Под покровом небес Боулз Пол
– А, это да, – сказал Эрик, явно обрадованный возможностью в кои-то веки согласиться с матерью. – Тут прямо жуть что такое. Нам ни на миг не дают покоя. Куда ни приедешь, везде прячут от нас адресованные нам письма, пытаются не пустить в отель, будто бы у них все номера заняты, а когда снять номер все же удается, устраивают там обыск, стоит только выйти за дверь. Крадут наши вещи, присылают носильщиков и горничных подслушивать…
– Но кто? Кто все это делает? И зачем?
– Как кто? Арабы! – вскричала миссис Лайл. – Эти вонючие недочеловеки, у которых нет другого занятия в жизни, кроме как шпионить за другими. Чем же еще, вы думаете, они живут?
– Это просто невероятно, – робко вставил Порт в надежде таким образом еще больше раззадорить ее: уж больно забавно было все это слушать.
– Еще бы! – с торжеством в голосе проговорила она. – Вам это может показаться невероятным, потому что вы их не знаете, но присмотритесь к ним внимательнее. Они не переносят нас. Так же, между прочим, как и французы. О, как они нас ненавидят!
– А мне арабы всегда казались очень симпатичными, – сказал Порт.
– Конечно. Это потому, что они подобострастны, непрерывно льстят и подлизываются. Но стоит только повернуться к ним спиной, они сразу же со всех ног в консульство.
– Однажды в Могадоре… – начал было Эрик, но мать оборвала его.
– Ну ты-то заткнулся бы. Дай поговорить старшим. Неужели ты думаешь, что кому-то интересно слушать твои неуклюжие глупости? Будь у тебя хоть немножко соображения, ты бы не влип в ту историю. Какое ты вообще имел право где-то шляться, когда я умирала в Фесе? Мистер Морсби, я ведь действительно умирала! Пластом валялась на больничной койке, в окружении ужасных арабских медсестер, ни одна из которых не могла даже правильно воткнуть шприц.
– Да все они прекрасно могли! – уверенно возразил Эрик. – Мне они его втыкали как минимум раз двадцать. А заражение у тебя произошло просто из-за низкой сопротивляемости организма.
– Чего-чего? Сопротивляемости? – Миссис Лайл аж взвилась. – Все! Говорить дальше я отказываюсь… Обратите внимание, мистер Морсби, на цвет этих холмов. Кстати, вы никогда не пробовали при съемке пейзажей применить инфракрасный фильтр? Я сделала несколько таких снимков в Родезии – красиво получилось на редкость! – но их украл у меня редактор в Йоханнесбурге.
– Мамочка, мистер Морсби не фотограф.
– Помолчи. И что? Он поэтому не может знать про инфракрасную фотографию?
– Я видел такие снимки, – сказал Порт.
– Ну вот, конечно же, он их видел. Ты понял, Эрик? Ты просто не соображаешь, что несешь. А всему виной твоя недисциплинированность. Ох, как мне хочется, чтобы тебе когда-нибудь пришлось зарабатывать на жизнь самому. Это научило бы тебя думать, прежде чем говоришь. А то ведешь себя как последний придурок.
За сим последовал весьма занудный спор, в ходе которого Эрик – похоже, специально для Порта – озвучил целый список неправдоподобно звучащих должностей, на которых будто бы не покладая рук трудился в течение последних четырех лет, тогда как мать по каждой позиции всякий раз возражала, методично и убедительно доказывая, что все это выдумки. Каждое следующее его утверждение она встречала криком:
– Какая ложь! Экий лгунишка! Ты даже не понимаешь, в чем смысл этого дела!
В конце концов Эрику ничего не оставалось, как проговорить обиженным тоном, словно объявляя о капитуляции:
– Так ты сама же не давала мне закрепиться ни на какой работе, хоть тресни. Потому что боишься: вдруг я перестану от тебя зависеть.
Тут миссис Лайл вскричала:
– Смотрите! Смотрите, мистер Морсби! Какой милый ослик! Прямо как в Испании. Мы, правда, пробыли там всего два месяца. Это какой-то ужас, а не страна: сплошные солдаты, священники и евреи!
– Евреи? – недоверчивым эхом отозвался Порт.
– Конечно. А вы не знали? Там все гостиницы их полны. Они всей страной там правят. Ну, исподволь, конечно, из-за кулис. Так же как и повсюду, впрочем. Только в Испании они ведут себя очень умно. Вообще не признают того, что они евреи. В Кордове… Это я к тому, насколько они хитры и коварны… Так вот, значит, в Кордове я прошлась по улице под названием Худерия. Там у них и синагога расположена. Ну и, естественно, там евреи кишмя кишат – типичное гетто. Но, думаете, хоть один из них признает себя евреем? Да ни за что! Каждый, кого ни спроси, машет у меня перед физиономией пальцем и кричит: «Catlico! Catlico!» Нет, вы представьте: все как один они объявляют себя католиками! А на экскурсии по синагоге гид утверждал, что никаких служб там не ведется с пятнадцатого века. Боюсь, что я была чересчур груба с ним. Просто расхохоталась ему в лицо.
– И что он на это сказал? – полюбопытствовал Порт.
