Подвиг Севастополя 1942. Готенланд Костевич Виктор
Но противотанковые пушки заговорили снова. Артиллеристы доложили: еще одна самоходка подбита, другая, получив повреждение, спешно отходит – и пехота уходит следом. И сразу же над нашими огневыми позициями взметнулся огненный вихрь – немцы ударили по ним сразу из нескольких пушек.
Спустя полчаса, в который раз за день, нагрянули «Юнкерсы». В дыму их не было видно, лишь слышно протяжный вой, плющивший всё вокруг, когда они срывались в пике и бешено валились нам на головы. Рев двигателей и сирен с тупой предсказуемостью сменялся свистом бомб. Земляной пол КП ходуном ходил под нашими распластанными по нему телами, и в тот момент не думалось ни о чем. Ни о жизни, ни о смерти, ни о живых, ни о мертвых. Но думать было надо. И только «Юнкерсы» улетели, сознание возвратилось.
– Прогуляться до ребят? – тяжко дыша, предложил Сычев, когда мы снова обнаружили, что отсутствует связь с первым и третьим взводами.
– Валяй. Осторожнее только, – как добрая мама напутствовал я его. И потом с полминуты следил, как маленькая фигурка, где пригибаясь, где ползком по-шустрому пробирается в сторону боя. Но связь перебило не только с пехотой, перебило ее и с Бергманом. Корректировщик, молодой сержантик с торчавшим из-под пилотки вихром, в ярости стискивал кулаки и грубо высказывался о противниках радиосвязи. Я его не одергивал – их бы на место этого парня. Бергман опять ослеп. Стукнув себя по колену, корректировщик побежал под осколки искать повреждение. Я послал с ним еще одного человека. Для верности, мало ли что.
– На первый опять самоходки пошли, – выкрикнул вернувшийся Сычев.
Я притиснул бинокль к глазам. Точно. Самих не видать, но вспышки орудий прослеживаются отчетливо и совсем близко к нам. Стоят и стреляют, вконец обнаглев. Еще немного, и у меня там всех поубивают. «Четырнадцать человек осталось, – сообщил Сычев, – восемь убитых, остальные поранены, много тяжелых, вынесли только двух». Я не стал спрашивать, как там Шевченко, Зильбер или Ковзун. Узнать хотелось, но проявлять особое внимание к «своим» было бы с моей стороны нечестно.
– Что Старовольский?
– Целый. Держится. Огня только просит, огня.
– Будет ему огонь, – сказал я, надеясь на корректировщика. А чтобы наверняка, добавил: – Дуй к Бергману, пусть лупит по старым координатам.
– Есть.
Самоходки продолжали свое поганое дело. Над стрелковым окопом, не оседая, клубилась пыль, в мою сторону тянулся черный дым, и я буквально шкурой ощущал, каково там приходится ребятам. Несколько снарядов было пущено в мою сторону, легли дугою вокруг КП. Почуяли – или шарахнули наобум? Далась же им наша рота – самоходки, танк, транспортеры, авиация. И у соседей не приведи господь что происходит. Главный удар в полосе нашей дивизии? Лестно, конечно, но я не настолько тщеславен.
– Лактионов!
– Я!
– Живо к Лукьяненко, пусть готовится к контратаке. Скоро, скажи, пойдем. Сигнал – зеленая ракета.
В необходимости контратаки сомневаться не приходилось. Немцы упорно наседали, и если Бергман отгонит самоходки, не факт, что пехота отступит следом, она подошла слишком близко и скорее бросится не назад, а вперед, в окопы. А значит, бой начнется прямо там – матерых немцев с пацанами Старовольского. Если же самоходки не отойдут – тогда тем более немцы перешагнут траншеи, и их придется отбивать теми силами, что остались. Кроме того, фрицы могли прорваться через позиции бронебойщиков, остатки которых, лишившись своих ПТР, пока еще бьются, но хватит их ненадолго. Впрочем, там немцев дожидался сюрприз – дзот с «максимом» из пулеметного взвода. Другой мой «максим» прикрывал левый фланг и давно уже поддерживал Некрасова огнем.
Самоходки по-прежнему долбили Старовольского. Отсекая пехоту, стучал «дегтярев». Один-единственный на взвод, а с утра было три, не считая «МГ». Шевченко?
Химическим отсветом брызнуло пламя – бутылка с горючей смесью. Вторая, третья, четвертая… Кажется, что-то у немцев зажглось. Самоходка? У фрицев она называется «Штуг» – «штурмгешютц» или что-то такое. Автоматный и винтовочный огонь с немецкой стороны не прекращался, почти неслышный, но приметный отсюда по вспышкам. Словно комар запищал телефон.
