Дыхание камня: Мир фильмов Андрея Звягинцева Коллектив авторов
Я посмотрел его home video и понял, что он невероятно одарен чувством кадра, это гениальный человек, он большая умница, это такие глаза, он так ими видит, невероятно талантливый человек, самообразовавший себя. “Бусидо” была первой моей новеллой, и слава богу, что я наметил именно Мишу для этой работы. Потому что когда мы сделали ее – а это было только четыре съемочных дня, – я понял, что и две другие новеллы буду снимать с ним. Я вдруг для себя открыл, что могу повернуться спиной к партнеру. Как если идешь в разведку и знаешь, что за твоей спиной верный человек, и что ты с этой стороны побеждаешь обстоятельства, а там за тебя побеждает другой. Это человек, который тебя не предаст. Вы вместе являете собой шар, абсолютно завершенное целое. Я даже где-то сказал, что в Мише я наконец нашел свои глаза. Это был творческий тандем, чудо совместной работы. Я понял, что и дальше буду работать с ним. Другой оператор, Игорь, был на меня в обиде, что я с ним так поступил. Да простит он меня. Но я нашел своего оператора. Тут как в любви, сердцу не прикажешь. После этих трех новелл Лесневский предложил: “Андрей, а может, снимем полный метр?” Я начал искать сценарий для фильма. А Миша за это время снял “Теорию запоя” и “Небо. Самолет…”. И только потом мы вошли в “Возвращение”.
Поэзия объемов
При прочтении сценария вы уже представляете себе, как будет выглядеть фильм?
Безусловно, некая “визуализация” возникает, так же как и при прочтении литературных произведений. Не знаю, хорошо это или плохо, но мне необходим качественный текст. Если сценарий драматургически интересен, написан хорошим литературным языком и захватывает, то образы возникают сразу. Другой вопрос, что хорошие литературные произведения сложно экранизировать и, на мой взгляд, в принципе невозможно, да и не нужно.
В случае со сценарием “Елена” все получилось как раз по-другому. И так, наверное, произошло впервые с Андреем, когда изначально литературный вариант сценария был небольшим. Спустя почти полгода Андрей с Олегом [Олег Негин, сценарист. – прим. ред.] написали режиссерский вариант: разделили все на эпизоды, проставили цифры, расписали действия актеров, диалоги, переходы – это уже готовая для работы техническая запись, фактически не передающая состояние героев. Далее уже в эту техническую форму записи добавлялись новые эпизоды, и только сейчас Андрей продумывает драматургические нюансы. И поскольку литературная стадия была, в сущности, упущена, конкретных образов у меня не возникло. У сценария “Елена” совершенно иной путь, и это неплохо. [На фестивале независимого кино “Сандэнс” в США проект “Елена” получил специальную премию Sundance/NHK International Filmmakers Awards. Он был признан лучшим среди европейских проектов – участников фестиваля. – прим. ред.] Но мне все же гораздо интересней работать, когда есть развернутый литературный текст, который дает мне необходимый стимул.
У Олега Негина есть сценарий, события которого происходят в одиннадцатом веке. Персонажи разговаривают между собой на древнем языке, выдуманном Олегом. Вначале ты привыкаешь к этому языку, входишь в него, проникаешься общей атмосферой и постепенно начинаешь догадываться, о чем говорят эти люди. Неожиданно перед тобой открывается удивительный, ни на что не похожий мир. Олег все очень точно и так мощно описал, что возникает ощущение полного погружения в эту атмосферу. Это один из любимых мною сценариев, написанных Олегом. Надеюсь, Андрей когда-нибудь возьмется за его постановку. Это будет масштабная, костюмированная картина со сценами битв.
А кроме сценариев что вы читаете?
Как ни странно, художественной литературе я предпочитаю эссе, дневники, искусствоведческие исследования.
Наверное, среди них много книг по живописи. Но нужно ли вообще оператору знать живопись?
Конечно, оператор должен знать законы живописи, но я каждый раз убеждаюсь, что процесс познания в данном случае бесконечен. Сколько бы нового я ни узнавал, ощущаю себя, словно нахожусь еще в самом начале. Живопись необходимо изучать, и еще важнее уметь вовремя находить нужную вещь. У меня часто бывают такие совпадения, когда оказываешься в нужном месте в нужное время. Так и после прочтения какого-нибудь сценария неожиданно наталкиваешься на нужные вещи, в том числе и в живописи. Умение схватывать то, что тебе нужно в данный момент, сильно помогает в работе.
От чего вы отталкиваетесь в своей работе?
Прежде всего – от сценария. Затем ищешь соответствующее его атмосфере эстетическое направление, визуальную, композиционную опору – так называемый референс.
У Эндрю Уайта, американского живописца, есть картина “Мир Кристины”. На ней посреди поля полулежит женщина спиной к нам и смотрит в сторону дома находящегося на вершине холма. Эта картина, по сути, являлась референсом к серии эпизодов фильма “Изгнание”. Состояние, запечатленное в этой картине, очень близко ситуации и событиям в “Изгнании”, и этот глубокий женский образ оказался родственным образу нашей героини Веры. Мы даже сняли эпизод, впрямую относящийся к картине Уайта, но он не вошел в фильм, это было уже лишним.
Когда мы посетили в Нью-Йорке Музей современного искусства, первая картина, которая нам сразу же встретилась, – “Мир Кристины”. Увидеть ее в оригинале, в натуральную величину было любопытно и приятно. Но произошло это уже после того, как мы сняли фильм.
Расскажите о своей работе с художником в “Изгнании”. Как вы вместе с ним находили ключевое живописное решение?
Обычно поисками ключевого живописного решения занимаются трое: художник, режиссер и оператор. Вместе они моделируют пространство, вид которого зачастую диктуется особенностями мизансцены и подчинен характеру действия, состоянию героев и общей атмосфере. После небольшой беседы с режиссером художник приносит эскизы, и начинается обсуждение.
Если говорить о работе художника Андрея Понкратова в “Изгнании”, так получилось, что проект дома на холме был придуман еще до него. Но когда Андрей взялся за дело, он существенно доработал внешний вид дома и добавил еще массу деталей. В итоге дом довольно сильно внешне изменился. А все, что находится внутри дома: голубая спальня, мебель, фактуры, дерево, полы, – это целиком его идеи, которые он привнес в картину и защищал. На мой взгляд, Андрей значительно обогатил фильм.
Когда мы вместе обсуждали, каким будет пространство внутри дома, то старались ориентироваться на наше решение снимать внутрикадровым монтажом. Оно предполагает подчинить себе пространство таким образом, чтобы было удобно для движения камеры.
Если вы помните голубую спальню в доме, то наверняка обратили внимание на большое количество входов. В этой спальне их четыре: два ведут в гостиную, один в умывальную комнату и еще один на лестницу и веранду. В обычной жизни вы вряд ли такое встретите. Но мы сделали это намеренно: для того, чтобы подчинить пространство действию, драматургии, чтобы мизансцена была интересна разнообразием появлений актера в одном и том же помещении.
С художником мы обязательно заранее обговариваем тональные соотношения цветов – например, лица актера и стены. Если нужно, чтобы в кадре лицо героя фильма независимо от характера освещения выделялось на фоне стены, для этого цвет стены должен быть, допустим, на два тона плотнее цвета лица.
А как вы договариваетесь относительно характера света в мизансцене? Пользуетесь какими-нибудь своими специфическими названиями?
Вы мне сейчас напомнили о методике работы Ингмара Бергмана с оператором Свеном Нюквистом. У них было около двадцати разных определений света: очищающий, превозносящий, тягостный и т. д. Обращаясь к этим названиям, они имели четкое представление о характере освещения в той или иной сцене и соответственно знали, какое будет состояние в интерьере или экстерьере.
У меня даже есть файл, в который я периодически заглядываю, если необходимо подобрать тип освещения. Но на тот момент, когда мы работали над картиной “Изгнание”, к использованию подобной системы, как у Бергмана, мы с Андреем еще не пришли. Я надеюсь, быть может, на картине “Елена” мы начнем этим пользоваться.
В документальном фильме о съемках картины “Возвращение” есть эпизод, где вы спорите с режиссером насчет времени суток, которое должно быть в кадре.
Споры относительно времени суток у нас происходят и происходили всегда. Когда мы с Андреем спорим насчет выбора освещения, то численными значениями здесь никак не обойтись – слишком много нюансов. Допустим, в данной сцене будет вечер, что соответствует примерно 17–18 часам, но зимой в это самое время уже совсем темно – ночь, а летом – еще день. Или взять понятие “режим” – это когда солнце село, а небо все еще светлое. Режим длится примерно час, но техническое его время – полчаса. К тому же он сильно зависит от облачности. Если солнце село и облачно, у вас в кадре через полчаса может наступить ночь. Все эти технические параметры связаны с выбором пленки. И при подборе освещения нужно постараться учесть все нюансы.
Например, перед нами стоит такая задача: люди сидят на кухне, свет не горит, за окном достаточно сумрачно, но тем не менее их лица должны быть видны. В этом случае мы ищем близкое к тому, что нам нужно, изображение среди имеющихся фотографий, кадров из фильмов, произведений живописи. В общем, ищем тот же самый референс, только он может касаться исключительно освещения и не иметь никакого отношения к расположению предметов и данному пространству. Это может быть референс о свете на лицах или об отражающемся блике на полу, либо о свете, льющемся из окна, и т. д.
В своих работах вы стремитесь к гармонии и естественности в кадре. А в дисгармоничном и искажающем формы стиле, в экспрессивной манере можете работать?
Все это зависит от сценария, языка, режиссера. Манера сама по себе не важна, важно, чтобы фильм тебя захватывал. В этом отношении достаточно интересный опыт я получил, когда работал с режиссером Алексеем Федорченко. В 2008 году осенью – зимой мы снимали фильм под названием “Овсянки” по повести Дениса Осокина. Мне очень понравился сценарий. Он написан прекрасным языком, сильно увлек меня, и я впоследствии с удовольствием работал над картиной.
В принципе в этом фильме почти ничего не происходит. Два человека в кадре, они куда-то едут, мало говорят. События, в которых герои участвуют, в общем-то, малозначительные, но тем не менее вы понимаете, что не в силах оторваться от экрана, смотрите и смотрите – для меня это кино.
В интервью журналу “Киноведческие записки” вы говорили, что предпочитаете снимать цветное кино.
Это было давно. В то время я действительно считал, что снимать черно-белое очень трудно. На самом же деле просто черно-белое кино – другое. Люди той школы, которые снимали в советскую эпоху, – их почти уже не осталось. Они не только снимали по-другому, они видели мизансцену в черно-белом цвете. Операторы того поколения имели дело с совершенно иной эстетикой. Ведь в черно-белой гамме все работает по-другому: и интерьеры, и свет, и костюмы. Например, два человека в цветных пальто – красном и зеленом – на черно-белой пленке могут смотреться абсолютно одинаково одетыми, если цвета совпадут по тону.
С того момента, когда мне задавали этот вопрос, прошло достаточно много времени, и теперь я могу сказать: черно-белое кино – это то, к чему я еще не приступал, но хотел бы попробовать.
Есть ли у вас любимый цвет или тон, который вы предпочитаете всем остальным?
Так просто я не выделяю определенного цвета. Выбор цвета так или иначе взаимосвязан с какой-то конкретной работой. Каждому цвету – свое время и место.
Что для вас наиболее важно в творческом процессе?
Важен режиссер, важен сценарий, важны люди, которые тебя окружают. Важно просто заниматься тем, что близко. Если это фильм, то необходимо его пропустить через себя.
Среди российских современных фильмов какой бы вы выделили по качеству операторской работы?
Из российских работ последнее, что мне понравилось, – “Сказка про темноту” Николая Хомерики. В этом фильме операторская работа фактически не видна, и это здорово. В простоте и экспрессивности этой картины все органично и гармонично – все получилось, на мой взгляд.
Мне этот фильм запомнился своими статичными планами. Не смогу даже вспомнить, где там была экспрессия.
Ее там много. Например, в эпизоде, где героиня приходит на день рождения к однокласснице. Вопервых, в нем очень мало склеек, все снято практически одним кадром. Вовторых, этот эпизод снимали свободной камерой. Втретьих, там ощущается настроение реального действия, и оператор с режиссером смогли схватить и передать дух этого празднества. Все эти люди, пьющие шампанское, они прекрасны и естественны. Среди них нет ни одного лица, которое бы выпадало из контекста. Для меня этот куок очень откровенный, живой.
Можно по-разному относиться к присутствию ненормативной лексики в речи героев этого фильма, но их диалоги поражают своей реалистичностью. В этой картине нет слезливого финала, нет искусственно привнесенного хеппи-энда, домысленного чего-то – все поразительно просто. Когда героиня уходит, оставляя мужика одного в машине, ты уже ожидаешь услышать от него: “И я тебя люб…” – а он вдруг говорит другое, совсем другое. И ты при этом понимаешь, что так оно и есть на самом деле.
Среди своих работ можете выделить лучшую?
Нет, наверное. Они все снимались в свое время. Поскольку со временем мы все меняемся, поэтому, если бы мы сейчас снимали “Изгнание”, оно было бы другим.
Работа над картиной “Изгнание”, повествующей об отношениях между мужчиной и женщиной, о внутрисемейном кризисе – актуальной и в то же время вечной проблеме, – повлияла ли как-то она на вас, на ваши отношения?