– Да ну, продолжал что-то талдычить как ни в чем не бывало. Они же все зазубривают, как попугаи. При этом глазел на меня с ошалелым видом. Это там было со всеми так. Но думаю, он меня зауважал: все-таки не испугалась! Чем ты грубее с ними, тем больше они перед тобой стелются. Я показала ему, что понимаю, какую беззастенчивую ложь он несет. Католики! Уверена: они думают, что этим они себя как бы возвышают. Но это же курам на смех, особенно когда все – ну прямо самые типичные евреи, это же с первого взгляда видно. Уж я-то евреев знаю. Слишком много у меня скверных воспоминаний с ними связано.
Забавная новизна этого бреда к тому моменту изрядно поувяла. Сидя между мамочкой и сыном, Порт начинал ощущать что-то вроде удушья: их навязчивая глупость действовала угнетающе. Миссис Лайл оказалась особой еще более неприятной, нежели ее сын. В отличие от него она не живописала собственные подвиги – реальные или выдуманные, – зато всякую беседу умудрялась свести к детальным описаниям гонений, которым она якобы подвергалась, или дословному пересказу яростных ссор, в которые вступала с теми, кто ей докучал. Что ж, слово за слово, перед Портом начал разворачиваться характер, хотя его этот характер интересовал уже куда менее, нежели давеча. Ее жизнь была бедна на личностные контакты, а она в них так нуждалась! Поэтому и предавалась им как могла; каждая схватка была такой неудавшейся попыткой установить с кем-нибудь человеческие взаимоотношения. Даже с Эриком ей в конце концов пришлось перепалку сделать естественной манерой общения. В итоге Порт решил, что перед ним самая одинокая женщина, какую он только видел в жизни, но особого сочувствия к ней вызвать в себе не смог.
Вообще перестал слушать. Из города выехали, пересекли долину и теперь, уже с другой ее стороны, поднимались на огромную голую гору. Когда ехали по очередной дуге извилистого серпантина, он вдруг с испугом осознал, что смотрит прямо на ту самую турецкую крепость; на расстоянии она казалась маленькой и совершенной как игрушка, прилепленная к противоположному борту долины. Под той самой стеной, разбросанные там и сям по желтой земле, виднелись несколько крошечных черных шатров; в котором из них он побывал, который из них шатер Марнии, было не определить, потому что лестницу разглядеть не получалось. Но Марния несомненно там, где-то внизу, в этой долине, – легла, небось, переждать полуденную сиесту и спит теперь в жаркой палаточной духоте; либо одна, либо с каким-нибудь везучим арабом-приятелем… Смаилом? Нет, это вряд ли, подумал он. Дорога опять вильнула, они взбирались все ыше; вверху замаячили острые утесы. Рядом с шоссе там и сям высились сухие заросли чертополоха, сплошь запорошенные белой пылью; в зарослях верещали цикады – оттуда шел непрерывный сверлящий стрекот, похожий на пение самой жары. Снова и снова взгляду открывалась долина, с каждым разом становясь чуточку меньше, чуточку дальше, делаясь все менее реальной. «Мерседес» ревел, как самолет: на выхлопной трубе отсутствовал глушитель. До гор было уже рукой подать, а внизу расстилалась себха. Он обернулся, чтобы бросить последний взгляд на долину, там все еще можно было рассмотреть шатры во всех деталях, и он вдруг осознал, что формой они похожи на те горные пики, что высятся позади них на горизонте.
Наблюдая, как разворачивается перед ним придавленный жарой пейзаж, он обратился мыслями внутрь себя, на какое-то время сосредоточившись на том сне, который все не отпускал, не давал покоя. Немного подумав, улыбнулся: вот оно, понял! Поезд, который ехал все быстрее и быстрее, всего лишь символизирует жизнь как таковую. А вся эта нерешительность в выборе «нет» или «да» – она неизбежна, когда пытаешься определить ценность этой жизни, причем все сомнения автоматически отпадут, если бездумно, просто рефлекторно решишь отказаться принимать в ней участие. Он даже удивился тому, как этот сон его расстроил; ведь простой же, классический сон! Все привязки, все коннотации как на ладони. А частные их значения по отношению к его собственной жизни едва ли стоит наделять такой уж важностью. Ибо, чтобы избежать необходимости иметь дело с понятиями зыбкими и относительными, он давным-давно пришел к отрицанию всякой цели существования как такового, избрав позицию куда более рациональную и обоснованную.
То, что свою маленькую проблему он решил, его обрадовало. Он поднял взгляд, обвел глазами округу; они все еще ползли вверх, но первый перевал был уже пройден. Выше их были только голые скругленные вершины, совсем без деталей, которые могли бы задать масштаб. И со всех сторон одинаково неровная, жесткая линия горизонта с ослепительно-белым небом над ней.
Между тем сидящая рядом миссис Лайл продолжала болтать:
– …ах эти? Отвратительное племя. Гнусные, подлые людишки, это я вам точно говорю.
«Ну и баба. Убил бы!» – злобно подумал Порт. Когда крутизна подъема уменьшалась, автомобиль прибавлял скорость, на короткое время создавая этим подобие ветра, но вот опять поворот, снова он лезет вверх и снова движется еле-еле, и сразу становится ясно: на самом-то деле воздух неподвижен.
