Кассия Сенина Татьяна
Фекла растерялась.
– Я?.. Жила дома с родителями…
– И?
– И играла в игрушки! – нервно рассмеялась императрица.
– Прекрасно, августейшая! Счастливое, беззаботное детство. А я в тринадцать лет сбежал из дома, стал сам зарабатывать себе на хлеб и познавать жизнь, как она есть. К двадцати годам я уже вполне ясно осознал, чего хочу добиться и как мне жить дальше. Я рано стал узнавать людей, государыня, и рано завершил свои познания в этой области. Это я, собственно, к тому, что уже задолго до того, как мне исполнилось сорок, я потерял интерес к человеческим отношениям, которые, говоря в общем, называют дружбой, враждой, любовью или ненавистью, – потому что закономерности их развития, причины и следствия различных поступков и вспышек тех или иных страстей стали мне достаточно ясны. Повар знает, сколько и каких пряностей положить в блюдо, чтобы оно имело тот или иной вкус. Красильщик знает, что, например, из вареных фиалок можно получить краску цвета аттической охры… – Иоанн шагнул в сторону, наклонился и сорвал какую-то травку. – Или вот, лютик. Для большинства – просто трава, для садовников – сорняк, а между тем из него можно получить хорошую ярко-зеленую краску. Некоторые считают, что из низких металлов путем определенной переплавки и смешений можно получить золото. Правда, – усмехнулся Грамматик, – подобные искатели золота всё время получают не его, а совсем иные смеси, и, пожалуй, этот пример наиболее подходит к нашему разговору. Человеческие чувства – та же химия. Люди думают получить золото, а получают… разное, но каждый раз не то. Путем опыта выводятся закономерности тех или иных смешений, и становится понятно, что чувства и страсти, как и вещества, рождаются вполне закономерно в результате смешения тех или иных влияний, обстоятельств, природных свойств. Человек несведущий думает, что находится во власти непонятных случайностей, странных неожиданностей, неясных мыслей и неотчетливых, как будто бы, желаний, – Грамматик снова взглянул на императрицу, которая слушала его, как завороженная, – но человек сведущий хорошо знает, что с чем тут надо смешать и в каком порядке, чтобы получить тот или иной результат. Поэтому, например, мужчина, обладающий определенным опытом и знаниями, легко может сделать так, чтобы почти любая женщина упала к его ногам. Особенно это легко тогда, когда женщине самой хочется узнать, что такое настоящая страсть.
Фекла ощутила, как дрожь прошла по ее телу, а ноги стали подкашиваться.
– И совсем легко, – продолжал игумен, – когда женщина уже охвачена страстью, хотя, быть может, и не сознаёт этого ясно.
Императрица опустилась на скамью. Все ее смутные ощущения, еще с того времени, как она посетила несколько уроков Иоанна детям, желание узнать его прошлое и то, был ли он и, если был, то как связан с ее покойной сестрой, ее восхищение им, которое постепенно стало отдаваться в душе неясным беспокойством, накатывавшая по временам тревога, какая-то тянущая тоска и прочие «странности», подмеченные ею, – всё слилось в один оглушительный ответ: перед ней словно ударила молния или разверзлась пропасть. Грамматик стоял в пяти футах от нее и смотрел чуть насмешливо. Вдруг он поднял руку и откинул назад свои густые, слегка вьющиеся волосы, на висках уже тронутые сединой, – коротко, по-монашески, подстриженные, они в очередной раз отросли и уже начинали лезть ему в лицо и мешать. Этот мимолетный жест будто отворил русло некоего потока, который устремился на Феклу и захлестнул ее – горячий и неукротимый. Всё поплыло внутри и вокруг, и только одно она видела: лицо с резкими чертами, высокий лоб, насмешливый взгляд серых глаз… Иоанн наблюдал за ней, и она чувствовала, что он видит ее насквозь – это было ужасно, и в то же время в этом заключалось особое тонкое наслаждение. Она ощущала, что готова сидеть так бесконечно долго – просто смотреть на него и словно растворяться в этом окружившем ее потоке… Ни стыда, ни желания противиться. Но ведь противиться надо! О, Господи!..
– Конечно, женщина добродетельная будет сопротивляться, – Грамматик едва заметно улыбнулся, – но недолго! Добиться того, чтобы она сама захотела своей погибели, захотела страстно и забыв обо всем, ничего не стоит для того, кто знает, как это сделать. Но, как я сказал, августейшая, после нескольких опытов такого рода человеку разумному становится неинтересно получать одно и то же. Он уже знает, как это бывает и почему, и ему скучно повторять опыт заново. Уже заранее известно, каков будет результат смешения в том или ином случае. Многие люди сами не понимают, что с ними происходит, им даже часто кажется, что ими движет вовсе не страсть, а самые невинные, а то и добродетельные побуждения, но человек знающий видит и понимает, в чем тут дело. Философу, безусловно, иной раз бывает любопытно наблюдать за тем, как из одних веществ путем смешения получаются другие… Правда, иногда, – он опять улыбнулся, – трудно устоять перед соблазном оказать воздействие, которое, как известно философу, может ускорить претворение или выделение веществ. Но стороннее воздействие и участие в самом претворении – вещи разные, августейшая. Наблюдать за опытом со стороны, а иногда из любопытства ускорять или замедлять его бывает весьма занятно – но и только. Становиться самому одним из веществ, претворяющихся в смешении, философ не хочет, ибо это для него совершенно ни к чему.
Он опустил глаза и стал внимательно рассматривать лютик, который всё еще держал в пальцах. Императрица была не в силах даже шевельнуться. Она увидела, как на аллее вновь показались кувикуларии, проходившие мимо уже в третий раз, стрельнули глазами в их сторону и лениво пошли дальше. Что-то они подумают? А впрочем, не всё ли теперь равно? Если уж она так легко опустилась до подобного позора… Фекла чувствовала себя так, будто ее раздели.
– Хотелось бы мне знать, – наконец, проговорила она, – сколько и чем философы платят за свое… право на дерзость! Ведь они всё-таки должны были чем-то заплатить за это знание… причин и следствий?..
Она умолкла, почти с гневом глядя на Иоанна, но он не поднял глаз и ничего не ответил. «Я говорю только то, что считаю нужным», – вспомнилось ей. Конечно, он ничего не расскажет… Она хотела узнать, что случилось тогда с Марией, а в итоге – что узнала? Не более, чем внешнюю канву событий, которая мало ил даже почти ничего не давала для понимания… Но с чего бы вдруг он стал рассказывать ей тайные подробности? И почему она словно бы ждала от него такой откровенности? Потому что… ей казалось, что он к ней относится по особенному – и ей это льстило, хоть она и сердилась, когда муж намекал на это… Ну да, по особенному – как к подходящему веществу для проведения опыта!.. Конечно, он рассказал ей сейчас кое-что про себя… но рассказанное сводилось, в сущности, к тому, что некогда у него были «опыты» с женщинами, из которых он вынес определенные знания и теперь применил их, чтобы… чтобы, так сказать, раздеть ее и даже, если можно сделать такое сравнение, разрезать и посмотреть ей внутрь, и ее саму заставить посмотреть… И вместо того, чтобы возмутиться и… отхлестать его по щекам, например!.. она сидела и наслаждалась своим позором и лицезрением того, кто посмел ее до этого позора довести!.. Нет, довольно, довольно!..
– Философ, безусловно, хорошо разбирается… в душевных движениях, – сказала Фекла, прилагая все усилия, чтобы ее голос не дрожал. – Но только зря он думает, что не хочет он один. Не имеющие того опыта, который ему известен, не обязательно будут хотеть этот опыт получить… Точнее, они, может, и хотели бы испытать то, чего никогда не знали…
Голос императрицы дрогнул, и она умолкла. Иоанн тоже молчал, всё так же не поднимая глаз. «Ну, что ж, – подумала она, – раздеваться так раздеваться! Теперь уже всё равно…»
– И тем более охваченные страстью, – продолжала она, – хотят вкусить… Но такой ценой, какую за это придется заплатить, – нет. Оно того не стоит! Ведь философ и сам так считает… по крайней мере, теперь, не правда ли?
Иоанн усмехнулся, бросил лютик на землю, взглянул на императрицу и сказал:
– С разумной женщиной иной раз приятно бывает побеседовать. Но я нижайше прошу прощения, августейшая: мне необходимо идти. У юного государя сегодня урок философии, а я, боюсь, уже опаздываю.
