Подвиг Севастополя 1942. Готенланд Костевич Виктор
И действительно в глубине дефиле война шла полным ходом. Немецкие подразделения пытались прорваться к станции с востока. При помощи полевого бинокля, предложенного Йоханом-Непомуценом, я разглядел небольшие группки солдат, перебежками преодолевавших открытое пространство. Несколько раз взметнулись черные столбики разрывов. Чувствовалось, что похоронной команде сыщется дело и там. Над землей беспорядочно метались самолеты, что позволяло предположить ожесточенный воздушный бой.
– У русских еще имеется авиация? – прокричал я на ходу фельдфебелю.
– Как видите. Но силы несопоставимы. Они огрызаются – и только.
Поднявшись немного по неровному склону, мы внезапно углубились в лабиринт траншей и ходов сообщения, практически незаметных со дна оврага. Я невольно представил, каково было идущим вперед солдатам неожиданно наталкиваться на новые и новые брызжущие огнем и смертоносным металлом препятствия. Во многих местах валялись погибшие русские. Вид у некоторых был ужасен – вырванные осколками внутренности, расплющенные лица. Над окопами роем кружились насекомые, и мы старались держаться сверху, опасаясь спуститься в эти узкие длинные ямы.
– Пулеметный дот, – сказал Йохан-Непомуцен, указывая на бетонное сооружение, едва выступавшее из склона и некогда прикрытое кустарником. Теперь от кустов ничего не осталось, земля вокруг обуглилась, железобетон почернел.
– Огнемет? – спросил я Фогта.
Тот кивнул. Мне почудился запах горелого мяса. Самовнушение, успокоил я себя.
– Надо бы сделать фотографии, – крикнул я фельдфебелю (звуки боя за холмом снова резко усилились). – Однако тут скверное освещение.
Послеполуденное солнце теперь действительно озаряло только противоположную сторону уходившего на юго-восток оврага. «Русская» сторона лежала в глубокой тени. Фельдфебель согласился и прокричал в ответ:
– Предлагаю спуститься вниз и вернуться в долину. Скоро солнце будет на западе, а укрепления там ничуть не хуже. И бой там был о-го-го.
Он оказался прав. Позиции разгромленной русской дивизии впечатляли, хотя тоже были почти незаметны при приближении к ним с немецкой стороны. Я сфотографировал перевернутую противотанковую пушку с тонким коротким стволом. Защитный щит был измят, одно из колес отсутствовало. «Сорок пять миллиметров», – прокомментировал Фогт, стараясь переорать разрывы снарядов и выстрелы справа от нас, где продолжался методический штурм холма, на котором располагался чудовищный «Максим Горький I». Калибр его четырех орудий, по словам Йохана-Непомуцена, составлял триста пять миллиметров, и били они километров на сорок.
Нас заметил старший очередной похоронной команды, высохший, не юный и давно не бритый унтерофицер. Он пробрался к нам через разрушенные окопы и, узнав, что я военный журналист, спросил сиплым голосом, прикрывая ладонью загорелое дочерна лицо:
– Хотите снять русских покойников? Там у нас имеется несколько, идемте, пока не убрали.
Оценив взглядом место, на которое указал унтерофицер, я заметил, что свет там падает не оттуда, откуда следует, и при съемке не будет передан горный характер местности. Отлично освещенный пригорок имелся немного восточнее – там вырисовывалась интересная перспектива с дальними, «немецкими» горами. Но как назло, прости Господи, на пригорке не было трупов. Последней мысли я устыдился, однако высказал ее вслух – чтобы основательнее мотивировать отказ.
Унтер не смутился. Посмотрев в указанном направлении, он немедленно предложил:
– Так давайте мы их туда перетащим. Я распоряжусь. Положим, как надо, еще красивее будет.
Я колебался. Мне совсем не хотелось фотографировать мертвецов. Но в редакции их непременно потребуют – итальянский народ должен видеть поверженных врагов как доказательство наших побед. Я кивнул, и люди унтера занялись переноской убитых русских. Унтер шел за ними, неся в руке мятую русскую бескозырку. Мы с Йоханом-Непомуценом тащились следом, делая вид, что ничего особенного не происходит.
На полпути унтер остановился и повернулся ко мне.
– А ведь мы можем и нашего героя добавить. Тут есть один, неубранный. Выглядит великолепно, пуля в грудь, лицо в порядке. Хотите?
Я с беспокойством посмотрел на Йохана-Непомуцена. Тот отмолчался, мне пришлось принимать решение самому. Оно было вполне очевидным – если решился на фальсификацию, надо идти до конца. Что такое, в конце концов, пропаганда и журналистика, как не цепь неизбежных фальсификаций? У нас – во имя высшей правды, у врагов – ради распространения клеветы и заведомо ложных измышлений (скажем, о жестокостях контрпартизанской борьбы). Мои мертвецы были настоящими, погибли на этом самом месте – и несколько метров сути дела не меняли. Всякому профессионалу понятно, что половина документальных кадров и фото имеют постановочный характер. Я же своим объективом увековечу этих смелых людей – невзирая на расовую и партийную принадлежность. То есть поступлю объективно. (Еще раз прости Господи – за неуместный каламбур.)
– Только положите так, чтобы было видно, кто здесь настоящий герой, – попросил я унтерофицера.
– Сделаем.
В итоге вышло неплохо. Трое русских в выбеленных солнцем военных рубахах были живописно разложены у покореженного пулемета, а перед ними, откинувшись на спину, устремивши взор в дымное небо и сжимая в отброшенной смуглой руке винтовку, лежал немецкий пехотинец, неизвестный солдат великой войны идей. Так и виделось, как храбрец отчаянно летел вверх по склону, покуда не был остановлен большевистской пулей. Но чего не успел сделать он, довершили его товарищи.
