Живой Есенин Антология
– Да, поэзия наша грустна. Это наша болезнь. Только вот сам не знаю, кто я?
– Ты, безусловно, по цвету волос, по лицу, по глазам – настоящий финн!
– А ты?
– А я Грузинов, то есть грузин. Кровь у меня восточная…
– Кровь – это самое главное. Но не забывай и о пространстве земли, на которой живут люди.
– Пожалуй, это правда, – согласился Иван. – Пространство играет свою роль.
– Как же не играть? – пожал плечами Есенин. – Возьми еврейскую поэзию, песни, даже танцы. Во всем найдешь скорбь. Почему? Евреи рассеяны по всему лицу земного шара…
Как ни интересно было мне слушать дальнейший спор, я все же побежал на кухню к матери, прося приготовить чай и что-нибудь закусить. Мать сказала, что у нее готов обед и через четверть часа она попросит моих гостей в столовую.
Когда вернулся в мою комнату, на коленях у Сергея сидел наш серый с белыми пятнами кот Барс, очень своенравный и неохотно идущий на руки к чужим людям. Есенин почесывал его за ушами, под подбородком. Кот от наслаждения закрыл глаза и запел свою мурлыкающую песню. Грузинов ходил из угла в угол по комнате, вынимал из кармашка часы и посматривал на них, как будто читал лекцию и опасался не закончить ее вовремя. Он говорил:
– В «Сорокоусте» и слепому ясно, что ты восстаешь против машины в сельском хозяйстве.
Иван прочитал:
- Никуда вам не скрыться от гибели,
- Никуда не уйти от врага.
- Вот он, вот он с железным брюхом
- Тянет к глоткам равнин пятерню[46].
– Ты прямо предрекаешь нашу гибель от трактора, – закончил Грузинов.
У Есенина на губах заиграла лукавая улыбка, и он дипломатично ушел от спора, спросив:
– А знаешь, как эти же строки толкует Берлин?
Павел Абрамович Берлин был связан с разными издательствами, а впоследствии сотрудничал в «Современной России».
Берлин запомнился мне в зимней Москве, заваленной снежными сугробами. Он был высокий, худой, со впалыми щеками, глаза его блестели от голода. Был он в длинной потертой шубе, с полинявшим воротником, держал туго набитый портфель и перекладывал его из одной руки в другую. В портфеле были рукописи и книги! Он любил ссылаться на талмуд, и Павла Абрамовича прозвали талмудистом…
Сергей рассказал, что Берлин говорил: враг, о котором Есенин пишет в «Сорокоусте», – Германия. Она выставит не одну «с железным брюхом» пушку «Берту». Тысячи их выставит. «Никуда вам не скрыться от гибели!»
– Здорово талмудист загнул! – засмеялся Иван.
– А что? – откликнулся Сергей. – Может быть, это будут и не пушки, а что-нибудь пострашней. С Германией не paз воевали, и эта война не последняя!
– Это же совсем другое дело! – не унимался Грузинов. – Ты же в «Сорокоусте» пишешь о «беде над полем».
– Поля бывают разные! Разве не может быть беды на поле брани? – слукавил Есенин.
Шагающий по комнате Грузинов опешил и остановился. Сергей залился хохотом.
В это время мать позвала нас обедать. Конечно, обед был только сносный: две нарезанные кусочками воблы, бутылка пива, мясной суп с рыжей лапшой; тушеное мясо с мороженой морковкой, урюком.
Мы ели молча. Когда Есенин стал жевать отрезанный кусочек мяса, он сказал, что это хорошая грудинка. Мать спросила, где он научился разбираться в мясе. Сергей ответил, что ему пришлось служить в конторе мясной лавки.
– И долго вы работали? – спросила мать.
– Нет. Жена хозяина была строптивая. Как войдет в лавку, все приказчики должны встать, повернуться к ней лицом и кланяться. А я в то время Гоголем зачитывался. Была у меня книга с картинками. Художник нарисовал сваху Феклу из «Женитьбы». Сваха – вылитая наша хозяйка. Я и показал картинку приказчикам. Хозяйка придет, они вскочат, стоят и смехом давятся. Один не выдержал и прыснул. Все и открылось!..
– Должно быть, вы были сорванцом? – сказала мать.
– Был и остался. Еще в детстве слыл первым драчуном на селе. Почти каждый день с ребятами дрался, домой приходил в синяках, а то и с расквашенным носом. Бабка меня бранила, а дед заступался. Один раз бабка ушла, а дед говорит, что сейчас покажет мне, как драться, – всех одолею!
Сергей рассказал, как его дед – Федор Андреевич Титов – сложил особым образом кулак, показал, как нужно размахнуться и хватить наотмашь по уху противника. Однако так, чтобы задеть и висок. Только бить точно, в определенное место. Он, внук, и кулак сложил, а дед поправил, и размахнулся, а дед правильно поставил его руку. И все шло хорошо. Но Сергей усомнился – сможет ли он с одного удара повалить мальчишку. Тогда дед легонько дал внуку по уху.
Очнулся он, внук, когда над ним, браня деда, хлопотала бабка…
– Постой, – прервал Есенина Грузинов. – Значит, ты того бродягу дедовским ударом?
– Какой он бродяга? – возразил Сергей. – Он же с финкой на меня полез.
Оказалось, что он и Иван возвращались ночью домой. За углом бандит потребовал, чтоб Есенин отдал ему свой бумажник, пригрозил ножом. Отвлекая внимание грабителя, Сергей полез в карман пиджака левой рукой, а правую сложил в кулак, как учил дед, и хватил бандюгу по уху и виску. Тот кувырнулся на тротуар и не поднялся…
Мать принесла бутылку хлебного кваса, который сама готовила, и, когда стали запивать обед, спросила у Есенина, давно ли он живет в Москве. Он ответил, что живет с 1912 года, а в 1915 ездил в Петроград пробивать дорогу своим стихам. Там редакции журналов стихи его приняли, познакомился он с Городецким, с Блоком, бывал в кружке молодых поэтов на квартире Ларисы Рейснер[47], его ввели в литературные салоны.