– Да-да, конечно, – ответила Фекла чуть более торопливо, чем хотела. – Ты можешь идти, господин Иоанн.
Когда Грамматик откланялся и пошел по дорожке к аллее, императрица сделала движение, словно хотела встать и броситься за ним, а потом прижала руку к груди и откинулась на спинку скамьи. В этот миг она ощутила, что «упасть к его ногам» – совсем не было метафорой: да, она была готова унизиться и до этого, и если б он захотел воспользоваться, сказанные ею слова о неприемлемости «такой цены» и еще сколько угодно других слов нимало не помогли бы остановиться…
– Сколько ты заплатил в свое время за это знание? – прошептала она. – И собой ли заплатил или… другими?
«А я… Неужели я действительно ждала, что он…» Ее охватил ужас. Значит, она не только ждала от него откровенности, но даже надеялась… что он к ней неравнодушен! Ответ на вопрос, кто кого тут пытался соблазнить, решался вполне однозначно: хотя Грамматик, по его собственному признанию, не удержался, чтобы не подлить масла в огонь, но он это сделал лишь тогда, когда понял, что происходит в душе императрицы… Ему, значит, стало любопытно проследить за ходом «смешения», увидеть, до чего она дойдет… И он показал ей, до чего она может дойти!..
Но, однако же, этот монах в качестве пояснения, почему «дело не пойдет», выдвинул не свое монашество, обеты, заповеди, – а только то, что ему «неинтересно» повторять опыт!.. А если б ему было интересно, монашество не помешало бы?
«Боже, о чем я думаю?!..»
И всё-таки… неужели он прочел такую длинную лекцию только затем, чтобы открыть Фекле ее внутренность и дать понять, что свою-то он ей не откроет?.. Так только, приоткрыл, подразнил, показал силу ума и проницательность… посмеялся – и всё!
«Может быть, – мелькнула у нее догадка, – он сделал это потому, что для него наслаждение – ощутить власть над другим человеком?.. Ведь он дал понять – и он прав! – что может добиться от меня всего, чего угодно… Может, но просто не хочет!»
А может быть… всё-таки было что-то еще?..
Вечером перед сном она, по обыкновению, уединилась в своей молельне. Затеплив лампаду, она поправила ногой шерстяной коврик, опустилась на колени и, прижавшись лбом к прохладному торцу мраморного столика, закрыла глаза. И прошлое поплыло перед ней.
Старшая сестра, такая тонкая, словно воздушная, сидит на подоконнике и смотрит в сад, солнце падает на ее черные косы, и в них вспыхивают искры. Фекла и Агния сидят тут же на скамье и с любопытством глядят на нее. Молодой учитель, с которым познакомилась Мария в доме у брата, «не особенно» красив, но очень умен – интересно! – но завтра девочки уже забудут об этом. А Мария смотрит в окно, и на губах ее играет улыбка… Через три года Мария будет лежать в гробу – такая бледная, словно из нее вытекла вся кровь. Еще через год Фекле предстоит, войдя по зову отца в столовую, выйти из нее невестой шепелявого молодого человека – будущего императора ромеев, который ни разу в жизни не сказал ей ни слова о любви, так же как и она ему. Да она и не ждала от него таких слов и, казалось, не имела в них потребности, равно как и в том, чтобы самой сказать их кому-то… До тех пор, пока, спустя почти двадцать лет, тот, о ком улыбалась Мария, не показал ей, что она плохо знает себя… Начать с выяснения, любила ли его сестра, а закончить тем, что признаться ему в любви самой!.. А он – усмехался…
И всё-таки… только ли потому он на нее так разгневался тогда и всячески выказывал свое презрение к «опытам определенного рода» теперь, что они действительно совершенно не интересовали его, а она посмела путаться под ногами бесстрастного философа… или… или потому, что она всё же пробудила в нем некие чувства, которых он больше не хотел испытывать?.. «Я никогда этого не узнаю», – эта мысль доводила ее почти до отчаяния, и ей было даже не стыдно. Куда она скатилась! А что мог подумать сын о той встрече с Александром? О, Боже!..
Сын!.. А если Феофил тоже станет для этого философа… веществом для каких-нибудь опытов?!.. Фекла открыла глаза и подняла взор к Распятию.
– Господи, я ничего не знаю… не знаю, как надо, и зачем все так происходит… Но об одном прошу: сохрани Феофила от лукавства демонского… и человеческого!
Императрица и не подозревала, что в тот день, когда Иоанн и Александр встретились во дворце, она стала первым человеком, доведшим Грамматика до состояния, которое смело можно было назвать бешенством, и не догадывалась о настоящей причине его гнева: философ, всю жизнь проводивший разнообразные опыты над людьми, впервые сам стал объектом опыта, причем устроенного женщиной, – и, несмотря на то, что устроительница пережила при этом очень неприятные моменты, игумен не мог не признать, что опыт ей удался.
…Мефодий лежал на рогоже и смотрел, как в углу под потолком появляется небольшое светлое пятно. Там было единственное узкое окошко, точнее, щель, откуда проникал воздух в темницу. Прямых солнечных лучей сюда не доходило никогда, лишь возникал и угасал слабый отсвет, и по нему можно было определить, что начался и окончился очередной день. Мефодий находился здесь уже третий месяц.
Спустя два дня после визита православных исповедников к императору Хинолаккский игумен, взяв благословение у патриарха и напутствуемый молитвами отцов и братий, отправился к василевсу с посланием от Римского папы. Михаил принял игумена в Магнавре, тут же присутствовали Антоний Силейский, Иоанн Грамматик и синклитики. С самого начала приема Мефодий ощущал на себе пристальный взгляд Сергие-Вакхова игумена, и это его немного раздражало. Император поручил протоасикриту зачитать послание вслух, просмотрел приложенные к нему копии определений седьмого Вселенского собора, окинул взглядом принесшего их и спросил:
– Скажи-ка нам, господин Мефодий, а кто уполномочивал тебя ехать в Рим, видеться со святейшим папой, приносить от него послания?
– Святейший патриарх Никифор, государь.
– Так. Но когда же это было? Когда владыка Никифор еще занимал Константинопольскую кафедру?
– Нет, он был в это время уже незаконно изгнан с нее.
– Незаконно изгнан, говоришь ты, почтенный отец? – император обратился к Силейскому епископу. – Разве господин Никифор удалился в свой монастырь не добровольно?
– Он удалился туда по собственному желанию, августейший, – ответил Антоний. – В его письме к прежнему государю, говорилось, что он претерпел разные притеснения и оскорбления и потому, не желая терпеть их дальше, покидает кафедру. К сожалению, я не помню буквальных выражений, но думаю, если ты повелишь принести это письмо из архива…
– Нет нужды, владыка, – вмешался Грамматик и с поклоном обратился к императору. – Августейший, я помню это письмо наизусть, и если повелишь, могу привести оттуда весьма занимательный отрывок, лучше всего это письмо характеризующий.
– Просим, отче! – улыбнулся Михаил.
– Там действительно говорится о притеснениях и оскорблениях, которые нанесла господину Никифору буйная толпа. Впрочем, я должен заметить, что государь Лев нимало не одобрил тогда это буйство, что подтвердят и многие из присутствующих здесь, – синклитики согласно закивали. – Так вот, дальше там сказано следующее: «И после всех этих зол я услышал, что враги истины готовят на меня засаду, желая на меня напасть, чтобы либо убить, либо сотворить насильственное и смертоносное низложение. Итак, дабы не совершилось такое преступление, и дабы грех не вменился вашей власти – ибо большего гонения против меня и придумать невозможно, – мне совершенно необходимо, против воли и желания, гонимому злоумышленниками, оставить свой престол. И как Бог рассудит и устроит мои дела, на том я и успокоюсь, и возблагодарю Его за Его благость».
– Что же, на него действительно готовили засаду? – чуть насмешливо спросил император.
– Насколько я знаю, – ответил Иоанн, – никакой засады на святейшего не предусматривалось, да это было бы и нелепо, ведь он тогда лежал больной в своих покоях и почти никого не принимал. Впрочем, быть может, господа синклитики знают об этом лучше?
– Нет, мы ничего не знаем ни о какой засаде! – раздались голоса.