Я общелкал группу с нескольких сторон и остался доволен. Йохану-Непомуцену, оправдываясь, сказал, что это моя работа. Тот и не подумал возражать. Лицо его было печальным. Не думал ли он, что судьба героя вполне может постигнуть его самого?
Распрощавшись с любезными могильщиками, мы медленно пошли по постепенно поднимавшемуся склону, среди такого же, как в Камышловском дефиле, лабиринта траншей и пулеметных гнезд, по еще дымящейся каменистой земле.
– Что вы тут делаете, господа? – вежливо, но решительно остановил нас могучий пехотный фельдфебель, выросший из кустов совершенно для нас неожиданно.
Я предъявил документы и пропуск. Приглядевшись, заметил, что в зарослях вокруг мельтешат солдаты, в еще большем числе, чем в долине.
– Дальше нельзя! – решительно сказал подошедший к нам молодой лейтенант. – Вы и так оказались в расположении штурмовых подразделений.
– Но хотя бы… – попробовал возразить ему я, желая сказать, что хотел бы подняться на гребень и сделать снимки штурмуемой станции.
– Нельзя. Бой в разгаре. Очень опасно, господин Росси, поверьте мне, очень.
– Это моя профессия. Уникальная возможность.
Лейтенант задумчиво поморщил лицо с детским пушком на щеках, но все же твердо ответил «нет».
– Если хотите, можете сфотографировать моих солдат.
Я сделал снимки лежавших и сидевших в кустарнике парней, серьезных, сосредоточенных, возможно проживающих на этом свете свой самый последний день. Словно бы в подтверждение правоты командира на меня вдруг посыпались сбитые пулями ветки. «Ложитесь же, черт вас возьми!» – закричал лейтенант. Я послушно растянулся на склоне. Мы понимали, что пули шальные, но от этого делалось только страшнее – что же тогда происходит там, где русские бьют прицельно?
Спустя полчаса мне все-таки позволили добраться до вершины и заглянуть на ту сторону горной гряды. Я щелкал затвором, но понимал – хороших снимков не выйдет. Камера сможет воспроизвести дым и пламя, но пропадет панорамность изображения, а без панорамности это не впечатлит – дым, ну и что? К тому же пленка была черно-белой (Тарди всегда отличался скупостью – вполне объяснимой, цветные снимки нельзя поместить в газете). Я пожалел, что я не кинооператор – кинокамера позволила бы дать панораму и передать динамику даже при черно-белой съемке. Не исключено, что мне бы удалось ухватить группу бомбардировщиков, висевших к югу от холмов и уничтожавших невидимую нам станцию с воздуха.
Снизу резко и кисло тянуло луком. «Тол», – пояснил мне Фогт. Я помнил этот запах по Испании и Абиссинии. «Ну и как?» – спросил лейтенант. Я молча сглотнул. Сказать было нечего – идти туда предстояло не мне, а ему.
В расположение батальона мы возвращались молча. Расставаясь, долго трясли друг другу руки. Я бы предпочел поужинать вместе с Йоханом-Непомуценом, но в силу порядка вещей ел с майором Бергом и приглашенными к столу несколькими офицерами. Сегодня их было заметно меньше, чем несколько дней назад. Пришел посеревший Вегнер, но Левинского с его летним кителем я не увидел. Возможно, он был занят, но спрашивать я не решился.
Берг был задумчив и молчалив, прочие мрачно шутили. Кто-то, не помню по какому поводу, заявил:
– Главное в жизни – счастье.
– Что такое счастье? – поинтересовался Вегнер.
– Ха-ха-ха, – без улыбки и очень отчетливо проговорил незнакомый мне молодой лейтенант, очень похожий на того, что не пускал меня сегодня на вершину холма. – Счастье, господа, это умереть за родину.
– Вы уверены? – спросил я его, пользуясь правом иностранца и штатского человека.
– Абсолютно, – кивнул лейтенант. – Основной вопрос – как?
– И как же? – полюбопытствовал Вегнер.
– Вовремя. То есть не слишком рано и не слишком поздно.
– И желательно не слишком больно, – невесело добавил кто-то.
– Но не мгновенно, – уточнил лейтенант, – а то ведь не успеешь насладиться.
– Чем?
– Счастьем.
– И не успеешь передать важное донесение о коварных замыслах противника, – поставил точку зачинщик разговора. – На здоровье!
– На здоровье!
Из обрывков дальнейшей беседы я узнал о жутких потерях в батальоне и ужасной судьбе Левинского. Когда офицеры, поужинав, вышли, мы с Грубером поговорили с Бергом.
– Здесь, на переднем крае можно быть откровенным, – сказал он зондерфюреру и мне, откинувшись в кожаном кресле. Три таких креслах стояли прямо на командном пункте, и тот смотрелся бы довольно мирно, если бы не истерический грохот пушек по периметру русского фронта. – Мне плевать на арийцев и евреев, на полноценных германцев и неполноценных славян, на русский большевизм и американскую плутократию. Мне наплевать даже на Польшу и Данциг, из-за которых заварилась эта каша.
– И на что же вам не плевать? – задал я ожидаемый им вопрос.
Он отхлебнул кофе из фарфоровой чашки и задумался, колотя костяшками пальцев по покрытому клеенкой столу. Кроме меня, ответа с любопытством ожидал его новый адъютант, заменивший беднягу Левинского – тот самый молодой лейтенант, который знал, что такое счастье. Быть может, он опасался, что командиру батальона плевать и на адъютантов? Грубер, напротив, всем видом выражал равнодушие.
Наконец майор разомкнул уста.