Безусловно, повлияла и многое для меня открыла. Работать с такого рода материалом – подарок судьбы. Я помню, когда Олег Негин написал ключевой монолог Веры в спальне с Робертом, он привнес в сценарий свое – главное, ценное, и, по сути, полностью перевернул его, в тот момент у нас с Андреем возникли сомнения. Мы не могли принять такую позицию героини, она казалась нам невероятной. И я решил спросить у жены, узнать ее мнение по поводу этого.
Она мне сказала, что нам повезло – идея Олега прекрасная, и ей непонятно, почему мы еще раздумываем. В этот момент во мне что-то перевернулось. Я ожидал от нее скорее обратной реакции. Вообще, дома обсуждения сценария и фильма “Изгнание” происходили неоднократно и продолжаются по сей день. Ведь, по большому счету, эта картина о каждом из нас, о том, чт находится вокруг и чему мы не придаем значения.
В процессе совместной работы с Андреем Звягинцевым вам удалось что-то новое открыть в профессии?
В профессии – конечно же. С каждым новым фильмом открывается что-то еще, чего не знал, о чем не думал, не предполагал. Вот уже десять лет, как мы с Андреем знакомы и трудимся вместе. И хотя мы знаем друг друга очень хорошо, на каждой картине работаем будто впервые.
Говорят, от оператора до режиссера один шаг. Вы не желаете попробовать себя в этой профессии?
Пока не представился случай. Да я и не думал даже об этом. На сегодняшний день мне комфортней в своей профессии.
Каким главным качеством должен обладать кинооператор?
По обстоятельствам. Иногда необходимо терпение, иногда – умение быстро принимать решения или быстро действовать. Интуиция важна для оператора, хотя она пригодится в любой профессии.
Какова степень вашей творческой свободы на площадке? Она удовлетворяет вас?
Удовлетворяет. Я абсолютно свободен.
Ну а если, например, у вас возникнет потребность, чтобы в кадре был виден определенный луч света, который сложно поймать, и вы не сможете уложиться в отведенное на съемку время. Как вы поступите в таком случае?
Если по каким-то причинам мне покажется, что это действительно необходимо, то я, конечно, скажу об этом режиссеру. И если он согласится, мы будем думать, как это лучше сделать.
Если этот волшебный солнечный луч никак не создать, но необходимость в нем существенная, нам будет нужен дополнительный день для съемки. Все это повлечет за собой увеличение съемочного периода, что нам, в общем, непозволительно. Исключение составляют только какие-нибудь из ряда вон выходящие обстоятельства. Но то, о чем вы говорите, случалось, и неоднократно. Прежде всего в такой ситуации необходимо все взвесить и учесть ряд существенных обстоятельств. К примеру, вы понимаете, что действительно этот гипотетический луч настолько прекрасен, он придаст мизансцене объем, нечто такое важное, от чего просто нельзя отказаться. Ради этого кадра вы сейчас готовы поменять мизансцену, пересадить актеров или вообще переместить их в другой угол пространства для того, чтобы этот луч коснулся кого-то или чего-то. При этом нужно помнить о том, что земля движется, солнце меняет свое положение. И пока вы будете заниматься перестановкой техники, пока актеры будут вживаться в новое место, скорее всего, время будет упущено и солнце уже переместится в другую зону. Поэтому лучше либо попытаться воссоздать необходимый луч сейчас, либо просто оставить все как есть, а этот план иметь в виду, допустим, на будущее.
Во время работы над “Изгнанием” у нас был один такой случай. Мы находились зимой, вечером, в декорации дома, в Молдавии. На тот момент внутри помещения еще ничего не было, только свежие деревянные доски. В это время солнце садилось за холм и через окна насквозь пробивало дом. Тень от окна – отпечаток английской рамы – очень красиво ложилась на стену, прекрасным рыжим силуэтом. И мы решили тогда, что снимем одну сцену с этим отпечатком реального солнца на стене. В июле начались съемки. Нам повезло: у нас были длинные съемочные дни, светлое время суток длилось 16 часов и имелся довольно большой промежуток времени высокого солнцестояния. Но так как летом солнце находится совершенно в другом месте, того прекрасного рисунка на стене уже не было. И нам пришлось с этим смириться.
В сцене, где Вера, Алекс и дети едут в поезде, падающий на лицо Веры солнечный луч – воспроизведенный?
Конечно. Эта сцена, где герои едут в купе поезда, проезжающего в тоннеле, снималась в павильоне. За окном располагался некий барабан диаметром примерно 6 метров, который был полностью отфактурен под цементную стену тоннеля. На этой стене висели фонари, примерно штуки три. Внутри барабана находился двигатель, который его вращал. Кабина купе стояла на рессорах, и ее покачивали люди. В итоге – у вас полная иллюзия, что поезд движется в тоннеле. Момент, когда поезд выезжает из тоннеля, был обозначен появлением солнечного луча на лице Веры. Камера в это время находится уже в другом месте, окна не видно. В кадре только лицо Веры, на которое падает солнечный свет. Мы старались, чтобы этот луч выглядел наиболее реалистично. Поэтому свет от прибора проходил сквозь достаточно сложную схему передачи отражений с одного куска пенопласта на другой. Благодаря этому световой поток становится более рассеянным и похожим на естественное, солнечное освещение. А чтобы имитировать столбы, проносящиеся в окне поезда, перед световым прибором мы установили штатив, на котором были размещены полоски фанеры, их вращал человек. Таким образом, у нас получилась тень, пробегающая по лицу актрисы и похожая на ту, что бывает от столбов. Причем тень эта была довольно сложной, неоднозначной и от этого казалась реальной. Получилось все неожиданно, это невозможно было просчитать. Мы действовали по наитию, повесив эти пластинки, и они вдруг произвели такое чудо. Подобные чудеса возникают совершенно спонтанно, неожиданно, но происходят довольно часто.
Расскажите, как проходит ваш обычный съемочный день?
Как и у всех. Обычно люди, которые раньше всех встают и позже всех ложатся, это осветители. Когда я приезжаю, они уже находятся на площадке и заканчивают подготовку. У меня есть план на этот день, и его нужно постараться сделать. Бывает, не получается его выполнить, но это происходит очень редко, так как все продумывается заранее. Если это середина съемочного процесса, то мы уже знаем, где снимаем и что. Мы неоднократно были на этом месте. И теперь режиссер приглашает туда актеров, и они проходят сцену целиком. Я нахожусь рядом с ними, наблюдаю за тем, как это все происходит. Потом мы смотрим нашу техническую запись, как мы предполагали это снимать, и сверяем ее с тем впечатлением, которое получили на площадке. Если мизансцена сложная, то ее репетируют до съемочного периода. Так бывает часто. Я тоже присутствую при этом. По ходу репетиции мы зарисовываем, как это будет происходить, кто и куда будет двигаться, включая камеру. Соответственно продумываем и освещение. Но зачастую, и это было в опыте с Андреем неоднократно, сцена рождалась сразу при прочтении сценария. И когда очередь при написании уже режиссерского сценария доходила до нее, она додумывалась за столом и зарисоывалась мной. Но это не раскадровка, а такая скупая графическая картинка, с обозначениями положения актера, камеры, характера освещения – это техническая вещь. Тем не менее по ходу съемочного периода многое меняется: появляются другие правила, которые диктует уже отснятый материал, а зачастую просто интуиция подсказывает, что вот здесь нужно сделать по-другому. Так и количество точек установки камеры может поменяться, чаще в сторону уменьшения. Например, сцена может быть решена четырьмя точками съемки, а в итоге снимается с одной или двух точек, когда есть возможность не “рвать” время и решить все внутрикадровым монтажом, снять одним куском. Конечно, если это заложено в концепции фильма. И вот, когда актеры отыграли мизансцену на съемочной площадке, мы принимаем решение, как будем ее снимать. Затем ставим свет, еще раз смотрим мизансцену, чисто технически, и снимаем.
Дублей много делаете?
В случае с Андреем – да. Он вводит актера в нужное состояние и добивается абсолютного иногда количеством. Но, например, с Костей Лавроненко этого можно не делать. Он иногда и с первого дубля находится там, где нужно, насколько я это понимаю. Ведь Андрей почти никогда не комментирует на площадке, почему мы сейчас делаем шестой или седьмой дубль. Мы просто его делаем, и все.
Вы полностью зависимы от воли режиссера?
Я не делаю и шага без режиссера. Если это какая-то техническая перестановка света или камеры, то она оговаривается заранее. Даже смена объектива не может происходить без предупреждения, потому что это вмешательство в процесс, которое влечет изменение мизансцены. И если мне почему-то кажется, что вот здесь нужен другой объектив, – я должен попытаться это объяснить. Но иногда это просто очевидно.
Режиссерам, как правило, близок какой-нибудь один жанр. А вам какой жанр близок?
Мне близок жанр кино. Хотя это могла бы быть комедия. Я принимал участие в работе над двумя комедиями, это был интересный опыт. Их трудно снимать, и, к сожалению, действительно хороших комедий почти не осталось на экранах.
Судя по всему, вы предпочитаете игровое кино документальному?
У меня не такой большой опыт в неигровом кино. Когда-то, в свое время, я ездил по всяким удаленным местам и снимал. По сути, это была хроника, без какой бы то ни было драматургии. События, которые там разворачивались, – их нужно было просто брать, потому что в них участвовали реальные люди, живущие на этой планете и не знающие о существовании железа, колеса и т. д. Неизвестно, есть ли они там все еще или их уже нет.
Мне недавно предложили снять фильм о балете. Но я совершенно далек от этой темы, и поэтому для начала решил сходить на репетицию. Это оказалось довольно жесткое зрелище. И, возможно, занятие, на котором я побывал, проходило мягче, чем обычно, так как они знали о моем присутствии. Все, что мы видим в балете – прекрасное, возвышенное, воздушное, – идет через ломку, физическую боль, через какие-то невероятные ежесекундные преодоления, когда тело не подчиняется, трудно или больно придать телу воздушную форму. В балете люди достигают этого через невероятные мучения. Мне кажется любопытной эта тема, и если под нее будет написан хороший сценарий, то я бы взялся за съемку фильма. И, скорее всего, он был бы черно-белым.
Для того чтобы снимать фильмы, оператору так много всего нужно знать. Время бежит, технологии стремительно меняются, как вы за ними успеваете?
Не надо никуда успевать и попусту суетиться. Конечно, есть новые цифровые технологии, все о них знают, и тем не менее пленка продается, на нее снимают фильмы. Вы можете пытаться перестроиться, а можете пойти купить пленку и снимать на нее. Многое зависит и от обстоятельств. Например, у вас мало денег и вы можете снять фильм только на бытовую, цифровую камеру, – другого варианта нет. Вы же не станете ждать, когда появятся деньги на пленку, а снимете все на цифру.
А как вы относитесь к цифровым технологиям: действительно ли пленке осталось жить недолго?
Местами цифровая матрица уже приблизилась к кинопленке, но процесс формирования изображения у нее совсем другой. Целлулоид ведет себя иначе. У пленки формирование изображения – процесс органический. И эта органика все еще убеждает многих режиссеров, операторов, в том числе и меня, делать выбор в пользу пленки. Хотя, когда мы снимали короткометражку для альманаха “Нью-Йорк, я люблю тебя”, мы пользовались новой цифровой камерой Genesis с кинооптикой Panavision. Меня поразили возможности этой камеры. Что же касается цифровой проекции, то она начинает одерживать верх над пленкой. Изображение у нее более стабильное, четкое, нет переходов частей, нет склеек. Думаю, скоро наступит время, когда пленка в кинотеатрах больше не понадобится.
После работы на Genesis не возникло желания перейти на эту камеру?
Этой камеры пока нет в России.
Тогда расскажите поподробнее о работе на этой камере, что происходит, когда вы отсняли материал?
После того как материал отснят и находится в компьютере, производится цветокоррекция, убираются какие-то нюансы. Затем смотрим все на экране, и если изображение вас устраивает, то с помощью системы Arrilaser его переносят на негатив, а после печатают на позитив. То есть у вас существуют еще две пленки, которые привносят в изображение свое зерно, свою органическую жизнь, и, может быть, это отчасти нивелирует жесткость цифрового изображения и приближает его к киноизображению. В фильме “Нью-Йорк…” есть ощущение кино.
Да. И еще в этом фильме присутствует маленькая видеокамера, которой пользуется мальчик. Он смотрит в монитор, перематывает изображение. И мы действительно видим кадры, снятые на эту видеокамеру?
То, что смотрит мальчик на камере – перемещения пары по пирсу, их общение, – мы снимали с большого монитора, чтобы детализация была хорошая. А та камера, которую мальчик держал в руках, вообще не была задействована. Эти кадры были сняты на другую цифровую камеру, простую, ручную, с чуть бльшим разрешением. Потом полученное с этой камеры изображение мы вывели на хороший телевизионный монитор и сняли все это на Genesis. Так профессиональный телевизионный монитор мы выдали за маленький мониторчик камеры в руках мальчика.
Этот мальчик с камерой – главный герой фильма, – он же, по сути, будущий оператор. Какой бы вы дали совет ему как начинающему оператору-самоучке?