– Итак, что же мы можем сказать относительно доводов господина Никифора? – спросил император. – Как ты смотришь на них, отец игумен?
– Мне думается, что мы здесь имеем дело с чем-то вроде театрального представления, за которым не стоит никаких иных целей, кроме одной – замаскировать простое нежелание далее управлять кафедрой. Беспорядки, устроенные тогда у патриарших покоев, вызвали недовольство государя, и зачинщики их были наказаны. Но господин Никифор представляет дело так, будто всё это делалось при полном попустительстве власти, а затем придумывает слухи о засаде и злоумышленниках, после чего заявляет, что именно это – то есть не существующие на деле обстоятельства – вынуждает его покинуть престол, как бы по насилию. Поэтому государь совершенно справедливо сказал, по отбытии господина Никифора из столицы, что он попросту оставил кафедру, не желая ею управлять. Более того, как видим, господин Никифор не захотел исполнить свои же собственные слова – успокоиться на том, «как Бог рассудит и устроит» его дела: он послал в Рим человека, чтобы там воздействовать на святейшего папу, распространять неверные сведения о здешних делах и наносить ущерб вашей державе. По крайней мере, лично я смотрю на это так. Если я ошибаюсь, пусть твое величество меня поправит.
К концу речи Грамматика Мефодий стал бледным от гнева. Иоанн видел это, и в глазах его зажегся насмешливый огонек. Император остался весьма доволен его речью.
– Думаю, ты рассудил правильно, отче. Господин Никифор просто отлынивает от своих прямых обязанностей – как тогда, так и теперь. Ведь я совсем недавно предлагал ему вновь занять престол, но он не согласился, несмотря на то, что гонений нет уже несколько месяцев. Что до тебя, господин Мефодий, – обратился он к игумену, – то ты, попросту говоря, занимаешься деятельностью, вредной для нашего богоспасаемого отечества. Без всякого поручения настоящей церковной власти – ибо господин Никифор таковой властью, посылая тебя в Рим, уже не являлся – ты отправляешься в чужие страны, строишь там ковы, обманным путем добиваешься от папы посланий, угодных Никифору, приезжаешь сюда… Причем приезжаешь не во время прежнего правления, а теперь, узнав, что мы проявили человеколюбие ко всем узникам. Верно, ты надеялся на снисхождение и к твоим дерзостям? Ну, так ты просчитался, – император повернулся к эпарху. – Господин эпарх, возьми его и заключи под стражу. Завтра мы решим, что с ним делать дальше.
На следующий день Мефодию было предъявлено обвинение в том, что он сбежал из Империи на запад, чтобы «строить козни благочестивым самодержцам и святейшим архиереям», а потому, как государственный преступник, присуждается к бичеванию и строгому заключению. Игумену дали семьсот ударов бичом и, почти мертвого, бросили в тюрьму Претория, а спустя две недели, с еще кровоточившими ранами, увезли на остров Святого Андрея, находившийся в Пропонтиде недалеко от мыса Акрит, где заключили в тесную пещеру, сообщавшуюся с подвалом одного из местных монастырей. Мефодий оказался в ней не один: здесь уже около четырнадцати лет содержался некий человек по имени Ксенофонт, сосланный на остров за участие в заговоре Арсавира при императоре Никифоре. Мефодий, когда немного пришел в себя после бичевания, попытался расспросить соузника о его прошлой жизни, но тот сказал:
– Я, отче, уже давно стал мертвецом для всех живущих, кроме моего стража, а потому нет нужды говорить о том, кем я был. Когда-то я занимал должности, владел имениями и рабами, у меня была семья… Но всё это в прошлом, я сижу тут много лет и не выйду отсюда до смерти. К чему вспоминать о том, что уже давно – всего лишь призрак, даже и того менее?
«Вот так! – подумал Мефодий. – Я уже столько лет монашествую, а всё еще не могу сказать, что умер для мира, а этот человек, видно, никогда и не думал об отречении, а уже, можно сказать, стал монахом… Что ж, слава Богу, и здесь мне есть, чему поучиться!» Но училище жизни, куда игумена забросила судьба, оказалось чрезвычайно суровым: в темнице едва хватало места и для одного человека, а вдвоем узники с трудом могли там повернуться; холод, блохи, кусачие жуки, грязь и зловоние способны были свести с ума. Игумен с трудом понимал, каким образом его соузник провел в таких условиях столько лет и всё еще не умер.
– Я приноровился, – сказал Ксенофонт. – Если дышать не очень глубоко, то терпеть можно, а потом я принюхался…
Мефодий поначалу не только не мог «принюхаться», но постоянно терял сознание, не в последнюю очередь и от боли – раны от бичей не заживали, гноились и причиняли невыносимые страдания. Правда, страж-монах жалел узника и, как мог, старался облегчить его участь – передавал воду, бинты и сало. Ксенофонт пытался врачевать раны Мефодия, но они были так глубоки, что даже спустя месяц после заточения игумен почти не мог вставать. Впрочем, вставать тут было, можно сказать, некуда: потолок пещеры был почти везде столь низок, что игумен, попытавшись выпрямиться во весь рост, тут же больно стукнулся головой о какой-то выступ. Но больше всего угнетала постоянная темнота. Это была жизнь при свечах, да и их приходилось экономить: стражу приказали выдавать их мерой, а, кроме того, в пещере при горящей свече очень быстро наступала духота… Игумен чувствовал себя заживо погребенным – и это случилось как раз в то время, когда все исповедники, напротив, были выпущены на свободу, могли общаться и утешать друг друга, тогда как он был лишен даже возможности писать письма. Мысль об этом наполняла его душу невыносимым унынием. «Что ж, – пытался он ободрить сам себя, – когда братия терпели мучения за Христа, я наслаждался свободой в Риме. Теперь пришла и моя очередь пострадать!» Но почти каждый раз, когда светлое пятно под потолком гасло и в пещере наступала кромешная тьма, мысль, что эта пытка может длиться еще долго, многие годы, может быть, всю жизнь, заставляла Мефодия желать себе скорейшей смерти…
12. «Колдун»
Клевета острее, чем меч, неистовее, чем огонь, убедительнее, чем сирена. Молва же быстротечнее волны, стремительнее ветра, быстрее птиц. Пущенное клеветой слово летит, как стрела из лука, и ранит намеченную жертву, даже если она далеко.
(Ахилл Татий, «Левкиппа и Клитофонт»)
Студийский игумен с учениками уже третий месяц жил в местечке Крискентии при Никомидийском заливе. Они построили здесь кельи, и Феодор быстро наладил жизнь по прежнему монастырскому уставу; студиты продолжали прибывать со всех концов, чтобы воссоединиться с братством. Приходили за благословением и советами и многочисленные монахи других обителей, и миряне, и даже епископы, – и это помимо огромной переписки, которую Феодору приходилось вести. Навкратий и другие из старших братий, как могли, старались помогать игумену, но спокойное время для исповедника всё равно наступало лишь по ночам, да и то не всегда.
В середине июня игумену случилось принять не совсем обычного гостя: с Олимпа пришел игумен Атройского Свято-Захариева монастыря Петр, поразивший студитов своей внешностью: высокий, седой, чрезвычайно худой, в грубом толстом хитоне, со спутанными волосами и свалявшейся бородой, босой, неулыбчивый. Только глаза не вязались с его общим суровым видом – смотрели приветливо и ласково, иногда отрешенно, а прозрачностью и цветом напоминали весеннее небо. Петр проделал весь путь до Крискентиев пешком, но пришел не просто повидать великого Студита – олимпийца привела к Феодору большая скорбь: по Вифинии распространился слух, будто Петр творит исцеления не Божией силой, но демонской, колдовской.
После возвращения вместе с братом Павлом из Иппской пещеры на Олимп и последующего ухода на Прекрасную гору Петр продолжал подвизаться по-прежнему и исцелять приходивших к нему недужных. Вскоре вокруг стали собираться монахи, и на горе возник монастырь. В то время Павло-Петрский игумен Афанасий был заключен недалеко от них, в крепости Плоская Скала, и однажды Петр решил навестить исповедника; Павел, как всегда, сопровождал брата. Им удалось повидаться с Афанасием и передать ему еду и одежду. Крепостная стража отнеслась к монахам с почтением, а начальник крепости даже пригласил их в свой дом, накормил и хотел дать денег, но Петр отказался взять. Братья пустились в обратный путь и уже были недалеко от Прекрасной горы, когда на дороге им встретился небольшой отряд всадников под предводительством декарха, который остановил монахов и, подозрительно оглядев их, спросил:
– Приветствую, отцы! Откуда это вы и куда идете? Почему не сидите в своей обители? Вы случайно не из раскольников-иконопоклонников?