– Мне не плевать на мой долг, друзья. Я солдат, мое дело воевать. Мне не плевать на моих солдат – и я хочу, чтобы после штурма их осталось в живых как можно больше. И на Севастополь мне тоже не плевать – потому что, если я здесь, я должен войти в него, чего бы мне то ни стоило. Это, если угодно, вопрос профессиональной этики. Что скажете, господин зондерфюрер?
Грубер отпил свой кофе.
– Лишь то, что нашему Флавио не везет. Как интересное интервью, так совершенно не пригодно для печати. Так он еще, чего доброго, начнет завидовать журналистам в так называемых демократических государствах.
Лейтенант неуверенно улыбнулся. Майор протестующе дернул рукой.
– Пустое. Во время войны там то же самое, что у нас. Порядок во всем. Иначе бы мы давно были в Лондоне. А что вы, Флавио, скажете о себе? Откровенность за откровенность. На что не плюете вы?
– Я тоже люблю свою профессию, господин майор.
Мы покинули Берга в подавленном настроении. Войны без потерь не бывает, но когда речь идет о знакомых людях… Я невольно представил себе солдата из учебного лагеря, Курта Цольнера, одного из героев моего напечатанного в Милане очерка. Жив он еще или нет? И этот парень с французской фамилией – Готье, Нодье, Дорнье… Грубер хранил молчание.
Юрген сумел проскочить в Симферополь до ночи, и я ночевал у себя, на ставшем привычным потертом диване. В простынях сохранялись ароматы вчерашней блондинки, на подушке нашлось штук пять обесцвеченных волосков. Подобно мне, она носила императорское имя, Юлия, и я подумал – неплохо бы встретиться с нею еще. Валя бы поняла, она была умная девушка. Надя бы осудила. Господи, что я несу?
Мекензиевы Горы
Старший стрелок Курт Цольнер
10 июня 1942 года, среда, четвертый день второго штурма крепости Севастополь
Дарованный день жизни подошел к концу. После полуночи рота вышла на исходные позиции и на рассвете начала медленное продвижение в сторону железнодорожной станции. По выжженной солнцем, опаленной огнем траве, обползая вчерашние трупы. Не обращая внимания на зловоние. Ремень винтовки в правой ладони, гранаты в голенищах, тело готово к броску.
Майор Берг перенес свой НП на захваченные позавчера высоты, устроив его в обгорелом орешнике. Не очень удачно. Появившийся поутру русский штурмовик ударил из пушек и пулеметов как раз туда, словно бы знал об этом. Берга задело, нового адъютанта тоже – не смертельно, но не обошлось без санитаров. Картографу из полкового штаба помощи не понадобилось.
Я не ожидал, что появятся русские самолеты. Откуда, зачем? При нашем полном господстве в воздухе. Но они появились, «Илы», «Яки», «крысы». Ненадолго, их разогнали наши «Мессершмитты». Один воткнулся прямо перед нами, к небу взлетел черно-оранжевый сноп. Когда мы проползали мимо, выброшенный из кабины летчик еще горел. Потом мы штурмовали бункер. В нашу сторону стрелял бронепоезд. Осколком задело Вегнера. Не сильно, он остался в строю и продолжал ползти вместе с нами.
Грефа, раненного в ногу позавчера, сменил накануне – невероятно, но факт – хорошо нам знакомый унтерфельдфебель Брандт. Тот самый, из учебного лагеря. Который застрелил Петера Линдберга по приказу капитана Шёнера. Кто тут теперь знал рядового Линдберга и капитана Шёнера? Я и Дидье. Быть может, кто-то из прибывших с нами новобранцев. Если остался жив.
Брандт был в бою словно рыба в воде. Сразу же сориентировался в обстановке и спустя полчаса казалось, что он тут самый опытный и самый главный. Человек войны, муж сил.
Чертов бункер задержал нас на несколько часов. Сколько, не скажу. Быть может, нам повезло. Тем, кто сумел пробиться к станции, пришлось сойтись в рукопашной с матросами и русской пехотой. А мы просто лежали и думали, как справиться с этим дотом. Кому-то не посчастливилось, но тут ничего не попишешь. Августу Бееру прострелили печень, он умер на руках у Штоса.
Из дота плевался огнем пулемет. Пулеметов вокруг много. И пушек, очень много было пушек. Русские зенитки, поставленные на прямую наводку, жгли штурмовые орудия. Красное солнце едва пробивалось сквозь дым. Авиация, боясь ударить по своим, швыряла бомбы по русским тылам. Над головой пролетали с шелестом снаряды наших тяжелых гаубиц.
Когда нас накрыло огнем с «Максима Горького» (а откуда еще, если взрывы закрыли небо?), мы растерялись окончательно. Начали отползать. Русские по всему периметру кинулись в контратаку. Я, Дидье и Браун забились в воронку и палили из пулемета. Точнее, из пулемета били они, я стрелял из своей винтовки. Русские падали, их никто не считал.
Отбросив русских к станции, мы вторично занялись нашим дотом. Сначала с ним возился взвод из четвертой роты, но русские, отбиваясь огнем и гранатами, положили не меньше половины людей. Я, Дидье и Штос помогали вытаскивать раненых. Наш бросок результатов не дал, трое ребят, подползших под амбразуру, подорвались на русских гранатах – я видел подпрыгнувшие, как куклы, тела. Вегнер запросил огнеметы, но огнеметы были заняты на фланге батальона. Мы лежали без дела еще полчаса, любая попытка подняться пресекалась русским пулеметчиком. Очереди становились короче и не отличались точностью. Но когда после долгого обстрела из полкового орудия двое наших снова попытались подобраться к доту, их остановили гранатой. На сей раз, правда, обошлось без жертв. Наши начальники сползлись на совещание, оказавшись рядом с мной и Дидье.