– Если верить карте, выше будет смотровая площадка, – сказал Эрик. – Мы сможем вдоволь налюбоваться видами.
– А так ли уж надо останавливаться? – с беспокойством в голосе спросила миссис Лайл. – К чаю нам надо быть в Бусифе.
Обзорная площадка оказалась едва заметным расширением дороги в том месте, где она поворачивала чуть ли не в обратном направлении. Несколько валунов, скатившихся с утеса, огибаемого дорогой, загромождали проезд, делая его здесь еще опаснее. С внешней стороны поворота от самой обочины вниз уходил обрыв, почти совсем отвесный, и вид с этого места открывался величественный и страшноватый.
Машину Эрик ненадолго все же остановил, но выходить из нее не стали. Дальше дорога шла по каменистой пустыне, такой выжженной, что там не находили укрытия даже цикады; тем не менее Порт то и дело замечал в отдалении что-то вроде деревни, обнесенной глинобитной стеной цвета почвы и окружающих гор, а около стены теснились кактусы и колючий кустарник, будто дополнительная живая изгородь. В машине воцарилось молчание, и слышно теперь было только ровное рокотание двигателя.
Когда вдали показался Бусиф с его белым современным минаретом из бетона, миссис Лайл сказала:
– Значит, так, Эрик: ты займись комнатами. А я сразу на кухню – покажу им тут, как заваривать чай. – И пояснила Порту, встряхнув воздетой вверх сумочкой: – Чай в дороге я всегда ношу с собой. Иначе пришлось бы целую вечность ждать, пока этот несносный мальчишка разберется с машиной и багажом. В Бусифе, думаю, осматривать все равно нечего, так что на улицу можно будет вообще не выходить.
– Дерб Эш-Шерги,[38] – сказал Порт. И успокоительно присовокупил, когда она удивленно к нему обернулась: – Это я так… Просто табличку на стене прочел.
Главная улица городка, длинная и пустая, жарилась под палящим предвечерним солнцем, силу которого, казалось, лишь удваивал тот факт, что над горами, высящимися впереди на юге, все еще клубятся плотные черные тучи, с раннего утра так и не рассосавшиеся.
X
Поезд был очень старым. В вагонном проходе с низкого потолка свисал ряд керосиновых ламп, неистово взад и вперед качавшихся в такт рывкам старинного паровоза. Когда поезд еще не тронулся, но колокол на станции уже брякнул, Кит в свойственном ей приступе безумия, которое охватывало ее в начале каждой поездки по железной дороге, спрыгнула на перрон, подбежала к газетному киоску и, купив несколько французских журналов, едва успела вернуться в вагон, уже пришедший в движение. Потом в неверном свете, даваемом смесью сумерек и желтых сполохов тусклой лампы, она держала журналы на коленях и один за другим разворачивала, пытаясь проведать, о чем они. Единственный, в котором можно было что-то разглядеть, состоял почти сплошь из фотографий: «Cin Pour Tous».[39]
У них было отдельное купе. Таннер сидел напротив.
– При таком свете читать нельзя, – сказал он.
– Да я просто картинки смотрю.
– А-а.
– Ты извини меня, ладно? Через минуту я ведь и этого не смогу. В поездах я немного нервничаю.
– Ладно, давай, – сказал он.
Они взяли с собой холодный ужин, купленный в отеле. Время от времени Таннер испытующе поглядывал на корзину. В конце концов, подняв взгляд, Кит его на этом поймала.
– Таннер! Неужели ты уже проголодался? – воскликнула она.
– Я – нет, но вот мой солитер…
– Фу, какой ты грубый.
Она подняла корзину, довольная, что может себя занять какой-никакой работой. Один за другим стала вынимать оттуда увесистые сэндвичи, завернутые каждый отдельно в тончайшие бумажные салфетки.
– А ведь я говорила им: не надо нам совать эту вашу ужасную испанскую ветчину. Она настолько сырая, что от нее и впрямь можно подхватить глистов. А она – вот, конечно! Наверняка это она и есть. Я ее по запаху узнаю. Вот ведь народ! Им что говори, что нет – думают, что ты это просто голос так упражняешь.
– А я бы съел… с ветчинкой-то… если есть, – сказал Таннер. – Насколько я припоминаю, она была очень даже.
– Да на вкус-то она ничего.
Кит вытащила из корзины сверток с крутыми яйцами, где вместе с ними оказались и несколько очень маслянистых черных оливок. Поезд вскрикнул и ринулся в тоннель. Кит торопливо отправила яйца назад в корзину и с опаской выглянула в окно. Но увидела лишь отразившийся в стекле абрис собственного лица, безжалостно освещенного слабеньким заревом сверху. Кислотная вонь каменноугольного дыма усиливалась с каждой секундой; у Кит перехватило дыхание, легкие отказывались это в себя вбирать.
– Кх-фу! – поперхнулся Таннер.
Она сидела без движения, ждала. Если крушение произойдет, то, скорее всего, либо в тоннеле, либо на какой-нибудь эстакаде. «Была бы я хоть уверена, что это и впрямь сейчас случится, – думала она, – я была бы спокойна. Но эта неизвестность… Когда заранее не знаешь, приходится постоянно быть настороже».