– Первый взвод, товарищ капитан-лейтенант! – выкрикнул телефонист, счастливый, что поползшим по связи катушечникам удалось восстановить нашу линию.
Я схватился за трубку.
– Алешка, ты? Что там? Самоходку сожгли?
– Нормально. Горит сучка. Огня давайте, сейчас полезут. У меня два пулемета осталось.
Все-таки два, не один. Берегут, стало быть, патроны.
– Продержись еще немного, надо.
– Держусь, но у меня раненые, немцы молотят, высунуться нельзя.
– Поможем. Держись. Будет огонь, контратака будет. Я со вторым пойду, с Лукой. Будь готов, главное, поддержи.
– Хорошо, поддержим. Привет от Зильбера и Мишки.
Выходит, оба были живы. Старовольский кинул трубку. Я лихорадочно ткнулся в бинокль.
Над участками обеих стрелковых взводов сделалось чуть светлее. Самоходки, пытаясь разделаться с левым «максимом», лупили в ту сторону, зато на участке первого резко усилился ружейно-пулеметный огонь. Пошла их пехота, почувствовал я. И крикнул:
– Зеленую! Быстро!
Вбив в автомат свежий диск, выскочил из блиндажа. Ракета медленно таяла в вышине.
Контратака прошла успешно. Немцы как раз подобрались вплотную, когда появились мы. Три отделения стрелков, четыре ручника. (Здоровый как бык Лукьяненко, даже став командиром взвода, не расставался в бою с «дегтярем». Оружия куркуль накопил на зависть всем.)
Буквально за пару секунд до нашего броска Бергман нанес огневой удар. Как я и просил, по старым координатам. Самоходки исчезли в дыму, а пехота – я вновь угадал – метнулась вперед, на нас. И сразу получила по зубам.
– Ну давай, сучары! – орал Лукьяненко, поливая немцев из пулемета. Другие тоже орали, что-то вопил и я. Отогнав немчуру от Старовольского, мы кинулись на выручку Некрасову, зайдя во фланг атаковавшим гансам. Четыре пулемета сделали дело и тут. Немцы бросились врассыпную за отошедшими самоходками – и аккурат попали под новые снаряды Бергмана.
Не успели мы отдышаться в окопах первого и третьего, как немцы попытались проскочить на правом фланге. Там, чуть правее моего КП, отстреливаясь из винтовок и залегая в воронках, медленно отступали остатки отделения ПТР. Кинувшиеся через окопы немцы вот-вот должны были их смести – но пробежали совсем немного, напоровшись на молчавший до сих пор станкач в моем правом дзоте. Огонь был открыт неожиданно, пулеметчик Генка всегда отличался меткостью, и можно было не сомневаться – не менее половины упавших были убиты и ранены. Когда я пробрался туда, бронебойщики залегли рядом с дзотом и продолжали перестрелку, посылая пули в направлении оставленных окопов. Оттуда бил немецкий пулемет. Неуверенно, почти вслепую – пули уходили вверх.
Подтянулось четверо противотанкистов. Раненный в голову сержант, размазывая копоть по лицу, ткнул пальцем в большую брезентовую сумку:
– Прицелы, панорамы здесь…
Я кивнул, но он уже потерял сознание. Младший лейтенант Исак Быковский, комвзвода сорокапяток, был убит три часа назад. Целясь в тот самый «Т-70». Немец выстрелил первым – и был подбит из другого орудия.
Минут так двадцать после атаки немцы нам не мешали, и мы успели перетащить всех раненых в свой относительный тыл. Некоторых я сразу же отправил дальше, к Волошиной, выделив для работы людей из управления и из остатков бронебойного взвода. Хорошо бы было отправить всех, но остаться совсем без бойцов я не мог. Взвод Лукьяненко занял место между третьим и первым. Из полка прислали отделение бронебойщиков. Своих резервов у меня больше не было.
Передышка была недолгой. Все шло по ставшему привычным кругу. Интенсивный артобстрел, интенсивная бомбежка. Будь я немцем, я бы ценил такое командование. Оно не жалело боеприпасов и всемерно старалось, прежде чем пускать пехоту в бой, подавить огнем возможное сопротивление. Но я был не немцем, и они подавляли меня. Чем дальше, тем всё более успешно. Окопы превращались в неясного назначения ямы, один блиндаж был разрушен, другой наполовину засыпан.
Подобной артподготовки и обработки с воздуха я прежде не мог и представить. Однако был на удивление спокоен. Мы продержались уже два цикла. Можно было сказать, всё развивается по плану. Взвод Старовольского потерял убитыми восемь, Некрасов потерял шестерых. И еще двадцать с лишним раненых. Но потери ведь тоже планируют. И еще планируют пополнение. Если оно придет, мы сумеем отбиться и завтра.