– Пришел я в салон Мережковских. Навстречу мне его жена, поэтесса Зинаида Гиппиус. Я пришел одетым по-деревенски, в валенках. А эта дама берет меня под руку, подводит к Мережковскому: познакомьтесь, говорит, мой муж Дмитрий Сергеевич! Я кланяюсь, пожимаю руку. Подводит меня Гиппиус к Философову: «Познакомьтесь, мой муж Дмитрий Владимирович!»
– Как же это так, – удивилась мать, – два мужа!
– Жила с обоими. Меня, деревенского, смутить хотела. Но я и в ус не дую! Подвела бы меня к третьему мужу, тоже не оторопел бы…
Сергей смеется, мы вслед за ним…
Когда обед кончился, мы, трое, пошли в мою комнату. Печка-буржуйка еле теплилась, я подбросил в нее напиленных чурбачков. Потом напечатал Грузинову справку в Карточное бюро. Он взял ее, посмотрел на свои карманные часы и сказал Есенину, что спешит: как бы бюро не закрылось, а ему надо сегодня же отдать справку. Попрощавшись, он ушел, а я напечатал удостоверение Сергею о том, что он является председателем «Ассоциации вольнодумцев» и имеет такие-то издательские, редакторские и другие права.
Положив удостоверение в карман, Есенин спросил, знает ли моя мать об его «Сорокоусте»? Я объяснил, что Анатолий давал мне на правку экземпляр первой корректуры сборника «Имажинисты». Мать увидела ее на столе и прочитала «Сорокоуст».
– Что она сказала? – спросил Сергей.
– Поэма ей понравилась, но она не поняла, зачем ты написал о мерине.
– А ты что?
– Я ответил, что многие писатели прибегают к разным приемам для того, чтобы их вещь была прочитана от корки до корки. Мать знает старую литературу, и я сослался на Эмиля Золя. С этой целью он в свои поизведения вводил эротический сюжет!
– Эмиль Золя? – воскликнул Есенин. – Куда хватил! Все гораздо ближе. Ты «Гаврилиаду» читал?
– Да. С предисловием Брюсова.
– Какое издание?
– Второе!
– Это совсем не то!
Он подошел к его висящей на вешалке шубе, вынул из кармана завернутую в белую бумагу «Гаврилиаду». Это было первое издание «Альционы».
– Читай! – Сергей положил передо мной поэму, а сам сел на кушетку.
Я читал прелестные пушкинские строфы, в которых был заключен богоборческий остроумный сюжет, сопровождаемый озорными словами. Замечательная поэма, за которую Александр Сергеевич чуть не попал в царскую опалу, убивала веру и в бога, и Христа, и архангелов.
– Это Александр написал сто лет назад без малого! – сказал Есенин, пряча книгу в карман шубы. – Спасибо Брюсову, что он добился издания «Гаврилиады»! Заставлю Мариенгофа прочесть!
Сомнений нет, что Сергей это сделал: в скором времени Анатолий написал на библейскую тему фарс: «Вавилонский адвокат» (семь старцев и Сусанна[48]), поставленную в Камерном театре. В 1936 году, когда я работал редактором в сценарном отделе киностудии «Межрабпомфильм», дирекция поручила мне просмотреть и снять фривольные места в фильме «О странностях любви», поставленном Я. А. Протазановым по сценарию Мариенгофа того же названия. Анатолий мог прочесть эти слова только в «Гаврилиаде»:
- Поговорим о странностях любви[49].
Над этой книгой воспоминаний я работал не один год, и цель была одна: снять с Есенина то, что несправедливо приписывали ему, не только из-за незнания некоторых фактов его жизни, но и по причине его натуры: он любил от одних все скрывать, другим описывать то, что случилось с ним, в мажорных тонах, третьим в минорных, четвертых разыгрывать. При этом он совершал это непринужденно, с большой достоверностью, что, как теперь понимаю, свидетельствовало о его незаурядном актерском даровании.
Однако были и другие привходящие причины, которые мешали мемуаристам – даже близко знающим Сергея – донести до читателей истину о великом поэте. Об одном случае я хочу рассказать.
И. Грузинов в своих воспоминаниях пишет:
«1924. Лето. Полдень. Нас четверо. Шестой этаж дома № 3 по Газетному переулку. Есенин вернулся из деревни. Спокойный, неторопливый, уравновешенный. Чуть-чуть дебелый. Читает „Возвращение на родину“. Я был в плохом настроении: жара, не имею возможности выбраться из города. И тем не менее взволновали его стихи[50].
– Часто тебя волнуют мои стихи? – спросил Есенин.
– Нет. Давно не испытывал волнения. Меня волнуют в этом стихотворении воскресающие пушкинские ритмы. Явное подражание, а хорошо. Странная судьба у поэтов. Пушкин написал „Вновь я посетил“ после Баратынского. Пушкина помнят все. Баратынского помнят немногие…»
Где же происходил этот разговор? Шестой этаж дома № 3 по Газетному переулку – это квартира № 30, где я жил вместе с родителями. Кто же эти четверо, о которых пишет Грузинов? Это – Есенин, Грузинов, я и моя мать, которую Сергей пригласил послушать его «Возвращение на родину».
Когда он прочитал стихотворение, а Грузинов сказал, что это явное подражание Пушкину, мать, вытирая слезы на глазах, возразила:
– Мы еще в школе учили: «Вновь я посетил тот уголок земли». Конечно, это стихотворение чудесное. Но у Сергея Александровича есть встреча с дедом, которого не узнал внук. Знаете, это сжимает сердце. Так критиковать нехорошо. – И она вышла из комнаты.
Повторяю, это происходило в 1924 году, у меня уже был полный шкаф книг. Я открыл дверцы, вынул том сочинений Евгения Баратынского, нашел его стихотворение «Родина»[51] и прочитал вслух:
- Судьбой наложенные цепи
- Упали с рук моих, и вновь
- Я вижу вас, родные степи,
- Моя начальная любовь.