Тут они снова вырвались на простор, задышали. Снаружи на много миль простерлась каменистая равнина, за ней маячили угольно-черные горы. Свет, что еще оставался в небе над их изломанными гребнями, кое-как пробивался между тяжелых угрожающих туч.
– А куда делись яйца?
– Ой! – И она отдала ему весь пакет.
– Да я же не съем их все!
– Должен съесть, – сказала она, делая над собой усилие, чтобы оставаться в теме, по-прежнему принимать участие в этой их маленькой жизни, теплящейся между скрипучих деревянных стенок вагона. – А я буду только что-нибудь из фруктов. И какой-нибудь сэндвич. – Взял; но хлеб показался ей сухим и жестким – не прожуешь.
Таннер вдруг полез под лавку, стал тащить оттуда один из своих саквояжей. Воспользовавшись тем, что он не смотрит, она сунула несъеденный бутерброд в щель между лавкой, на которой сидела, и наружной стеной, где окно.
Таннер выпрямился, его лицо сияло. В руке он держал здоровенную темную бутыль; немного покопавшись в кармане, достал штопор.
– Что это?
– А догадайся! – проговорил он с ухмылкой.
– Неужто… шампанское!
– Смотри-ка, с первого раза.
В нервном порыве она двумя руками схватила его за голову и, притянув к себе, звонко поцеловала в лоб.
– Какой ты милый! – воскликнула она. – Ты просто чудо!
Он приналег на штопор; раздался хлопок. По коридору прошла тощая старуха в черном, она чуть голову себе не свернула, так упорно смотрела на них. Держа бутылку в руке, Таннер встал и задернул портьеру. Кит наблюдала за ним, думая: «Вот все он делает не так, как Порт. Порт никогда бы этого не сделал».
Он уже наливал вино в дорожные пластмассовые чашки, а она все продолжала внутренний спор с собой: «Но что в этом такого, кроме потраченных денег? Заплатил деньги, купил, и все. Правда, надо было еще иметь желание эти деньги потратить… А главное, вообще додуматься».
Изобразив как бы тост, соприкоснулись чашками. Никакого звона, конечно, не раздалось – одно лишь мертвенное, почти бумажное шуршанье.
– Давай… за Африку! – вдруг оробев, сказал Таннер. Хотел-то он сказать другое: «За эту ночь, за нас…»
– Ну, давай.
Тут она бросила взгляд на бутылку, которую он установил на полу. Весьма характерно, что она сразу решила: вот, это и есть тот магический предмет, который спасет ее, та вещь, энергия которой поможет ей избежать катастрофы. Она осушила чашку. Он снова наполнил.
– Надо растянуть его на подольше, – остерегая спутника от излишней щедрости, сказала она.
А то вся магия вдруг – раз! – и кончится.
– Ты полагаешь? Зачем? – Он снова вытащил саквояж и открыл. – Смотри.
Там оказалось еще пять бутылок.
– Потому-то я и не доверил эту сумку носильщику, – сказал он, улыбнувшись так, чтобы стали заметны ямочки на щеках. – А ты, небось, подумала, что я рехнулся?
– Да я и не заметила, – слабым голосом отозвалась она, не заметив и ямочек, которые ее всегда так раздражали. Вид такого количества магии сразу слегка ее ошарашил.
– Ну, давай до дна. Быстро и решительно.
– Насчет меня можешь не волноваться, – усмехнулась она. – Меня уговаривать не надо.
В этот миг она почувствовала себя счастливой просто до смешного – и даже слишком счастливой, как она сама же не преминула про себя отметить. Да, слишком – особенно если принять во внимание обстоятельства. Но это у нее всегда такой маятник: через час все может оказаться снова в том же виде, как было минуту назад.
Поезд пошел медленнее, медленнее, остановился. За окном непроглядная чернота ночи, нигде ни огонька. Откуда-то оттуда, извне, донесся голос, напевающий странную однообразную мелодию. Начинал ее всякий раз сверху, потом спускался ниже, ниже, пока не сорвется дыхание, и все это лишь для того, чтобы тут же начать сызнова и опять на верхах; в целом песня чем-то напоминала детский плач.
– Это, что ли… человек? – недоуменно спросила Кит.
– Где? – заозирался Таннер.
– Слышишь? Пение.
Он секунду послушал.
– Трудно сказать. Давай-ка, до дна.
Она выпила, улыбнулась. Потом стояла у окна, уставившись в черноту ночи. Вдруг говорит, да грустно так:
– Мне кажется, я вообще не создана для жизни.
У него даже лицо вытянулось.
– Послушай, Кит. Я понимаю, ты нервничаешь. Потому-то я и взял с собой эту шипучку. Но ты уж как-нибудь все-таки успокойся. Не бери в голову. Расслабься. Нет ничего, что было бы так уж важно, ты ж понимаешь! Кто там это сказал-то…
– Нет-нет-нет. Вот этого не надо, – перебила Кит. – Шампанское – да. А философия – нет. С твоей стороны это так мило – ну, что ты подумал о нем… Особенно сейчас, когда я поняла, зачем ты его с собой взял.
Он перестал жевать. Выражение лица изменилось; взгляд стал жестче.
– Что ты имеешь в виду?