Не верилось – неужели наступит вечер? Сколько времени это тянется? Десять часов, двенадцать? Рота, в полуразрушенных блиндажах и полузасыпанных подкопах, пережидала очередной артобстрел и авианалет.
Два моих стрелковых взвода были больше чем наполовину уничтожены, и с этим фактом я не мог не считаться. Ребята, впервые увидевшие немцев, в первом. И старые участники обороны, прослужившие тут по три-четыре месяца, а то и с самого ее начала, в третьем. Ковзуну, Зильберу и Мишке повезло. Возможно, в силу большего опыта. Мне посчастливилось тоже. Уничтожены… Убиты… Первый раз…
– Разрешите обратиться, товарищ капитан-лейтенант.
Я поднял глаза. На пока еще не разбитый КП, тяжело дыша, ввалился Аверин. Видно отправился в путь до обстрела и в самый раз под него угодил. Но добрался, назад не свернул. Физиономия, как и раньше, в крови и саже.
– Обращайся.
– Младший лейтенант Старовольский докладывает, взвод ждет дальнейших распоряжений. Новых потерь нет… Не было.
– Молодцы. Что делаете?
– Пережидаем, – ответил Аверин. Предположил, разумеется. Ведь о том, что у них там теперь, знать он никак не мог.
Землю опять качнуло, Аверин с трудом устоял на ногах.
– Сядь, – посоветовал я. – Культурно гранаты кидаешь. Я видел.
– Служу трудовому народу. Советскому Союзу то есть. Разрешите идти?
– Куда? Сиди уж, пережидай. Жрать хочешь? Знаю, хочешь. Сычев, осталось там что?
– А чего не остаться-то? Маненько, а есть. С ночи не жрамши бегаем. Открывать?
– Давай. У тебя ложка с собой, Аверин?
– С собой.
Я выдал ему ополовиненную банку перловки (полбанки вывалил себе в котелок). Немного спустя в блиндаж с нерусской руганью ворвался Левка Зильбер. Отдышавшись, заметил Аверина.
– Ха, наш политбоец уже устроился. Не пройдет ведь мимо шамовки. То Маринка его кормит с ложечки, теперь вот начальство.
– А ты думал, – ответил я. – После обстрела объяви всеобщий перекус, пока немцы опять не пошли.
– Сделаю. Было бы чем перекусывать.
– Позаботишься. НЗ, сухой паек, не мне тебя учить.
– Яволь. Угостите пока? Сычев, давай, не будь евреем.
Сычев нахмурился, но вскрыл последнюю жестянку. Левка обтер лицо и руки грязным платком, уселся на землю, устроил банку между колен (на левом зияла огромная дыра) и быстро опустошил, не обращая внимания на судорожные колебания почвы. Утолив голод, о чем-то задумался. Спрашивать, о чем, я не стал. Скорее о том же, что я.
– Как там Мишка?
– Нормально. И Сашка нормально. Шо нам сделается? Морские волки. А вот зелени побило. Как вспомню… Один плачет, а плеча нет – осколком срезало вчистую. Хорошо, хоть мучился недолго. А немцы прут и прут, босяки голопузые.
Аверин молча уставился в банку.
– Как там твой подопечный?
Зильбер сначала не понял.
– А, той… Целый. И дружок его Пимокаткин. Встали на путь исправления. Стреляли.
Аверин подтвердил, что красноармейцы Пинский и Пимокаткин действительно стреляли. И вообще дрались, как все. Не хуже прочих.
– Стихает вроде, – заметил Сычев.
Действительно, грохотало чуть тише и трясло не так сильно, как прежде.
– Ну я пойду? – спросил старшина. – Займусь обедом. Или ужином – что у нас там? Пока немец обратно не лезет.
Я кивнул. Аверин и Зильбер выскользнули наружу.
Обстрел всё еще продолжался, а наблюдатели сообщали, что немцы накапливаются в районе оставленных позиций ПТО и перед третьим взводом. Их поддерживали две самоходки и, кажется, настоящий немецкий танк, «трёшка».
Другое, менее важное сообщение поступило ко мне от Бергмана.
– Ухохочешься, – сумрачно сообщил комбат по телефону после очередного восстановления связи и передачи мне распоряжений. – Нашего Оттовича комиссар дивизии пинками сюда погнал. По достоверным слухам, приближается. Медленно, но неотвратимо, как победа мировой революции.
– И на хера он нам теперь загнулся? – подумал я вслух.
– Для укрепления боевого духа. Ты не беспокойся, он у меня осядет. Да и шут с ним, нехай сидит.