– Ничего, – сказал унтерфельдфебель Брандт. – Там почти никого не осталось, да и те переранены.
– Почему вы так думаете? – спросил его старший лейтенант Вегнер.
– Гранаты рвутся прямо под амбразурой. Они их не бросают, а выталкивают. Сил нет совсем.
– Чего же не сдаются? – недовольно буркнул старший ефрейтор Главачек.
– Комиссаров своих боятся, что тут неясного.
– Хорошо нам, – заметил Главачек, – у нас комиссаров нет.
– Вы собрались сдаваться русским в плен? – осведомился Вегнер.
Главачек обиделся.
– Как можно сравнивать? Мы совсем другое дело. Мы защищаем Европу. А они…
– Азию, – в нарушение субординации подсказал Дидье.
Вегнер ухмыльнулся. Брандт был занят своими мыслями. Наконец он произнес: «Пора с ними кончать», – и изложил нехитрый план. Мне, Гольденцвайгу, Главачеку и ребятам из третьего отделения следовало обойти дот слева, немного демонстративно, чтобы отвлечь на себя внимание («Они наверняка промажут, а слева все чисто»). Дидье и Брауну поручалось держать амбразуру под прицелом и при необходимости открывать по ней огонь («Всё должно быть под контролем»). Сам Брандт тем временем собирался скрытно подобраться к доту, заползти на него и угостить героев парочкой гранат («За ними никого, можно не опасаться»). Вегнер одобрил план, но для очистки совести спросил: «Быть может, все-таки дождаться огнеметчиков?» – «Справлюсь, – ответил Брандт, – не в первый раз».
Все вышло, как он сказал. Мы проделали три четверти намеченного пути, когда из амбразуры вырвался клуб дыма, раздался короткий хлопок и русский «максим» навеки замолк. Рота стремительно переместилась на новую позицию. Я, Дидье и Браун продвинулись дальше всех, захватив небольшой окопчик чуть левее дота. Мы могли его и не заметить, но оттуда хлестнули два выстрела (не так-то всё было чисто). В ответ мы швырнули гранаты. Три разрыва слились в один, и мы, пробежавши десяток метров, скатились в неглубокую ячейку. Браун, по-быстрому оглядевшись, установил пулемет. Двое русских валялись по сторонам. Один, белевший стриженым затылком, был безнадежно мертв. Другой, в спортивной майке, шарил рукой по земле и втягивал воздух горбатым носом. Дидье, зажмурившись, для верности добил его прикладом.
– Чего копаешься? – раздраженно бросил Браун. – Ленту держи.
Русские пошли в контратаку. Нам снова пришлось отступить, но дота мы им не отдали.
Рота получила часовую передышку. Наступление развивали другие. Мы сумели отправить в тыл раненых (во взводе их было пятеро), подобрать убитых (взвод потерял двоих), напиться воды (из доставленной нам канистры, во фляжках давно было сухо) и подкрепиться своими запасами (я поел сухарей с шоколадом, Дидье предпочел колбасу). После полудня продвижение возобновилось.
Впрочем, продвижение – сказано слишком громко. За время нашей передышки атакующие роты прошли с полсотни метров и теперь лежали под бешеным русским обстрелом. Мы ползком преодолели отделявшее нас от линии огня пространство и заняли отведенное нам место.
– Продолжим отдых здесь, – оценил положение Дидье.
В нашей цепи разорвались две мины. «Санитары!» – выкрикнули слева. Штос пополз туда. Парню из третьего по имени Альфред Хёфер оторвало по локоть руку, надо было срочно наложить жгут и впрыснуть обезболивающее.
Под прикрытием двух штурмовых орудий цепи перебежками и ползком преодолели еще полсотни метров. Состав встречавшихся по дороге убитых заметно изменился. Если раньше большинство было немцами, то теперь их сменили русские.
– Гляди, – шепнул мне Дидье и показал на замершего в напряженной позе мертвого автоматчика – с ногами, согнутыми в коленях, и руками, согнутыми в локтях. Пальцы сжатых наполовину кистей были направлены вверх, пистолет-пулемет с круглым диском валялся рядом. Поначалу я подумал, что Хайнц имеет в виду автоматическое оружие, но, приглядевшись, заметил – передо мною женщина. Искаженное в бешенстве лицо и засохшая струйка крови у края разверстого в предсмертном крике рта.
Подползший к нам Гольденцвайг не удержался от замечания.
– Русские без баб даже воевать не могут, хорошо устроились, монголы. Жаль вот, сдохла, я бы с ней…
– Заткнись, урод, – рявкнул Дидье.
– Пошутить нельзя? – обиделся Гольденцвайг и, виляя задом, пополз дальше. Следом вынырнул Брандт. Поморщившись, недовольно спросил: «Чего задержались, герои?» Ответа не потребовалось, он всё увидел сам. Деловито распорядился: «Автомат подобрать и за мной». Мы растерянно переглянулись. Тогда он, подползши к русской, забрал бесценное оружие себе.
«Ненавижу», – прошептал, уткнувшись в землю, Хайнц. Кого? Убитую, унтерфельдфебеля, войну? Этого я не узнал. В одном сомневаться не приходилось, она бы нас в плен не взяла. Вооруженные женщины не отличаются милосердием. Иначе бы они оставались за прялкой – или за чем остаются они в наши дни?