– Мы, господин, не раскольники, – кротко ответил Петр, – но почитаем, как должно, начертанный образ Христов, потому что Бог-Слово стал человеком, и мы с верой чтим Его вочеловечение и страдания, чтобы не впасть в нечестие и не удалиться от Господа…
Не успел еще игумен окончить, как декарх соскочил с коня, выхватил у Петра деревянный посох и принялся бить его по голове с криками:
– А, нечестивый раскольник!
Из рассеченного лба игумена полилась кровь, Петр упал, но декарх, не унимаясь, схватил его за куколь и принялся таскать по земле, ударяя ногой в бок. Всё это произошло так быстро, что Павел в первый момент опешил, но, опомнившись, поднял с дороги небольшой камень и, бросив в декарха, попал ему в плечо. Тот выругался и на мгновение отпустил Петра. Павел наклонился, чтобы взять другой камень, но игумен, заметив это, воскликнул:
– Не надо, брат! Вспомни, что сказал Господь: «Не противься злому»!
Стратиоты, спешившись, связали монахов и повели в Аполлонию, где передали экзарху Ламарису, известному по всему Фракисию жестокими преследованиями иконопочитателей. Ламарис допросил их и запер в одной из пристроек к местному храму, а на другой день разделил братьев: Петра велел заковать в цепи и заключить в камеру, а с Павлом завязал разговор тут же, в соседнем помещении тюрьмы.
– Я вижу, отче, что ты искусен в духовных делах и красив лицом, а потому хочу, если ты послушаешь меня, посодействовать твоему рукоположению в епископа. Тебе дадут лучшую из кафедр, могу обещать тебе это!
Монах взглянул на него с гневом и ответил тихо, но сурово:
– Предложи это кому-нибудь другому, господин. Что до меня, то ни слава, ни начальствование, ни иные земные блага не соблазнят меня и не отлучат от благочестия. Тем более, что те, кто примет вашу нечестивую веру и не почтит Христовой иконы, осуждены на вечную погибель.
Ламарис разъярился и немедленно приказал раздеть Павла и бичевать его, «пока не согласится принять правую веру или не сдохнет». Тюремщики уже принялись срывать с монаха одежды, как вдруг Петр за стеной громко закричал:
– Не троньте его! Можете меня бить, как хотите, но не троньте Павла! А не послушаетесь, Господь поразит вас! Оставьте брата! Если вы меня будете бичевать, я прощу вам, но если сделаете это Павлу, то не получите прощения!
– Хо-хо! – рассмеялся Ламарис, услышав это. – Да я и не нуждаюсь в твоем прощении!
Только он произнес эти слова, как из носа у него хлынула кровь. Экзарх зажал нос рукой, но кровотечение было таким сильным, что через несколько мгновений вся рука была красной, кровь закапала на грудь. Ламарис вскрикнул, упал на стул и задрал лицо вверх. Тюремщики в ужасе отпустили Павла, один из них побежал за холодной водой и тряпками, послали за врачом. Один из слуг Ламариса отворил двери камеры, где сидел Петр и заорал:
– Убирайся отсюда, черноризец! Мы не хотим погибнуть из-за твоего колдовства!
Когда Петр вышел, все тюремщики и прислужники шарахнулись от него, никто не воспрепятствовал ему покинуть тюрьму и идти, куда заблагорассудится. Павел последовал за ним, немного напуганный случившимся. Когда они уже покинули Аполлонию и направились в сторону Прекрасной горы, Павел робко спросил:
– Что же будет теперь с Ламарисом?
– Несчастный умрет от потери крови, – тихо ответил Петр. – Никто не исцелит человека, если Бог поразил его!
Жизнь Атройского подвижника потекла прежним порядком. Умножалась братия пяти скитов и монастырей, которые он основал, переходя с места на места в попытках убежать от человеческой славы и от множества больных, искавших у него исцеления. Игумен удалялся то в одну обитель, то в другую, но особенно полюбил Свято-Порфирьев монастырь, стоявший в наиболее глухом месте, куда нелегко было добраться посторонним. Но слава чудотворца следовала за Петром по пятам и, в конце концов, навлекла на него обвинение, поразившее его братий и очень опечалившее самого подвижника. Всё началось с того, что у одного жившего в Кизике ипата, очень богатого и известного своим благочестием, внезапно занемогла жена. С ней случилось странное душевное расстройство: прежде очень набожная, она вдруг совершенно охладела к церковному богослужению, дома тоже почти не молилась, забросила Псалтирь, которая была раньше ее настольной книгой, жаловалась на уныние, душевную тоску и нежелание жить, а по ночам ей часто снились кошмары. Ее духовник сказал, что женщиной, по-видимому, овладела бесовская сила, и посоветовал отвести ее к какому-нибудь аскету и молитвеннику, чтобы тот освободил ее от демона. Ипат сначала обратился с просьбой о молитвах за жену к некоторым иконоборческим епископам и игуменам окрестных монастырей, но никто из них не смог избавить ее от страданий. Наконец, двоюродная сестра ипата рассказала ему про Атройского чудотворца, и супруги отправились на Прекрасную гору. Петр прежде всего спросил их, почитают ли они иконы; когда ипат с женой ответили утвердительно, игумен покачал головой:
– Почему же, в таком случае, вы общаетесь с хулителями икон – нечестивыми епископами и их клириками? Вот и за исцелением к ним ходили… Как вы не понимаете, что сила Христова не может обитать в тех, кто ругается над Его образом? Я, смиренный, могу попросить Бога об исцелении твоей почтенной супруги, господин ипат, но только в том случае, если вы обещаете впредь чтить иконы, как должно, и не причащаться вместе с еретиками.
Ипат с женой были уже в таком отчаянии, что немедленно обещали игумену исполнить его требование, хотя для них это было чревато значительными неудобствами. Тогда Петр встал и, просто перекрестив женщину, сказал:
– Господи Иисусе Христе, помилуй страждущее создание Твое!
Ипатисса ахнула, широко раскрыла глаза, а затем на несколько мгновений спрятала лицо в ладони. Опустив руки, она взглянула на Петра, потом на мужа, глубоко вздохнула и упала к ногам игумена с бессвязными словами благодарности. На расспросы мужа она ответила, что когда Петр перекрестил ее, она ощутила, как с нее будто бы сваливаются тяжелые горы, и теперь она очень хотела бы прочесть несколько благодарственных псалмов… Потрясенный ипат, возвратившись в Кизик, прислал оттуда Петру богатые дары, а в скором времени построил в миле от одного из своих имений, находившегося возле Аполлониадского озера, где ипат обычно проводил лето, просторную крепкую келью, чтобы Петр, ходивший мимо по пути в Порфирьев монастырь, мог останавливаться на отдых и ипату мог брать у него благословение.
Эта история возбудила зависть у епископов и игуменов, к которым ипат поначалу обращался с просьбой исцелить его жену. Они стали распространять слухи, будто Петр творит исцеления не божественной, а бесовской силой. Молва быстро ширилась и скоро достигла Олимпа; уже не только иконоборцы, но и православные начали перешептываться, что Атройский игумен – «колдун»: поминали историю с Ламарисом и говорили, что Петр «навел на экзарха порчу», иные же смущались «сверхъестественным» постным подвигом чудотворца. К тому времени в Вифинии Петра уже прозвали «Бесхлебным», поскольку через монахов руководимых им обителей постепенно стало известно, что игумен много лет постится чрезвычайно строго, не вкушая не только вина и масла, но даже хлеба, питаясь одними овощами. Некоторых олимпских игуменов и монахов это вводило в соблазн, но они до поры молчали, когда же пошел слух о «колдовстве», осмелели и стали болтать, что Петр, конечно, и постится тоже благодаря помощи от бесов, потому что «человеку так поститься невозможно». Наконец, некоторые пересуживали в себе обычай игумена всегда, даже зимой, ходить босиком и тоже приписывали такую «непомерную» аскезу его колдовским способностям. Смущение всё увеличивалось, и Петр растерялся. Если бы слухи ходили среди иконоборцев, он бы не беспокоился об этом, но теперь соблазнялись уже его единоверцы, и это печалило его невыносимо.