– То, что ты угадал, какая я в поездах всегда нервная дурочка. И ты не мог бы сделать ничего, за что я была бы тебе более благодарна.
Его челюсти снова задвигались, он осклабился.
– Да ну, пустяки. Мне самому оно изрядно помогает, как ты, наверное, заметила. Так что давай, за добрый старый «Мумм»! – Он откупорил вторую бутылку; поезд со скрежетом, трудно тронулся.
То, что они снова едут, обрадовало ее еще больше.
– Dime ingrato, porqu me abandonaste, y sola me dejaste…[40] – запела она.
– Еще? – Он потянулся к ней с бутылкой.
– Claro que s,[41] – сказала она, одним глотком осушила чашку и сразу снова протянула ее к нему.
Поезд то летел вперед, дергаясь и содрогаясь, то останавливался – пожалуй, даже слишком часто, причем каждый раз в местах, на первый взгляд совершенно ненаселенных. Но из окружающей тьмы всегда сразу раздавались голоса, что-то выкрикивающие на гортанном наречии горцев. С ужином покончили; не успела Кит прожевать свою последнюю инжирину, как Таннер уже полез опять под сиденье доставать из саквояжа очередную бутылку. Не вполне осознавая, что делает, Кит поковырялась пальцами в том месте, где спрятала сэндвич, вытащила его и положила в сумочку вместе с пудреницей. Он налил ей еще шампанского.
– Это шампанское уже не такое холодное, как было то, – пригубив, сказала она.
– А куда денешься.
– Да нет! Все равно оно прелесть! По мне, пусть хоть теплое. Знаешь, по-моему, я уже здорово набралась.
– Ба! Это с той малости, что ты выпила? – Он рассмеялся.
– Да ну, ты меня не знаешь. Когда я расстроена или нервничаю, пьянею с первого глотка.
Он бросил взгляд на часы.
– Что ж, осталось еще минимум часов восемь. В принципе, можно начать окапываться. Не возражаешь, если я пересяду туда, к тебе?
– Садись, конечно. Когда мы только сели в поезд, я это тебе уже предлагала, чтобы тебе не ехать спиной вперед.
– Отлично. – Он встал, потянулся, зевнул и с размаху сел к ней так близко, что чуть ли не ударил боком. – Прости, – сказал он. – Не сделал поправку на центробежную силу. Чертов поезд непрестанно куда-нибудь поворачивает. Ну и колымага! – Его правая рука обвила ее плечи, он слегка притянул ее к себе. – Обопрись на меня. Тебе будет удобнее. Да расслабься ты! Сидишь вся какая-то зажатая, кривая-косая-скукоженная…
– Кривая-косая, это точно. Боюсь, что так и есть.
Она усмехнулась; самой показалось, что хихикнула. Сев вполоборота, привалилась к нему спиной, положила голову ему на плечо. «Может, сидеть мне так и правда удобнее, – подумала она, – но в остальном от этого будет только хуже. Я сейчас просто сойду с ума».
В течение нескольких минут она заставляла себя сидеть без движения. Не быть зажатой выходило трудно, потому что ей казалось, что каждым своим толчком поезд прижимает ее к Таннеру. В какой-то момент она почувствовала, что мускулы его руки, обнимающей ее талию, начали напрягаться. Вагон тряхнуло, поезд остановился. Она засуетилась, дернулась вставать, излишне громко пытаясь объясниться:
– Хочу туда, к выходу – посмотреть, что вокруг творится.
Он тоже поднялся, снова обнял ее за талию, с силой притянул к себе и говорит:
– Ты прекрасно знаешь, что там вокруг творится. Тьма-тьмущая и горы стеной.
Она взглянула ему прямо в лицо.
– Да, знаю, ну и что? Пожалуйста, Таннер.
Слегка побарахтавшись, Кит почувствовала, что он ее отпускает. В этот момент дверь из коридора открылась, и тощая старуха в черном чуть не ввалилась в их купе.
– Ah, pardon. Je me suis trompe,[42] – злобно нахмурившись, проговорила она и ушла, не затворив за собой дверь.
– Что этой старой мегере надо? – удивился Таннер.
Кит вышла в дверной проем, постояла в нем и громко сказала:
Да просто voyeuse[43] какая-то!
Старуха, которая прошла уже чуть не весь коридор, резко развернулась и смерила ее взглядом. Кит обрадовалась. Одновременно поразившись нелепости удовлетворения, вызванного тем, что старуха это слово услышала. Но более всего той ликующей, могучей силе, которая ее так и распирает. «Еще немножко, и со мной будет истерика. И тут уж Таннер будет совершенно бессилен!»
У нее всегда было ощущение, что в обыденной жизни Порт как-то недостаточно ее понимает, но в ситуациях экстремальных он просто незаменим; когда дело и впрямь доходило до неприятностей, она полагалась на него всецело, и даже не потому, что в такие моменты он бывал непогрешим как проводник и вожатый, но потому, что частью сознания она воспринимала его как неотъемлемую свою опору, то есть частично отождествляла себя с ним. «Но Порта здесь нет. Так что, пожалуйста, без истерик». А вслух сказала:
– Я ненадолго. Ты только не впускай сюда эту ведьму.
– А я с тобой пойду, – сказал он.