В перекаты разрывов влился тонкий, едва различимый писк. Нас поливали из пулеметов. Пули проносились в полуметре над землей, не задевая никого, но не позволяя поднять головы. Иногда они попадали в бугорки перед нами, и те взрывались фонтанчиками пыли. Пулеметчики меняли прицел, силились нас достать, и хоть добиться этого не могли, основная задача решалась успешно – цепи были прикованы к месту. Шедшие за нами самоходки, подбитые русскими пушками, бессмысленно торчали на середине поля. Ближняя к нам чадила. Из стоявшей подальше выбивался оранжевый факел, вертикально вонзавшийся в серое небо. При очередном разрыве снаряда из неистраченного боезапаса пламя делалось кроваво-красным и резко взлетало ввысь. Это, собственно, и указывало на взрыв, поскольку среди общего гула отдельные звуки терялись. Под гусеницей валялся командир орудия, скошенный пулями уже на броне, когда выбирался из подожженной машины.
Русская батарея и пулеметные гнезда были подавлены часа через полтора. Мы бросились вперед и заняли траншею. Были захвачены пленные, почти все были ранены. Перевязками служили грязные бинты или просто обрывки ткани. Вегнер быстро их пересчитал и распорядился отправить в тыл. По соседству гремели винтовочные выстрелы. Русские побрели, поддерживая друг друга и вяло пригибаясь при близких разрывах. Реакция конвоиров была энергичнее. Им было еще что терять.
Брандт приказал занимать оборону. Я расположился рядом с Брауном и Дидье. Бой на станции не прекращался. Нахлынула новая волна пикировщиков, и что там происходило, рассмотреть было невозможно.
– Я бы вздремнул, – признался Дидье.
– Я вам посплю, – беззлобно буркнул Брандт.
– Кому леденец? У меня есть, – предложил сидевший на станине развороченной русской пушки Штос.
– Что это? – насторожился Браун.
Мы услышали громкий стон. Осторожно заглянув под орудие – Брандт страховал с автоматом в руках, – обнаружили там еще живого русского. Зажатый в пространстве между щитом и окопной стенкой, он не был замечен при осмотре траншеи. Скорее всего, в ту минуту он был без сознания. Теперь он очнулся и, не открывая глаз, невыносимо стонал. Нога была перебита станиной, рука прострелена навылет, грудь залита свежей кровью.
Штос его наскоро осмотрел. Сказал, что ничего нельзя поделать, да и никто не позволит нести его в тыл – все, кого можно было послать туда, давно уже ушли. «Ну и черт с ним, пускай валяется», – равнодушно ругнулся Брандт. Сев по-турецки и разложив на земле газету, он приступил к обеду. Газета была на русском, но заголовок повторялся по-немецки – «Голос Крыма».
– Кто хочет жрать, присоединяйтесь, – предложил унтерфельдфебель. – Устроим общий стол. Мы это заслужили. Могу угостить коньяком.
Главачек и Гольденцвайг подставили кружки, отвинченные от фляжек. Я полез в сухарную сумку, но был остановлен новым протяжным стоном. Дидье закашлялся. Стон повторился – и повторялся, пока не сделался непрерывным. Брандт укоризненно покачал головой. Я неосторожно заткнул руками уши. Неосторожно – потому что Брандт, заметив мое малодушие, в раздражении распорядился:
– Пристрели его, Цольнер.
Я не пошевелился. Брандт неторопливо извлек из кобуры пистолет.
– Я не люблю повторять приказаний. Ты же знаешь меня, Цольнер.
Я продолжал молчать. Молчали и другие. В голове промелькнуло трусливое – пусть скорее появится Вегнер. Брандт изменил подход.
– Будь же мужчиной, парень.
Я посмотрел ему в глаза со всей накопившейся злостью. Унтерфельдфебель навел пистолет на меня.
– Ну… Ра-аз…
Я судорожно сглотнул и вытолкнул из гортани два слова:
– Не буду.
При общем молчании Брандт положил указательный палец на спуск. Я быстро добавил, в бессильной и глупой ярости:
– Катись ты к черту. Я плевать на тебя хотел. Понял? Ты!
Брандт отвел пистолет и выстрелил в русского. И больше ничего не сказал. Я встретился взглядом с Дидье. В его глазах застыло смятение и отсутствие веры в себя. Окажись на его месте я, в моих глазах он бы увидел то же самое.
Брандта убило вечером. Когда мы подошли вплотную к станции и пушки лупили по нас картечью.
А я был жив. Были живы Дидье и Браун. Главачек, Штос и Вегнер. В целом это кое-что значило.
Мекензиевы Горы оставались у русских.
Мекензиевы Горы
Красноармеец Аверин
9-12 июня 1942 года, двести двадцать второй – двести двадцать пятый день обороны Севастополя
На Мекензиевых было… Обстрелы, бомбежки, штурмовки… Вой и шелест немецких и наших снарядов, лязг и залпы бронепоезда за спиной.
Станция горела. Подразделения перемешались. Среди нас мелькали бойцы других рот, других батальонов, других полков, нас сводили с остатками разных частей, и нам по-своему даже везло – в новые группы мы вливались в полном своем составе. Правда, состав убывал постоянно. Мы на ходу засыпали, не ели, не пили. Но непонятным образом держались на ногах.
Новой дивизии, о которой сказал нам комдив, не было до самого полудня. А бой шел с раннего утра, немцы рассекли нас в нескольких местах, были справа, слева, сзади. И только с приходом новых полков натиск на нас чуть ослаб, а сектор нашей дивизии сузился. Впрочем, о секторе и тому подобном я узнал значительно позже, сам я видел не так уж много – но того, что я видел, хватило. От дивизии, говорили, осталось несколько сотен человек, от стрелковых подразделений не осталось и этого.