- Степного неба свод желанный,
- Степного воздуха струи,
- На вас я в неге бездыханной
- Остановил глаза мои…
Я сказал, что стихотворение Баратынского написано мастером, но, с моей точки зрения, холодновато. Потом я не без эффекта прочел начало стихотворения Пушкина «Вновь я посетил…» Не без эффекта потому, что после выпускных экзаменов в училище состоялся торжественный вечер, и инспектор обязал меня выступить со стихами на русском, немецком, французском и английском языках. Русским стихотворением и было «Вновь я посетил», которое я разучивал с бывшим учеником Коммерческого училища, в то время артистом театра Незлобина.
– Конечно, у Пушкина гениальные стихи, – сказал я. – Но чем берет Сережа? Мать правильно заметила: неузнавание внуком деда. Как это у тебя, Сережа?
Есенин прочел:
- – Но что старик с тобой?
- Скажи мне,
- Отчего ты так глядишь скорбяще?
- – Добро, мой внук,
- Добро, что не узнал ты деда…
- – Ах, дедушка, ужели это ты?
- И полилась печальная беседа
- Слезами теплыми на пыльные цветы.
– Вот здесь настоящая трагедия, сильная трагедия, которая всем знакома и берет человека в плен. Этого нет ни у Баратынского, ни у Пушкина. – И я обратился к Грузинову: – Зря считаешь «Возвращение на родину» подражанием Пушкину. Тогда и «Пророк» Лермонтова подражание Пушкину. Влияние предыдущего поэта на последующего – это закон литературы. Но трагедия в «Возвращении на родину» делает стихотворение оригинальным, есенинским.
– Смотри-ка, – воскликнул Сергей, – как стал рассуждать!
– Ты забыл, Сережа, сам меня ругал за то, что мало читаю. Теперь прочел немало книг, завел толстую тетрадь, выписал отрывки.
Есенин улыбнулся. Подошел к книжному шкафу, вынул оттуда несколько томов переплетенного Лескова (приложение к журналу «Нива»).
– Дело! – воскликнул он. – Вот у кого надо учиться языку!
– Я и учусь! Выписываю фразы, слова…
Думаю, любой человек, прочитав запись Грузинова, а потом дополненную мною, увидит, какая разница между приводимыми фактами.
Дальше, как говорится, больше!
И. Старцев рассказывает, что «поэт Р., то есть я, был вовлечен в издательство „Ассоциации вольнодумцев“, точнее не в издательство, а в „Ассоциацию“»[52]. Потом, сообщает Старцев, поэт Р. «упрашивал выпустить совместно с ним (Есениным. – М. Р.) сборник стихов» и «Есенин взял у него аванс». Я отлично знал, что Сергей печатается только с Мариенгофом и никогда бы такого предложения не сделал; в те годы Сергей был так обеспечен, что никакого аванса не взял бы.
А что было в действительности? Поэт-художник Павел Радимов (поэт Р.), близкий по тематике Есенину, хотел издать совместно с ним книгу и сделать к ней рисунки. Вот этот поэт Р. и вел разговор с Сергеем, а он подозвал меня и спросил, как записано в последнем протоколе «Ордена»: кто с кем печатается? Я ответил: «Ты с Мариенгофом, Шершеневич со мной („Красный алкоголь“), Ивнев, Кусиков, Грузинов выпускают отдельные книги. Кроме того, мы подготавливаем общий сборник („Конский сад“)».
– Вот видишь, – сказал Есенин Радимову, – ничего не выйдет!
Дальше Старцев рисует Сергея двойственным человеком: якобы с поэтом Р. (Радимовым) он вступает в соглашение, а за глаза называет безнадежным…
В воспоминаниях В. Кириллова говорится о Сергее так: «Он скоро захмелел и потерял сознание. Я и поэт Р. отнесли его на руках в одну из комнат (Дома Герцена. – М. Р.) и уложили на диван». Верно, это было, только Есенин не терял сознание, а заснул за столом. И поэт Р. – это я![53]
Но это еще не все превращения, происходящие с поэтом Р. Оказывается, он сидел в Ленинградском зале Лассаля за столом на сцене, где выступал Сергей:
«Есенин явился на вечер настолько пьяным, что товарищи пришли в отчаяние. Налили стакан лимонада, прибавили большую дозу нашатырного спирта и вынесли стакан на стол. А тут, как на грех, захотел пить поэт Р., сидевший в президиуме рядом с Есениным. Поэт Р. выпил стакан, не учуяв нашатырный спирт. Налили второй стакан, но и его постигла такая же участь»[54].
Конечно, в Ленинградском зале Лассаля я не был. А кто же поэт Р.? Ричиотти Владимир!
Я могу еще процитировать, где кто-то фигурирует как поэт X. (икс), но не в этом дело.
Я спросил у Грузинова после заседания Союза поэтов, который к тому времени (1927 год) перебрался в Дом Герцена. Как же так, будучи в июне 1924 года у меня на квартире в Газетном переулке, он не упоминает ни обо мне, ни о моей матери; мы же слушали «Возвращение на родину». И потом, что это за глупая шарада: «поэт Р.», «поэт X.». Грузинов засмеялся и объяснил, что все это сделал редактор воспоминаний Евдокимов.
– А если он редактор, как же допустил, что Старцев вывел Сергея предпринимателем, рвачом, двуликим Янусом…
– Да ты что, не знаешь Ваньку Старцева? – удивился Грузинов. – Мастер заливать!
– Но ведь эта книга памяти Есенина. Памяти!
Грузинов только махнул рукой.
Писатель И. В. Евдокимов был техническим редактором литературно-художественного отдела Госиздата и взялся редактировать воспоминания о Есенине. Из тринадцати авторов добрая половина пишет о том, каким был Сергей в нетрезвом виде и как в конце концов дошел до умопомешательства (?!)[55].
А ведь в самом Госиздате произошел достопримечательный случай, о котором рассказывали работники издательства, а потом говорила вся литературная Москва.
