутро после бессонной ночи и для большинства гусар, и для него самого, проведенной в ярко освещенном лагере у города, он погнал всех к горам, которые казались лиловыми в лунном свете, чтобы с приходом зари стать красными, розовыми, светло-розовыми и, наконец, ослепительно-белыми, чуть прикрытыми дымкой тумана.
В поисках места, где он побывал до войны, фельдмаршал вел свои колонны через сосновые леса у подножия холмов. Лошади прибивали траву, перескакивали через стволы упавших деревьев, а полосатые дикие кабаны в ужасе наблюдали за тремя сотнями всадников, которые не обращали на них никакого внимания.
Миновав дубраву, они оказались у красных скал, поросших невысоким хвойным лесом, затем последавали пастбища и болота, а потом они выехали к прекрасному озеру, окруженному гранитными выступами, между которыми встречались полоски берега с мелким белым песочком.
Они бы остановились в любом месте, но Штрассницки направил их на западный берег озера, где в него впадала стекающая с гор река. Длинный язык гранита формировал скат, спускающийся в озеро, и река стекала по нему пятью или шестью прогревающимися на солнце потоками, где-то по дуге, где-то задерживаясь в небольшой запруде, где-то водопадом, а сам гранит цветом напоминал шкуру слона. Особенно сильно вода прогревалась во впадинах, так что стекала в озеро насыщенной кислородом и приятно теплой.
Здесь они провели день. Составили оружие пирамидами и спали, положив головы на седла. Бродили по протокам, которые струились от пруда к пруду, лежали во впадинах с теплой водой, прыгали в озеро с высоты в десять метров, вновь забирались на обрыв, используя уступы и искривленные стволы сосен, укоренившиеся в расщелинах.
Они ничего не ели, зато выпили много воды. После нескольких часов, которые большинство солдат проспало, Алессандро вызвал Штрассницки. Он сидел на плоском камне, смотрел на вершины сосен, курил трубку, и запах дыма ничуть не уступал аромату сосен. Он повернулся к Алессандро.
— Сюрприз. — И указал на пишущую машинку, стоявшую на камне неподалеку с уже вставленным в каретку листом, который чуть покачивался на ветру. — За работу! Бернард, он хорошо разбирается в машинах, разобрал ее, чтобы везти каретку в одной суме, а клавиатуру в другой. Какой роскошный антураж для занудной работы. Мы напишем донесения за два дня, а то и за три или четыре.
— Как же мы это сделаем? — удивился Алессандро. — День еще не закончился.
— По образу и подобию, — ответил Штрассницки.
Алессандро не стал спорить, поставил машинку на колени и хрустнул костяшками, разминая пальцы. «При такой близости машинки, — подумал он, — можно удариться локтями».
— Готов? — спросил Штрассницки, щурясь от яркого солнечного света.
— Да.
— Хорошо. Поехали. Я намерен не указывать время и все такое. Доложу, что написал это не сразу, а значительно позже.
Штрассницки начал диктовать, Алессандро — печатать.
— В части событий, которые я сейчас опишу, донесение составлено позже по некоторым размышлениям, через день после самих действий. Покинув лагерь в обычный час шестью колоннами, мы продвинулись на запад и юго-запад примерно на двадцать километров, после чего повернули на север, как поступали всегда. Поскольку горы и предгорья вдавались в puszta[88], мы уже не могли скакать по бескрайней равнине. В какой-то момент увидели перед собой три долины, которые, согласно карте, вели к городу Яностелек. Разведывательные данные, полученные от местного населения, свидетельствовали о том, что сербы контролируют одну из долин, а возможно, и сам город. Первым в бой с сербами вступил Второй батальон, в центральной долине.
Алессандро поднял голову.
— Я был в составе Второго батальона.
— И что?
— Мы не вступали в бой с сербами. Мы вообще ни с кем не вступали в бой. Это Венгрия. Сербы живут в Сербии. А в Венгрии — венгры.
— Это все отсюда. — Штрассницки постучал пальцами по голове и сжал губы, чтобы затянуться из трубки.