Я однажды уже отвечал на подобный вопрос, когда был во ВГИКе, и сейчас, пожалуй, повторюсь. Есть такая книжка, она была выпущена лет пять назад, называется “Новые операторы”. В ней собраны интервью европейских и американских кинооператоров. Среди них есть один оператор – Дариус Хонджи, который снимал “Ускользающую красоту” с Бертолуччи, “Семь” с Финчером, “Пляж” с Бойлом, работал с Алленом, с Полански, Ханеке и другими. Хонджи долго был моим кумиром. В этой книге он отвечает на подобный вопрос, а я повторю его слова: “Смотрите много кино, путешествуйте, держитесь подальше от школ”.
Андрей Звягинцев говорил, что счастлив с вами работать, так как у вас есть чему поучиться. А чему бы вы поучились у Андрея?
Для меня эти два мира, мир режиссера и мир оператора, они хоть и соприкасаются, но все же очень разные. В какой-то момент в процессе работы они становятся неким целым. И тем не менее мои обязанности в большей степени подчинены техническим аспектам, а профессия Андрея захватывает совершенно иные сферы. Он смотрит на те же вещи под другим углом и как бы изнутри. Иногда мне хочется посмотреть на все его глазами. У Андрея стоит поучиться вдумчивости, скрупулезности, отношению к деталям, умению слушать людей, его сопротивляемости обстоятельствам. Он идет со своим решением до конца и бескомпромиссен в отстаивании собственной позиции. Возможно, другой человек на его месте давно бы сдался. По тому, как он ведет себя в деле, я вижу, что он внутренне свободен, и никакие обстоятельства не способны переломить его волю. Наверное, поэтому у него все получается.
Беседовала Ольга Чижевская22 февраля 2010 года
Игра на просвет
Ваш творческий путь начинался со школы-студии МХАТа, с мастерской Андрея Алексеевича Попова…
С первого года наш курс был разделен на две мастерские. Я попал в мастерскую, в которой обучение строилось не совсем так, как тогда было принято. Причем мы все хорошо это понимали, и нам это нравилось. Обычно первые полгода студенты делают какие-то общие упражнения на внимание, несложные этюды, наблюдения за животными и т. д. Мы же ставили японский спектакль, говорили на какой-то тарабарщине. Были и другие интересные эксперименты. Например, задание обыграть понятие “предательство” на материале цикла произведений Михаила Булгакова. Из любого произведения – из пьесы, рассказа или романа – мы выбирали какие-то отрывки, в которых существовал момент предательства. На протяжении года эти отрывки как-то обрабатывались, поправлялись, додумывались педагогами и в итоге соединялись в цельный спектакль. То есть мы уже не просто топали и хлопали вместе, а занимались интересными, вполне серьезными исследованиями. И это было здрово. Даже было некое ощущение, что мы особенные. Это давало какую-то энергию.
Значит, ваши юношеские ожидания оправдались? Вы нашли себя в театральной деятельности?
Это сложный момент. Человек познает себя на протяжении всей жизни. Уже после того, как я окончил институт, попал в театр Райкина, познакомился с Владимиром Мирзоевым и вовлекся в безумно интересный для меня театральный поток, уже тогда появилось ощущение какой-то неустойчивости, какого-то подлога. Стали возникать вопросы о том, все ли я делаю правильно. Вот вроде бы все уже случилось, ты уже встал на путь, решил стать артистом (потому что артистом становятся не сразу, это долгий путь), но вдруг посыпались вопросы: “Что же это такое? Почему нет той радости, к которой ты шел?”
Да, театр – это, в целом, условность, но постепенно стало приходить понимание того, что эта условность начала съедать все живое, что нарушена какая-то граница между тем, что должно быть условностью, и тем, что должно оставаться настоящим. Это мучительные вопросы, которые касаются и штампов, и профессионального бездушия. Работая много лет, а точнее, живя в театре, я находил на них ответы. И в результате долгой, насыщенной и разнообразной театральной жизни я пришел к тому, что театр мне неинтересен. Это произошло не рывком, постепенно. Но в итоге я осознал, что для меня там все закончилось. И по сей день меня не тянет в театр, ни на сцену, ни в зрительный зал. Иногда я прихожу на спектакли к знакомым, но вижу все то же самое – ничего не меняется.
Какие же ответы вы для себя нашли? Что заставило вас свернуть с выбранного пути?
Основная проблема актерской профессии, на мой взгляд, заключается в том, что большинство людей, которые называют себя актерами, разъединяют свою личную жизнь и профессию. Этого не должно быть! Что бы человек ни делал – в театре или в кино, – есть вопросы, которые не могут никуда исчезать. Что есть мир? Что есть человек? Каков смысл бытия? Эти размышления не могут куда-то деваться, когда человек занят той или иной деятельностью. В том числе, когда он на сцене.
Я убежден, что работа актера и, в целом, мир искусства – это тот мир, где человеку дано познать себя. В любой работе, каким бы ни был персонаж, интереснее познавать себя. Ведь, работая над ролью, ты не перестаешь быть самим собой, ты продолжаешь жить своей жизнью. Просто в какой-то момент этой жизни выходишь на сцену или на съемочную площадку, но ты не становишься от этого другим человеком – глаза остаются те же, сердце то же. Ты лишь каким-то образом сбрасываешь с себя все привычное, обыденное и делаешь более явными какие-то менее свойственные тебе черты. Глаза у тебя по-другому смотрят, но это твои глаза, это ты сам. Поэтому я всегда стараюсь сделать так, чтобы персонажи, над которыми я работаю, были больше меня самого. Чтобы возникала дистанция, путь, по которому я иду к персонажу, а он идет ко мне. Только в этом движении навстречу друг другу рождается настоящий образ.
И главное в этом пути – пробиться к самому себе, к собственному “я”. Но не к сегодняшнему “я”, с его повседневными заботами и переживаниями, а к “я” бесконечному – к тому, что во мне есть всегда, что не зависит от того, какие мысли меня посещают в данную минуту и какие хлопоты мне предстоят сегодня. Поэтому меня всегда очень изумляет, когда я смотрю на игру каких-то своих друзей или знакомых, которые в жизни умные, интересные, образованные люди, но, выходя на сцену, становятся непохожими на самих себя. Как я говорю, они становятся какими-то “обрезанными сверху”. Мне всегда неловко на это смотреть.
Я уже не говорю о той проблеме, что все наше актерство сводится к какому-то словесному напору: с птом, слюной, один смешит, другой пытается вывалить какие-то эмоции. Конечно, я упрощаю, все это намного сложнее, но главное, что в итоге все замыкается на каком-то гипертрофированном “говорении”. Все системы театрального образования – система Станиславского, например, – были живы и хороши в тот момент, когда они были придуманы. Я не говорю о том, что они плохи, но жизнь течет, мир меняется, а эти системы, к сожалению, по сей день считаются основными, хотя прошло уже больше ста лет. Система Станиславского была замечательна на момент ее возникновения, но дальше, когда она передавалась из уст в уста, по записям, она чудовищно трансформировалась. Только представьте себе – времення цензура, политическая и проч. Даже если я расскажу одному человеку о том, как я сыграл такую-то роль, а этот человек расскажет другому – уже будет нелепица. Что же говорить о системах? А мы столетиями лелеем их, не замечая, что жизнь уже переросла эту систему. Человек – не пуп земли, ему отведено на ней определенное место, и обязательно приходит время, когда его вытеснят другие.
Ведь вся наша система образования построена на том, что педагоги пытаются вытрясти душу из артиста: “Ты сыграй так, чтобы я понял, чт у тебя внутри”. Это же глупость! Да что там внутри – кишки! Не в этом дело. Не в этом суть актерства. Отсюда идет сплошная фальшь…
В кино, наверное, этой фальши избежать легче?
Кино обладает на сегодняшний день бльшими возможностями, чем театр. Но и здесь много проблем. Эмоции – это такая же объективная часть реальности в кино, как и внешние детали. Они не должны становиться знаками, определяющими эту реальность. Я приведу простой пример. Если все идет к тому, что персонаж должен заплакать, а он при этом не плачет, реальность начинает расширяться, в нее входят новые смыслы. Но если он заплачет, это превратится в знак. А знаками реальность можно объяснить, но не понять.
Хоть чувства и внутри человека, но они объективны. Ведь в жизни, общаясь с людьми, мы понимаем их чувства и эмоции не потому, что они пытаются их разыграть перед нами. Бывает, что объективно необходимо сделать так, чтобы в данный момент персонаж плакал. Но такая реакция героя не должна быть новостью для зрителя, она может быть лишь отражением реально сложившейся ситуации. Вообще, это вопрос мировоззрения. Это не проблема театра или кино. Проблема в том, как человек смотрит на мир, как он существует на площадке, на сцене, в жизни. Он должен смотреть на мир широко раскрытыми глазами, а не быть запуганным кроликом. Я принадлежу к поколению, которое зажато страхом, закомплексовано, которое постоянно пытается вырваться из этого, что-то доказать. Это сидит в крови, оно относится и к жизни, и к актерству. Но на это неинтересно смотреть. Если говорить о том, кто такой актер, когда им можно стать, то тут, как и в жизни: когда человек обретет внутренний покой, когда перестанет бояться заглядывать в собственную душу – только тогда становится интересно на него смотреть.
Я не хочу смотреть на то, как передо мной пытаются что-то изобразить, что-то объяснить. Мне это не нужно – не надо меня учить, не надо объяснять мне жизнь. Мне становится интересно только тогда, когда я смотрю и понимаю, что люди пытаются что-то познать. Тогда меня то вовлекает, притягивает, я иду вслед за ними. Я пытаюсь, проходя через какой-то мир (какую-то историю этого кино), что-то открыть для себя, открыть в себе.
Когда я читаю сценарий, я вхожу в этот мир, который мне предлагает режиссер. И только погружаясь в это пространство, я узнаю себя. В человеке есть все, это уникальное творение. Но нужно мужество, чтобы пробраться к себе, что-то достать из себя. Персонаж входит в тебя, а ты идешь к нему, при этом оставаясь самим собой. В этом смысл актерства, а не в том, чтобы кому-то что-то показать, – в возможности познать мир и свое место в нем. Это дело каждого человека. Кто-то смотрит кино, кто-то читает книжки, кто-то в горы ходит.
Вы не раз говорили, что смогли избавиться от многих иллюзий о себе после того, как увидели себя на экране. Что это за иллюзии?
Это обычная вещь. Большинство людей с трудом воспринимают себя на экране. Все кажется не таким – и внешность, и голос, и жесты. И в этом заключается еще одна особенность актерской профессии – нужно уметь наблюдать себя со стороны. Это простые вещи, но они очень важны. Ты смотришь на себя и видишь (или тебе кто-то подсказывает): здесь ты не так выдохнул, здесь не так посмотрел. Одно дело размышлять, и другое – иметь способность точно выразить то, что необходимо. Есть мелочи, вроде бы незначительные нюансы, которые могут испортить все. Вот, например, мы что-то решили, пришли к пониманию того, что должно происходить в этой сцене, но почему-то этого не происходит. Вроде бы все так, но не возникает того ощущения, которое мы хотим выразить. И вдруг ты понимаешь, что нужно просто смотреть в другую сторону!
Актер должен наблюдать за собой все время и отмечать какие-то штрихи – вот этого ты не должен делать никогда, а вот тут ты вроде бы правильно все делаешь, но немного недотягиваешь, и т. д.
Я не помню, чтобы, отсматривая дубли, я был хоть раз доволен. Даже приходилось слышать шутки о том, чтобы меня не пускали на просмотр. Для меня очень важны нюансы. Если я прихожу и вижу, что здесь я сыграл не на десятку, а на восемь или девять, меня это не удовлетворяет, даже если режиссер говорит, что его все устраивает.
В этом плане мы с Андреем Звягинцевым хорошо друг друга понимаем. Он очень щепетилен в деталях. Мы смотрим отснятую сцену и оба видим: вот здесь герой должен поднять глаза не настолько, а чуть выше – это сильнее действует. Это такие мелочи, но ты понимаешь, что только через них достигаешь того образа, который необходим.
Расскажите, как в целом вы готовитесь к работе над фильмом?
Все начинается со сценария. Когда я читаю сценарий, который меня затрагивает, я начинаю думать об этом. Но я всегда стараюсь не открывать сразу все шлюзы, не начинать жить этим до начала съемок. И дело не только в том, что могут быть какие-то сбои, тут вопрос более сложный.
Начиная работать над фильмом, мы как будто готовим снаряжение, шаг за шагом поднимаемся в эту гору, вбиваем колышки, – и в определенный момент происходит некое единение с тем миром, который мы пытаемся воссоздать. Вдруг ты ощущаешь, что тебе удалось пробиться сквозь стену, отделяющую тебя от этого мира, и ты уже живешь по его законам, в его атмосфере.
С Андреем часто бывает, что мы долго готовимся, обсуждаем каждую сцену, но мы никогда не репетируем все дословно, чтобы полностью перенести потом на экран. Мы просто задаем направление, приходим к общему пониманию, потому что во время съемок обязательно включится твоя природа, которая что-то тебе подскажет. Нужно только дождаться момента, когда это произойдет, и быть готовым принять его, – возможно, кстати, и в ущерб задуманному ранее плану. Ведь это происходит не только в мелочах, но и в каких-то серьезных сценах.