Напоминаю читателю, что в двадцатых годах в советских учреждениях должности специалистов занимали бывшие царские чиновники, у которых, как тогда острили, отец был бюрократом, а мать волокитой. Особенно много таких служак сидели в финансовых отделах и бухгалтериях. Очень трудно было получать авторам гонорар по издательскому договору. Один пожилой литератор, услыхав в третий раз отказ, стал наступать на бухгалтера с увесистой палкой в руке. Бухгалтер счел благоразумным выйти из комнаты якобы по делу и совсем уйти из издательства. Тогда литератор пошел в кабинет к директору, а минуты через две глава издательства выскочил, охая и держась руками за спину и пониже спины, а за ним летел с поднятой палкой разъяренный литератор…
В 1924 году зимой, в платежный день, Есенин пришел в Госиздат получить выписанный гонорар. Ему сказали, что в кассе денег нет. Он стал объяснять бухгалтеру, что у его родителей в Константинове сгорела изба и ему пришлось построить новую. Сейчас надо окончательно расплатиться со строителями. Бухгалтер слушал поэта, уписывая за обе щеки картофельные пирожки с мясом, и только пожимал плечами. Есенин снял шубу, шапку, повесил на гвоздь и, выйдя на середину комнаты, сказал, что сейчас прочтет свои стихи. Дверь в смежную комнату, где сидели счетоводы, была открыта, и там услыхали слова Сергея. Все бросились в комнату бухгалтерии, а один счетовод выбежал в коридор и крикнул: «Есенин читает стихи!»
Весть об этом моментально облетела все отделы. Когда Есенин начал читать четвертое стихотворение, комната бухгалтерии и смежная с ней, и коридор были набиты не только служащими, но и посетителями Госиздата.
В это время заместитель директора позвонил по телефону в один из отделов – никто не отвечает; он в другой – не берут трубку; он в третий… Вызвал секретаршу, велел выяснить, в чем дело, а она сказала, что в бухгалтерии Есенин читает стихи, и попросила отпустить ее послушать поэта.
Разгневанное начальство позвонило по телефону в бухгалтерию, но, чтобы не мешать Сергею читать, кто-то вытащил штепсель из телефонной розетки и поставил аппарат на подоконник. Начальство бросилось в бухгалтерию. А люди уже стояли на лестнице и никак не могли протиснуться хотя бы в коридор. Однако начальство проложило себе путь до раскрытой двери бухгалтерии и только открыло рот, чтобы прекратить выступление Есенина, как на него зашикали, оттеснили в сторону.
Когда Сергей кончил читать стихотворение, начальство крикнуло бухгалтеру:
– Почему срываете работу издательства? Кто разрешил?
За бухгалтера ответил Сергей:
– Мне выписали деньги, а в кассе их нет. Вот я, чтобы в ожидании не скучать…
– Немедленно выплатить деньги! – гаркнуло начальство.
– Слушаюсь! – ответил, вытянувшись в струнку, бухгалтер-чиновник.
Сотрудники аплодировали Есенину, некоторые пожимали ему руку, просили прочесть стихи в их красном уголке.
– В следующий платежный день, если в кассе не будет денег, – сказал Сергей громко и строго, – буду читать стихи до позднего вечера…
Он получил в кассе деньги.
Разве этот эпизод не показывает во весь рост остроумного, благородного поэта и человека? А об этом в сборнике Госиздата не сказано ни слова!
Да там не найдешь ответа и на вопросы: как у Есенина возникала тема будущего стихотворения? Как он мучился, лелеял набежавшие строки? Как записывал стихи, как их читал, как строго относился к ним? Как учился в университете Шанявского? Как пополнял свое образование? Сколько и что читал, изучал? Какие альманахи, журналы собирался издавать и редактировать? Словом, о духовном росте Есенина, об идейном его пробуждении после поездки за границу, о создании ряда шедевров, которые вошли в мировую поэзию, – ни слова!
В предисловии к книге Евдокимов пишет: «Государственное издательство… издает также настоящий сборник воспоминаний, стремясь воссоздать образ поэта-человека!» Что ж, стремление превосходное! Но вопреки желанию редактора, возможно, и авторов, их коллективное творчество в сборнике Госиздата привело к созданию образа великого поэта-человека в карикатурном виде!
13
Суд над имажинистами. Суд имажинистов над литературой. Выступление Маяковского. Отповедь Есенина. Кто такой Блюмкин?
4 ноября 1920 года в Большом зале консерватории состоялся суд над имажинистами. Билеты были распроданы задолго до вечера, в гардеробной было столпотворение вавилонское, хотя большинство посетителей из-за холода не рисковали снять шубу. Там я услыхал, как краснощекий очкастый толстяк авторитетно говорил:
– Давно пора имажинистов судить! Ручаюсь, что приговор будет один: всем принудиловка!
Другой – в шубе с хивинковым воротником, с бородой-эспаньолкой – как будто поддержал толстяка:
– Закуют в кандалы и погонят по Владимировке! – И, переменив тон, сердито добавил: – Это же литературный суд! Литературный! При чем тут принудиловка? Надо понимать, что к чему!
В зале, хотя и слегка натопленном, все-таки было прохладно. Народ не только стоял вдоль стен, но и сидел на ступенях между скамьями.
Имажинисты пришли на суд в полном составе. На эстраде стоял длинный, покрытый зеленым сукном стол, а за ним сидели двенадцать судей, которые были выбраны из числа слушателей, а они в свою очередь из своей среды избрали председателя. Неподалеку от судей восседал литературный обвинитель – Валерий Брюсов, рядом с ним – гражданский истец Иван Аксенов; далее разместились свидетели обвинения и защиты.
Цитируя наизусть классиков поэзии и стихи имажинистов, Брюсов произнес обвинительную речь, окрасив ее изрядной долей иронии. Сущность речи сводилась к тому, что вот имажинисты пробились на передовые позиции советской поэзии, но это явление временное: или их оттуда вытеснят другие, или они… сами уйдут. Это покушение на крылатого Пегаса с негодными средствами.