— Что, оттуда?
— Все.
— Может, вы имели в виду Первый или Третий батальоны?
Штрассницки задумался.
— Хорошо, — кивнул он. — Третий батальон. Знаешь, ты итальянец, я из Вены, и мы в Венгрии. Так почему здесь не может быть боснийцев?
— Вы хотите сказать, сербов?
— Да-да, сербов. — Он стал диктовать дальше. — Третий батальон первым вступил в бой с сербами, которые прятались за деревьями и на высоких склонах долины. Сербы выказали свойственную им дисциплину и не открывали огонь, пока колонна полностью не втянулась в долину. Наши люди спешились без команды и сформировали штурмовые группы. В жестком бою в лесу и на крутых склонах они обратили врага в бегство, убив восемнадцать человек. Третий батальон потерял шесть убитыми, девять ранеными. Тем временем Второй батальон, продвигавшийся по центральной долине, повернул назад, услышав вдали выстрелы, чтобы избежать засады.
— Нет, этого не было, — возразил Алессандро.
— Нет, было.
— Нет, не было. Я провел с ними весь день. Мы не никаких слышали выстрелов. Не поворачивали назад.
Штрассницки постучал трубкой по камню, выбивая пепел, потом снова набил ее табаком, раскурил.
— Хорошо. Поправка — Третий батальон.
— Но вы только что продиктовали, что Третий батальон…
— Извини. Первый батальон.
Алессандро напечатал: «Первый батальон».
— Возвращаясь, — продолжал Штрассницки, — Первый батальон угодил в засаду под огонь мортир и пулеметов. Мортиры, правда, выстрелили слишком рано, и только один снаряд взорвался рядом с колонной, предупредив о засаде и позволив остановиться до того, как авангард попал бы под пулеметный огонь. Колонна продвигалась в артиллерийском строю, одной длинной цепочкой, главным образом из-за узости тропы. Так что снаряды причинили лишь незначительный урон, убив одну лошадь и ранив другую, да еще осколком перерубило лямку бинокля. Гусары, оставшиеся без лошадей, быстро оседлали других лошадей и все ускакали из-под огня. Сербы перестали стрелять и оставались на позициях, решив, что стычка закончена, но Первый батальон нашел тропу, которая выводила на гребень склона выше вражеских позиций. Последовала команда спешиться, и гусары изготовились к стрельбе. Сербы, которые заметили их, выстрелили несколько раз из мортир и выпустили несколько пулеметных очередей, но тщетно, потому что наши люди находились вне досягаемости их огня. Зато враг находился в пределах досягаемости наших винтовок на расстоянии примерно тысяча двести метров. Стреляли мы сверху и имели все основания попасть в цель, учитывая точность нашего оружия и кучность стрельбы. И действительно, первыми же выстрелами из «маузеров» мы убили троих, выбив врагов с их позиций. Они отступили на открытую местность, потеряв еще одного человека. Тем временем только Второй батальон проскакал центральную долину, не встретив сопротивления, — Штрассницки помолчал, потом добавил: — Если не считать камнепада, который устроили враги, затаившиеся на гребне.
— Какого камнепада? — удивился Алессандро.
Штрассницки наконец вышел из себя. Повернулся к Алессандро, глубоко затянулся, выдохнул облако дыма.
— Послушай, или ты печатаешь то, что я диктую, или ты уволен!
— Вы не можете меня уволить. Я военнопленный.
— Ты прав. Я не могу тебя уволить, но могу пристрелить. Печатай.
Алессандро вновь склонился над машинкой, выражая тем самым согласие.
— Соединившись на окраине города, батальоны обнаружили, что он захвачен врагом, который оборудовал артиллерийские и пулеметные позиции, натянул колючую проволоку, укрылся за минными полями и земляными насыпями с мешками с песком поверху.
Глаза Алессандро метались из стороны в сторону, он строчил с дикой скоростью.