Вот представьте: запускается ракета, какое-то время она летит, преодолевая земное притяжение, и вдруг выходит за пределы действия земной гравитации, сбрасывает с себя оковы притяжения. Вот такой момент в съемках очень дорог. Но нужно иметь много сил, чтобы суметь эту ракету – свой организм – вытолкнуть на орбиту. Это не значит, что я должен быть сумасшедшим, вытворять какие-то безумные вещи. Наоборот, я должен быть абсолютно ясен и собран. Я должен чувствовать этот процесс.
Поэтому, кстати, я не люблю озвучение в студии – очень трудно, стоя у микрофона, заставить себя снова войти в это состояние. Особенно тяжело работать с какими-то психологически сложными моментами, которые удавались тебе во время съемок только благодаря проживанию роли, благодаря какому-то напряжению, которого добиться повторно просто невозможно. Во время съемок ты долго над чем-то работал, пришлось потратить много времени, чтобы добиться нужного эффекта. А потом ты понимаешь, что тебе нужно это повторить у микрофона – вложить свой голос в эту уже живую ситуацию. Я просто ненавижу это, но должен признаться, что почти всегда именно с помощью озвучения получается сделать все не на девять с половиной, а на десять.
Иногда сцены, которые и так казались потрясающими, вдруг из-за такой мелочи (казалось бы, всего-то голос, какой-то вздох, обертон) дополняются чем-то, чего до этого в них не было, углубляются. Сцена вдруг приобретает какую-то дополнительную мощь, какую-то пронзительность. И всегда бывает очень радостно, что эти мучения у микрофона не были напрасны.
Это было и в “Возвращении”, и в “Изгнании”. Причем все время в присутствии Андрея, потому что он всегда все делает от начала и до конца, вплоть до озвучения и сведения шумовых эффектов. Это огромный труд. И меня огорчает, когда некоторые люди говорят, что кино – это что-то раздробленное, неживое, что в нем нет контакта со зрителем, как в театре. В театре этот контакт давно стал глухим. Может быть, я в чем-то не прав, но, на мой взгляд, вместо разговора театр превратился в болтовню. И ответственность за эту опустошенность перекладывают на зрителя, для которого якобы важно скорее услышать какую-то историю, чтобы посмеяться или поплакать. Будто если эти эмоции возникают, значит, “есть контакт”. Все это ложь.
А про кино, напротив, говорят, что все это неправда, все собрано по кусочкам, без контакта со зрителем. Но это не так. На самом деле, кино – это как картина, которая постепенно проявляется. Это все живое. Это разговор, который ведет со зрителем режиссер. И он не навязывает свое мнение, а лишь задает вопросы, в ответах на которые зритель может познать себя.
Союз актер-режиссер – это равноправный творческий альянс или же актер – это “художественный объект”, которым режиссер манипулирует по своему усмотрению?
Конечно, кино делает один человек, это режиссер. Но без общего понимания проблемы работать невозможно. То, что происходит у нас с Андреем, трудно облечь в слова – прежде всего потому, что в словах все бледнеет. Часто доводилось слышать о творческом тандеме, контакте, понимании, но все эти слова, как сухие листья…
Мне не приходилось сталкиваться с каким-то непониманием во время работы с ним. Не было тупиков.
Я уже не говорю о каких-то конфликтах, это просто исключено. Но я говорю не о том, что Андрей – это диктатор, который вынуждает меня подчиняться. Все происходит как-то сообща. Мы обсуждаем какие-то важные моменты, и я понимаю, чт именно должен делать. Нам легко работать, потому что мы одинаково смотрим на многие вещи в жизни.
Такое понимание установилось сразу?
С моей стороны – да. После первой встречи с Андреем я понял, что хочу работать с этим человеком. Конечно, дружеские отношения, в которых мы находимся сейчас, возникли не сразу. Но, поговорив с ним впервые, я понял, что встретил человека, который разделяет мои взгляды на актерство и в целом на многие вещи в жизни.
Вообще Андрей такой человек, место которого в твоей жизни трудно определить. Он вовлекает тебя в какой-то мир (вернее, не вовлекает, а приглашает), попав в который ты вдруг начинаешь многое понимать о себе самом. Это одновременно и больно, и хорошо. Его кино – это как какая-то другая планета. Не в том смысле, что там другая жизнь, нет, все это мы, это наша жизнь, но там начинают проявляться очертания каких-то глубоко засевших в нас вопросов, которые он е объясняет тебе, а просто пытается понять вместе с тобой.
Ведь большинство людей, в том числе профессионалов, пытаются объяснить кино своим языком. Это блокирует смысл. Если им становится что-то непонятно, они остаются недовольны. Я часто слышал, как люди, и даже мои друзья, говорили, что герои поступают неправильно, что так не должно быть. Их негодование возникает потому, что они пытаются объяснить фильм со своей точки зрения, но даже не пробуют приложить усилие, чтобы что-то понять.
Работая над фильмом “Возвращение”, вы думали о том, как его воспримет зритель?
Когда мы снимали “Возвращение” – в 2002 году, – часто получалось так, что картины выходили, но к зрителям не попадали. И даже если попадали на какие-то российские фестивали, то это вовсе не означало, что их кто-то увидит в прокате. Максимум, о чем мы могли думать, это о том, чтобы хоть какие-то люди увидели наше кино. Ни об успехе, ни о фестивалях даже мыслей не возникало. И было очень странно, когда потом нас упрекали в том, что кино делалось заранее по заказу, на фестиваль. Я помню, перед тем как ехать в Венецию, мы с Андреем сидели в каком-то кафе и читали прессу. Господи, сколько было написано глупостей – невероятно! И по поводу фильма, и по поводу того, как он делался.
К сожалению, так происходит до сих пор. В большинстве случаев тем, кто пишет, на самом деле, плевать, каковы фильмы и как они делаются. Очень редко можно встретить статью, в которой автор не старается выпятить себя, а просто делится тем, что ему интересно. Недавно я видел интервью, в котором Жиль Жакоб – президент Каннского фестиваля вот уже более тридцати лет – рассказывал о кинематографе. Этот человек очень много видел на своем веку, но в своих рассуждениях он как бы не присутствовал, не старался показать самого себя. Это очень редкий дар критики и вообще пишущих людей. И надо сказать, что в этом интервью было особенно приятно прочитать отзыв о фильмах Звягинцева, которые Жиль Жакоб назвал будущим кино.
Говоря о будущем кино, отразились ли современные установки на профессию в детях, с которыми вам пришлось работать в “Возвращении”?
Мальчики по-разному смотрели на работу актера. Иван на тот момент уже имел опыт работы на площадке, он все делал профессионально и четко. Когда Андрей рассказал мне про то, какими он видит детей, я сразу же предложил Ивана на роль младшего брата. Это сын Федора Добронравова, с которым мы познакомились в “Сатириконе” и дружим по сей день. Ванька рос у меня на глазах, я видел его в театре и, послушав Андрея, сразу понял, что это именно тот мальчик, который нужен. Так и вышло.
Володю Гарина Андрей нашел сам. К нему с самого начала возникла какая-то настороженность, потому что в нем было что-то особенное, какой-то свой мир. И непонятно было, как он проявится, во что превратится. Он был как чудо, а чудо всегда и притягивает, и немного пугает. Но в итоге оно превратилось в то, что вообще невозможно сыграть или написать. В каждой сцене проявлялись детали – какие-то смешки, полуулыбки, взгляды, – которых не было в сценарии, но они настолько органично вписывались в него, что казались его неотъемлемой частью. Причем каждый последующий дубль отличался от предыдущего. В “Фильме о фильме” приведено четыре дубля сцены, в которой Володя заходит в кафе и спрашивает, можно ли здесь перекусить. Там нет ни одного повтора. И так было не только в этой сцене, а буквально в каждой.
Словом, мальчики очень разные, но оба они прекрасны. Андрей изначально говорил, что либо найдет детей, и тогда фильм будет сниматься, либо не найдет, и никакого фильма не будет.
А чем было “Возвращение” лично для вас?
Фильм “Возвращение” – это поворотный момент в жизни многих, кто над ним работал. Андрей понимал, что он должен или снять кино сейчас, или не снимать вообще. У меня тоже были проблемы. В моей жизни уже давно не было кино, и более того, я вообще ушел из актерской профессии и забыл даже думать о ней. Я пошел на разговор, потому что мне предложили поговорить с режиссером, а не кастинг.
На этой встрече Андрей рассказал мне про историю, которую он хочет снимать, дал почитать сценарий, чего никогда до этого не делал. Я прочел и понял, что просто обязан быть в этом кино. Я говорю буквально. Мне вдруг захотелось сниматься. И не столько сниматься, сколько быть именно в этом кино. Я загорелся этим, но очень боялся спугнуть это счастье своей бурной реакцией.
Это состояние длилось очень долго – девять месяцев. Я был первым из всех актеров на кастинге и последним, кого утвердили. Многие говорили заранее, что все уже решено, что я точно буду сниматься. Но я понимал: пока Андрей не скажет, что меня утвердили, в любой момент может прийти тот, кто покажется более подходящим, чем я.
Поэтому все свое необъяснимое, страстное желание я держал в руках, не пускал в сердце. Заставлял себя терпеть, потому что понимал – если скажут “нет”, я переживу это, я останусь живым, но если я запущу это в сердце, оно не выдержит отказа, оно просто взорвется. Думаю, что тогда нечто подобное испытывал каждый из нас. Мы понимали, что начинаем снимать настоящее кино. И это было счастье. Это было счастье, которое длилось не мгновение, а каждый день. Конечно, возникали и трудности, но чувство радости от того, что мы делаем, не пропадало. И ни о чем больше невозможно было думать.
Было ли нечто подобное в “Изгнании”?
Да, хотя изначально я не должен был играть в “Изгнании”. Когда Андрей дал мне прочитать сценарий, он сразу же сказал, что я не буду сниматься в этом кино. И я прекрасно понимал желание режиссера не брать актеров из предыдущего фильма. Но, прочитав эту историю, я сразу понял, что это моя роль. После долгих проб Андрей тоже пришел к такому выводу и предложил мне принять участие в кастинге.
Существует мнение, что актер не должен заранее знать сценарий фильма. Как вы относитесь к такому подходу?
Андрей очень часто говорит, что не будет заранее давать читать сценарий. Собственно, так и было с “Изгнанием”. Никто не читал сценарий, кроме меня. Но не потому, что ко мне существовало какое-то особое отношение. Андрей дал мне прочитать пятый вариант “Изгнания”, сразу сказав, что я сниматься не буду. В итоге я все-таки попал в эту картину, но снимали уже по двенадцатому варианту, так что изменений было внесено много.
Я понимаю желание Андрея не давать актерам сценарий, но сам считаю по-другому. Я думаю, актер должен знать все. Конечно, бывают разные ситуации, разные сценарии и режиссеры – я не могу сказать точно, что всегда нужно давать или не давать. Но лично я все-таки предпочитаю знать всю историю от начала и до конца. Мне это не только не мешает, а просто необходимо – я должен увидеть этот мир целиком.
Возможно, это связано с той школой, которую я прошел в театре Клименко. Он говорил, что актер – хозяин сцены, хозяин этого мира. Он не должен выходить на сцену как гость, нет, это зрители пришли к нему в гости. И поэтому он, конечно, должен знать всю историю. Другое дело, что он не должен вываливать на зрителя сразу все, что он знает, а должен иметь терпение прожить эту историю вместе со зрителем от начала и до конца. Это же относится и к театру. Реальность должна рождаться прямо на глазах. Актеру нужно обладать терпением, не нагружать зрителя сразу всем, что он знает. Представьте себе, вы только что пришли на футбольный матч, а счет уже три – ноль. Вас же это возмутит! Здесь то же самое.
А лично вам не трудно скрывать в образе преждевременную драматичность, когда вы знаете, что герой погибнет? Или же наоборот – зритель должен ее подспудно ощущать с первых кадров?
Это дело зрителя. Я говорю о том, как для меня важно прочитать сценарий, о том, что работа над ролью позволяет прорастить в себе нечто новое и познать в себе что-то, что раньше было скрыто. Для этого мне нужно знать все от начала до конца. Что там человек увидит – мне это не важно.
Вы чувствуете хоть какую-то ответственность перед зрителем?
Абсолютно никакой ответственности. А что я ему должен? У меня ответственность только перед самим собой. Я в первую очередь должен отвечать за себя. Иногда, конечно, это не удается. Иногда приходится идти на какой-то компромисс, потому что не всегда все бывает гладко. Главное – убедить себя, потому что самого себя не обманешь. Обмануть можно кого угодно, но не себя. Я уверен, что большинство актеров отдают себе отчет в том, чт они делают, всякий раз находя для этого оправдание. Кроме того, отсутствие материала – это сейчас огромная проблема. Я (и не только я) с этим сталкиваюсь уже не первый год. Я даже не мог себе представить, какие сценарии могут писать люди. Это даже не пустота, это пошлость… И она сплошь. А выбора у людей нет. Они идут туда, может быть, надеются, что как-то смогут что-то исправить в процессе. Но невозможно исправить пустоту и пошлость.
Тем не менее дай бог каждому человеку уметь отвечать за себя самого, а не за других людей. Разумеется, я не говорю о том, что мне совсем не важен зритель. Очень радостно, когда кто-то смотрит и находит в себе силы пойти за нами. В целом кино каждый делает сам для себя, но если к нам присоединяется кто-то еще в этом путешествии, что-то приобретает для себя, это, конечно, приятно. Но ответственность у каждого своя.
Кто такой для вас зритель? Или он вообще не существует?