Предъявляя иск имажинистам, И. А. Аксенов тоже иронизировал над стихами имажинистов, причем особенно досталось Шершеневичу и Кусикову. Но иногда ирония не удавалась Ивану Александровичу и, как бумеранг, возвращалась обратно… на его голову, что, естественно, вызывало смех над гражданским истцом.
Не повезло и Вадиму: свидетель обвинения Федор Жиц, вспоминая его стихи, стал доказывать, что Шершеневич подражает Маяковскому. Для доказательства он цитировал стихи обоих поэтов.
Федор Жиц недавно выпустил книжечку «Секунды», которая претендовала на философскую значимость. Но, по правде, многие мысли и изречения перекликались с сочинениями других философов. Сам Жиц был низкого роста, полненький, голова крупная, лицо розовое. О нем поэты говорили: «Катается, как Жиц в масле».
Защищая имажинистов и свои стихи, Шершеневич говорил остро, а когда дошел до свидетелей обвинения, то позволил себе резкий каламбур, заявив, что всем им нужно дать под жица коленом…
Хорошо выступил Есенин, очень умно иронизируя над речью обвинителя Брюсова. Сергей говорил, что не видит, кто мог бы занять позицию имажинистов: голыми руками их не возьмешь! А крылатый Пегас ими давно оседлан, и имажинисты держат его в своем «Стойле». Они никуда не уйдут и еще покажут, где раки зимуют. Свою речь Сергей завершил с блеском:
– А судьи кто? – воскликнул он, припомнив «Горе от ума». И, показав пальцем на Аксенова, у которого была большая рыжая борода, продолжал: – Кто этот гражданский истец? Есть ли у него хорошие стихи? – И громко добавил: – Ничего не сделал в поэзии этот тип, утонувший в своей рыжей бороде!
Это был разящий есенинский образ. Мало того, что все сидящие за судейским столом и находящиеся в зале консерватории громко хохотали. Мало того! В следующие дни в клуб Союза поэтов стали приходить посетители и просили показать им гражданского истца, утонувшего в своей рыжей бороде. Число любопытных увеличивалось с каждым днем. Аксенов, зампред Союза поэтов, ежевечерне бывавший в клубе, узнал об этом и сбрил бороду!
Суд над имажинистами закончился предложением одного из свидетелей защиты о том, чтоб имажинисты выступили со своим последним словом, то есть прочитали свои новые стихи. Все члены «Ордена имажинистов» читали стихотворения и имели успех. Объяснялось это тем, что в нашем «Ордене» был незыблемый закон Есенина: «Каждый поэт должен иметь свою рубашку». И у каждого из нас была своя тема, своя манера, может быть плохие, но мы отличались друг от друга. Тем более мы совсем были непохожи на ту массу поэтов, которая обычно представляла свои литературные группы на олимпиадах или вечерах Всероссийского союза поэтов. Конечно, наши выступления увенчал чтением своих поэм Есенин, которого долго не отпускали с эстрады. Это и определило приговор двенадцати судей: имажинисты были оправданы. В заключение четыре имажиниста – основные участники суда: Есенин, Шершеневич, Мариенгоф, Грузинов – встали плечом к плечу и, как это всегда делалось после выступления имажинистов, подняв вверх правые руки и поворачиваясь кругом, прочитали наш межпланетный марш:
- Вы, что трубами слав не воспеты,
- Чье имя не кружит толп бурун, —
- Смотрите —
- Четыре великих поэта
- Играют в тарелки лун.
17 ноября того же года в Большом зале Политехнического музея был организован ответный вечер имажинистов: «Суд имажинистов над литературой». Не только аудитория была набита до отказа, но перед входом стояла толпа жаждущих попасть на вечер, и мы – весь «Орден имажинистов» – с помощью конной милиции с трудом пробились в здание.
Первым обвинителем русской литературы выступил Грузинов. Голос у него был тихий, а сам он спокойный, порой флегматичный, – недаром мы его прозвали Иваном Тишайшим. На этот раз он говорил с увлечением, громко, чеканно, обвиняя сперва символистов, потом акмеистов и особенно футуристов в том, что они пишут плохие стихи.
– Для доказательства я процитирую их вирши! – говорил он и, где только он их откопал, читал скверные строки наших литературных противников.
Уже встал со стула второй обвинитель – Вадим Шершеневич, когда в десятом ряду поднялась рука, и знакомый голос произнес:
– Маяковский просит слова!
Владимир Владимирович вышел на эстраду, положил руки на спинку стула и стал говорить, обращаясь к аудитории:
– На днях я слушал дело в народном суде, – заявил он. – Дети убили свою мать. Они, не стесняясь, заявили на суде, что мать была дрянной женщиной. Однако преступление намного серьезней, чем это может показаться на первый взгляд. Мать – это поэзия, а сыночки-убийцы – имажинисты![56]
Слушатели стали аплодировать Маяковскому. Шум не давал ему продолжать свое выступление. Напрасно председательствующий на суде Валерий Брюсов звонил в колокольчик – не помогало! Тогда поднялся с места Шершеневич и, покрывая все голоса, закричал во всю свою «луженую» глотку:
– Дайте говорить Маяковскому!
Слушатели замолкли, и оратор продолжал разносить имажинистов за то, что они пишут стихи, оторвавшись от жизни. Всем попало на орехи, но особенно досталось Кусикову, которого Маяковский обвинил в том, что он еще не постиг грамоты ученика второго класса. Как известно, поэт написал о Кусикове следующие строки:
- На свете
- много
- вкусов
- и вкусиков:
- одним нравится
- Маяковский,
- другим —
- Кусиков.
Потом выступил Шершеневич и начал громить футуристов, заявляя, что Маяковский валит с больной головы на здоровую. Это футуристы убили поэзию. Они же сбрасывали всех поэтов, которые были до них, с парохода современности. Маяковский с места крикнул Вадиму:
– Вы у меня украли штаны!