— Мы — легкая кавалерия, не имеющая необходимого оснащения для осады города. У нас нет артиллерии, только легкие пулеметы. Врагов было немного, порядка ста семидесяти пяти человек, поэтому стычки в долинах оказались таким скоротечными, и мы быстро взяли верх. Их выучка производила впечатление, как и оборонительные рубежи, да и город располагался на берегу канала с каменными стенами, по которому пустили реку, что облегчало оборону. Только та часть города, что выходила на равнину, требовала строительства укреплений. Именно здесь нам противостояли ряды колючей проволоки, минные поля и пристреленные пулеметные позиции. Когда мы прибыли, вокруг начали рваться снаряды. Мы опасались, что те сербы, которых мы рассеяли в долинах, ударят нам в тыл. Могли быть и другие, о которых мы ничего не знали. Настроение моих гусар упало, они устали и проголодались. Офицеры предложили обойти город. Я не только отверг этот план действий, но и отказался отдавать приказ выйти из-под обстрела. Что-то не давало мне покоя. Снаряды продолжали падать, самих мортир мы не видели, зато мои гусары засекли наводчиков (они находились на колокольне) и, не слезая с лошадей, сняли их несколькими винтовочными залпами. Второй раз за день подтвердилась целесообразность вооружения кавалерии длинноствольными винтовками. Снаряды все падали и взрывались, лошади нервно фыркали, некоторые пытались встать на дыбы, и тут я понял, что надо делать. Отправил двух гусар, чтобы они веревкой измерили ширину канала. Когда они вернулись, я приказал положить веревку на землю. Положил пику рядом с веревкой. Отъехал, развернулся и погнал моего жеребца к пике. Он ее перепрыгнул, без особого запаса, но перепрыгнул. Это вдохновило моих людей. Они знали, как я, что пятисотметровый участок берега обороняется десятком стрелков, которых было вполне достаточно, если бы одиночки попытались форсировать реку. Мы выстроились в две колонны лицом к реке. Обороняющиеся здесь сербы поняли, что сейчас произойдет, и начали стрелять. Тогда мы рванулись вперед. Я возглавлял первую колонну, и мы проскочили мимо стрелков, чтобы добраться до основных сил, прежде чем те успеют развернуть пулеметы и мортиры. Вторая волна расправилась со стрелками, пистолетами и саблями. Восемь моих людей погибли как от пуль сербов, так и от удара о каменную стену, если лошади не удавалось допрыгнуть. Семнадцать лошадей не сумели перескочить реку, шестерых мы нашли позже в заводи к западу от города. Седла болтались под ними. Битва за город была короткой и яростной и дорого нам обошлась. Первая линия атаки ударила по врагу с тыла, маленькими группами, не сразу, в течение минуты. Врага победил не столько наш заход в тыл, сколько наши пули, сабли и пики, а также, в немалой степени, наша уверенность, что он обречен. В таких ситуациях безумцы и наркоманы сражаются лучше, чем обычные солдаты, потому что они не могут смириться с поражением, и битва кипела, несмотря на неизбежность ее исхода. Мы прижали их к построенным ими укреплениям, убивали чуть ли не в упор, рубили саблями, но они сопротивлялись до последнего. Мы потеряли двадцать восемь убитыми и пятьдесят ранеными. Некоторые из раненых, скорее всего, умрут. Что касается врага, то шестьдесят одного пленного мы передали первой же колонне военнопленных, которая встретилась нам на дороге. Раненых оставили под присмотром местных охранников. Остальных, числом более сотни, убили.
— Это все? — спросил Алессандро.
— Нет, — покачал головой Штрассницки и продолжал:
— Наши ряды редеют от почти ежедневных стычек с врагом, отряды которого рассыпаны в горах. Здесь надо отметить бесценную помощь разведки, находящейся в постоянном контакте с местными жителями. Они точно направляют нас на врага, который предпочел бы избежать встречи с сильным противником.