– Ну, Таннер, перестань, – улыбнулась она. – Боюсь, что там, куда я направляюсь, ты будешь немножечко лишним.
Он постарался не выказать смущения.
– Ах так… Тогда ладно, о’кей, извини.
В коридоре никого не было. Она попыталась выглянуть в окно, но оно было покрыто слоем пыли и захватано пальцами. Впереди слышался многоголосый гомон. Дверь, ведущая на quai,[44] оказалась заперта. Она перешла в следующий вагон, снабженный табличкой «второй класс»; освещение здесь было ярче, народу больше, отделка беднее. В другом конце вагона ей встретились люди, еще только садящиеся в поезд. Протиснувшись им навстречу, она сошла и побрела по перрону к голове состава. По платформе в слабом свете единственной голой электрической лампочки среди беспорядочно брошенных прямо наземь тюков и ящиков туда-сюда сновали пассажиры четвертого класса, все как один местные берберы и арабы. С ближних гор налетал пронизывающий ветер. Смешавшись с толпой, она полезла в вагон.
Когда вошла, первым впечатлением было, что это вообще не поезд. Просто длинное помещение, до отказа набитое мужчинами в серо-коричневых бурнусах; мужчины стояли, лежали, спали, сидели на корточках либо куда-то пробирались сквозь хаос наваленных в проходе тюков. Какой-то миг она стояла неподвижно, проникаясь увиденным: впервые она почувствовала себя в чуждом мире. Но кто-то уже толкал ее в спину, понуждая продвигаться дальше в вагон. Она пыталась упереться, не понимая, куда здесь можно ступить, и упала чуть ли не в объятия мужчины с белой бородой, сурово на нее посмотревшего. Его взгляд заставил ее почувствовать себя нашкодившим ребенком.
– Pardon, monsieur,[45] – сказала она, пытаясь куда-нибудь уклониться, выйти из-под нарастающего давления сзади.
Все бесполезно; ее влекло вперед, несмотря на все усилия; кое-как переступая через лежащих и груды поклажи, она переместилась в середину вагона. Вагон дернуло, поехали. Немного испуганная, она огляделась. Ей пришло в голову, что это ведь мусульмане и запах алкоголя в ее дыхании может шокировать их так же, как если бы она внезапно сбросила с себя всю одежду. Спотыкаясь о сидящих на полу, она пробралась к стене – глухой, без окон – и прислонилась к ней, после чего, вынув из сумочки крошечный флакон одеколона, принялась орошать им лицо и шею в надежде, что одеколон нейтрализует или хотя бы сделает не таким заметным алкогольный дух, который, должно быть, ее окружает. Пальцы, растирающие по шее одеколон, наткнулись на какой-то маленький податливый объект на затылке. Поднесла к глазам и увидела: желтая вошь. Уже полузадавленная. Кит с отвращением вытерла пальцы о стену. Мужчины смотрели на нее, но безучастно – в их взглядах было не заметно ни сочувствия, ни антипатии. Смотрят, но даже без любопытства, подумала она. Взглядами такими же самоуглубленными и рассеянными, как у человека, который высморкался и смотрит на содержимое носового платка. На миг Кит прикрыла глаза. Самое удивительное – она вдруг ощутила голод. Достала из сумочки бутерброд и съела его, отламывая от хлеба кусочки и яростно их жуя. Мужчина, стоявший рядом с нею так же прислонясь к стене, тоже ел: вытаскивал из капюшона своего одеяния какие-то крошечные темные штучки и с хрустом их разгрызал. С легким содроганием она распознала в том, что он ел, красную саранчу с оторванными головами и ножками. Гомон голосов, до той поры неумолчный, вдруг стих: люди явно прислушивались. Сквозь ритмичный стук колес на стыках, помимо лязга и скрипов поезда она тоже расслышала отчетливый, ровный шум дождя, колотящего по железной крыше вагона. Мужчины завертели головами, закивали: sht! sht![46] Потом разговоры возобновились. Она решила пробиваться обратно к двери, чтобы на следующей остановке можно было сойти. Слегка сгорбившись и пригнув голову, стала отчаянно продираться сквозь толпу. Снизу доносились стоны (это она наступала на спящих), а когда ее локти приходили в контакт с чьими-то лицами, раздавались и возмущенные восклицания.
– Pardon! Pardon! – выкрикивала она при каждом шаге.
В результате забилась в конце вагона в угол. Теперь оставалось только добраться до двери. Но путь к ней загораживал мужчина со зверской рожей и отрубленной бараньей головой в руках; бараньи мертвые глаза смотрели как темные агаты.
– Ах! – простонала она.