– Господи! – со скорбью молился игумен. – Кто такой я, жалкий грешник, чтобы из-за меня хулилось Твое святое имя? Утиши, молю Тебя, волны соблазна и ниспошли Твою божественную тишину и благодать всем нам!
Помолившись так три дня, Петр пошел навестить игуменов и отшельников, соблазнявшихся его чудесами, надеясь объясниться и примириться со всеми. Но к кому бы из них он ни приходил, никто не только не принял его, но все гнали как колдуна и бесноватого. Вернувшись к себе в обитель, Петр даже занемог от скорби. «Должно быть, я незаметно для себя согрешил, вот Господь и попустил такое искушение», – думалось ему. Наконец, он решил отправиться за советом к Студийскому игумену. «Если я в чем-то погрешаю, то пусть Господь откроет мне это через отца Феодора, – размышлял подвижник. – Если же он не найдет в моем образе жизни ничего неподобающего, то тогда я смогу ссылаться на его слова перед теми, кто соблазняется мной», – авторитет великого Студита был к тому времени уже столь высок, что его мнение могло сыграть решающую роль в погашении неподобающей молвы среди православных.
Феодор принял Атройского подвижника с любовью и, выслушав его рассказ, подробно расспросил Петра о его жизни и о том, как он молится и подвизается и как именно совершает чудеса и исцеления, прося его рассказать всё без утайки, как перед лицом Божиим. Петр отвечал кротко, со смирением, что вот уже восемнадцать лет не вкушает ни хлеба, ни вина, ни сыра, ни масла, но довольствуется овощами, в Великий пост по много дней воздерживается от пищи, а иногда лишает себя и воды, носит всегда один хитон и под ним вериги и никогда не надевает обуви. Затем он исповедал свою веру в Святую Троицу и в воплощение Сына Божия, сказал, что свято чтит иконы, а чудеса творит исключительно через молитву к Богу, причем только над теми, кто проклинает всякую ересь, в том числе иконоборческую. Под конец Петр со скорбью проговорил, что лучше бы Господь забрал от него благодать чудотворений, только бы не хулилось из-за него имя Божие.
– Я вижу, отче, – сказал Студийский игумен, – что ты подвизаешься истинно по Богу и, конечно, ошибаются считающие тебя колдуном. Но прими мой братский совет: оставь отныне свой строгий пост и вкушай иногда понемногу хлеба, вина и прочих кушаний, обычных для монахов. За столько лет ты уже показал Богу свою любовь и ревность к умерщвлению плоти, а теперь надо позаботиться о наших немощных братьях. Ты видишь, слабые люди склонны к осуждению, поскольку они, будучи не в силах подвизаться подобно древним отцам, не верят, что «Христос вчера и ныне и во веки тот же». Они думают, что раз они сами не способны подвизаться, то и никто из людей не может вынести великих подвигов, а если и найдется такой, обвиняют его в волшебстве и подобных грехах. Также советую тебе больше не ходить зимой босиком, но носить обувь, как все монахи. А для порицающих тебя я, пожалуй, напишу краткую записку, если только мое смиренное слово для них что-нибудь значит.
Петр выразил готовность исполнить данные советы. Тогда Студит позвал нескольких монахов, велел им приготовить трапезу с вином, сыром, рыбой и маслом и пригласил Петра отведать всего вместе с ним. После обеда Феодор собственноручно надел на ноги игумена монашеские сандалии, а поверх грубой власяной туники – шерстяную мантию. Затем он попросил Николая принести пергамента и хороших чернил и написал письмо к порицателям Атройского подвижника, где призывал их оставить зависть и больше не называть колдуном Петра, «достойного служителя Христа, который ныне воссиял через него Свою божественную благодать в чудесах и знамениях, как некогда через апостолов», ведь Христос обещал: «Верующий в Меня дела, которые Я творю, и он сотворит, и больше сих сотворит», – а потому нет ничего удивительного в том, что Он даровал благодать исцелений такому великому подвижнику и строгому хранителю православия как Петр. Два игумена пробеседовали остаток дня, затем Петр принял участия в вечернем, ночном и утреннем богослужениях студитов, а после литургии, горячо поблагодарив Феодора, отправился в обратный путь. Советы и письмо Студита сделали свое дело: прежде поносившие Петра православные, пристыженные Феодоровым посланием, придержали языки, и недобрая молва, распространившаяся об Атройском игумене по Вифинии, постепенно стихла.
Между тем мятеж Фомы разросся настолько, что вызвал поток беженцев: монахи и миряне бежали из восточных областей ближе к столице, не желая присоединяться к мятежникам и опасаясь возможных арабских набегов, – агаряне не сдержали данного «Константину» обещания и, стоило Фоме отойти от границ и направиться к Царице городов, снова принялись опустошать земли Империи. Оказывать им сопротивление было некому: почти все войска мятежник увел на столицу, а оставленный в тылу «сын» к серьезным военным действиям был малоспособен. Наконец, Феодор со своими монахами тоже решил двигаться к Константинополю. Нужды они не испытывали благодаря усердию почитателей, но путешествие всё-таки было тяжелым из-за жары и скопления беженцев на дорогах. По пути оказавшись на Принкипо, студиты, в ожидании посадки на судно до Халкидона, несколько дней страдали от тесноты из-за собравшихся на острове толп людей, недоставало даже питьевой воды. Когда они добрались до окрестностей Халкидона, у Феодора случился почечный приступ, и неделю он пролежал больной в доме у знакомого спафария. Оправившись, игумен поспешил навестить патриарха Никифора, где встретился и с некоторыми другими исповедниками. Все отцы были рады вновь увидеть его, и Феодор, в свою очередь, получил большое утешение от встречи с ними.
Были, однако, и неприятные новости: некоторые из православных, приходивших к Феодору, сообщили, что о Студийском игумене кое-кто распространяет разные клеветы, – говорили, будто Феодор назначает епитимии кающимся самовольно; иные, по-видимому, с подачи иконоборцев, обвиняли его в обоготворении икон; некоторые даже суесловили, что Феодор якобы до сих пор остается в расколе и не признаёт патриарха Никифора… Патриарх, впрочем, принял Феодора чрезвычайно любезно и даже словом не обмолвился о всех этих слухах, хотя они, конечно, доходили и до него. Феодор, однако, скорбел о распространявшемся смущении и счел нужным, ради устранения возможных соблазнов и толков, в присутствии собравшихся в те дни к Никифору исповедников открыто объявить свои взгляды по тем вопросам, относительно которых о нем ходили ложные слухи: он уверил всех, что патриарха Тарасия почитает во святых, а состоявщийся при нем Никейский собор считает вселенским.
– И это истинно так, как исповедую я теперь перед вами, владыки, отцы и братия, – сказал Феодор, – даже если где-нибудь как-нибудь и кому-нибудь я отвечал иначе. Но это теперь не нужно исследовать и возобновлять, так же как и другие тогдашние дела, ибо это производит смуты и не приносит никакой пользы, а только рождает словопрения и соблазн для Церкви Божьей. Тогда каждый писал и действовал, считая себя правым. Теперь время согласия, время общих подвигов. Если написанное тогда было хорошо, то окажется перед потомками достойным похвалы, а если не таково, то наоборот. Верно слово, и говорить об этом еще что-нибудь мы не хотим ни теперь, ни после.