Потом нас снова обстреливали и снова атаковали. Уничтожили мой правый пулемет, один пулеметчик погиб, другому перебило руку. Все сильнее наседали на соседа справа, пытались просочиться слева, упрямо долбили из самоходок, не рисковавших теперь подходить слишком близко. Бергман и дивизия помогали огнем. Связь с батареей поддерживалась вживую. Разбились мои часы. В ушах звенело от стонов раненного в живот сержанта-корректировщика. Едва различимое солнце упрямо сжигало землю.
Предпоследней немецкой атаки, уже под вечер, мы не сдержали. Хотя как сказать. С такими потерями, под адским огнем, а отошли в порядке и строго по приказу. Сычев даже захватил с КП стереотрубу (я был занят стрельбою из автомата). Накрылись, правда, наши рассредоточенные запасы. Но немцев полегло порядком. И главное – мы вынесли раненых, всех до единого. Это стоило еще одной жизни, но иначе было нельзя, тут либо жертвуешь собой, либо становишься сволочью.
В принципе, можно было не отходить. Но немцы смяли соседа справа, и угроза нависла непосредственно над батареей – двумя еще исправными пушками из взвода Данилко. Пришлось выбирать.
Самое гадкое произошло позднее. Когда, оторвавшись от противника и кое-как разместившись на новой позиции, я прибежал на КП комбата, мне сообщили, что Бергман ранен. Осколками, в грудь и голову. Снаряд разорвался прямо над ним, когда он шел по ходу сообщения. Двоих красноармейцев убило на месте.
– Тяжело? – спросил я доложившую о ранении комбата Волошину (такую же, как все, – черную и едва стоявшую на ногах).
Та кивнула, но поспешила заверить, что раны излечимы, командир будет жить, хотя сейчас он без сознания и нуждается в немедленной отправке в тыл. И не он один. Я применил универсальное средство – потрепал ее ладонью по мокрому от пота плечу. Ободрил. Приободрить меня было решительно некому, при том что ноги едва держали. Я совершенно некстати вырос в должности и потерял – дай бог, временно – одного из лучших своих товарищей. На котором почти всё держалось.
В результате я сорвал раздражение на Земскисе, что имело сквернейшие последствия. Однако по порядку.
Я не сразу заметил военкома, смирно сидевшего в полутемном углу в покрытой пылью гимнастерке и с несколько отвисшей челюстью. Рядом с работавшими телефонистами, в гуле продолжавшегося боя комиссар казался посторонним предметом. Но когда убежала Волошина, он напомнил о своем присутствии сам.
– Как там снаружи, капитан-лейтенант?
Вероятно, он спрашивал про обстановку. Голос его казался несчастным, испачканные в чем-то белом руки мяли лежавшую на коленях фуражку. Мне захотелось помочь и ему. Не столько даже захотелось, сколько вышло само собой. Как поутру с Пимокаткиным. Мне было нужно успокоить себя. Я сел перед комиссаром и дурашливо произнес:
– Фашистские гады кладут все усилья… Но каждый из братьев силен и плечист… Но вот засверкали знакомые крылья… Явился отважный танкист…
Мой странный ответ вполне устроил военкома – он ощутил мою уверенность в победе. Я же, напротив, испытал недоумение, не понимая, откуда вдруг выскочили идиотские строчки из полузабытого сборника братьев Покрасс. Я даже не знал, из какой они песни, ни разу их с тех пор не вспоминал, но именно они сорвались с языка. Сказалось присутствие владельца чудной книжки?
Обстановка, что ни говори, была паршивой. Явившийся через минуту Некрасов оценил ее как «полуокружение». Ему нравился звучный термин, еще с декабрьского штурма, когда нам довелось побывать в полуокружении и успешно оттуда выбраться.
– Полу… что? – переспросил с заметным волнением Земскис. – Вы сказали: «полуокружение»?
– Оно самое, – подтвердил Некрасов и озадаченно почесал затылок рукояткой пистолета. – Что будем делать, товарищ командир?
Я пожал плечами – как будто были варианты.
– Обороняться. Уже начали. Ты не заметил?
– Было дело. Я бы чего-нибудь схавал. Где тут артиллерийский старшина?
– Убит. Я Левку послал, он сейчас разберется.
Некрасов присел на табурет и уронил голову на грудь, буквально на полсекунды. Встрепенувшись и словно бы оправдываясь, сообщил:
– Вымотался как пес. Может, хоть вечером, суки, в покое оставят?
Земскис молчал и мучительно о чем-то размышлял в своем углу. Телефонисты нацедили в кружку воды из канистры и предложили нам выпить. Я спросил, как у нас с водой, и убедился, что плохо. Немецкая бомба, попавшая в хозблиндаж, разбила одну из цистерн.