Было и самое страшное из того, что вообще может быть, во всяком случае, мне так казалось. Даром что в фильмах это смотрелось эффектно, хотя и прежде я понимал – на деле должно быть страшно. Вероятно, я имел слишком развитое воображение, по-настоящему смелым людям, по мнению Джозефа Конрада, несвойственное. На следующий день нас повели в штыковую.
К тому времени я сменил уже третью винтовку. Самозарядной разбило приклад, у второй, трехлинейной Мосина, каждый раз вылетал затвор, и я подобрал другую, тоже старую трехлинейку, с четырехгранным штыком-иглой. Патронов у нас почти не было – иногда они вдруг кончались, в самый неподходящий момент, и мы рыскали глазами в поисках подносчика.
Контратака была не первой. Остатки нашей и полки подошедшей дивизии кидались в них раз за разом, сшибаясь на подступах к станции с упорно наседавшими немцами. Наша рота бросалась в атаку тоже, но дважды дело кончалось раньше, чем мы успевали добраться до фрицев. Мы отползали под пулеметами, радуясь тому, что немцы остановились – и теперь, быть может, подобно нам отползают в свою немецкую, вчера еще нашу, сторону.
Но когда фашисты первый раз ворвались на станцию, схлестнулись с ними и мы.
Рядом с собою я видел немногих, но буквально нутром ощущал, как по огромной длине изломанного фронта напрягаются, подобно мне, сотни молчащих пока людей, лежащих в сухой траве, сжимающих винтовки и ждущих сигнала – ракет и команды «вперед». А перед носом, всё ближе и ближе, возникали фигурки немцев – на секунду, на две, и мы уже не стреляли, потому что предстояло нестись вперед и убивать их в упор – из винтовки, штыком или даже руками. Пуля дура. Штыком или руками. Сводило судорогой живот.
А у немцев ведь тоже штыки. Как же я их ненавидел…
Ракеты я не заметил, но команду услышал сразу. Сергеев вскочил и, взмахнув автоматом, крикнул – но что, я не разобрал. За ним, шагах в двадцати от меня, поднялся и что-то выкрикнул Старовольский. И незнакомый мне политрук тоже что-то кричал, но сразу же рухнул на землю – а встал политрук или нет, я видеть уже мог, потому что бежал, крича и вопя, туда, откуда наступали немцы.
Крики из тысячи глоток слились в один протяжный вой: «За-родину-мать-перемать-в-рот-компот…» Ударили батареи, и далеко перед нами, за спинами немцев, взметнулись столбы разрывов. По большей части черных и бурых, но также и белых – пристрелочных.
Краем глаза я видел, что нас очень много. Одни бежали, стиснув зубы, другие разевали рты – кому как было легче. Я молчал, ни о чем не думая, иногда замечая своих – Старовольского, Мухина, Пинского. Пролетала земля под ногами – черная, рыжая, желто-зеленая. Что-то протяжно свистело, спотыкались и падали люди, метались блики немецких выстрелов. На левом боку колотилась сумка с противогазом.
Немцы не побежали. Они поднимались навстречу. Лиц еще не было видно, но темно-зеленые куртки читались всё четче и четче. Главное, говорил нам Зильбер, не отвести от фашиста глаз, главное – добежать и ударить. Или выстрелить, если успеешь.
Справа рванула мина, кто-то свалился в траву. Быть может, убит, быть может, залег. Немцы бросились в нашу сторону. Мишка ударил из пулемета. Их пулеметчик ударил в ответ, с живота, разевая пасть, но как появился, так и исчез. Очередь прошла где-то слева. Я, не целясь нажал, на спуск. Передернуть затвор не успел – немцы были передо мной.
Теперь бы и я мог сказать, что видел у немца глаза. Он бежал на меня по прямой, маленький, в большом, не по росту мундире. Плотно сжав зубы и отчаянно распахнув свои зенки. Перед носом искрился плоский клинковый штык.
Я сразу же понял, что не смогу. Боже, зачем я истратил патрон, зачем я родился на свет, еще полсекунды – и всё… Я зажмурил глаза и продолжил бег. Немец свалился мне под ноги, я перепрыгнул через него.
Молдован сцепился со здоровым бугаем. Мухин упал на землю и немец занес над ним винтовку. Сергеев свалил фашиста из автомата. Мишка, присев на колено, быстро вертел головой и аккуратно пускал по немцам очередь за очередью. На лейтенанта кинулся фриц, целя штыком ему в грудь. Старовольский отбросил пустой пистолет, резко отпрыгнул в сторону, скакнул вперед, левой рукой отбил винтовку влево, перехватил ее правой и, точно по инструкции, нанес удар коленом между ног.
Молдован пырнул бугая ножом. По земле катались двое, раздирая друг другу рты. Мирошниченко сидел на земле с упавшей на грудь головой, рядом валялась каска. Рывками полз Женька Задворный. Следом тянулась багровая полоса. Старовольский, найдя пистолет, вогнал в него магазин и сразу же выстрелил перед собой. Далеко впереди выросли кучкой взрывы.
На меня налетел новый немец, с винтовкой, но без штыка. Запрыгал передо мной, стараясь поймать момент и двинуть меня прикладом. Не стрелял, видно, тоже истратил патрон и не успел передернуть. Или просто извел магазин.
Каска свалилась набок, рот бешено втягивал воздух. Я как петрушка скакал перед ним, стараясь понять, когда он решится бить. И взглядом искал, куда я ударю сам – в живот, в грудь, в залитое потом лицо. Если в лицо, то прикладом. Все зависит от того, куда задумает бить он.
Мой немец отпрыгнул назад, развернулся и побежал. Я передернул затвор, но выстрелить не успел. Немец бежал, спотыкаясь – и множество немцев, куда ни глянь, бежало подобно ему. Туда, где опять и опять поднимались дымы разрывов. А значит, с нами им было страшнее. Дмитро Ляшенко толкнул меня в плечо.