Мужчина флегматично глянул, но, чтобы дать дорогу, не сделал даже попытки. Вложив в это всю свою силу, она рванулась мимо него, но, протискиваясь, по пути все-таки обтерла юбкой кровавую шею. Наружная дверь вагона, как она с облегчением увидела, была открыта, так что оставалось только пролезть мимо тех, что столпились в тамбуре и висят на подножках. Она снова завела свое «пардон, пардон» и ринулась вперед. В открытом с трех сторон тамбуре народу было меньше, потому что туда вовсю захлестывал холодный дождь. Те, кто там все-таки сидел, накрыли головы капюшонами бурнусов. Повернувшись к дождю спиной, она схватилась за железный поручень и, подняв взгляд, оказалась глаза в глаза с лицом, страшней которого не видывала в жизни. Оно принадлежало высокому мужчине, одетому по-европейски, но в мусорные отрепья; на голове у него был дерюжный мешок, нахлобученный на голову на манер куфии. Однако там, где должен был быть его нос, чернела треугольная бездна, а его странные плоские губы были белыми. По какой-то непонятной ассоциации ей в голову пришла аналогия с львиной мордой, и она никак не могла заставить себя оторвать взгляд от этого лица. Мужчина, казалось, ни ее не видел, ни дождя не замечал; стоял на подножке, и все тут. Пока она, тупо уставясь, на него смотрела, в голове мелькнула мысль о том, что вот как странно: почему лицо, изуродованное всего лишь болезнью, то есть ничего плохого о человеке не говорящее, на взгляд воспринимается куда ужаснее, чем лицо со здоровыми тканями, но отмеченное печатью внутренней скверны. Порт на это сказал бы, что в нематериалистическую эпоху это было бы не так. И был бы, наверное, прав.
Она вся промокла, дрожала, но продолжала держаться за холодный металлический поручень, глядя прямо перед собой – то в это жуткое лицо, то мимо, впериваясь в серый, полный дождя воздух ночи за ним. Она так и ехала с ним почти глаза в глаза, пока поезд наконец не подполз к вокзалу. Он подползал к нему долго, со скрежетом и стонами, преодолевая при этом еще и довольно крутой подъем. Пару раз чугунное громыхание, сопровождающее рывки и тряску, на несколько мгновений сменялось звуком гулким и пустым – это когда под вагоном оказывался какой-то короткий мостик. Временами Кит казалось, что она движется где-то высоко в воздухе, а далеко внизу в скалистой теснине с громом несется поток. Проливной дождь все не унимался. Возникало такое впечатление, будто она наяву видит кошмарный сон, который никак не желает кончаться. Хода времени она не сознавала; наоборот, чувствовала, что оно замерло и что сама она превратилась в статичную вещь, подвешенную в каком-то… вакууме что ли. А все же в глубине души оставалась уверенность в том, что в определенный момент это прекратится, но дальше она не хотела и думать – из страха, что опять надо будет возвращаться к жизни, что время снова должно будет прийти в движение, а ей вновь придется сознавать умирание каждой из бесконечно сменяющих одна другую секунд.
Так она и стояла – вечно дрожащая, недвижимая, держась так прямо, будто проглотила аршин. Когда поезд совсем замедлился и остановился, человек с львиным лицом исчез. Она сошла и, торопясь, побежала под дождем назад к хвосту поезда. Забираясь в вагон второго класса, она вспомнила, что тот мужчина посторонился, как сделал бы любой другой нормальный человек, давая ей пройти. Ее стал разбирать беззвучный смех. Потом она остановилась, постояла. В коридоре были люди, разговаривали. Она развернулась и побрела обратно к туалету, там заперлась и при свете висящего над головой мерцающего фонаря принялась поправлять макияж, поглядывая в небольшое овальное зеркало над раковиной умывальника. Она все еще дрожала от холода, по ногам бежала вода, стекая на пол. Когда почувствовала, что опять готова видеть Таннера, вышла, прошла по коридору и через межвагонный лязгающий мостик попала в вагон первого класса.
Дверь их купе была отворена. Таннер сидел, уныло уставясь в окно. Когда она вошла, он повернулся и аж подпрыгнул.
– Боже мой, Кит! Где ты была?
– В вагоне четвертого класса. – Ее всю трясло, так что не было никакой возможности говорить небрежно, беспечным тоном, как она хотела.
– Да ты взгляни на себя! Ну заходи же. – Его тон внезапно стал очень серьезным.
Он решительно затащил ее в купе, закрыл дверь, помог сесть и немедленно принялся рыться в своих вещах, что-то вынимая и раскладывая на сиденье. Она наблюдала за ним в каком-то ступоре. Вот он уже держит перед ее лицом две таблетки и пластмассовую чашку.
– Вот, прими-ка аспирин, – приказал он.
В чашке оказалось шампанское. Она сделала, как было велено. Затем он указал ей на фланелевый халат на сиденье напротив:
– Я выйду в коридор, а ты должна все до последней нитки с себя снять и надеть вот это. Потом стукнешь в дверь, я приду и разотру тебе ступни. Давай-давай, без отговорок. Просто сделай это.
Он вышел и задвинул за собой дверь до щелчка.
Она опустила штору на окне и сделала то, что он велел. Халат был мягким и теплым; она немного посидела в нем, съежившись и поджав под себя ноги. Налила себе еще три чашки шампанского подряд, быстро выпивая одну за другой. После чего тихонько постучала по стеклу. Дверь чуть-чуть приотворилась.
– Все в порядке? – спросил Таннер.
– Да-да. Входи.
Он сел напротив.
– Ну вот, теперь давай сюда ноги. Я буду их натирать спиртом. Да ладно тебе, что такое? Ты с ума сошла? Хочешь воспаление легких получить? Что с тобой стряслось? Где ты была так долго? Я тут чуть не спятил, бегал туда-сюда по всему поезду из вагона в вагон, всех спрашивал: не видели? не видели? Не мог в толк взять, куда, к черту, ты подевалась.