…После разговора о «химии чувств», Фекла поначалу избегала встречаться с Сергие-Вакховым игуменом и даже не заходила в патриаршую библиотеку, где он проводил много времени. Императрица отчаянно краснела только при воспоминании о бывшем и совсем не могла представить, как посмотрит Грамматику в лицо. Но прошел праздник Апостолов, Фекла уже по второму разу начала читать Ареопагита и, наконец, рассердилась сама на себя: чего она боится? Даже если при виде Иоанна она упадет в обморок, разве это будет постыднее, чем то, что она уже пережила? Зачем же она тут сидит и чего ждет?.. Она немедленно позвала кувикуларий и вскоре, одетая в новую темно-красную тунику с бело-золотым узором из орлов, поправляла на голове тонкий, почти совершенно прозрачный шелковый мафорий, позволявший видеть нарочито изящную прическу. Женщина, смотревшая на императрицу из зеркала, была раздражена и вызывающе красива. «И пусть! – подумала она со злобной горечью. – Ему ведь всё равно “не интересно”, так почему я должна мучиться какими-то мыслями?!» Ей вдруг захотелось совершить какую-нибудь «дерзость», и она, на мгновение задумавшись, раскрыла тяжелую позолоченную шкатулку с драгоценностями, вынула оттуда жемчужные бусы, недавно подаренные мужем, и примерила их. Они очень украсили ее наряд, и Фекла осталась довольна: хотя она никогда не надевала подобных украшений для будничных выходов по разным делам, в том числе в библиотеку, но теперь ей хотелось бросить игумену что-то вроде вызова – если, конечно, она застанет его там. Выйдя из своих покоев, она неожиданно столкнулась с Михаилом. Муж окинул ее насмешливым взглядом, на миг остановившись глазами на книге в ее руках, и сказал:
– Ты сегодня принарядилась на славу, дорогая! На какое сражение отправилась – конное или пешее?
– Что за глупости? – она возмущенно вздернула подбородок. – Я иду в библиотеку вернуть книгу и взять что-нибудь еще.
– А-а, понятно. Ну, желаю удачи! – сказал император еще насмешливее и, протянув руку, поиграл нитками жемчуга на ее груди. – Надеюсь, там будет, кому оценить твою сбрую, кроме пыльных пергаментов и засушенного Прокопия! – и, не дожидаясь ответа жены, он пошел дальше.
Фекла с негодованием посмотрела ему вслед. «Будет, кому оценить»?.. Вдруг румянец залил ее щеки. Неужели муж о чем-то догадывается?.. Этого еще не хватало! Нет, не может быть… Разве он шутил бы так спокойно, если бы… Но – «желаю удачи»?! Что он этим хотел сказать?..
Когда она подошла к двери библиотеки, грудь ее вздымалась, как после бега, а ноги подкашивались. Она постояла немного, пытаясь успокоиться. Внезапно дверь отворилась и вышел Прокопий – пожилой монах-библиотекарь, худой как щепка, с лицом, похожим на сморчок; он толкал перед собой тележку, нагруженную рукописями. Увидев императрицу, монах упал в земном поклоне, а поднявшись, сказал:
– На многие лета да продлит Бог ваше царство, августейшая! Смиреннейше прошу прощения… Святейший просил срочно доставить ему эти книги! Я должен идти… Но там господин Иоанн, он, как и всегда, прекрасно послужит твоему величеству вместо меня, недостойного!
– Да-да, конечно, отец Прокопий, не беспокойся, – сказала Фекла, словно со стороны слушая свой голос и ощущая, как у нее к щекам приливает кровь, а руки холодеют.
Прокопий оставил дверь открытой, и императрице ничего не осталось, кроме как войти. Иоанн сидел там, где его обычно можно было застать в отсутствие библиотекарей – у высокого окна напротив двери, в низком глубоком кресле, с книгой на коленях. У его ног, развалясь, лежал большой черный кот, постоянно живший в библиотеке для защиты книг от мышей. Чрезвычайно независимого характера, в руки он никому не давался и только Грамматику разрешал себя гладить и чесать за ухом. Очевидно, Иоанн слышал разговор Феклы с Прокопием, потому что императрица, войдя, натолкнулась на внимательный взгляд, разом охвативший ее всю и отметивший всё – выражение ее лица, то, как она была одета, руки, судорожно сжимавшие рукопись Ареопагита… В следующий миг игумен отложил книгу на столик, встал и поклонился августе.
Встреча, которой она так боялась, прошла вполне безмятежно. Иоанн вел себя в высшей степени почтительно, голос его был тих и холодноват, а взгляд направлен мимо собеседницы или вниз – ни «глубины», ни «разящих клинков», ни усмешек. Фекла не только не упала в обморок, но спокойно поздоровалась и обменялась с игуменом несколькими фразами по поводу прочитанного ею Ареопагита, а также относительно рукописи, что просматривал Грамматик. Это оказалась Аррианова история царствования Александра Македонского, и императрица, заинтересовавшись, попросила игумена отложить книгу для нее, когда он закончит с ней работать, а Иоанн сказал, что может дать ей Арриана хоть сейчас. Фекла с улыбкой поблагодарила игумена, только губы у нее иногда подрагивали, но поскольку Иоанн не смотрел ей в лицо, это казалось не таким уж страшным…
С тех пор они при случае общались по-прежнему, и Грамматик ни разу ни словом, ни жестом, ни взглядом не напомнил о происшедшем. Императрица была ему за это благодарна, хотя иногда с невыносимой горечью думала, что ему это ничего не стоило: «опыт» был окончен, и больше она не интересовала философа даже в качестве смеси веществ, которую болтают и нагревают в котелке, чтобы понаблюдать за происходящими изменениями… «Но я сама виновата! – думала она. – Кто это из отцов сказал, что не демоны нас искушают, а наши желания становятся демонами для нас?.. А что было с Марией… Не мое дело судить кого бы то ни было… Пусть Бог рассудит всех!»
Горячий поток, унесший ее, когда она сидела перед Иоанном на скамейке между двух розовых кустов, словно бы остыл и подернулся льдом, но она знала, что впечатление это обманчиво: тонкий лед в любой момент мог проломиться. Иногда она слышала, как он начинает похрустывать, и тогда спешила проститься с Грамматиком. Она знала, что игумен не мог не понимать, в чем тут дело, однако это ее мало смущало: ничего ужаснее того разговора в парке уже всё равно не могло произойти.
Но настал день, когда лед затрещал, а она не захотела уйти. Это случилось в библиотеке, когда августа расспрашивала Иоанна о том, с чего ей лучше начать читать Плутарха.
– «О доблести женской», вероятно, – улыбнулся игумен. – Потом, пожалуй, «Пир семи мудрецов»… А дальше, если понравится, – что захочешь, августейшая.
– «Пир семи мудрецов»? Он… такой же, как «Пир» Платона?
На самом деле она хотела спросить, про то же ли он, однако не решилась. Но Грамматик – уже в который раз! – ответил на ее мысль:
– Нет, он не про любовь, а на более общие темы и иной по стилю. Например, мудрецы решают там вопросы: что всего старше, что всего мудрее, прекраснее, больше, разумнее, что всего полезней и, напротив, вреднее… Много разных вопросов и краткие ответы на них. Думаю, тебе будет интересно, государыня.
– В таком случае, я, пожалуй, начну с этого «Пира мудрецов». Благодарю за совет, Иоанн. Ах да, я еще хотела спросить…
Она подняла на него глаза и забыла свой вопрос, потому что ощутила, как ее захлестывает огненная волна. Первая мысль была – уйти! Но Фекла внезапно подумала: «А толку? Зачем уходить, если это всё равно всегда во мне? Чего я добьюсь, уйдя? Лишусь в очередной раз интересной беседы… Как будто их у меня много было в жизни!» Она отвела взгляд, поудобнее устроилась в кресле и попыталась вспомнить, о чем же она собиралась спросить. Грамматик почти неуловимо улыбнулся и сказал:
– Ходить по лезвию ножа на самом деле не так уж опасно, августейшая. Главное – сохранять равновесие.
Императрица вспыхнула и тихо проговорила:
– Кажется, именно это я на самом деле и хотела у тебя спросить, отец игумен, – она вдруг улыбнулась и продолжала, не поднимая глаз. – Как тебе удается читать мои мысли? Просто колдовство какое-то!
– О нет, августейшая. Всего лишь проницательность.
13. Учитель и ученица
Эроса нынче узнал я: жесток он. Как видно, недаром
Львиным вспоен молоком и воспитан он в чащах дремучих.
(Феокрит)
Марфа два дня приходила в себя после визита брата. Георгий, конечно, узнал, что императорский сын остановил свой выбор на Кассии, но она «дерзко ответила» на его вопрос, и потому он взял в невесты другую. Протоспафарий впал в дикий гнев, какой не находил на него за всю его жизнь. Как?! Эта девчонка! Она посмела! Неслыханно!.. Он, Георгий, мог бы стать родственником императора – о, какие это сулило выгоды, должности, титулы, деньги! А он и его родные всего этого лишились по милости этой дуры! Вот оно, это вольное воспитание, к чему привело! Он всегда говорил сестре, что излишняя самостоятельность не доведет до добра!.. Это их монахи испортили! Этот студийский святоша, будь он неладен!..