Появился Зильбер и доложил о количестве найденной им «шамовки». Этого добра после сегодняшних потерь было более чем достаточно. Забежавший на минутку лейтенант Данилко донес о состоянии артиллерийской матчасти, младший лейтенант Априамашвили сообщил по телефону о готовности его взвода к отражению противника стрелковым оружием. Земскис тем временем продолжал напряженно думать. В итоге додумался. Высказанная им мысль была еще более странной, чем недавний его вопрос. Но голос комиссара заметно окреп.
– Товарищи командиры, я вынужден вас покинуть.
Следствием вежливой фразы стала немая сцена в исполнении капитан-лейтенанта, младшего политрука, старшины второй статьи и четырех телефонистов. Затянувшаяся пауза не смутила Земскиса. Он твердо объяснил причину своего решения.
– Я должен немедленно и безотлагательно доложить об обстановке в политотделе дивизии.
В присутствии подчиненных я сумел удержаться от резкостей. Не так чтобы совсем, но все же почти сумел.
– Вообще-то вы должны командовать, – сказал я ему с расстановкой. (Надо же было сморозить такую глупость.)
Земскис вытаращил глаза. Он прекрасно понимал, что в качестве начальника не нужен у нас никому. Иллюзий тут быть не могло.
– То есть как – командовать?
Некрасов, как и я, удержался в дозволенных рамках.
– Как старший по званию, товарищ старший политрук. Осуществлять политическое руководство и при необходимости заменять строевых командиров.
– Но я… – стал озираться Земскис, – должен срочно доложить…
Я успел пожалеть, что не воспользовался возможностью раз и навсегда отделаться от хренового военкома. Но «а» было сказано, и надо было продолжить, чтобы спасти положение. Я подошел к нему вплотную и с максимально возможным в создавшейся ситуации почтением прошипел:
– Люди смотрят, Мартын Оттович. Бойцы.
– Но я обязан… Я сейчас… – стоял на своем комиссар. Точнее не стоял, а бочком продвигался к выходу.
Мне сделалось всё равно. Пусть катится, куда хочет. И пусть политотдельские сами разбираются с собственными кадрами. Военком дивизии с ним церемониться не станет, и спасать Земскиса от гнева Ефимыча я резона не имел. Досадно, конечно, пятно – но кому теперь дело до такой чепухи? Зильбер тактично отвернулся, и старший политрук благополучно бы исчез – но неожиданно вышла заминка. На выходе возник Старовольский. Как и Некрасов, уставший как пес. Левая половина полуоторванного воротника с полинявшей пехотной петлицей крайне некрасиво свисала за спину. На измазанном копотью лице резко выделялись белки воспаленных глаз. Заслонив собою дверной проем, он хрипло доложил:
– Взвод оборону занял. Потери за день: одиннадцать человек убитыми, восемь тяжелоранеными, легкие и средние остались в строю. Вот список наличного состава, – он сунул мне в руку грязную бумажку с карандашными каракулями, а потом, глядя в лицо военкому, отрывисто пересказал содержание: – Старший краснофлотец Шевченко. Краснофлотец Ковзун, легко ранен. Красноармеец Ляшенко, легко ранен. Аверин. Молдован, задет осколком. Пинский, Мухин, Пимокаткин. Задворный – средней тяжести, пока остается на позиции… Усов – средней тяжести, остается… Плешивцев – легко ранен, Черных… Но мы встретим … Только патронов мало… Где старшина?
Я знал о потерях Старовольского. Людей во взводе оставалось на отделение с небольшим. А на деле меньше – «средних» тоже бы следовало эвакуировать, пока не сделаются «тяжелыми», да и «легкий» – понятие расплывчатое. И вообще, мне показалось, что сообщение о потерях предназначалось не мне, а Земскису.
Однако комиссара заинтересовала только нехватка патронов.
– Вот видите, – забеспокоился он, кося глазами в сторону. – Я должен позаботиться о боеприпасах.
Старовольский не слышал нашей беседы, но отчего-то всё понял сразу и нисколько не удивился. Возможно, причиной была усталость. Все-таки столько часов.
– Зачем? – спросил он Земскиса. Спросил равнодушно – как учительница спросила бы школьника, попросившего в разгаре урока разрешения выйти.
– Что – зачем? – возмутился военком очевидным неуважением.
– Куда вы уходите? – уточнил Старовольский вопрос, по-прежнему равнодушно.
Земскис начал кипятиться. Он все-таки не был школьником.
– Что вы себе позволяете? Что за тон? Что за дурацкие вопросы? И почему вы расстегнуты во время доклада?
Старовольский перекинул оторванный край ворота из-за спины на грудь. Почуявший недоброе Некрасов попытался протиснуться между ними.
– Товарищ старший политрук…
Земскис, в свой черед, попытался воспользоваться моментом.