— Теперь я понимаю, где ваш второй отряд, — кивнул Алессандро. — Он у вас в голове. Вы уничтожаете его в воображаемых сражениях, чтобы к прибытию в Бельведер от него не осталось ни единого человека, но при этих огромных потерях остальные останутся живы, здоровы и предстанут перед императором, закаленными в битвах. Какая система! Война закончится, вы станете героем, успешно прошедшим самые глубокие долинами смерти!
Штрассницки вытащил револьвер из расшитой кожаной кобуры.
— Приготовься к смерти.
— Послушайте, я же говорил, что у меня осталась только правда. И она проведет меня сквозь смерть. Я готов к ней с того дня, как впервые попал на передовую. Все, что я сказал, правда. Можете застрелить меня хоть тысячу раз, но она от этого не изменится.
— Правда действительно стоит того, чтобы умереть за нее? — спросил Штрассницки, взводя курок. Алессандро видел, что револьвер снят с предохранителя. Подумал, что сейчас его жизнь закончится, и ощутил невероятную радость и облегчение.
— Да, — ответил он. — Да, она того стоит.
Штрассницки прицелился Алессандро в сердце и нажал на спусковой крючок. Раздался сухой щелчок, но выстрела не последовало. Алессандро оставался совершенно спокойным. Он чуть ли не начал привыкать к подобным ситуациям. Думал, что уж сейчас-то отправится на небо, но опять не сложилось.
— Револьвер не заряжен, — объявил Штрассницки. — Ты держался хорошо. Договорившись со смертью, ты проживешь прекрасную жизнь, что бы с тобой ни случилось.
— Почему он не заряжен? Боитесь подстрелить себя на скаку?
— Разумеется, нет. Это оружие случайно не стреляет. Необходимо пять действий, чтобы оно выстрелило, а случайно больше трех не сделать. Запрещают законы теории вероятности, которые, как подсказывает мне интуиция, лежат в основе физики. Нет, просто я его не заряжал. Я пацифист.
— Пацифист!
— Еще в школе я вышел из дома в костюме для верховой езды и высоких сапогах и, спускаясь с лестницы, почувствовал, как на последней ступеньке наступил на птенца, который там спрятался, спасаясь от ястреба. Конечно же, я раздавил его своим весом, он пискнул, а когда я нагнулся посмотреть, откуда этот звук, птенец так посмотрел на меня, что я раз и навсегда понял: даже у животных есть душа. Только у существа с душой могли быть такие выразительные и все понимающие глаза. Но я раздавил птенца, и он умирал. Ему потребовался целый день, чтобы умереть, и с тех пор я тот, кого принято называть пацифистом. Термин неточный и оскорбляющий достоинство, потому что в душе пацифиста мира нет, он подвластен ярости, как и любой другой, просто он не может убить.
— А как насчет беззащитных людей под вашим началом? Вы не станете убивать, если придется, чтобы их спасти?
— Я прижму их к своей груди, и мы погибнем вместе.
— Простите меня, но, хоть я и итальянец, верующий и нахожу ваши принципы интересными, мне бы хотелось перевести разговор на что-то более прозаическое.
— Например?
— Как пацифист стал фельдмаршалом?
— Если бы император узнал, меня бы расстреляли.
— Само собой. Для любого, имеющего власть, непоследовательность — предательство, и вы, несомненно, единственный фельдмаршал на свете за всю историю, живущий согласно принципам ненасилия. Каким же образом вы так высоко продвинулись по службе?
— Удачно женился. Я никогда не думал, что начнется настоящая война, никто не думал. Я прекрасно ездил верхом, моя семья высокого происхождения, и денег у нас полно. Естественно, я поступил в гусары, потому что гусары — цирковая труппа. Цель их существования заключалась в парадах: прекрасные лошади, сверкающие штыки, великолепная форма, множество портных. Посмотри на нас, так мы, казалось, были готовы растерзать врага, но на самом деле никто ни разу не выстрелил в гневе. Я думал, и война будет такой же. Если я не участвовал в парадах, то танцевал на императорских приемах. Летом восьмого года танцевал с принцессой, фавориткой императора, и к Рождеству мы поженились. После этого я стал быстро продвигаться по службе. Когда началась война, уже был полковником, а тут скоропостижно умирает генерал. Командиром назначили меня, произвели в генералы, отправили в Сербию, где мы благодаря моей изобретательности служили честно, но не убили ни души. И, можешь мне поверить, с сербами это сложно, потому что они тоже очень изобретательны, да еще их хлебом не корми, но дай умереть мученической смертью. Фельдмаршал я уже два года. У меня так много медалей, что я превращусь в витрину лавки старьевщика, если надену их все.