– Заявите в уголовный розыск! – ответил Шершеневич. – Нельзя, чтобы Маяковский ходил по Москве без штанов!
Не впервые вопрос шел о стихотворении Маяковского: «Кофта – фата», в котором он написал:
- Я сошью себе черные штаны
- Из бархата голоса моего[57].
Эти строки, где черные штаны были заменены полосатыми, попали в стихи Шершеневича.
Вадим выступил неплохо, и вдруг после него, блестящего оратора, Брюсов объявил Есенина. Мне трудно сосчитать, сколько раз я слышал выступление Сергея, но такого, как тот раз, никогда не было!
(Я должен оговориться: конечно, это была горячая полемика между Есениным и Маяковским. В беседах да и на заседании «Ордена» Сергей говорил, хорошо бы иметь такую «политическую хватку», какая у Маяковского. Однажды, придя в «Новый мир» на прием к редактору, я сидел в приемной и слышал, как в секретариате Маяковский громко хвалил стихи Есенина, а в заключение сказал: «Смотрите, Есенину ни слова о том, что я говорил». Именно эта взаимная положительная оценка и способствовала их дружелюбным встречам в 1924 году.)
Есенин стоял без шапки, в распахнутой шубе серого драпа, его глаза горели синим огнем, он говорил, покачиваясь из стороны в сторону, говорил зло, без запинки.
– У этого дяденьки – достань воробышка хорошо привешен язык, – охарактеризовал Сергей Маяковского. – Он ловко пролез сквозь угольное ушко Велемира Хлебникова и теперь готов всех утопить в поганой луже, не замечая, что сам сидит в ней. Его талантливый учитель Хлебников понял, что в России футуризму не пройти ни в какие ворота, и при всем честном народе, в Харькове, отрекся от футуризма. Этот председатель Земного шара торжественно вступил в «Орден имажинистов» и не только поместил свои стихи в сборнике «Харчевня зорь», но в нашем издательстве выпустил свою книгу «Ночь в окопе».
(Действительно, в «Харчевне зорь» были напечатаны три стихотворения Хлебникова, из них одно десятистрочное:
- Москвы колымага.
- С ней два имаго,
- Голгофа
- Мариенгофа.
- Город
- Распорот,
- Воскресение
- Есенина.
- Господи, отелись
- В шубе из лис![58])
– А ученик Хлебникова Маяковский все еще куражится, – продолжал Есенин. – Смотрите, мол, на меня, какая я поэтическая звезда, как рекламирую Моссельпром и прочую бакалею. А я без всяких прикрас говорю: сколько бы ни куражился Маяковский, близок час гибели его газетных стихов. Таков поэтический закон судьбы агитез!
– А каков закон судьбы ваших «кобылез»? – крикнул с места Маяковский.
– Моя кобыла рязанская, русская. А у вас облако в штанах! Это что русский образ? Это подражание не Хлебникову, не Уитмену, а западным модернистам…
Перепалка на суде шла бесконечная. Аудитория была довольна: как же, в один вечер слушают Брюсова, Есенина, Маяковского, имажинистов, которые в заключение литературного судебного процесса стали читать стихи. Сергей начал свой «Сорокоуст», но на четвертой озорной строке, как всегда, начался шум, выкрики: «Стыдно! Позор» и т. д. По знаку Шершеневича мы подняли Есенина и поставили его на кафедру. В нас кто-то бросил недоеденным пирожком. Однако Сергей читал «Сорокоуст», по обыкновению поднимая вверх ладонью к себе правую разжатую руку и как бы крепко схватив в строфе основное слово, намертво сжимал ее и опускал.
Когда выступающие на вечере, кроме имажинистов, стали расходиться, Рюрик Ивнев предложил всем немного отдохнуть. Мы расселись в примыкающей к эстраде комнате. Переволновавшись на вечере, я опустился в глубокое кресло, прислонился к спинке и закрыл глаза. Я слышал, как обсуждали выступление Маяковского и речь Есенина. Вдруг до меня донеслись четкие слова:
– Граждане имажинисты…
Я открыл глаза и увидел командира милиции с двумя шпалами в петлицах, который, вежливо отдавая приветствие, предлагал нам всем последовать зa ним в отделение.
Неожиданно из угла комнаты раздался внушительный бас:
– Я – Блюмкин! Доложите вашему начальнику, что я не считаю нужным приглашать имажинистов в отделение!
Командир удалился, а мы стали обсуждать создавшееся положение. Нас удивило: почему нужно идти имажинистам, а не всем участникам вечера? Но командир вскоре явился и, взяв под козырек, доложил Блюмкину, что такой-то товарищ оставляет все на его усмотрение.
Мы никуда не пошли, а отправились в «Стойло Пегаса». Но здесь я поневоле должен познакомить читателей с Блюмкиным.
Кто бы мог подумать, что Блюмкин был совсем не тем, за кого себя выдавал? Только недавно появилась обстоятельная статья, разоблачающая этого «террориста»[59].
Блюмкин во всех анкетах писал, что он – литературный работник. Вообще-то он очень недолго служил электромонтером. После Февральской революции ораторствовал на митингах, воспылав любовью к крестьянам. Потом вступил в партию левых эсеров. Никогда не державший в руках оружия, он становится руководителем разных боевых левоэсеровских отрядов. Именно левые эсеры добились, чтобы Блюмкина назначили начальником штаба 3-й армии Украинской республики, а в мае 1918 года его командируют в ВЧК. Ф. Э. Дзержинский и М. И. Лацис поняли, что Блюмкин – карьерист с авантюрным душком, и не давали ему серьезных заданий. Он с умыслом усердно вел единственное следствие по несущественному делу некоего Роберта Мирбаха.