Во время съемок я вообще о нем не думаю. А когда фильм готов, это уже совсем другая история. Конечно, радостно, когда то, что ты делаешь, каким-то образом трогает человека, когда ты ощущаешь какое-то понимание. Это придает силы для движения вперед, но это не самоцель. Когда ты делаешь кино, ты не думаешь о том, чтобы кому-то угодить или чтобы кто-то что-то понял. Так ничего не получится. На тот момент для тебя самое важное – прожить этот важный этап твоей жизни. Ведь твоя жизнь не останавливается. Ты продолжаешь жить своей жизнью, но только входишь в какую-то особую зону. В ней другие условия, другие законы, это более плотная среда, через которую ты проходишь, как через какой-то мощный рентген. И выходишь из этой зоны ты тоже самим собой, но уже что-то приобретя.
Любой человек хочет, чтобы каждый его день был прожит не зря. И съемки в этом отношении – как раз то пространство, которое позволяет осуществить эти мечты. Именно в этот момент ты получаешь возможность приобрести что-то значимое, мощное. И после каждого фильма ты выходишь из этой зоны, с одной стороны, опустошенный, но с другой – чем-то обогатившийся. Если говорить о фильмах “Возвращение” или “Изгнание”, ты проходишь через какой-то свет, ты приобретаешь то, чего не могли бы тебе дать ни сотни книг, ни сотни мудрецов. Это не просто какое-то знание. Это и знание, и опыт, и сила, и свет – ты познаешь себя, свой путь.
Кино Звягинцева – это то течение, тот океан жизни, в котором ты находишься в данную минуту. Пошли титры, но на самом деле ничего не закончилось. Все продолжает происходить здесь и сейчас. Фильмами мы лишь зачерпнули из этого океана пару раз, но это не сделало их застывшими, замкнутыми в жесткую форму. Океан не имеет начала и конца, поэтому ничего еще не закончилось. Я еще в нем плыву.
Беседовала Полина Душацкая20 сентября 2009 года
Ирина Машевская
Теорема Звягинцева
О фильме Андрея Звягинцева “Возвращение” много писали и говорили. Кстати, отзывы были разными: от дифирамбов до недоумения и обвинений в непрофессионализме. Куча призов, неожиданное и почти всеобщее признание, конечно, событие радостное и, можно сказать, исключительное. Не секрет, что современники (да и потомки) нечасто готовы оценить истинное произведение искусства по достоинству. А тут оценили. Причем практически сразу. Однако само по себе такое признание, как показывает практика, еще не означает истинного понимания и проникновения в глубинную проблематику картины.
Не секрет, что настоящее произведение искусства всегда “многослойно” и предполагает несколько уровней “погружения”, а следовательно, и различные трактовки одного и того же материала. Как в принципе может быть прочитана ситуация “Возвращения”? Вопервых, в социально-психологическом ключе – как некая семейная драма, столь актуальная для нашего времени. Двенадцать лет мальчишки росли без отца, мать скрывала от них правду, и вот он вдруг вернулся. Приехал, возможно, “из мест не столь отдаленных”, где отбывал срок. Не исключено также, что сидел за что-то серьезное: топориком-то жутковато на собственного сына замахивается. Впрочем, человеком оказался хорошим и отцом любящим. Просто попытался дать (или “додать”) детям, так сказать, мужское воспитание, а ребята, заласканные матерью и бабушкой, были к этому не готовы. Кроме того, подростковые комплексы, накопившаяся обида не то на сверстников, не то на отсутствующего так долго родителя. В общем, взаимопонимания не получилось. В итоге – неадекватное по форме раздражение отца (подумаешь, рыбку три лишних часика половили!) и истерика младшего сына. А дальше – обычная житейская жуть. Один угрожает суицидом, другой пытается спасти. Страсти накалены. Неверный шаг – и гнилая доска, ломаясь, завершает семейную разборку. Финал, почти запрограммированный логикой событий, но одновременно совершенно неожиданный и для инфантильных убийц, и, вероятно, для подавляющего числа зрителей.
Думается, что эта присутствующая на поверхности “достоевщина” и вызвала прежде всего восхищение опытных судей. Запад всегда любил Федора Михайловича и верил Фрейду. Впрочем, очень возможно, что я ошибаюсь, и там, в Венеции, произошло чудо. И многим открылся во всей полноте следующий, уже, так сказать, экзистенциальный пласт фильма, который уловила-таки критика. Однако именно он породил самые неоднозначные толкования и оценки. Мнения профессионалов разделились: одни писали о евангельской составляющей, другие утверждали, что в проблематике “Возвращения” следует скорее искать ветхозаветную первооснову. Причем явственная библейская символика картины зачастую воспринималась как некое назойливое цитирование, произвольное нанизывание известных ситуаций, приводящее к нарочитой загадочности, обрывочности сюжета, ненужным недомолвкам и неясностям. Действительно, чт выкопал на острове главный герой, как и когда это там оказалось, почему режиссер так и не удосужился открыть заветный ящичек и показать всем любопытствующим его содержимое, и какое вообще отношение имеет данная сцена к сюжету? К заветному ларцу еще вернемся. Прежде, полагаю, следует точнее определить, какую роль играют в фильме так называемые библейские мотивы. А это невозможно без ясного понимания того, как “работает” в “Возвращении” очень тонкий механизм сопряжения бытового и социально-психологического с бытийным; исторически-временнго с вневременным, сверхчеловеческим, абсолютным, Божьим. Перед нами, конечно же, не пересказ евангельских событий на основе современного материала; не аллегория, не притча и тем более не попытка “дотянуть” бытовую драму до уровня каких-то общекультурных обобщений, символов. Сценаристами и режиссером найдена, а актерами, оператором гениально реализована некая очень целостная модель – модель возвращения, второго пришествия.
Все очень просто. Он обещал прийти еще раз и велел готовиться, ждать. И вот Он пришел – сейчас. Просто взял и пришел. Вопервых, потому, что есть еще среди нас те, кто молит Его об этом. Ну а вовторых, просто потому, что… соскучился. Помните, когда вымокший до нитки, озлобившийся Иван начинает кричать: зачем Он пришел, зачем? Ведь им так было хорошо – с мамой, бабушкой! И тогда отец тихо отвечает: “Ваша мать просила… И я сам хотел… вас видеть”. Если тогда в Галилее и прочих святых местах проповедовал некий Мессия, окруженный толпами уверовавших и исцеленных, то теперь все иначе. Он пришел очень “адресно”, интимно, вот в эту одинокую семью, к двум пацанам, которым так всегда недоставало отца. Он и пришел как Отец, а не пророк. Пришел к тем, кто больше всего в Нем нуждался. Вне зависимости от того, ставили или нет перед собой такую задачу создатели фильма, но в столь неожиданном сюжетном ходе очень точно воплотился сам дух Евангелия, его основная идея – личного контакта с Богом и, отмечу сразу, идея индивидуального, особог пути к Нему каждого. Евангелие ведь в том, что путь к Богу – одинокий путь, который никто не может пройти за тебя, а только ступая параллельно своей одинокой тропой. Впрочем, это странное одиночество, ибо рядом с тобой всегда будет Он.
Здесь, пожалуй, стоит вернуться непосредственно к сюжету фильма и еще раз осознать, почему Он пришел именно так – в потертых джинсах, с модной нынче трехдневной щетиной. Даже не пришел, а приехал на собственном авто. Звонит по телефону, демонстрирует опыт бывалого любителя турпоходов, знает, как просмолить лодку (ну, этому, допустим, Он еще в Иудее обучился), уверенно чинит лодочный мотор… Что такое насочиняли Звягинцев и К°? А вы как бы хотели? Или образ Христа навсегда сросся с человеком в просторном балахоне, сандалиях на босу ногу, превращающим воду в вино и пр.? Знаете, вообще-то Богу все равно, в каких покровах нам являться. Он пребывает в Вечности. Это мы – во времени, нам необходимы адекватные современности внешние формы. Иначе сойдешь разве что за шута или голливудское диво.
Так вот – Он пришел. А его дети в этот момент занимаются самым важным общечеловеческим делом: выясняют, кто из них “козел и трус”, а кто – главный. Словом, как всегда, пытаются “отделить агнцев от козлищ”, забывая, конечно, что это совсем не их прерогатива и что “не судите и не судимы будете”. Мальчишки прыгают с вышки, потому что кто-то один сказал, что не прыгать нельзя, ибо иначе, повторяю, “ты – козел и трус”. И точка. Вышка достаточно высокая. Прыгать с нее небезопасно, а главное, совершенно бессмысленно. Но никому даже в голову не приходит, что тот, кто ради самоутверждения спровоцировал подобное соревнование, по меньшей мере не бескорыстен, а те, кто, как марионетки, сигают вниз, просто дурачки и трусы. Вдвойне трусы, потому что не могут противостоять социальному прессингу, его условным, часто смехотворным установкам. Впрочем, в эпизоде с вышкой все сложнее. Чем, в сущности, занята эта ребятня? Искушает свою судьбу. А мы помним, что сказал Иисус перенесшему Его из пустыни на крыло храма в Иерусалиме: “Не искушай Господа Бога Своего”. Именно Его любовь “проверяют” безжалостные друг к другу подростки (или все мы, так и остающиеся в массе своей тинейджерами?), ибо никак не состязание в гордыне было нам заповедано, а любовь – к Создателю и ближнему своему. Ситуация с вышкой, как ружье в чеховской пьесе, еще обязательно аукнется, актуализируется в конце фильма.
Итак, все дружно посыпались вниз. Все, кроме Ивана, который так и не решается ни прыгнуть, ни спуститься. По лестнице – нельзя, потому что потом заклюют сверстники. Ну а прыгнуть… Знаете, тут не так все просто. Боится? Конечно, боится. Но, возможно, и что-то другое, самому ему до конца неясное, останавливает. Он почему-то не может – как все, хотя и хочет этого. Кстати, не забывайте, что именно Иоанн был любимым учеником Христа, а не Андрей. И в “Возвращении” подспудно ощущается, что младшего как будто любят больше: больше прощают, терпят его истерики, злобные выходки и страдают, мучительно страдают от его агрессии и непонимания.
Прокрутим пленку назад. Иван стоит на вышке. Уже вечер. Ветер. Он страшно продрог. Наконец приходит спасение. “Мама, я не могу. Они будут называть меня трусом!” – “А мы никому не скажем. А ты прыгнешь, когда сможешь”. Мать не может не пожалеть, в этой жалости она готова идти на компромисс. И правильно делает. Но… Как точнее объяснить? Не то чтобы нельзя жалеть, однако, жалея, нельзя развращать ложью во спасение. Человек всегда должен знать, что прыгнуть все равно придется, и не раз (или, наоборот, не прыгнуть), но не для того, чтобы не стать “козлом”, а для того, чтобы остаться человеком. Кстати, я отнюдь не пытаюсь каждый момент фильма соотносить с Новым Заветом. Скажем, мать мальчиков – не богоматерь. Она – просто мать. Сами мальчики – не апостолы-ученики, а сыновья. “Возвращение” же, повторюсь, не есть адаптированный к нашему времени пересказ основных звеньев евангельского сюжета. Это совсем другая история. Он снова пришел. И Он не виноват, что ситуация опять дублируется, не может не дублироваться, ибо человеческая природа осталась неизменной.
Немало писали о странной, нетривиальной завязке сюжета. Мальчишки прибегают домой, обгоняя друг друга: каждый старается первым наябедничать. Мать стоит и нервно курит, в ее глазах и радость, и испуг: “Тихо оба! Отец спит”. Как будто он только что вернулся с работы после ночной смены. И сразу начинаются какие-то недоговоренности, и одновременно включается ненавязчивая, выверенная система “подсказок”. Ребята (равно как и зрители) невольно спрашивают: “Откуда он взялся?” – “Приехал”, – односложно отвечает мать. Андрей с Иваном бегут к комнате, где должен быть отец, открывают дверь (им не терпится проверить) – “подсказка” первая: отец действительно спит. Но как! Один в один повторяя позу мертвого Иисуса на известной картине Мантеньи. Постель тоже весьма необычная: темно-синий шелк в тон морской глади – первому и заключительному кадру фильма – волнами обвивает тело спящего. Крепко спящего.
Утром состоится первая встреча подростков с отцом. Накрыт стол, мать почему-то задергивает занавески и днем включает свет, бабушка как-то напряженно и скорбно молчит. Ярко догорают угли в печи. Все заняли свои места и молча ждут. Входит отец. Не говоря ни слова, берет со стола бутылку красного вина и наливает всем – и взрослым, и детям. Женщины безропотно соглашаются с его требованием, лишь разбавляют вино в стаканах мальчиков. “Ну, выпьем!” – говорит отец. “Понравилось?” – спрашивает Ивана. “Нет”, – отвечает тот хмуро. И сразу откликается Андрей, хотя его и не спрашивали: “А мне понравилось, папа”. В этом коротком разговоре, как в зародыше, – все последующее противостояние. Нет, не между отцом и младшим сыном. Войну ведет только последний. Кстати, свести данное противостояние только к психологическому конфликту не позволяет уже сама атмосфера первой встречи – атмосфера какой-то подспудной скорби, даже траурности. Кроме того, параллельно возникает столько странных и одновременно говорящих деталей – разливаемое всем вино, курица, которую отец так неэстетично разламывает на части руками. И почти дикий вопрос: “Понравилось тебе, Иван?” Собственно, мы с вами присутствуем на последней вечере, где совершается обряд евхаристии: “Пейте Мою кровь, едите Мою плоть”. Иуда тоже здесь. Правда, совсем маленький и, казалось бы, беззащитный. Впрочем, может, и не Иуда, а Петр или Фома, Иоанн. Какая разница? Все Его предали. Все, “то есть род человеческий”.