— И ни одна не заработана, — вставил Алессандро.
— Au conrtraire[89], — не согласился Штрассницки, — все до единой. Из моих трехсот гусар, которые реально существуют, я не потерял ни одного. Ни одного ребенка мы не оставили без отца, мать — без сына, женщину — без мужа или брата. Когда мы встречаем голодающих крестьян, делимся с ними своими съестными припасами. Мы освобождаем пленных, лечим больных и никого не убиваем.
— Как же вас не раскрыли? Как вышло, что вас не бросили в бой? Не понимаю.
— Все было гораздо сложнее, пока я был генералом, — Штрассницки смотрел мимо сосен со стволами цвета ржавчины на горы, вздымающиеся к синему небу, — и стало совсем просто, когда я стал фельдмаршалом. Фельдмаршал обычно командует одной или несколькими армиями. Это звание несет еще и политическую нагрузку, и по-хорошему я мог бы командовать фронтом. Но, раз у меня всего триста человек, это исключено. Вместо этого я иду, куда хочу, и делаю, что хочу, стараясь не наступать никому на пальцы. Если я вторгнусь в зону операций другого фельдмаршала, мое присутствие станет вызовом его власти, поэтому все только рады, что я никуда не лезу. Вот почему мы путешествуем, ездим всюду, где никто не сражается, и участвуем в воображаемых битвах, причем никто не может ни подтвердить нашего участия в них, ни обвинить нас в том, что никаких сражений не было вовсе. Я набрал еще триста человек, потребовал денег на их подготовку и обеспечение, забрал триста настоящих кавалеристов с русского фронта, отправил их домой к семьям, чуть изменил их имена и фамилии, и, оп-ля, моя призрачная часть вылилась в настоящую, эскадрон за эскадроном, человек за человеком. И в сражениях гибнут только они. Настоящего солдата могли звать Хартмут Данкхаузер. Его комиссовали до того, как мы выступили, а призрачный Хартмут Динкхаузер отправился с нами. Когда Динкхаузер умирает, о нем сообщают в газете, но кого это волнует? Или ты думаешь, кто-то действительно за этим следит?
— Вся бюрократия существует для того, чтобы за этим следить, — возразил Алессандро.
— Именно. У фельдмаршала есть свой штаб. В промышленной стране или в армии, комплектуемой по призыву, ты можешь все, если контролируешь документооборот. Война начинается с манифеста на бумаге и заканчивается бумагой о перемирии. Бумага решает все. Бои — дело второстепенное. Продолжаются они короткое время, результаты зачастую неопределенные, и помнят их… на бумаге. Я мог бы сражаться с монголами или турками, если бы они стояли у ворот Вены, и в этом случае забыл бы о пацифизме. Но теперь мы воюем абсолютно ни за что. Никто не знает, что именно следует спасать, а потому ничего и не спасется. Миллион человек умирает, атакуя и защищая клочок земли, ничем не примечательный до войны. И ведь он останется таким же непримечательным после ее окончания. Когда потомки посмотрят на это время, они будут смотреть глазами побежденных. Ты видел поле боя, усеянное трупами, так? Разумеется, видел. Первое, которое я увидел, подорвало мою веру во все, кроме любви и мира. Я смотрел и думал: потребовались миллиарды людей и несколько тысяч лет, чтобы дойти до такого и создать кофеварку. Мы сражаемся не за идею и не за жизнь. Государства одинаковы с обеих сторон. Мы наслаждались компанией друг друга до войны и будем наслаждаться после. Действительно, вы предательски напали на нас в Тироле, но после того, что мы натворили на Балканах, это более чем заслуженно. Нынешнее время слишком быстрое для империй, которые могут формироваться и существовать, когда мир движется вперед с куда меньшей скоростью. Чем быстрее все происходит, тем меньше вероятность того, что один может управлять многими, потому что за всеми изменениями в масштабе империи не уследить. Австро-Венгрия обречена на развал. В Хофбурге этого не хотят. Само собой. Как и все, они знают, что случится, если Австрия отдаст все. Она останется на карте кучкой мышиного дерьма. Но все равно так и будет. И в сравнении с этим все остальное, наши поступки, участие, точнее, неучастие моего полка в боевых действиях, сущие пустяки.