На другой день после смотрин Георгий прямо из дворца, не заходя домой, отправился к сестре. Марфа сидела в саду и читала, Евфрасия тут же на лужайке играла с двумя котятами, Кассия была у себя наверху. Когда служанка доложила о приходе Георгия, Марфа прошла в гостиную ему навстречу.
– Что, сестрица, доигрались? – закричал протоспафарий, даже не поздоровавшись. – Доигрались?!
– Ты о чем, Георгий? Что это ты такой… растрепанный?
– Будешь тут растрепанным с вами, ослицами!
– Да что случилось?
– А тебе будто и дела нет, что ты не стала тещей императора!
– Ну, не стала. Но чем я виновата, если Кассия ему не понравилась?
– Не понравилась?! – Георгий вытаращился на сестру. – Э, да ты, верно, и впрямь не знаешь! Ну, конечно, девчонка скрыла… Маленькая святоша! Безмозглая монашка!
– Послушай, прекрати кричать и ругаться, или я сейчас уйду! Ты можешь спокойно сказать, в чем дело?
– Спокойно! – воскликнул Георгий, но под гневным взглядом сестры всё же сбавил тон и заговорил тише, хотя по-прежнему очень возбужденно. – Тут не до спокойствия! Император выбрал другую, ты говоришь? Наивная дурочка! Это так тебе Кассия сказала, да? А ты и поверила?
– Что ты хочешь сказать?
– А то, что он сначала хотел выбрать Кассию, да только она ему надерзила, и пришлось ему выбрать другую… потому что уж очень неприлично выходило! Ты подумай, что она сделала! О-о!.. Мы с тобой могли бы сейчас быть родственниками императора! И всё провалилось из-за этой девчонки! Ну, как она могла, а?! – протоспафарий в сердцах стукнул кулаком по столу.
Марфа, пораженная, смотрела на брата и не знала, что сказать. Значит, Кассия скрыла от нее… но почему?! Не хотела огорчать? Но ведь Марфа дала ей понять, что вовсе не рвется войти в родство с императорским домом и понимает нежелание дочери идти на смотрины… Брат довольно подробно рассказал, что произошло во время выбора невесты, но ясности всё равно не было. Кассия сказала свою ответную фразу нарочно, чтобы Феофил не взял ее в жены, это несомненно… Но почему она не рассказала об этом?..
Марфа не стала подвергать дочь допросу, однако начала исподтишка наблюдать за ней. Сначала, впрочем, она не заметила ничего необычного, кроме того, что девушка в первые дни после смотрин была несколько подавлена, но это прошло, а после исповеди у архиепископа Евфимия Кассия как будто бы вернулась в прежнее свое состояние, была весела, писала стихи, много читала, занималась со Львом и с младшей сестрой – девушка сама давала Евфрасии уроки. Марфа уже было успокоилась и подумала, что, возможно, дочь скрыла происшедшее, просто чтобы не пугать и не огорчать ее, ведь внешне поведение Кассии на смотринах выглядело несколько дерзким, а Марфа настаивала на участии в них именно ради того, чтобы не гневить императора… Но к середине лета она стала замечать, что Кассию словно бы тоскует и порой явно не находит себе места. Иногда мать заставала ее сидящей за книгой, но глядящей не в нее, а в пространство, и думающей явно о чем-то постороннем. О чем?.. И глаза у нее иной раз так блестят странно… Марфа даже вызвала врача, под предлогом собственного недомогания, а заодно заставила и Кассию показаться ему. Он послушал ее пульс, заглянул в глаза, в рот, задал несколько вопросов: «Тут не колет? Там не режет?» – пожал плечами и сказал:
– Юная госпожа совершенно здорова, дай Бог и дальше так!
Но уже переступая порог дома, он обернулся к провожавшей его Марфе и, загадочно улыбнувшись, произнес:
– Хариклея! – и поклонившись, вышел.
Марфа удивленно поглядела ему вслед. Какая еще Хариклея?.. Ах, да, это героиня повести Илиодора… Марфа читала ее много лет назад, и они с Василием потом обсуждали ее – повесть напоминала рассказы о христианских мученицах: целомудрие, твердость и мужество героини, побеждающие всё… Но что хотел сказать врач? Надо будет перечитать, что ли, эту повесть… Впрочем, ведь эту книгу муж у кого-то одалживал… У кого, Марфа уже не помнила. А вот, пожалуй, у Льва нет ли ее? Он говорил, что у него много книг…
Когда учитель после очередного урока с Кассией направился домой, Марфа вышла к нему и спросила, нет ли у него повести про Хариклею. Лев ответил утвердительно и обещал принести в следующий раз. И вот, наконец, в среду утром Марфа устроилась с книгой в саду в плетеном кресле. Повесть весьма увлекла ее: она обнаружила, что почти всё забыла, и читала словно впервые.
«Отвергает она брак и упорно желает оставаться всю жизнь девственницей, – читала Марфа сетования названного отца Хариклеи. – Моя жизнь невыносима: я надеялся выдать ее замуж за сына своей сестры, юношу очень учтивого, приятного нрава и умного, но это не удалось из-за такого ее сурового решения…»
«Забавно! – подумала Марфа. – Наверное, брат мог бы примерно так же рассуждать о поведении Кассии…»
«Ту опытность в разнообразных суждениях, которой я ее научил, чтобы подготовить к выбору наилучшей жизни, она применяет для восхваления девственности, сближая ее с блаженством бессмертных, называя ее незапятнанной, ненарушенной, непорочной и понося эротов, Афродиту и весь брачный сонм…»
А это как похоже!»
«Как описать состояние, в котором мы, придя, застали Хариклею? – читала Марфа немного дальше. – Она всецело была под властью своей любви, цвет сбежал с ее щек, и блеск очей был словно водой потушен слезами. Лишь увидев нас, она приняла спокойный вид и через силу старалась придать обычное выражение взгляду и голосу. Харикл обнял ее, осыпал тысячью поцелуев и нежными ласками. “Дочка, дитя мое, – говорил он, – неужели ты скроешь свой недуг от меня, отца твоего? Тебя сглазили, ты молчалива, словно виновата в чем-то, между тем как виновен здесь дурной глаз”…»
– И это тоже похоже, – пробормотала Марфа. – Но «дурной глаз» тут, конечно, не при чем…
«Меня не сглазили, я, по-видимому, больна какой-то иной болезнью…»
Марфа остановилась. Так! Неужели… врач имел в виду именно этот… недуг? Хотя… почему бы и нет? Кассия сейчас как раз в таком возрасте… Но в кого она могла влюбиться? И где? И когда?.. Увидела кого-нибудь во дворце?..
Но точно ли так? И ведь она молчит, не говорит! А сама… да, сохнет… Надо всё-таки это выяснить!
В тот же вечер за ужином Марфа, внимательно наблюдавшая за дочерью, едва притрагивавшейся к еде, наконец, спросила:
– Ты что такая скучная? Что с тобой? Может, – она улыбнулась, – тебе что-нибудь купить?
– Нет, мама. Не поможет…
Марфа обошла стол и села рядом с дочерью, взяв ее за руку.
– Что случилось?
Кассия помолчала, вздохнула и сказала, чувствуя, что мать уже о многом догадывается, и нет смысла скрывать:
– Зря я пошла на эти смотрины! Лучше бы мы навлекли на себя гнев императора, как ты боялась… Да точно ли навлекли бы? Это еще неизвестно, а так… я только беду себе нажила!
– Беду?..
– Да. Ведь страсть – это бедствие… А я…
Она закрыла лицо руками.
– Ты влюбилась?
Кассия отняла руки от лица и ответила, не поднимая глаз:
– Да.
– Но… в кого же?
– В императора Феофила.
– О, Боже! Но…
– Да! Я ему возразила, ты знаешь… Я знаю, дядя рассказал тебе, я слышала, как он тут кричал… Только это не потому, что я не подумала. Я ответила так нарочно, чтоб он не выбрал меня. Но… Помнишь, что писал мне отец Феодор? «Избегай взглядов мужчин, чтобы не быть пораженной или не поразить»… Вот, я и поразила… и сама поражена!