6 июля 1918 года в Москве начался левоэсеровский мятеж. Блюмкин с Николаем Андреевым, таким же авантюристом, как и он, отправился в германское посольство с фальшивым мандатом и потребовал личного свидания с послом графом Вильгельмом Мирбахом. Блюмкин повел с ним разговор о деле Роберта Мирбаха, которого обвинял в шпионаже в пользу Германии. Посол через переводчика объяснил, что никакого отношения к этому немцу не имеет. У Блюмкина было задание левой эсерки Mарии Спиридоновой убить графа Мирбаха и этим сорвать мирный Брестский договор, заключенный между Советской Россией и Германией. Когда граф Мирбах поднялся с кресла, чтоб уйти, Блюмкин выхватил из портфеля револьвер и несколькими выстрелами убил германского посла.
Мятеж левых эсеров ликвидирован. Блюмкина приговорили к трем годам тюремного заключения с режимом принудительных работ. Но он с фальшивыми документами скрывался в разных местах. Однако, понимая, что в конце концов его арестуют, в апреле 1919 года явился с повинной в Украинскую ВЧК. Несмотря на то что Советское правительство в связи с убийством графа Мирбаха имело крупные неприятности, Блюмкин был амнистирован. Тогдашний наркомвоенмор взял Блюмкина на службу, а потом приблизил к себе.
В конце 1920 года я был переведен из клуба Чрезвычайного отряда по охране Центрального правительства на работу в клуб Революционного Совета республики. В этот клуб заходили сотрудники Реввоенсовета. Они говорили, что наркомвоенмор считает Блюмкина храбрым человеком, сорвиголовой.
Яков Блюмкин сразу привлекал внимание: среднего роста, широкоплечий, смуглолицый, с черной ассирийской бородой. Он носил коричневый костюм, белую рубашку с галстуком и ярко-рыжие штиблеты. Впервые я увидел его в клубе поэтов: какой-то посетитель решил навести глянец на свои ботинки и воспользовался для этого уголком конца плюшевой шторы, висящей под разделяющей кафе на два зала аркой. Блюмкин это увидел и направил на него револьвер:
– Я – Блюмкин! Сейчас же убирайся отсюда!
Побледнев, посетитель пошел к выходу, официант на ходу едва успел получить с него по счету. Я, дежурный по клубу, пригласил Блюмкина в комнату президиума и сказал, что такие инциденты отучат публику от посещения нашего кафе.
– Понимаете, Ройзман, я не выношу хамов. Но, ладно, согласен, пушки здесь вынимать не буду.
Конечно, в то время фамилию левого эсера Блюмкина, убийцы германского посла графа Мирбаха, все знали и побаивались его. Он часто бывал и в клубе поэтов, и в «Стойле Пегаса», иногда выступал, когда обсуждали стихи поэтов. Он благоволил к Есенину, но в конце концов Сергей раскусил его. Я слышал, как Есенин, разговаривая с Якуловым, сказал:
– Думаешь, не понимаю, кто чем дышит. Вон Блюмкин – левый эсер. А я печатался в «Скифах»[60]. Блюмкин думает, что мы родственники по партии. Зачем ты написал о Пугачеве, спрашивает. Есть более колоритная фигура. Борис Савинков! Материалу сколько угодно. Одним словом, садись и пиши поэму. Нашел дурака! Жалко, что я его воткнул в мою «Ассоциацию вольнодумцев». Да ведь в таком типе сразу не разберешься…
Сергей иногда молча, иногда, посмеиваясь, выслушивал, как Блюмкин критиковал его произведения за упадочные настроения.
Позднее, летом 1923 года, я встретил Есенина. Он был в светло-сером коверкотовом пальто, шляпу держал в руках.
– Куда, Сережа?
– Бегу в парикмахерскую мыть голову! – и объяснил, что идет на прием к наркомвоенмору.
Я знал, что в важных случаях Есенин прибегал к этому своеобразному обычаю. Разумеется, эту встречу организовал Блюмкин. О ней Сергей мало рассказывал. Дальнейших свиданий с наркомвоенмором не было…
А вот сейчас, после суда имажинистов над литературой, мы все отправляемся ужинать в «Стойло Пегаса». Идет с нами и Блюмкин. Вокруг нас движутся все имажинисты, наши поклонники и поклонницы. Блюмкин шагает, окруженный кольцом людей. Так же, в кругу молодых поэтов и поэтесс, уходил он из клуба поэтов и из «Стойла Пегаса». Как-то Есенин объяснил, что Яков очень боится покушения на него. А, идя по улице, в окружении людей, уверен, что его не тронут.
– Я – террорист в политике, – однажды сказал он Есенину, – а ты, друг, террорист в поэзии!
Сергей махнул рукой, но ничего не ответил. В общем, под видом защитника имажинистов, особенно Сергея, Блюмкин играл провокационную роль, но ничего не добился.
К сожалению, наши мемуаристы и литературоведы ничего об этом не пишут. А между прочим, прав поэт Василий Федоров, который заявил: «Слов нет, за таким поэтом, как Есенин, могли охотиться многие…»[61]
14
Желание Есенина написать о Ленине. Спектакль «Пугачев». Розыгрыш И. Н. Розанова
Как-то я сказал Есенину о том, что, бывая в Кремле, иногда встречал Ленина. Он повел меня вниз, в комнату (это происходило в «Стойле Пегаса»), и стал самым подробным образом расспрашивать о Владимире Ильиче. И как Ленин ходит, и какое у него лицо, и какие жесты, и как он смеется, и как смотрит на собеседника и т. д., и т. п. Но что мог ответить я, мало видевший его?
Сергей спросил, кто, по моему мнению, может как следует рассказать о Ленине. Я назвал В. Д. Бонч-Бруевича, который был связан с Владимиром Ильичем, когда тот еще жил за границей.
– Я должен, должен знать о Ленине все, что можно! – сказал Есенин. – До Бонч-Бруевича не доберешься, а меня обещали познакомить со стариком коммунистом, который много знает о Ленине…
По Кузнецкому мосту быстро шагал Айзенштадт – была зима 1920 года, на улице гололедица. Давид Самойлович плохо видел, попадал ногой на лед, скользил, поругивался.
– Что вы так спешите? – спросил я, пожимая ему руку.
– Иду смотреть библиотеку. Есть старинные книги о Пугачеве. Сергей Александрович просил купить их все, если можно.