Но вернемся к отмеченному выше противостоянию. Его истоки в двух единственно возможных человеческих реакциях на сверхчувственное, иррациональное, проще говоря, на то, что “не укладывается” в нашей голове. Вот пришел Некто, говорит, Отец. Что дальше? Как теперь жить? Либо сразу, не задумываясь, поверить, довериться. Либо искать вещественные доказательства, другими словами, включить свой разум и пытаться сопоставлять, выстраивать причинно-следственные цепочки, а главное – делать на основе этого выводы. Андрей откликнется сразу – радостной верой и обожанием. Ему даже в голову не приходит проверять, ведь “мама сказала, что отец”, а главное – старший сын всегда ждал, ждал возвращения. Ему радостно и хорошо произносить – “папа”. Он во всем старается слушаться, “потому что отец взрослый”. Другое дело – Иван. Он не может вот так просто – раз, и поверить, полюбить. Он хочет понять. Первое, что задевает его и не дает ему покоя, вопрос: “А откуда он взялся?” В самом начале еще нет недоверия, тем более озлобленности. Просто некое интеллектуальное “раздражение”: “Откуда?” Но в том-то и проблема, что наш разум не может остановиться. На вопрос не только должен быть найден конкретный ответ, сам ответ, скорее всего, тотчас подвергнется анализу, то есть мгновенно начинает работать известная формула: “А правда ли?” И все – не остановиться. Тот, кто не справился с соблазном недоверия, сам, как известно, становится источником соблазна, таким змеем-искусителем. Неверие не может дать внутреннего утешения. Разрушая себя изнутри, такой человек начинает разрушать все вокруг. И нашептывать, нашептывать, совсем как Иван своему брату: “А откуда ты знаешь, что он отец? А может, он – убийца?” И ножик украдет “на всякий случай”: “Ударит – убью”. И подкалывать будет все время, передразнивая Андрея: “Да, папа. Хорошо, папа”. И смущать, истерически настаивать: “Мы ему совсем не нужны!” Любопытно, что младший начинает подозревать отца во всех грехах задолго до тех конкретных его поступков, которые могли бы послужить поводом для сомнений. Именно он в конечном итоге последовательно провоцирует отца на как бы неадекватное раздражение. Нарисовав злодея в воображении, Иван добивается-таки своего в финальном выяснении отношений, когда уже не он, а Андрей, но его словами остервенело кричит отцу: “Сволочь, гад! Ненавижу! Ну, убей меня теперь, убей!”
Что же случилось? Почему Иван так и не смог, пока был жив отец, преодолеть недоверие, подозрительность? Ведь все складывалось совсем неоднозначно. Он не только мрачно куксился и злился, но и радовался, улыбался, когда они первый раз остановились у озера и допоздна ловили рыбу. И когда плыли к острову на лодке, пока не заглох мотор и отец велел грести вдвоем с Андреем. Почему ему так мучительно было произносить “папа”, почему он сам не мог этого сделать, только под давлением отца? И зачем, наконец, почти чужой, вернувшийся через двенадцать лет человек так на этом настаивал: “Называй меня папа, как и положено сыну называть отца”? Все, как мы помним, начиналось с вопроса: “Откуда он взялся?” Следующей возникла, нет, не радость – обида: почему он заставил ждать так долго, а где он был раньше? С этой обиды и начинается встреча с отцом, еще дома, за столом. Иван чувствует себя несправедливо обиженным, следовательно – “право имеющим” предъявлять претензии, а затем попросту капризничать, закатывать истерики: я хочу есть – я не хочу есть; я хочу ловить рыбу, а не ехать куда-то; я хочу поесть прямо сейчас, а не спустя полчаса, как осмотрим остров; а почему я должен мыть посуду; а где взять червей (в смысле – сам принеси); будем ловить с лодки, а зачем его спрашивать; ну, давай только сплаваем туда и назад; нет, разве можно уплывать, ведь я здесь такую рыбину видел; что скажем? – рыбу поймали! Заметим, что Иван капризничает и злится не только с отцом, но и постоянно гоняет Андрея: принеси то, другое, ну, я тебе попомню. Он, младший, фактически заправляет старшим, пользуясь его незлобивостью, мягкостью. Последняя отнюдь не является мягкотелостью, как мы позднее убедимся. Сам Иван, напротив, весьма злопамятен. “Ну и злопамятный ты, мелкий!” – говорит ему Андрей. Собственно, с отцом и Андреем Иван постоянно разыгрывает одну и ту же ситуацию, которую мы наблюдали в самом начале фильма: он выясняет, кто здесь главный. И ему, конечно, невдомек, что отец – не сверстники, что есть абсолютные запреты и требования. Например, надо слушаться отца. Почему? Потому что – отец, потому что если все относительно и подвергается постоянной рефлексии, то рано или поздно мир полетит в тартарары, что и случилось. Впрочем, нельзя также постоянно чувствовать себя обиженным, то есть униженным; надо прощать и другим, и себе. Ну а если очень обидно? Все равно нельзя. Почему? Просто нельзя. Не по-божески. И наверняка чревато катастрофой. Вот почему отец так настаивает на произнесении такого простого и как бы не обязательного слова – “папа”, потому что оно сразу задает определенную и столь необходимую иерархию взаимоотношений: старший – младший, мудрый – не обладающий достаточным жизненным опытом и становящийся старшим в свой срок. И вот почему Иван никак не может выдавить из себя это спасительное для него слово. Он продолжает соревноваться.
Все дело, как всегда, в нежелании преодолеть банальную человеческую гордыню, которая и определяет преимущественно наше социальное поведение. Мы зачастую просто боимся продешевить, иными словами, оказаться в смешном положении. Но самое главное, мы никак не можем признать несовершенство и ограниченность собственной человеческой природы, то есть свой грех, свою вину, и увидеть, как говорил известный философ Яков Друскин, “свое невидение”. С одной стороны, порожденное гордыней неверие требует конкретных вещественных доказательств существования невещественного, ирреального, духовного. Вот докажи мне сначала, что ты – Отец, а я уж потом посмотрю, любить тебя или нет. С другой стороны, несмотря на “знание добра и зла”, нам не дано предугадать ту конкретную форму, которую примет это абсолютное зло и еще более – добро. В нашей голове постоянно присутствует, накапливаясь, целый арсенал общежитейских шаблонов. И вот это усредненное представление о том или ином мы пытаемся приложить к нашему духовному опыту, а он всегда уникален и ни с кем до конца не может быть разделен. Замечу, что именно Дух, духовный опыт каждого неповторим. Сам же человек, в совокупности его физиологических, психологических, социальных характеристик, может оставаться весьма ординарным – “как все”. Дело в том, что нет готовых истин, есть расхожие. Нет и никакой их множественности (бывает только плюрализм мнений, то есть обрывочных и случайных представлений о том или другом). Истина – всегда одна, только открывается Она каждому по-разному и настолько, насколько конкретный человек оказывается способным Ее вместить.
Ничего такого, конечно, еще не знает юный Иван. Просто в его голове есть (уже до встречи) сложившийся образ отца, причем собранный, как всегда бывает, из совершенно случайных деталей: мама говорила, что отец – летчик. Вот если бы тот приехал в форме, фуражке, а главное, стал баловать Ивана (именно к этому он привык), вот тогда другое дело – настоящий. А так – надо проверить. Кстати, по поводу “баловать”. Младший из братьев даже не предполагает, что отец может и должен быть строгим. Не предполагает, вопервых, потому, что у него просто нет подобного жизненного опыта: мама и бабушка серьезно не наказывают, старший брат подчиняется и никогда не станет с ним драться по-настоящему. Вовторых, отец, который отсутствовал двенадцать лет, априори виноват перед сыном, а следовательно, просто обязан быть снисходителен и щедр. Ведь он недодал своим детям столько любви (ну а вопрос, обязан ли сам Иван хотя бы чем-то отцу, просто не существует)! Это отец должен был любить, а Иван теперь в лучшем случае готов принять любовь, точнее, определенные доказательства любви. Ну и, наконец, если бы отец приехал в летной форме, им можно было бы гордиться. Точнее – покрасоваться перед сверстниками, теми самыми, которые называли “трусом”, да еще попросить папу, чтоб научил их “вежливому обращению”. Еще одна проблема Ивана – его инфантильное представление, что все обязаны с ним возиться, брать на себя тяжелую работу, нести за все ответственность. Он готов быть маленьким, но не младшим. Подобная сумма ожиданий, совершенно не совпадающая с реальным человеком, зовущимся его отцом, и приводит к бесконечному конфликту, который может разрешиться только тогда, когда Иван повзрослеет, что-то такое важное поймет, почувствует, умудренный собственным жизненным опытом. Беда лишь в том, что прозреть он может исключительно через катастрофу. Такова степень нечувствительности его души на данном отрезке жизни.
Вернемся теперь еще раз к финалу фильма. Иван бежит к вышке. Еще бы, ребенок потрясен: отец оказался без двух минут убийцей. Иван, конечно, не думает о том, что просто сбылось его желание: это ведь он страстно мечтал убедиться в своих страшных воображаемых подозрениях. Самое ужасное, что кроме перечисленных выше эмоций есть еще одна, которая сильнее всех прочих: тогда с мальчишками так и не прыгнул с вышки, а теперь он докажет ему, всем им, что – “может, может!” Отец становится персонификацией самого зла, а вышка – единственным способом доказать… Что? Что он не подчинится. Кому? Никому. А прежде всего – ему! Другими словами, тому, кто так любит, что пожертвует жизнью своей, чтобы спасти маленького озлобленного дурачка. Глупо ведь. Надо было не бежать за Иваном – и остановился бы. Потом еще с вышки пришлось бы снимать. Истерики почти никогда не доводят дело до конца, только демонстрируют, требуя внимания. Да… “Ты прыгнешь в другой раз”, – сказала Ивану мать. Он так и не прыгнул. Но мужество и достоинство в его случае как раз и заключалось в тм, чтобы не прыгнуть. Он не прыгнул, но струсил – попытался. Данная ситуация, так сказать, наглядно демонстрирует, что нет никаких общих рецептов и моделей поведения в одной и той же, казалось бы, ситуации. Все определяет твой личный выбор, твое личное мужество и какое-то почти интуитивное чувство “так нельзя, потому что нельзя никогда”. Вообще, Отец ждет от нас только такой сознательно героической позиции, но нам хочется “как легче”.
“Как страшно жить!” – любит повторять один современный юморист. Пожалуй. Но самое удивительное, что “Возвращение” – фильм о счастье. Думается, именно так в целом попытался сформулировать основную идею картины ее режиссер Андрей Звягинцев в своеобразном послесловии – “Фильме о фильме”: когда человек находится внутри какого-то жизненного опыта, он мучается и страдает. Если же данный отрезок жизни завершается, и человек оказывается как бы вовне происходивших событий, отстраняясь тем самым от своих страхов и претензий, он вдруг понимает, как был сказочно счастлив тогда, когда чувствовал себя несчастным. Подобное утверждение не следует, конечно, понимать так, что в страдании как таковом и заключается истинное счастье. В страдании есть полнота, скорбь и одновременно радость существования. Эта полнота и является, собственно, единственно возможным земным счастьем, а отнюдь не какая-то надуманная безоблачность, беззаботность и инфантильность. Словом, “хочешь быть счастливым – будь им”. Человек в большинстве случаев несчастлив только потому, что не хочет понять, а осознав, согласиться, что заветные желания (например, быть любимым) исполняются почти всегда не в форме нашего изначального ожидания. Ибо никакое наше представление, скажем, о любви, не может вместить в полноте последующее реальное переживание души. Чуть-чуть доверия и благодарности, но нет! Как будет рыдать Иван, когда в самый последний момент (лодка с мертвым отцом уплывает и погружается на дно) осознает, какое несравненное счастье своей жизни он утратил, причем навсегда. И как он на самом деле хотел любить отца, как практически любил, только еще не знал об этом. И теперь слово, которое он так мучительно заставлял себя иногда выговаривать, – “папа” – произнесется само собой. Словно отец жив и слышит и вот-вот откликнется.