– Я же тебе сказала: была в четвертом классе – это общий вагон, где местные. А обратно попасть не могла, там межвагонного перехода нет. Халат чудный. Ты не устал еще?
Он рассмеялся и принялся тереть еще крепче.
– Пока нет.
Когда она окончательно согрелась и разнежилась, он потянулся рукой вверх и прикрутил фитиль лампы так, что стало почти темно. Потом пересел к ней. Рука обняла ее, опять началось давление. Что сказать, как это прекратить, она не могла придумать.
– Тебе хорошо? – спросил он тихим, осипшим голосом.
– Да, – ответила она.
Через минуту она занервничала, зашептала:
– Нет, нет, нет! Вдруг кто-нибудь сейчас дверь откроет?
– Никто не откроет. – Он поцеловал ее.
Снова и снова в ее голове крутились, стуча на стыках, медленные колеса: «Не сейчас, не сейчас, не сейчас, не сейчас…» А на дне сознания, зажатый скалами, несся вспухший от дождя бурный поток. Вскинув руки, она погладила его затылок, но ничего не сказала.
– Милая, – прошептал он. – Просто расслабься. Отдыхай.
Думать она была уже не способна, и никаких образов в голове не возникало. Чувствовала только ворсистую мягкость халата на коже, а потом близость и теплоту существа, которое ее не пугало. И стук дождя по крыше вагона.
XI
Ранним утром, когда солнце еще не показалось из-за ближних гор, крыша отеля была и впрямь приятным местом для завтрака. От столиков, расставленных вдоль балюстрады, открывался вид на долину. В садах внизу рос инжир и чуть покачивались на освежающем утреннем ветерке высоченные стебли папируса. Ниже склон зарос деревьями побольше, на них вили свои огромные гнезда аисты, а в самом низу текла река с мутной красной водой. Порт сидел, пил кофе, с наслаждением вдыхая промытый дождем горный воздух. Прямо под ним аисты учили птенцов летать; похожее на звук трещотки клацанье, издаваемое клювами взрослых птиц, перемежалось взволнованным попискиванием малышей.
Пока он на них смотрел, с площадки лестницы в дверь вошла миссис Лайл. Порту показалось, что вид у нее какой-то растерянный, чуть не ошалелый. Он пригласил ее за свой столик, и, когда к ним подошел старый араб-официант в поношенной розовой униформе, она заказала себе чай.
– Батюшки! Какие мы расфуфыренные, прямо умереть не встать! – не удержалась она.
Порт обратил ее внимание на птиц; вместе смотрели на них, пока ей не принесли чай.
– Как ваша жена? Добралась благополучно?
– Да, но я пока с ней не повидался. Она спит.
– Понятно: с такой тяжелой дороги-то.
– А ваш сын? Еще в постели?
– Боже милостивый, нет! Он куда-то ушел уже, хочет встретиться с каким-то здешним каидом. У мальчика рекомендательные письма ко всем арабам-начальникам, правящим любым мало-мальски заметным поселением в Северной Африке. – Она задумалась. А после паузы вдруг говорит, многозначительно глядя на Порта: – Но вы, я надеюсь, к ним не приближаетесь?
– Это в смысле к кому? К арабам? Лично я ни с кем из них не знаком. Однако все же трудно к ним не приближаться: ведь они тут повсюду.
– Да ну, я говорю о знакомствах, связях. Эрик абсолютный идиот. Он не болел бы сейчас, если бы не эти грязные людишки.
– А он болеет? Выглядит, на мой взгляд, вполне здоровым. А что с ним?
– Он очень болен. – Она говорила куда-то в сторону, да и смотрела тоже вниз, на реку. Потом налила себе еще чая и предложила Порту печенье из жестянки, которую принесла с собой из номера. Справившись с голосом, продолжила: – Они здесь все заразные – вы это, конечно, знаете. Вот то-то и оно. А уж как я зверски намучилась, пытаясь организовать ему подобающее лечение! Молодой. Идиот.
– Я как-то не вполне понимаю, – сказал Порт.
– Ну, инфекция, заразился, – нетерпеливо повторила она. И добавила с удивившей Порта яростью: – А все из-за какой-то грязной паскуды-арабки.
– А-а, – неопределенным тоном произнес Порт.
Затем она продолжила, но уже без былого напора:
– Говорят, такая инфекция может передаваться напрямую даже от мужчины к мужчине. Вы верите в это, мистер Морсби?
– Да кто ж его знает, – ответил он, глядя на нее с некоторым недоумением. – Насчет подобных вещей ходит много пустых и нелепых слухов. Это надо врача спрашивать.
Она передала ему еще одну печенинку.
– Ну, не хотите это обсуждать, ладно. Я не виню вас за это. Но и вы должны простить меня.
– Что вы, я вовсе не возражаю, – запротестовал он. – Но я ведь не доктор. Вы ж понимаете.
Но она, казалось, его не слышала.
– Да, это отвратительно. Вы совершенно правы.
Из-за горы выглядывала уже половина солнечного диска; еще минута, и навалится жара.
– А вот и солнце, – сказал Порт.