— Как вы можете со спокойной душой разъезжать по стране, в полной безопасности, останавливаться, чтобы искупаться и поесть устриц, словно ты в отпуске, когда людей рвут в клочья и убивают всеми возможными способами в грязи окопов?
— Поскольку цель любой войны — мир, я сразу выбрал его. Если бы все поступили так же, то в грязи окопов никого бы не рвали в клочья и не убивали всеми возможными способами.
— Не у всех есть такие привилегии. Вы это делаете, потому что в звании фельдмаршала командуете крохотным отрядом.
— Я это понимаю, — кивнул Штрассницки, — и получив редкую возможность, о которой большинство людей не может даже мечтать, я поступил бы непростительно, если бы упустил ее, верно? Поэтому я использую ее по полной.
Алессандро оставалось только удивляться. Он подумал, что никто никогда не поймет, что такое война, поскольку она разнообразна, как жизнь. И думать, что это одни сражения, большая ошибка.
— Вы не уничтожили колонну пленных?
— Мы оставили им целый фургон консервов и выпечки, но до Болгарии они все равно не дойдут. Хочу у тебя кое-что спросить.
— Что?
— У некоторых офицеров есть оперные певцы, которых они взяли в плен. Для меня большая удача заполучить итальянского интеллектуала, тем более что, по мнению Вены, это большая редкость. Но тем не менее ты умеешь петь?
— Нет.
— Правда?
— Я пою ничуть не лучше, чем большинство людей, которые не умеют петь.
— Но ты же итальянец.
— И поэтому должен уметь петь?
— Ну да.
— А вы австриец.
— И что?
— Йодль.
Штрассницки улыбнулся.
— Давай напишем донесение о сегодняшней битве. А если останется время, то и завтрашней.
В июле и августе полк Штрассницки без конца перемещался от одной границы империи к другой. Три сотни вооруженных до зубов кавалеристов на гнедых и каурых лошадях играли свою роль. Когда они мчались все вместе, по двое или трое в ряд, или эскадронами, или отдельными колоннами, которые с легкостью соединялись или разъединялись, грохотали копыта, летела пыль, бряцало оружие. Они всегда двигались то ли к фронту, то ли от него, и всем казалось, что они или несутся в бой, или только что покинули поле боя. Хотя никто никогда не спрашивал, где разворачиваться, обычно это происходило, когда Штрассницки слышал ружейные выстрелы или видел вспышки орудий. Тогда он останавливал колонну и прислушивался. После чего приподнимался на стременах, указывал в сторону, противоположную звуку, отдавал приказ: «Вперед!» — и они мчались во всю прыть как минимум пять часов.
Две недели занял путь к русскому фронту, хотя война там давно прекратилась, и чтобы убедиться, что русские ничего не замышляют, они патрулировали территорию большую часть августа, останавливаясь на отдых и восстановление сил на берегу чистейших озер и на горных лугах, где играли в футбол и койтс[90].
Города и деревни, не тронутые войной, если не считать отсутствие и гибель большинства мужчин, тихие и наслаждающиеся летом, напоминали Алессандро Италию до 1911 года. В этих спокойных местах, где никогда ничего не случалось, полк Штрассницки следовал на станцию за провиантом, поступившим из Вены, и ждал по десять часов, пока начальник станции вернется с горного склона, где пасет своих коз. Поезда приходили раз в неделю, и после дождя рельсы покрывались налетом ржавчины.