– Дывысь, тикають.
Они действительно утекали, стремительно, резво, падая и поднимаясь, пропадая среди взлетавшей у них из-под ног земли, утекали по всему фронту, сколько мог видеть глаз. Мы орали им вслед, не слыша друг друга, слишком громким был гул орудий, но они утекали, и главное было это. Мы побежали за ними. Немецкие батареи открыли заградогонь. «Залечь!» – заорал Сергеев. Мы попадали на траву.
Назад, к возвращенной станции, отползали без суеты. Немецкий обстрел вышел беспорядочным и бестолковым. Или так нам казалось на радостях? Трава была сухой и колючей. Рядом со мной оказался Зильбер.
– Аверин, Пинского видел?
– Нет.
– Я видел, – крикнули слева. – Упал он. Убило вроде.
– Где?
– Да вон там, в воронке.
– Кто со мной?
Я и кто-то еще поползли за Зильбером, по совершенно ровному, лишенному растительности, сгоревшему начисто месту. Нас заметили. Застрекотал пулемет. Начали рваться мины. Того, второго задело. Раздался тонкий вскрик. Продвигаться дальше не имело смысла.
– Холера, – простонал Зильбер. Мы резко свернули в сторону – нужно было найти нашего нового раненого. Пули выбили пыль в полуметре от нас, и мы резвее заработали локтями. Ранило Ваську Головченко, из третьего отделения. Навылет, в мякоть под коленом. Кровотечение было не сильным. (Я знал – при обильном кровотечении даже при вроде бы легком ранении можно отдать концы за несколько минут.) По счастью, рядом была воронка, переходившая в цепь неглубоких ямок, достаточных, чтобы по ним перебраться к своим. Ваську поволок за собою Зильбер. Я потащил две винтовки, свою и Васькину, и Левкин ППД. Немцы продолжали стрелять, но уже вслепую – если наши спины и появлялись вдруг в поле их зрения, то только на четверть секунды, когда мы перекатывались из ямы в яму. Ума не приложу, как это удавалось старшине. Васька был, правда, не очень тяжелый, но я бы и с мешком так ловко не управился, как Левка справлялся с живым человеком.
Когда мы вышли из-под огня и Ваську унесли на перевязку, Левка высказался о Пинском:
– Хороший ведь был хлопец. А вот не уберегли.
Сколько нас было таких хороших… Я привалился к стене окопа, с трудом приходя в себя. Невыносимо болело в груди, в ней словно прошлись граблями. Я втягивал горячий кислый воздух, судорожно сплевывал и держался руками за готовый растрескаться лоб.
– Гарно ты нимця завалыв, – выдохнул оказавшийся рядом Дмитро Ляшенко.
– Я?
– А хто, Пушкин, чи шо?
Я не понял, про которого он. Второй фашист от меня удрал («от меня» звучало солидно). Быть может, первый? Но в него кто-то выстрелил, иначе бы он не упал. Все же я поглядел на штык. Кровавых следов на нем не было. Значит, точно не я. Но спорить с дедом не стал. Гарно так гарно, хай воно буде так.
День да ночь, сутки прочь. Снова нет воды, снова нечего есть. Интересно, как оно у немцев? Невыносимо хочется спать. Кажется порой, что лучше сразу – уснуть и не проснуться. Лишь бы не больно, лишь бы не мучиться, как мучаются раненые, которых становится больше и больше, а эвакуировать их все труднее. Как мучился вчера Косых, зеленея и холодея, что-то шепча и подтягивая ноги к животу, изрезанному осколками рванувшего поблизости фугаса. Маринка ничем не могла ему помочь, на нее было жалко смотреть: черная, бедная, несчастная. Теперь она всегда вместе с нами, младший сержант Волошина, в нашей роте, где осталось не более двадцати человек, – а ведь это не только пехота, но также артиллеристы и бронебойщики, весь гарнизон опорного пункта капитана Бергмана. Ходят слухи, что Бергман жив, но с тех пор, как комбата ранили, никто его больше не видел.
Нас вторично выбили со станции. Опять началась контратака, чтобы ее отобрать. Там наступали наши, там наседали немцы. До бухты осталось всего ничего. Говорили, у нас в дивизии убиты все командиры полков, начальник штаба и ранен комиссар. Комдива ранили тоже, однако он вернулся в строй.
А Кузьмуку всё равно. Прямое попадание авиабомбы в окоп. Даже не откопать. А немцы лезут и лезут. Было несколько часов перерыва ночью – под стук пулеметов при свете ракет и начался новый день. Пехота, танки, самоходки. Я не могу понять, отдыхают они или нет.
Я и Мишка засели в вырытых наспех ячейках. Мелких – рыть землю, как тут, не пожелаю врагу, а сил не осталось совсем. Однако, чтобы не было одиноко, мы еще прокопали меж нами канавку. Стало можно перемещаться незаметно для немцев, словно в привычном большом окопе. Вместе с Мишкой устроился Ляшенко, наш героический дед. Вместе со мною Мухин. С ним мы почти не разговариваем, но я рад, что его не убили тогда, в рукопашной, когда немец занес винтовку.
После очередного налета бомбардировщиков (самый кошмарный звук – вой летящей на землю бомбы, самый счастливый – грохот ее разрыва, означающий, что пронесло) Мишка проорал мне сиплым голосом:
– Видел, Плешивцева накрыло? Может, помощь нужна.
Мы выбрались наружу и быстро поползли к ячейке Плешивцева. Дым от бомбовых взрывов еще не рассеялся, и немцы пока не стреляли. Мишка двигался чуть впереди и оказался на месте первым. Не успел я туда подползти, как он был уже рядом со мной. «Дальше не надо, не хрен теперь там смотреть».