– Да, да, товарищ Некрасов… Будьте здесь, я сейчас. Младший лейтенант, уйдите же наконец с дороги! Кажется, вы позабыли, кто перед вами стоит.
Некрасов взорвался первым.
– Да идите вы все, – простонал он в тоске и выскочил из блиндажа. Я собрался последовать за ним – но вынужден был остаться.
Необходимо отметить, что младшего лейтенанта спровоцировал сам старший политрук, это бы я мог засвидетельствовать перед каким угодно судом. С человеком, на глазах которого в течение дня убили или ранили большинство его подчиненных – еще раз подчеркну, вчерашних новобранцев, в их же первом бою, – с таким человеком, да еще при наличии взаимной неприязни, следовало проявить максимальную сдержанность. А военком не проявил и вообще вел себя до чрезвычайности бестактно. Ему никак не удавалось обойти Алексея, и он всё заметнее суетился. На висках надулись вены, ноздри расширились, руки тряслись – надо полагать, от возмущения. В конце концов дошло до выкриков, абсолютно некорректных по форме и глубоко неэтичных по сути.
– Мальчишка! Щенок! Негодяй! Я доложу о вашей выходке! Мерзавец! Подлец! Недобитая контра!
Старовольский словно того и ждал.
– Стоять, – сказал он побелевшему Земскису, пока всё тем же ровным тоном. И уже демонстративно перегородил комиссару дорогу. И это произошло.
Старовольскому не следовало делать этого ни при каких обстоятельствах. А он это сделал, и я оказался свидетелем безобразной, как говорится, сцены, совершенно недопустимой в боевых условиях, да и в других условиях тоже.
Во-первых, ни в коем случае не следовало повышать голос на старшего по званию, тем более политического работника, обращаться к нему на «ты» и проявлять великодержавный шовинизм. А Старовольский кричал отступавшему перед ним комиссару: «Вали куда хочешь, и чтоб я тебя, недоноска, тут больше не видел! Понял, сука нерусская?» Нецензурных выражений я и вовсе от него не ожидал.
Во-вторых, не нужно было выражать негативного отношения к органам защиты рабоче-крестьянского государства, а Старовольский буквально прорычал в лицо озадаченному балтийцу: «И запомни, гнида, тут тебе отечественная война, а не киевская ЧК». Довольно странное противопоставление, должен заметить.
В-третьих, совершенно недопустимым было рукоприкладство. Одно дело – бывший уголовник Мухин, иного языка не понимавший, и совсем другое – старший политрук Мартин Оттович Земскис, бывший батальонный комиссар, бывший работник обкома и ветеран гражданской войны. А Старовольский, завершив высказывание о ЧК (оно оказалось довольно длинным и лучше мне было его не слышать), развернул военкома к стене блиндажа и… О таком даже думать не хочется. Кровь… Из носа… Крик… Мне сделалось жутко. Но вместе с тем любопытно – как далеко он зайдет?
И наконец, в-четвертых. Подобные фортели никогда не следует выкидывать при посторонних. А тут появился с докладом Лукьяненко, глаза которого распахнулись от изумления и малопонятного восторга.
В целом Земскису повезло. Будь на месте Старовольского кто-нибудь посильнее, я, например, или Шевченко, который, несмотря на интеллигентную наружность, без малого год разгружал пароходы в порту, Земскис не смог бы прорваться из блиндажа и резво рвануть по траншее, протискиваясь между бойцами и что-то бессвязно крича.
В течение одной всего минуты Старовольский умудрился совершить три поступка, каждый из которых вполне мог послужить поводом для трибунала с последующим показательным расстрелом. Но этого младшему лейтенанту показалось мало. Он метнулся за комиссаром, догнал его на повороте и с разбегу нанес жестокий удар ботинком. Тот упал, однако вскочил и, не оборачиваясь, кинулся дальше – на этот раз уже не вдоль, а в глубь позиций батареи.
Старовольский выкрикнул что-то вслед и медленно возвратился в блиндаж. Присев у стола, сосредоточенно стал приводить в порядок размотавшуюся обмотку. Ввиду создавшейся обстановки я ничего не сказал.
При отражении последней немецкой атаки оказался ранен Некрасов. Пулеметная пуля прошила бедро – почти в том же месте, где месяцем раньше. «Сговорились они там, что ли?» – раздраженно кричал политрук бинтовавшей его Волошиной – пока не потерял от боли сознание. «Опасно, – шепнула она. – Кость».
Что еще? Взвод Лукьяненко по потерям сравнялся с первым и третьим. Было разбито предпоследнее орудие. Из беспушечных артиллеристов получился неполный стрелковый взвод. Второе отделение бронебойщиков сохранило противотанковые ружья. Данилко командовал последней оставшейся пушкой. Дивизия благодарила, обещала подкрепление и приказывала держаться. Над правым крылом нависли потеснившие соседей фашисты.