Наконец они встали на отдых в каком-то городке, затерянном в горах Словакии, где Штрассницки перестал писать донесения.
— Пусть поволнуются, пока мы не прибудем в Вену, — пояснил он. — Пусть забудут про наши последние сражения. Тогда не будут задавать лишних вопросов. Мы должны выглядеть безмерно уставшими, а кроме того, мы отвоевались. Все, кого не существует, уже убиты.
Алессандро остался без работы. Они были всего в четырех днях пути от Бельведера и больше не собирались получать довольствие. Пишущую машинку — вместе с бланками донесений — убрали в фургон. В последнюю неделю сентября их палатки стояли на лугу над церковью, и полк ждал, когда закончится война и переменится погода.
Погода и правда переменилась. Ночью лошади дрожали, днем солнце светило ярко, но воздух оставался холодным. Алессандро плавал в реке, на которой стоял город, и мог оставаться в воде, сколько требовалось, чтобы доплыть до больших валунов, выступавших из нее на середине, где вытягивался на камне под лучами солнца. Всю неделю он проделывал это вместо обеда, поскольку обед из распорядка дня исключили.
Штрассницки счел, что все слишком растолстели, а прибытие в столицу откормленных гусей могло вызвать вопросы, что они делали на войне. Поэтому фургоны отправили в Вену, часовые бдительно охраняли крошечный запас еды, и фельдмаршал пообещал расстрелять всякого, кто попытается раздобыть пищу где-то еще. Теперь их кормили два раза в день без всяких разносолов. Утром они получали яйцо, галету и миску пустого мясного бульона. Вечером — яйцо, галету и миску пустого мясного бульона. В особые дни в бульоне плавала морковка.
Все ели медленно и ходили по лагерю, как в трансе. Благодаря длинным марш-броскам и плаванью ожирением никто не страдал, но Штрассницки хотел, чтобы они выглядели истощенными. Он также хотел видеть их загорелыми и сильными, поэтому заставлял заниматься физической подготовкой и оставаться на солнце от зари до зари. Никто особо не возражал, потому что в тени уже властвовал холод.
День Алессандро начинался в шесть, когда он просыпался от голода. Завтракали в восемь. С половины девятого до двенадцати он вместе с остальными занимался физической подготовкой. Потом, слишком уставшие, чтобы продолжать, многие шли к реке и плыли к валунам, где часами валялись без движения, словно ящерицы. Валун Алессандро, самый плоский и удобно расположенный, достался ему только потому, что больше никому не удавалось на него залезть. Именно лежа на нем, над водой, но в шуме потока, Алессандро осознал, что пережил войну.
И без газет гусары Штрассницки чувствовали, что война подходит к концу. Фронтовики особенно тревожились в самом конце войны, опасаясь, что их убьют за месяц, неделю, час, даже минуту до перемирия. Когда все знают, что стрельба со дня на день прекратится, что зазор между действием и намерениями зависит исключительно от бюрократии и связи, самым трудным становится день, предшествующий подписанию перемирия.
Для Алессандро и необычного подразделения, к которому он прибился волей судьбы, все выглядело иначе, потому что им ничего не угрожало. Впереди ждала мирная жизнь со всеми ее удовольствиями. Погода менялась, как и положено осенью. Еще немного, и воздух станет холодным, а ветры погонят ворон из степей России в сравнительно более теплую Вену. Все начнется заново — от нового учебного года до сезона в оперном театре, новых государств, нового мира. Солдаты разъедутся по домам, где найдут новых женщин, одетых в новые одежды, и родятся новые дети.
Там и там ученые начнут писать историю. И он, Алессандро, каким-то образом вернется в Рим, хотя возвращаться-то ему и не к кому. Он подумал о том, что в опустевшем мире римской осени знакомые будут цениться куда больше, чем прежде. А может, ему тоже следует начать все сначала, с чистого листа.