Так я впервые узнал, что Есенин начал работать над «Пугачевым».
В следующем году он ездил в Самару, оренбургские степи, посещал те исторические места, где Емельян Пугачев собирал свою рать в поход против армии Екатерины II. Летом того же года Сергей читал первый вариант своего драматического произведения в Ташкенте, на квартире поэта и издательского работника В. Вольпина.
Вернувшись в Москву, Есенин продолжал работать над «Пугачевым». Он читал его в театре Мейерхольда труппе, полагая, что Всеволод Эмильевич поставит на сцене это произведение. Но Мейерхольд считал, что «Пугачев» сильное лирическое произведение, в котором отсутствует драматургическое действие, и от постановки отказался. Выступал Сергей с чтением «Пугачева» в Доме печати. Там некоторые литераторы, критикуя произведение, считали, что Пугачев и есть сам Есенин с его бунтарской темой и имажинистическими образами.
Был объявлен литературный вечер Сергея в «Стойле Пегаса» с чтением «Пугачева». Пускали в кафе только режиссеров и актеров московских театров, писателей, поэтов, журналистов. Есенин был в очень хорошем настроении: в этот день он получил контрольный экземпляр «Пугачева». Он положил эту книгу на стол, за которым восседал председательствующий Мариенгоф, и прочел свою вещь с такой силой, которая превосходила его обычные чтения. Я видел, как некоторые артистки, режиссеры подозрительно сморкались. Однако те же люди, выступая с оценкой «Пугачева», стали говорить о драматургической слабости произведения.
Все эти оценки задели меня за живое. Волнуясь, я сказал: если сейчас, в чтении автора, «Пугачев» вызывает на глазах слезы (здесь я назвал фамилии замеченных мной артисток и режиссеров), то что же будет делаться со зрителями, когда эта вещь пойдет в оформлении хорошего художника, в постановке опытного режиссера и в исполнении достойных артистов?
В конце вечера Есенин выступил с авторским словом. Он считал, что в «Пугачеве» первостепенное место отведено слову, и не хотел переделывать пьесу таким образом, чтобы в ней на первый план выступало действие. Он не скрывал, что «Пугачев» – пьеса лирическая: так должно ее рассматривать, так должно ее ставить на сцене…
В этот вечер Сергей подарил мне контрольный экземпляр «Пугачева» с надписью: «Матвею Ройзману с любовью. С. Есенин. 1921».
В 1922 году появилось немало положительных рецензий о «Пугачеве»: академика П. С. Когана, С. М. Городецкого, Н. Осинского (В. В. Оболенского) и других.
Шершеневич и Мариенгоф затеяли в «Театральной Москве» полемику о «Пугачеве»: Вадим доказывал, что произведение Есенина несценично, Мариенгоф возражал…
Увы! Потребовалось почти полстолетия, чтобы, наконец, первую постановку «Пугачева» осуществил заслуженный артист РСФСР Юрий Петрович Любимов в Московском театре драмы и комедии на Таганке. В этой постановке участвовали режиссер В. Раевский, художник Ю. Васильев, композитор Ю. Буцко.
Спектакль условен, начиная с оформления: сцена – плаха с врубленным в нее топором, помост, по которому скатываются после казни отрубленные головы или тела убитых. Три колокола на деревянных шестах с прикрепленными к языкам веревками, и каждый раз у колоколов разные звуки: горе, веселье, набат и т. д. Если плаха – символ крепостной Руси Екатерины II, то подвешенные и вздрагивающие на веревках – слева мундир вельможи, справа рваная одежда крепостного – символы пугачевского восстания.
А обнаженные по пояс повстанцы – разве это не говорит о том, что они – доведенные до отчаяния, закрепощенные белые рабы? А эти три мальчика с зажженными свечками в руках, поющие: «О, Русь!» – разве не сошли они со страниц Есенина?
Очень помогают спектаклю пантомимы. Особенно запоминается сцена, когда на глазах зрителей как бы строятся потемкинские деревни, и нищие, замордованные крепостные выходят с цветами встречать «матушку-царицу». А «матушка» известна тем, что подослала убийц к своему супругу Петру III, а потом, будучи на троне, по количеству своих любовников превзошла цариц и королев всех эпох и народов. Кстати, по количеству любовников, одариваемых ею поместьями с крепостными душами.
И вот против такой монархини восстает бедный донской казак-хлебопашец Емельян Пугачев. Он убежал с царской службы, был схвачен, посажен в тюрьму, как зверь, на цепь, но с помощью своего караульного освободился и скрылся в Польше. Он повидал, как страдает народ в разных краях Руси. Назвавшись именем убитого Петра III, в личину которого ему противно рядиться, он поднимает в поход яицких (уральских) бедных казаков, беглых крестьян. В ряды его войска устремляются крепостные рабочие на Урале, башкиры, татары, калмыки, киргизы – словом, так называемые «инородцы». Одаренный предводитель восстания, глава организованного им повстанческого штаба, Пугачев не только руководит боями, но и сам участвует в них, судит помещиков и взятых в плен врагов.
Испуганные Екатерина II и ее фавориты ищут пути, чтобы любой ценой избавиться от Пугачева – Петра III. Губернатор Рейнсдорп подговаривает острожника Хлопушу убить Емельяна, а за это обещает свободу и золото. И вот Хлопуша среди повстанцев:
- Уж три ночи, три ночи пробиваясь сквозь тьму,
- Я ищу его лагерь, и спросить мне некого.
- Проведите ж, проведите меня к нему,
- Я хочу видеть этого человека!
Есенин с такой потрясающей силой читал монолог Хлопуши, что любая аудитория устраивала ему овацию. Великолепно прозвучал этот монолог в Театре на Таганке, произнесенный артистом В. Высоцким. (Вообще Сергей тщательно выписал роль Хлопуши, как и Пугачева.) Долго и много говорили о том, что в «Пугачеве» нет драматургического сюжета. А разве это не сюжет: Хлопушу посылают убить Пугачева, а он становится его преданным соратником?