Что касается инцидента, ситуация была патовой. Мы не могли пожаловаться на Земскиса, чтобы не подвести Старовольского, а Земскис не мог пожаловаться на нас, чтобы не оказаться под трибуналом. И вообще нам было не до жалоб. Мы углубляли разрушенные окопы и готовились к новому дню.
Ночь и день
Старший стрелок Курт Цольнер
8 июня 1942 года, понедельник, второй день второго штурма крепости Севастополь
Мы валялись в этой воронке с вечера. Я, Главачек, Дидье, Браун и один незнакомый мне парень из третьего взвода. Он никак не мог умереть, а мы ничем не могли помочь. Остались без перевязочных средств, вымазались в крови – и теперь дожидались, когда он скончается. К счастью, он быстро потерял сознание и перестал изводить нас стонами.
Попытки выбраться, предпринятые после того, как мы оказались в этой просторной яме (что утешало, сухой), были решительно пресечены огнем станкового пулемета. Когда стемнело, русские стали пускать ракеты, отправляя очереди трассеров туда, где засекали малейшее передвижение. Похоже, они догадывались, что мы где-то тут, и только ждали случая, чтобы нас пристрелить. Хуже всего было то, что мы утратили ориентиры и не понимали толком, где находимся. «Надо ждать», – заявил решительно Главачек. Больше сказать ему было нечего.
Во время второй контратаки русские рассекли нашу роту. Отстреливаясь, мы залегли в воронке и сначала находили свое положение совсем недурным – до нашей третьей, уже ночной попытки оттуда выбраться. Именно тогда парень из третьего взвода и схлопотал две пулеметные пули в грудь. Если бы не он, их получил бы я. Однако он вылез чуть раньше.
В ночные часы пыль немного осела, равнину осветила луна. Она была на ущербе, казалась слегка красноватой, терялась в ослепительном свете ракет и оптимизма не прибавляла.
До наступления ночи мы успели переговорить об всем, что могло прийти в голову в подобных незавидных обстоятельствах. Действительно ли снаряд дважды не падает в одну воронку, осталось ли что от роты – а если осталось, то отведены ли они назад или, как мы, прячутся в ямах и складках местности а если отведены, то что получили на ужин. Ракеты и луна поочередно вырывали из мрака стенки нашего убежища, по частицам каменистой породы и пятнам окалины пробегали нитевидные искры.
Когда мы перекусили сухарями, колбасой и шоко-колой, Главачек с таинственным видом заявил (тот парень еще не был ранен, и мы были полны надежд на перемену в своем положении):
– Угадайте, чего мне хочется.
– Вероятно, фужерчик игристого «Князь Меттерних»? – предположил Дидье.
– Нет, – ответил Главачек, – мне всего лишь хочется срать.
Еще нераненый парень из третьего взвода пожал плечами.
– Так сядь и посри, русские не увидят, а мы, так и быть, отвернемся.
– Так ведь не срется, – посетовал старший ефрейтор с простодушной гордостью жителя отдаленной приграничной местности. Недавно покинувший протекторат, он, похоже, впервые столкнулся с феноменом запора и находил свое нынешнее состояние уникальным – между тем как не менее четверти фронтовиков страдали дисфункцией моторики прямой кишки. Ходить весь день полуголодным и наедаться под вечер – такое мало кому пойдет на пользу, не говоря о вечной сухомятке. Браун хмыкнул и ничего не сказал.
– Значит, не хочется, – резюмировал наивный парень. Его лицо в этот момент мне показалось знакомым – не из тех ли он новобранцев, что прибыли вместе с нами из лагеря?
– В том-то и дело, что хочется, – объявил торжествующе старший ефрейтор. – Но не можется. Вот в чем проблема.
Заскучавший было Дидье встрепенулся на слове «проблема» и с удовольствием перевел беседу в научную плоскость.
– Твоя проблема, друг Главачек, заключается в ином. А именно в том, что актуальная ситуация не располагает к совершению акта дефекации. Полагаю, что описанное тобой явление носит психосоматический характер.
Заняться было нечем, настроение оставалось отвратным, и я подхватил:
– Вне всякого сомнения, глубокоуважаемый коллега. Даже не будучи специалистом в данном вопросе, могу предположить, что оно напрямую связано с переживаниями миновавшего дня.
Парень из третьего спрятал лицо в кулак. Однако Главачек внимал консилиуму с долей священного трепета. Нашу ученость он уважал. Мрачный Дидье продолжал резвиться.
– Впрочем, не следует исключать возможности, что с наступлением темноты, когда видимость приблизится к нулевой, а интенсивность беспокоящих звуков понизится в должной мере, звездное небо над головой сумеет оказать благотворное воздействие как на психическое самочувствие, так и на общее состояние организма, что заметно облегчит совершение ставшего необходимым физиологического процесса.