Пожалуй, следует сказать несколько слов и о странном, на первый взгляд, поведении отца, точнее, об истоках такого поведения. В самом деле, почему он так строг, временами почти жесток? Есть ли у него какая-то цель? Я уже упоминала о мужском воспитании, иллюстрацией которого якобы и является “Возвращение”. Действительно, содержание фильма может быть воспринято и таким образом. Однако в этом случае многое остается недосказанным или, наоборот, слишком прямо “подсказанным”. Все становится на свои места только тогда, когда мы начинаем учитывать евангельскую составляющую фильма. Тот, кто неожиданно приехал ниоткуда, – отец и Отец. В отличие от отца-человека, Он заранее знает финал. Он знает, что все повторится. Все: предательство и Голгофа, злоба, непонимание и гибель. Но, зная, Он, Бог, словно надеется – на чудо. Только это чудо должен совершить не Он, но два маленьких мальчика, двое чистых душою. Ведь сказано: “Будьте как дети и войдете в Царствие небесное”. Но, кажется, человек слишком быстро выходит из возраста блаженного доверия…
Итак, Отец знает, что недолго пребудет в этом мире со своими детьми и что Андрею и Ивану скоро придется все делать самостоятельно, без Его помощи. И Он пытается подготовить двух несмышленышей к суровому будущему. Его, конечно, интересует не их приспособленность к социальной жизни, но – душа. Он учит ребят очень простым вещам – не врать, быть мужественными и ответственными, не перекладывать свою вину на других (а мы всегда, по природе своей, – без вины виноватые), а еще – быть терпеливее, смиреннее; главное же – не трусить, не терять свое человеческое лицо. Он сознательно не потакает капризам младшего и заставляет Андрея самостоятельно искать в незнакомом городе, где можно поесть, велит ему “как взрослому” расплатиться в ресторане, подсказывает, как вежливо и с достоинством подозвать официантку. Он не так суров, как может показаться. Когда Андрей проштрафится первый раз: отправится на поиски закусочной, а сам по-детски отвлечется на какой-то пустяк, забыв, что его ждут, Отец строго спросит с него – это верно. Но тотчас смягчится вслед за тем, как Андрей искренне раскается и попросит прощения. Более того – в голосе Отца прозвучит что-то нежное, теплое.
Еще одна “педагогическая” ситуация фильма: наглые подростки отнимают у Андрея деньги. Отец наблюдает за происходящим в окно, но не вмешивается, а затем ловит и приводит к сыновьям вора. Приводит и требует, чтобы те, так сказать, “разобрались” с обидчиком. Оба отказываются. Они – не злые мальчики. А отец недоволен: “У вас нет кулаков!” Данный эпизод, казалось бы, выпадает из общего евангельского контекста “Возвращения”: подставить щеку, отдать последнюю рубашку – а тут… Где, скажите, грань между смирением и трусостью? Смирение не есть робость, но мужество, мужественная незлобивость. Где в Новом Завете сказано, что щеку надо подставлять, прикрыв от ужаса глаза, как обезумевшая овечка? Нет, Он не хочет, чтобы мы били и унижали, но Он требует, чтобы мы не трусили. Видите ли, в Евангелии не следует искать никаких готовых моделей поведения, тем более на каждый случай жизни. Эта великая книга выполняет функцию своеобразного камертона, настроившись на который начинаешь различать малейшую фальшь в собственных намерениях и поступках, что и позволяет в конечном итоге сделать достойный выбор. Вот этот чистый звук “Благой вести” удивительно точно выдерживается на протяжении всего фильма, свидетельствуя о замечательном соединении в “Возвращении” эстетического и этического. Весьма показательно в этом смысле, что некоторые уже отснятые эпизоды, которые нравились в рамках сценария, в процессе работы вдруг теряли свою убедительность: в них обнаруживалась какая-то скрытая неточность, ложь. Так, в “Фильме о фильме” Андрей Звягинцев упоминает один “брутальный” эпизод с каскадерским трюком, когда отец, отвлеченный и раздраженный претензиями Ивана, едва не врезается во встречную машину. За секунду до этого он протягивает сыну носовой платок со словами: “Оставь его себе. Он тебе еще пригодится”. Если бы эта фраза осталась в картине, она бы звучала резким диссонансом по отношению к общему контексту фильма, ибо смысл ее в том, что отец старается унизить сына. Заметьте, при всей строгости Отец в “Возвращении” ни разу этого не делал, а если наказывал, то за дело и только для того, чтобы пробудить в детях достоинство и столь необходимое для спасения души чувство вины, стыда, совести.
Замечу также, возвращаясь к известному эпизоду, – отними этот наглец не отцовский кошелек, а что-то из собственных вещей мальчишек, да еще сломай или разорви, очень может быть, что подростки и врезали б обидчику, особенно Иван. Во всяком случае, на брата он набрасывался и дрался с ним более чем решительно. Но дети не могут понять, зачем отец требует от них “быть с кулаками”, и, искренне потрясенные, недоумевают, почему он не выбежал сразу на улицу. “Папа, – кричит Иван, – ты же все видел, почему не помог?” Обычное человеческое: “Господи, Господи, как Ты это допустил?!” А как иначе? Он дал нам свободу выбора и честно держит свое слово.
Не все в фильме можно и нужно детально комментировать. Иногда некая Божья воля проявляется почти в фарсовой форме, ибо в иной нашему человеческому сознанию ее просто не выдержать. Как, например, следует интерпретировать в евангельском контексте сцену, когда Отец звонит по телефону, а затем, после неудавшейся попытки научить детей защищаться, вдруг резко, без каких-либо видимых причин, меняет все планы? “Этого хватит, чтобы доехать до дома. И вот там – ваш автобус”. Что в самом деле произошло? Разочаровался и устал? Или просто кто-то на другом конце провода сказал, что ехать придется, но не на водопады, и что “чаша сия не минует”? Есть в подобных переговорах с небесной канцелярией что-то от Марка Твена. Но в общей стилистике картины это весьма точно и тонко найденный прием. Ситуация с “чашей” могла быть задана в “Возвращении” только косвенно, причем в форме, не разрушающей сюжет и современные реалии.
Возможно, с учетом данных предположений о содержании телефонного разговора резкая перемена планов главного героя становится яснее: путешествие предстояло трудное, а мучительное воспоминание о нем осталось бы у детей на всю жизнь. Вот Он и колебался – жалел. Почему же вновь передумал? Вопервых, потому, что “от века заповедано”, а вовторых, разве возможно было отпустить детей с таким отчаянием в их сердце, а главное, с такой ложью: “Ты подождешь еще двенадцать лет, чтобы встретиться с нами? Что, я что-то не так сказал?” С ложью и внутренней слепотой – никак нельзя. Значит, пусть будет то, что должно.
И вот они плывут к пустынному острову, погода вдруг портится, льет дождь, мотор глохнет, и отец требует, чтобы дети сели на весла. “Почему ты сам не гребешь? Ты же сильней?” – недоумевая, кричит Иван. Но Отец неумолим. Ведь эти двое должны будут возвращаться назад одни. Уже поздний вечер четверга, а завтра – та самая пятница. Об этой прозрачной символике дней недели стоит все-таки сказать пару слов. События фильма начинаются в воскресенье и заканчиваются в субботу. Неделя завершается, следовательно, воскресенья больше не предусмотрено.
Именно с этого дня, пятницы, происходит новое расширение проблематики и общекультурного контекста картины: символика Евангелия углубляется и проясняется образными формулами Ветхого Завета. Я имею в виду только одну из великих книг Библии – книгу Иова, основная идея которой, вне зависимости от замысла самого режиссера, нашла новое воплощение в “Возвращении”. Речь идет не о конкретном сюжете, а о некоем общем пафосе финала, когда Бог приходит к отчаявшемуся и беспредельно страдающему Иову, который наконец возопил и потребовал от Господа ответа: “За что?” И Творец пришел. Но не стало вопросов у Иова. Ибо Тот, Кто пришел, настолько был несравним, несопоставим со всем, что мог понять и почувствовать Иовчеловек, что последний распростерся во прахе и мог произнести только: “Да, Господи”. В том, что новозаветный Бог приходит к нам в человеческом образе, есть большой соблазн. Мы начинаем невольно распространять внешний внятный нам облик на Его божественную сущность и претендовать на адекватное понимание Его Промысла. В действительности никто из людей не может вместить в себя это Нечто. Другими словами, существует только один способ общения человека с Богом – вера.
Вспомним теперь одну из самых трагических сцен фильма. Мальчики уплыли на лодке рыбачить, отец дал Андрею часы и велел вернуться в четыре и далеко не отплывать: “И чтоб я вас видел!” Они вернутся в семь. Ну и что тут особенного? Конечно, заночевать придется теперь на острове, хотя у отца могут быть неотложные дела в городе. Тоже не страшно. Как-нибудь разберется. Не бывает безвыходных ситуаций. В том-то и дело, что бывают. И все самое главное в нашей судьбе нельзя, как в компьютерной реальности, переигрывать до победного результата. Но Андрей и Иван – еще просто дети! Возраст не отменяет объективного результата поступка и ответственности за него. Братья, безусловно, виноваты. Иван почти наверняка специально не выполнил требования отца. Андрей же не проявил необходимой в данном случае твердости, привычно пошел на поводу у младшего брата. Заметьте, если в детстве, в крайнем случае в юности человек не осознает абсолютности определенных запретов, то есть того, что есть вещи, которые нельзя делать ни при каких обстоятельствах, он не поймет этого никогда. И будет врать, выкручиваться, перекладывать вину на других, что, собственно, и начинает делать Андрей, просто испугавшись родительского гнева. Реакция отца действительно представляется неадекватной, даже дикой. Точнее – форма такой реакции: он, не желая слушать никаких оправданий, хлещет старшего сына по щекам. Примечательно, что наше внимание невольно полностью фокусируется на данном жесте, столь унизительном для человеческого самолюбия. При этом, так сказать, “за кадром” остается безмерное отчаяние и боль Отца, которые принимаются нами за ярость и жестокость.
Что же объективно произошло? Андрей смалодушничал: струсил, стал отрицать свою вину, ему доверились в чем-то очень важном, а он обманул доверие, в итоге же оказалось – предал и убил. Кстати, старший сын не справился с этой принципиальной ситуацией вторично. Тогда, первый раз (я имею в виду эпизод с поисками закусочной) отец только пожурил сына за детскую легкомысленность, и Андрей раскаялся, обещал “больше так не делать”. А в самый главный, поворотный момент своей судьбы опять не справился. Фатум? Не совсем. Был и положительный опыт: машина завязла на размытой лесной дороге. Отец до крови разбил Андрею лицо, но подросток не обозлился, интуитивно почувствовал его правоту, сел за руль и справился с управлением. Кстати, героя тотчас похвалили, и в голосе отца звучала сдержанная радость и гордость.
Разве мы не имеем права на ошибки? Имеем. Более того – обречены. Но мы не имеем права не чувствовать своей вины и предавать (или подводить) тех, кто нам доверился. Именно за это Андрей и получает. Сурово? Помнится, один из авторов начала ХХ века Алексей Ремизов утверждал, что пробудить человеческую душу от сна можно, к сожалению, только сильнодействующими средствами. Что же касается трагической ситуации с топором, то она спровоцирована самим Андреем, его истерическим выкриком “ну, убей меня теперь”. Эти злые, подлые и лживые слова, в осуществление которых подросток, конечно же, не верит, тем не менее произносятся. И тогда Отец (а у Него, как известно, Слово сказанное есть одновременно Слово воплощенное), наклоняясь, тихо спрашивает: “Что? Убить тебя?”, то есть: “Это и есть твое действительное желание? Ну а если нет, то как можно позволять себе подобное пустословие?”
Таким образом, оставаясь в рамках трактовки “Возвращения” как социально-психологической драмы, мы в какой-то момент невольно начинаем деформировать мотивировки тех или иных поступков героев, их характеры, а в конечном итоге – и смысл происходящего. Соотнесение же событий, происходивших вечером в пятницу на берегу пустынного острова, с теми, что случились в ночь с четверга на пятницу в Гефсиманском саду, многое проясняет. Только искать подобные аналогии следует не по формальным признакам, а ориентируясь на глубинную суть событий. Иисус, зная о приближении своего смертного часа, просит апостолов не спать, но те засыпают и тем самым фактически предают его. Апостолы знают, но как бы до конца не осознают того, что должно очень скоро свершиться. Они – простые смертные, и у них слипаются глаза. Братья Андрей и Иван ничего такого даже не предполагают, им просто хочется половить рыбку, сплавать к полузатонувшему кораблю, и они за милыми детскими заботами забывают о настоятельной просьбе отца вернуться к назначенному сроку. Подростки воистину не ведают, что творят. Но Отец знает все. Он знает, что от того, справится Андрей или нет, приплывут мальчишки вовремя или нет, зависит будущее их самих и, возможно, всего человечества. Он вернулся. Последний шанс. Что сделают теперь люди? “Возлюбят Бога Своего прежде всего” или вновь распнут? Не слишком ли непосильная ноша возложена на хрупкие плечи подростков? Вопервых, другой не бывает. Вовторых, не слишком. Ибо Бог ни на кого эту ношу не наваливает, Он предлагает только разделить ее с Ним: “И ноша Моя легка, и иго Мое благо”. Но никто не может, а еще больше не хочет осознать ответственности момента, а “благо” воспринимает как насилие над собственной личностью, точнее – над нашими сиюминутными желаниями.
Итак, братья и фактически без пяти минут убийцы подплывают к берегу. Они знают, что поступили нехорошо, но никак не ждут столь бурной реакции отца и уж, конечно, не понимают, чем вызвана его ярость, ведь они просто рыбку ловили! Никто, даже Андрей, не ощущают Его глубочайшего отчаяния и боли. А когда Отец в ответ на истерическое требование Андрея “убить его теперь” хватает топор и делает вид, что замахивается, самые дикие фантазии Ивана словно получают подтверждение: убийца. Это действительно самая страшная сцена фильма: сцена трагического тотального непонимания нами, детьми, Его, Отца. В самом деле, а почему ы Ему ни ответить наконец решительно на все наши бесконечные вопли и негодования? Сколько можно испытывать долготерпение и милосердие Божие? Верить не можем. Любить не хотим. Уже сколько тысячелетий творим и творим мерзости. Если и молимся, то не о спасении души, а о чем-то суетном. И все чего-то требуем, нудим, ноем. И ведь ничего в основе всех этих капризов, кроме уязвленного самолюбия и духовной лености. Откуда такая уверенность балованных детей, что Он нас никогда и ни при каких обстоятельствах не может разлюбить?