В субботу Кассия пошла в Книжный портик – посмотреть, не появилось ли там каких-нибудь новых книг, и заказать список «Никомаховой этики». Знакомый продавец радостно приветствовал девушку, записал ее заказ, а когда она принялась рассматривать книги на прилавке, сказал:
– У нас, госпожа, такая книга появилась… очень интересная! Господин Филипп недавно ездил в Эвиссу и вот, привез оттуда. Тебе она должна понравиться!
Он открыл шкаф, где лежали особо ценные рукописи, достал оттуда книгу в обложке, обтянутой синей кожей, с золотым узором из птиц и цветов, и положил перед Кассией. Девушка открыла книгу наугад и прочла: «Ведь несчастная любовь приводит в неистовство. Я знаю, что не должна так поступать, но, говоря о таинствах Эрота, я не чувствую никакого стыда. Ведь я говорю об этом с человеком, посвященным в них. Ты-то понимаешь, что я испытываю. Для других людей стрелы этого бога остаются невидимыми. Никто не может показать стрел, которые нанесли рану, – одни влюбленные знают, насколько они мучительны…» Щеки ее порозовели, но она продолжала читать, не в силах оторваться. Пришли новые покупатели, продавец разговорился с ними, а Кассия всё читала и читала. Наконец, она остановилась и закрыла книгу, потом снова открыла уже ближе к началу, полистала, зарумянилась еще больше, и тут торговец, распрощавшийся с очередным покупателем, обратился к ней:
– Ну как, госпожа, нравится тебе книга? Я ведь нарочно отложил ее, никому не показывал, тебя ждал, думал – ты-то должна оценить эту повесть!
– Да, я ее возьму, господин, – тихо ответила девушка после небольшого молчания.
В понедельник Лев пришел, как обычно, давать очередной урок. В гостиной его уже ждали – ученица стояла у окна. Он вошел и остановился, точно прирос к полу: такой Кассию он еще никогда не видел. На ней была очень нарядная темно-синяя шелковая туника, расшитая серебром и искусно, так что было хорошо видно фигуру, препоясанная широким серебряным плетеным поясом с кисточками из жемчужных нитей; вместо мафория – только серебристая повязка вокруг головы, тоже украшенная жемчугом; толстую косу, перекинутую на грудь, переплетала серебряная лента. Когда он вошел, Кассия поздоровалась, сделала два шага к нему и остановилась. Глаза девушки странно блестели, точно ее лихорадило, на щеках играл румянец. Она явно забавлялась его изумлением и в то же время делала вид, что ничего необычного не происходит. Никогда еще она не казалось ему такой красивой. Но что означала ее выходка?.. Лев был в смятении. Он знал, что не должен смотреть, но то и дело устремлял на нее глаза – и почти каждый раз встречал ее взгляд, в котором сверкал какой-то вызов. «Я погиб! – подумал он. – Неужели она… хочет меня соблазнить?» Эта мысль показалась ему невероятной и постыдно-дерзкой, он тут же отругал себя за нее. А может, она поняла, что он к ней неравнодушен… и решила его испытать?.. Жестоко с ее стороны! Но он всё равно должен выдержать!
Он принял деловой вид, уселся, как обычно, за стол и сказал, что сегодня расскажет о сопоставлении христианского учения с учением эллинских философов на примере «Стромат» святого Климента и отчасти об аллегорическом толковании некоторых мифов…
– Аллегории? – перебила его Кассия. – Вот это кстати, господин Лев! Мне тут по случаю попалась одна книга… Она не философская, а просто про жизнь и… очень мирская по духу. Мне бы вот хотелось узнать, можно ли ее истолковать аллегорически?
– Почему же нельзя? Всё можно истолковать аллегорически.
– Очень хорошо. Давай тогда сегодня устроим внеплановое чтение. Ты не будешь против?
– Нет, отчего же.
Она встала, взяла с подоконника книгу в синей обложке, раскрыла и положила перед учителем. «Ахилла Татия, Повесть о Левкиппе», – прочел Лев.
– Читать с начала, госпожа?
– Да, – Кассия снова уселась в кресло, чуть наклонившись вбок и опершись локтем на ручку, а другой рукой теребя свою косу.
Чтение сразу увлекло Льва. Книга была ему незнакома, и это разжигало интерес, изящество же слога повести поразило его. Он уже было обрадовался такому «внеплановому чтению», надеясь хоть немного отвлечься от страстных мыслей, но радость была очень недолгой. Прочтя слова Клитофонта по поводу «таинств» Эрота: «Ты вызываешь своим вопросом целый сонм рассказов, похожих на сказки», – Лев вздрогнул. «Любовная повесть? Значит, она это нарочно? Значит… Боже мой, что же мне делать?..»
Но приходилось продолжать.
«…В тот миг, как я увидел ее, я погиб. Ведь красота, ослепившая глаза и проникшая в душу, ранит более стрелы. Дорогу любовным ранам открывают наши глаза. Я почувствовал, как душу мою одновременно обуревают восторг, смятение, трепет, стыд, бесстыдство…»
Лев остановился.
– Какое точное описание страсти, не правда ли, господин Лев? – сказала Кассия.
Он взглянул на нее. Девушка улыбалась, но улыбка была странной: Льву пришло в голову, что Кассии хочется плакать, а не смеяться.
– Да, – сказал он. – Но пока я не вижу тут повода для аллегорий, – в его голосе прозвучали мрачные нотки.
– Ну, как же? – возразила девушка. – Не то же ли самое можно найти в «Песне песней», а ведь святые отцы только аллегорически и толковали ее.
– Да, – промямлил Лев и выдохнул: – Глаза надо беречь! Не столько телесные, сколько душевные.
– Твоими бы устами нектар пить! – усмехнулась Кассия, как показалось Льву, с долей сарказма. – Но читай дальше.
«…Ведь рассказы о любви всегда разжигают влечение. Даже если человек стремится обуздать себя благоразумием, то чужой пример обязательно побуждает его к подражанию…»
Лев опять взглянул на Кассию. «Так ты для того и заставляешь меня читать это?» – спрашивал его взгляд. «А как ты думаешь?» – ответили ее глаза. Но он всё еще отказывался верить – и в то же время не знал, читать ли дальше. Прерваться и спросить прямо, зачем всё это? Или делать вид, что ничего не происходит? Или прекратить урок, сославшись на… например, на то, что он внезапно вспомнил о неотложном деле?.. Между тем Лев ощущал теперь неотступное желание читать дальше – и продолжал. Как ни странно, голос его больше не срывался, хотя сердце колотилось, а на щеках показался румянец. Он знал, что Кассия наблюдает за ним, но уже не смущался этим. Какая-то дерзость поднималась в его душе.
«…“Отец, – отвечает Харикл, – задумал женить меня. Причем он прочит мне в жены уродку, таким образом суля мне двойное зло. Ведь жена – сама по себе уже зло, даже если она красива, а уродливая жена – это зло вдвойне. Но отец спешит породниться с ней, чтобы таким образом получить богатство. И я, несчастный, должен жениться на ее деньгах, продают меня в рабство”. Когда Клиний услышал это, вся краска сошла с его лица. Он принялся отговаривать мальчика от вступления в брак и при этом осыпал бранью весь женский род. “Отец понуждает тебя вступить в брак. В чем же ты провинился, чтобы надевать на тебя эти оковы?”…»
– Ты, должно быть, согласишься, что жена – зло, а брак – оковы? – спросила Кассия.
– В этом, конечно, есть немалая доля истины, – ответил Лев, не глядя на нее. – Потому-то я раньше всегда думал, что брака лучше избегать. То есть не потому, что женщины – зло сами по себе… Это, конечно, не так… Но потому, что это действительно рабство – прежде всего для ума…
– Раньше думал? А теперь что же, передумал?
– Н-нет… То есть…
– А что ты думаешь о женской красоте? Точно ли она смягчает приносимое женщиной зло? Ах, да, мы еще до этого не дошли. Читай же дальше! Там еще много интересного.
«…О женщины, способные на всё! Они любят и убивают, они не любят и тоже убивают!..»
– Да, – проговорил Лев, прервав чтение. – Простор для аллегорий! Всё верно – животворит только небесная любовь, а земная – убивает.
– И иначе не бывает? – тихо спросила Кассия.
– Думаю, нет. Страсти всегда губительны.