Штрассницки исчез седьмого и вернулся десятого. В одиночку ездил в Прагу, где узнал, что война, как он и думал, близка к завершению. Но на всякий случай он решил продержать своих людей на лугу над церковью до первой недели октября.
Ударили морозы. По вечерам, до того как разойтись по палаткам и улечься в кровать, они сидели в церкви, которую согревала огромная белая с золотом печь. В ней жарко пылали сосновые и еловые поленья. Плавать Алессандро уже не мог: уровень воды в реке поднялся, и стало слишком холодно.
Двадцать девятого сентября они поели жареной курятины, а тридцатого поняли, что не смогут взять с собой палатки, месяц простоявшие на лугу, потому что фургоны давно укатили. Первого октября они позавтракали чаем и бутербродами с маслом и джемом. Упаковали седельные сумы и в девять утра построились. Оставив палатки, покинули луг, медленно проехали через город, а добравшись до главной дороги, пустили лошадей галопом. После четырех дней скачки, по ходу которой они мало ели, мало спали, не брились и не меняли одежду, полк оказался на равнине, ведущей к Дунаю.
Вскоре после полудня они увидели Каленберг[91], а скоро и столицу империи. После маленьких городов и горных деревень Вена, казалось, излучала энергию, точно костер. Темные купола и черепичные крыши блестели, и кавалеристы видели высокие шпили соборов. Дорогу запрудил транспортный поток, так что продвигались они медленно. Алессандро вдруг разволновался сверх всякой меры от ожидания увидеть чайную чашку, сверкающую в солнечном свете, семью, гуляющую в парке, прекрасную девушку, спускающуюся по лестнице… ради чего и велись все великие сражения и в сравнении с чем они бледнели.
Всех так будоражила перспектива мира, что к Дунаю они помчались во весь опор.
Охранники Хофбурга отвели Алессандро в подземное помещение с выбеленными стенами и сводчатым потолком. Там стояло навытяжку около ста робких итальянских военнопленных, одетых в похожую на пижаму форму, которая у Алессандро ассоциировалась с людьми, услужливо-послушно бредущими по гостиничным коридорам, услужливо-послушно сметающих крошки в латунный совок, услужливо-послушно закрепленный на длинной ручке.
Итальянцы, мягкие, пухлые, бледные, выглядели так, будто не видели боев с начала времен. В сравнении с ними Алессандро, в сапогах, рейтузах и кожаной куртке, смотрелся барином. Плюс выглядел подтянутым, сильным, загорелым.
— Ты! Ты! — презрительно крикнул слуга в напудренном парике. — Ты итальянец?
Алессандро кивнул, только в тот момент осознав, что сверху доносится музыка и ритмичное постукивание ног, кружащихся в танце над сводчатым потолком. Пленников держали под бальным залом. Подняв голову, Алессандро представил себе, что происходит наверху.
— Ты не похож на итальянца, — насмешливым тоном продолжил слуга в парике.
Долгое время пребывая в подчиненных, Алессандро знал, что должен трусливо улыбнуться и попытаться что-то униженно пролепетать. Но вместо этого смотрел сквозь слугу на итальянцев, которые уже начали замечать его отношение к происходящему. В их глазах читалась озабоченность, и они поглядывали на двадцать других слуг более низкого ранга, стоявших у стен, каждый с длинной, чуть ли не до груди, тростью с набалдашником.
— Я Клодвиг, — истерично выкрикнул слуга. — Твой начальник. Это, — он указал на других лакеев, напудренных, в париках, золотистых ливреях, белых, до колен, носках и кожаных туфлях с большими пряжками, — мои помощники. Ты должен называть тех, кто выше тебя по рангу, Hobeit. Ты знаешь немецкий? Это означает высочество, но ты должен запомнить и их имена, для справки.
— Для справки?
— Для справки, Hobeit!
— Для справки, Hobeit?
— Если кто-то, к примеру, велит тебе принести мыло другому или явиться к нему в свечной чулан.
— Понятно.
— Понятно, Hobeit!