И еще один пласт многослойного контекста “Возвращения”: конечно, это не только о нашем маловерии в отношениях с Творцом, но и о трагическом недоверии друг к другу, к самым близким людям. Евангельское прочтение картины только углубляет ее социально-психологическую основу. И здесь нет никакого противоречия: мы потому не можем до конца доверять другим, себе самим, что не в состоянии прежде всего уверовать в милосердие Отца. Мы и Его все время проверяем, капризничаем. Помните первую заповедь: “Возлюби прежде всего Господа Бога своего”? И только потом: “Возлюби ближнего своего, как самого себя”. В данной последовательности есть великий смысл.
Точно так же существует некая закономерность высшего порядка, согласно которой и в нашей повседневной практике общения с любимыми и близкими людьми не обойтись без веры. Иначе человек будет обречен на мучительное недоверие и подозрительность, а значит – на одиночество и страх, внутреннюю несвободу и никогда по-настоящему не познает счастье любить и быть любимым. Только доверие спасает. Тот, Кто пришел к братьям-рыбарям Андрею и Ивану, пришел как Отец, ждал и требовал от них только одного – доверия, веры, которая есть Любовь.
О заключительных кадрах, с их Голгофой и неминуемой гибелью Отца по вине собственных детей, уже было сказано ранее. Финал потрясает своей тишиной, невосполнимостью утраты и полной невозможностью что-то изменить и отыграть назад. Есть только одна надежда, что те, кто еще способен, осознают в какой-то момент, как эти двое мальчишек, свою личную неустранимую вину, личную причастность к Его гибели и – спасутся.
В заключение хотелось бы особо отметить замечательную целостность киноленты. Это действительно не голливудское кино с его замкнутым миром предсказуемых тем, проблем, героев и определенным набором разного рода эффектов. С фильмом Андрея Звягинцева произошло нечто уникальное для рубежа тысячелетий: настоящая, принципиально немассовая культура вдруг прорвалась сквозь информационную блокаду и победила. “Возвращение”, в отличие от бесконечного потока современной кинопродукции, живет в общекультурном контексте. Именно поэтому каждая ситуация фильма, не теряя своей конкретики, сразу подключается к общечеловеческой проблематике и начинает прочитываться на едином языке символов. Символ, конечно, условный знак. Но это не логическая условность. Символ – не просто прикрепление к тому или иному слову или образу некоего абстрактного представления, всеобъемлющего ощущения и пр. Символ – это слово, обладающее особым расширением. Он расширяет и преображает предметно-эмоциональную информацию, которую изначально несет, до какого-то духовного касания. Прямо о духовном – нельзя. Просто потому, что в материальном мире нет духовных эквивалентов. Только опосредованно. Через некоторую неоднозначность ситуации, возникающую в художественном произведении: неоднозначность самого слова, образа, действия. Все это заставляет задуматься, искать ответы, побуждает к внутренней работе, открывает глаза. Такое плодотворное творческое состояние души древние греки называли катарсисом. Не развлечение и отвлечение от забот и проблем, а именно катарсис, ощущаемый зрителем (или читателем) как особое противочувствие, потрясение и очищение души, всегда был целью настоящего искусства. Времена духовного одичания, конечно, случались и раньше, но сменялись полнокровной духовной жизнью общества. Потребность в этом становится все более заметной в начале ХХI века. И судьба “Возвращения”, пожалуй, – одно из убедительных тому подтверждений.
Отметим также блистательную команду фильма и замечательных актеров. Режиссер гениально нашел мальчишек. Они еще не могли вместить глубину идеи, но это оказалось и не нужно. Необходимо было другое: чтобы один смотрел влюбленными глазами на обретенного вдруг отца – и Звягинцев угадал эту мечту Володи Гарина, который рос в неполной семье. А Ивана должна была потрясти жестокость взрослого: у мальчика – благополучная семья, и отец его никогда не бил. В “Фильме о фильме” Иван Добронравов признавался: то, что отец в “Возвращении” позволяет себе бить своих детей по щекам, больше всего лично задело актера. Так рождалось раздражение и негодование младшего сына. А затем оба мальчика были просто включены в общий контекст картины: один – с мечтой и потенциальной влюбленностью, другой – уязвленный внешней несправедливостью, жестокостью, грубостью.
Я обещала прояснить некоторые сюжетные странности для тех, кто любит во всем конкретность и логику. Последовательно и кратко пересказываю основное содержание картины: приходил Бог. В первый приход Он оставил здесь (или забыл) какую-то особую штуку, от которой зависели счастье и покой человечества, – некий талисман. Теперь Он пришел, как и обещал, второй раз и эту штучку забрал. Все. И больше не вернет. И не придет. Живите сами. Прыгайте с вышек и выясняйте, кто же “козел и трус”. Страшный суд, знаете, может проходить очень буднично и, пока не коснется каждого конкретного человека, – почти незаметно. Почему “кинул”? Всему приходит конец, даже долготерпению Отца. Устал. Надоела Ему эта наша “заливная рыба”.
Яна Пенчковская
Мифология “возвращения”
“Возвращение” Андрея Звягинцева – фильм, получивший оглушительный успех и одновременно раздираемый на части многими критиками. Фильм, заслуживший двадцать семь наград по всему миру, но так и не понятый или вовсе не принятый большой частью зрителей у себя на родине, о чем ярко свидетельствуют различные кинофорумы в интернете, где люди разных возрастов и профессий активно высказывали свое мнение о картине в год премьеры. Мнения, конечно, были разными, люди пытались искать свои интерпретации, оправдывая или обвиняя фильм. Кто-то увидел картину довольно плоско, кто-то пытался искать скрытые смыслы, хотя, как мне удалось заметить, большинству фильм не пришелся по душе. Но такие противоречивые трактовки и настолько полярное отношение к одному и тому же фильму не часто удается встретить.
Вот один из комментариев:
“Тяжелый фильм. Вот только за тяжестью его ничего не стоит. Фильм про человека, вернувшегося или из зоны, или из криминального мира на несколько дней в свой дом, про его отношения с детьми, которых он видит первый раз. Да, у этого человека свое видение мира, свои методы воспитания, которые вызывают, мягко говоря, недоумение, а у меня лично сильный протест. Желание показать реальный мир, сделать из них настоящих и сильных людей главный герой осуществляет с помощью армейских методов воспитания, когда не принимается в расчет желание мальчишек, нет малейшего желания понять внутренний мир ребят. Думаю, режиссер хотел сказать, что есть такие вот люди и что по-другому, по-человечески они не могут. И любовь они свою выражают в такой изуродованной форме. Только что из того?”
Говорят, что, когда фильм вызывает столько противоречий, столько разнообразных, полярных мнений, это уже значит, что этот фильм не простой и содержит в себе много того, на что нет однозначного ответа. Множество недомолвок, образов и символики, не имеющих однозначной интерпретации, указывает на то, что фильм не предоставляет единственного готового понимания, напротив, он может скрывать в себе несколько смысловых уровней. И сюжет этого фильма в таких бытовых интерпретациях (вышеизложенное мнение) рассматривать малоинтересно, потому что такое понимание представляется довольно ущербным. Если бы суть картины сводилась к подобной житейской истории, то, думается мне, тогда сообщение этого фильма достаточно было сделать в виде текста и не стоило бы затевать такое сложное дело, как киносъемки. На самом же деле уе после первых кадров становится понятно, что фильм подразумевает совсем иной уровень понимания. И интересен для зрителя именно он. Он заслуживает внимания, сил и анализа, потому что только тогда перед нами откроется возможность емкого осмысления фильма.
А останемся ли мы на бытовом уровне обыкновенной истории с житейской моралью или пойдем глубже и поднимемся на другой – метафизический универсальный уровень, касающийся устройства самого мироздания, вечных и общих для всех образов, – зависит от нашего восприятия и от нашей способности правильно “читать” текст этой картины. То есть от владения языком этого кино – умением различать и находить понимание символов, ассоциаций, которыми наполнен фильм. Ведь довольно быстро становится очевидна мифологичность, эпичность событий, разворачивающихся на экране. Можно сказать, что “Возвращение” – это повествование о некоем мифе, высокоуровневая аллегория, в которой глобальные, трудно выразимые понятия, образы передаются через историю людей и их отношения. Иначе говоря, в героях фильма зашифровано нечто большее: образы, понятия, которые потребовали такой персонализации, чтобы стало возможным их увидеть и осмыслить.
Вообще, режиссер провел через свой фильм совершенно разные образы – это и библейские, и мифологические аллюзии, но все они вместе по большому счету ведут к единой сути.
Итак, что же скрывает в себе “Возвращение”? Чтобы проникнуть на другой уровень восприятия, попробуем отстраниться от всего, за что цепляется наш глаз в житейской истории, и сквозь нее увидеть совсем другое – философскую притчу о человечестве.
Сначала – интерпретация с христианско-библейской позиции. Аналогии здесь проследить нетрудно. Вопервых, действие фильма развивается семь дней, причем начиная с воскресенья, а заканчивая субботой, так же как и семь дней творения, или же воспроизводя другие семь библейских дней – Страстную неделю. И в “Возвращении” пятница становится днем смерти отца, так же как в библейском повествовании Страстная пятница – день смерти Христа. Обе эти смерти по сути своей жертвенны, то есть служат во имя спасения других. В фильме много и других указаний на связь образов отца и Христа. Это и единственный семейный обед, представленный как “Тайная вечеря”, когда отец преломляет пищу (в данном случае рвет руками курицу) и разливает своим сыновьям вино: то же, только с хлебом и вином, делал Христос во время Тайной вечери со Своими учениками-апостолами. Кстати, сразу становится очевидным, что у сыновей в фильме апостольские имена – Андрей и Иван. Это и кадр со спящим отцом (когда сыновья впервые увидели его у себя в доме), который фактически является инсталляцией к картине Андреа Мантеньи “Мертвый Христос”: спящий в довольно неестественном положении отец повторяет своей фигурой очертания тела умершего Христа с картины, что сразу дает нам видение его дальнейшей судьбы – отец умрет, причем жертвенной смертью. Да и вся тема рыбалки, лодок указывает на христианскую тематику. Не говоря уже о воде, которая играет особую роль на протяжении всей истории (прыгающие в воду ребята, озеро, в котором тонет лодка с телом отца, водоем в начале, на дне которого уже лежит эта лодка, – философским или мистическим образом закольцованный сюжет). Так же важен и сам акт погружения в воду, иначе говоря, обряд крещения (как раз это в начале фильма не смог совершить Иван). Этого уже достаточно, чтобы понять, что отец – не просто мужчина, вернувшийся к своей семье много лет спустя. Это герой, который указывает на совсем другие образы и смыслы, вневременные и даже внепространственные. Он приходит к своим сыновьям не случайно, а с определенной целью, а выполнив свою миссию, уходит из этого мира. Причем уходит совсем, не оставляя своего материального воплощения – ни тела, погрузившегося в воду, ни изображения на фотографии, с которой он исчезает (так же, завершив свою миссию, ушел и Христос, после чего и тело Его исчезло).
Что же это за “миссия”? Говоря коротко, Христос пришел, чтобы открыть человечеству путь возвращения к Богу, от которого они в свое время отошли, то есть путь к изначальному миру, к единству с Всевышним, путь в мир духовный, что люди утратили. Обучая Своих учеников словами и собственным примером, Он готовил их к тому, чтобы они сами осознанно могли вступить на путь возвращения, когда Его не станет. Он, можно сказать, воспитывал, взращивал их для этого. То же делает и отец Андрея и Ивана. Все путешествие он обучает сыновей, чтобы те смогли самостоятельно и осознанно продолжать путь (просто ли путь взрослой жизни, или даже банально путь возвращения домой после гибели отца, или же осознанный, самостоятельный путь жизни в философском, духовном смысле, о котором говорилось выше). Фактически он испытывает и посвящает их, только в случае с Андреем это дается проще, потому что это покорный сын, принявший волю сильного и старшего, к тому же уже частично прошедший свое посвящение (он прыгнул с вышки). Иван же не смог пройти первое испытание в его жизни и, можно сказать, не был погружен в воду (не прыгнул, не прошел крещение), поэтому задача отца – подготовить его к посвящению. Это осложняется тем, что Иван – это отражение той части человечества, что не принимает авторитет отца (читай – Всевышнего) как изначальный факт. Не понимая или не будучи способным понять глобальный замысел, они видят лишь отдельные поступки и события, интерпретируют их по-своему и сомневаются в том, по чьей воле все это происходит. Как и Иван, не зная конечных целей своего отца (он их не открывает сыновьям, поскольку, возможно, они и не будут готовы понять их), начинает брыкаться, капризничать, обвинять всех в своих трудностях. И признать отца он смог только после того, как тот погиб.
Если продолжать аналогию – сыновей как далекого от изначального мира человечества, а отца как посланника из духовного мира, который учит их жить в этом мире и инициирует их к новому пути, – можно заметить еще несколько интересных моментов.