– Звездное небо, говоришь? – переспросил Главачек, почуяв подвох. Но небо и впрямь обещало стать звездным – если рассеется дым.
Браун укоризненно посмотрел на меня и на Хайнца.
– Имейте совесть, не измывайтесь над человеком.
Я возразил:
– Мы не измываемся, Отто, мы лечим собственные нервы.
После этого разговора мы попытались уйти из воронки. С известным результатом, после которого стало совсем не до шуток.
Мы дежурили по очереди. Но в моменты отдыха не спалось. Несколько раз я забывался в полудреме – но всякий раз бывал разбужен стрельбой, иногда невыносимо близкой. Надо было ждать – вопрос только: чего? В темноте мы запросто могли напороться на русских, однако при свете нас могли накрыть еще с большей легкостью, чем сейчас. Оставалось надеяться на то, что удастся по звукам понять, когда возобновится атака.
Парень из третьего умер часу в четвертом, когда уже брезжил рассвет, а перестрелка становилась всё более оживленной. Мы слышали рычание и лязг штурмовых орудий, первые выстрелы русских пушек и пока еще единичные залпы нашей артиллерии. День начался.
– Ну, теперь можно жить, – заявил Главачек, прислушиваясь к начинавшейся какофонии – как в другом месте и в другое время слушал бы Вольфганга Амадея (либо Фридриха Сметану – или что он любил послушать в злосчастной своей Богемии?). – Вроде бы наши вон там.
– Вроде бы, – сумрачно зевнул Дидье в ответ.
Повернувшись к мертвому парню, он извлек у того из-под рубашки висевший на шнурке, как у каждого из нас, опознавательный жетон. Переломил пополам. «Преломление жетонов» – не правда ли, звучит? Пошарив в карманах и сухарной сумке, достал солдатскую книжку, какие-то свернутые листки и порцию шоколада. Шоколад, подумав, засунул обратно, после чего спросил:
– Кто возьмет на хранение? Бери-ка ты, Йорг. Командир как-никак.
Старший ефрейтор поморщился. В документах покойника он не нуждался. Возможно, на этот случай существовала богемская примета. Дидье мог бы взять и сам – но не следовало исключать, что у него тоже имелись приметы на этот случай. Поколебавшись, я вытянул руку.
– Давай. Место надо запомнить.
Обрадованный Главачек (примета, похоже, действительно была) скомандовал:
– Проверить оружие.
Дидье кивнул. Без великого и многоопытного старшего ефрейтора мы бы точно никак не догадались. Я взглянул на переданный Хайнцем кусочек цинка. Третья рота. Пехотный полк. Личный номер, далеко превосходивший штатную численность роты – свидетельство потерь и пополнений. Группа крови «В». Такая же, как у меня.
Я открыл солдатскую книжку. «Йозеф Хольцман. Род. 24.IX.21 в…» Название города было знакомым. Я заглянул на пятую страницу – город остался тем же. Улица и номер дома – Оксенвег, 25.
– Твой земляк, – сказал я Дидье. – Ваш округ.
– Откуда именно?
Я назвал. Хайнц поморщился.
– Паршивейший городишко. Мне там раз наваляли, еще когда я был в гитлерюгенд. Уроды сельские.
Я вернулся к первому развороту книжки. «Религия – католическая. Социальное положение, профессия – электротехник, ученик. Рост 172 сантиметра. Лицо овальное…» Я перевел глаза на лицо умершего. Возможно, оно действительно было овальным, но сбоку понять было трудно. Рот девятнадцатилетнего мертвеца приоткрылся. Казалось, он скалится на встающее над нами солнце, еще не затянувшееся дымом. Я пододвинулся к Йозефу Хольцману, снял платок, которым тот обмотал кадыкастое горло ради защиты от пыли, и накрыл им побелевшее, несмотря на загар, лицо, подоткнувши края под затылок. Так было лучше.
– Эстетствуешь? – осведомился Дидье.
– Отстань.
Главачек заметил:
– Запахнет скоро, на такой-то жаре. Вон как слева тянет.
Слева, где валялось множество вчерашних трупов, в самом деле тянуло сладковатой удушливой вонью. Хорошо знакомой, но, как и раньше, едва выносимой.
– А вот и мушки появились, – сказал Дидье, показывая на пару залетевших в воронку насекомых, отливавших противной зеленью. – Откуда только берется эта мерзость? Самозарождаются, что ли?
Поверху коротко свистнули пули. Разрывая воздух, в розовеющей вышине пронесся русский снаряд.
– Тяжелая гаубица, – определил на слух Дидье. – Как же мне всё надоело.