Через полчаса меня засыпало землей. Не знаю, сколько я пробыл в беспамятстве и был ли в беспамятстве вообще. Но первую мысль запомнил отчетливо: так вот она какая, смерть – полная тьма и ничего не слышно. И яркий свет впереди, словно куда-то лечу. И света этого больше и больше. И рожа Шевченко, что-то орущего и трясущего меня за грудки, а ведь так было хорошо, покойно, словно бы всё закончилось и умирать совсем не страшно.
А потом обрушился грохот. И снова сделалось жутко. И Шевченко кричал мне в ухо:
– Ранен? Контужен? Слышишь?
Видимо, что-то ему я ответил. Он хлопнул меня по плечу, проорал:
– Все хорошо, мадама ля маркиза! – и пополз к своему пулемету. Моей ячейки больше не было, и я пополз за ним – сквозь что-то жидкое и склизкое, стараясь не смотреть, что там такое. Боялся понять, что Мухин. Но Мухин был цел. Его отбросило взрывной волной, и вскоре он к нам присоединился. Оглохший, мотал головой, но исправно стрелял по вновь появившимся фрицам. И дед Дмитро Ляшенко был цел, держал руками ленту (у Мишки был снова немецкий «МГ») и криком сообщал, где видит неприятеля.
Их прогнали, в который раз. Снова была контратака. Мухин вернулся с автоматом и немецким полевым биноклем. Хотел подарить лейтенанту, но тот, разумеется, отказался. Будь иначе, я бы сильно удивился. Подарок от Мухина… Потом мы лежали в ячейках – лопаткой я выскоблил новую, рядом с Шевченко – и с нетерпением ожидали вечера, прикидывая, полезут ли немцы опять. Я думал, что вряд ли они полезут, и настроение было хорошим.
Когда притащили воду и раздали по банке тушенки, стало совсем хорошо. К тому же почти прекратился обстрел. Главный шум исходил теперь от горевшей в паре сотен метров немецкой самоходки – в ней рвался боезапас, что нас, понятно, совсем не печалило.
Мы снова отбили станцию – дымящиеся развалины с разбросанными среди них трупами, с поваленными столбами, со вздыбленными рельсами. Снова заняли оборону – уже не вспомнить, на каком по счету месте. Кончался четвертый день. Мы всё-таки были живы. Четвертый день или пятый. Я запутался окончательно.
Вечером немцы заняли станцию в третий раз. Куда-то отбросило наших, и я отходил с незнакомыми красноармейцами. Их было четверо или пятеро. Двоих у меня на глазах разорвало снарядом. Другие исчезли сами. Я утратил ориентиры. Казалось, фашисты повсюду. Урчали моторами танки, катили бронетранспортеры, брели в полный рост автоматчики, очищавшие пространство перед собой короткими и длинными очередями. Хорошо хоть, что быстро темнело. Я заполз в низкорослый дубняк и с нетерпением дожидался, когда перестанут сыпаться сбитые пулями ветки.
Я не сразу узнал ее голос, он здорово переменился. Но сразу же понял – Марина. Тут не было больше женщин, знавших меня по имени, а вопрос прозвучал такой: «Алешка, ты?» Я обернулся и увидел младшего сержанта Волошину. Удивился, что сразу ее не заметил. Вот ведь что делает страх. Впрочем, тут дело не в страхе. Мое внимание было приковано к автоматчикам.
– Привет, – прошептал я ей. Другого в голову не пришло. Маринка шмыгнула носом и уткнулась лицом мне в плечо. Я ее хорошо понимал. Я и сам был бы рад приткнуться.
Мы долго лежали в дубках. Я гладил рукой винтовку и от души жалел, что почти не осталось патронов. Немцы куда-то делись. То ли давно все прошли, то ли возвратились на станцию, не желая на ночь глядя рисковать. Если бы я знал здесь местность, то быстро бы вывел Маринку к своим. Но местности я не знал и никогда еще не был на фронте один. Куда идти – не имел понятия, компаса не было, луны не наблюдалось. Впрочем, луна бы мне ничем не помогла. В астрономии я не петрил.
Я попытался понять по звукам, однако стреляли повсюду. Не очень часто, больше для острастки. В одном из тихих промежутков я вдруг услышал стрекотание кузнечиков. Сначала удивился, а потом неожиданно вспомнил, как в самый разгар немецкой атаки над нами стали заливаться соловьи. Тогда я сразу же о них позабыл.
– Что будем делать? – подумал я вслух.
Марина не ответила, только вздохнула.
– Ты знаешь, где бухта? – тормошил я ее. – В какой стороне? Надо пробираться к нашим. Не век же тут куковать.
Марина задумалась. Тихо сказала:
– Мне кажется, там.
– Уверена?
– Не очень.
Я попытался вспомнить, откуда я бежал, но без особого успеха. Потом пытался определить, в какой стороне запускают ракеты. Немцы ведь не могут оставаться в темноте. Заметил первую, явно немецкую. Вторая появилась там же. Я решил, что во всём разобрался, и поглядел на Марину. Она кивнула. И в тот же момент такая же точно ракета вспыхнула в той стороне, куда я собрался идти.
Но оставаться на месте смысла не имело. Завтра появятся немцы и заберут нас в плен. Надо делать хоть что-то, иначе конец гарантирован, а так остается надежда. Марина со мной согласилась. Мы выбрались из дубков и медленно пошли, надеясь, что идем на юг. Уже на первой сотне метров Марина раз десять запнулась.
– Ты в порядке? – спросил я ее.
– Да. Просто устала очень. А ты?