Гортензия в маленьком черном платье Панколь Катрин
Она робко улыбнулась и тряхнула головой.
– Мне надо какое-то время подождать, чтобы отхлынули чувства.
– Это мне напоминает первый раз, когда я серьезно играл на фортепиано, я имею в виду, играл так, словно от этого зависит вся моя жизнь.
– Когда это было? – спросила Калипсо.
– Я жил в Лондоне. Не очень хорошо понимал, что мне делать. И постоянно был в ярости, но никому ничего не рассказывал. Все хранил в себе, от этого на теле выступали красные пятна! Я хотел быть пианистом, занимался со всякими среднего пошиба преподавателями и часами работал дома. Я искал учителя с большой буквы, наконец нашел одного, но нужно было пройти прослушивание, чтобы попасть на его курс. Он меня попросил сыграть Венгерскую рапсодию № 6, ну ты знаешь, которую так просто загубить…
– И ты загубил?
– Без малейшего колебания. Я вложил всю свою силу, я молотил по клавишам так сильно, что заболели запястья. Учитель ничего не сказал, а потом позвал другого ученика, который сыграл этот же отрывок, и мне стало стыдно. Его туше было столь безупречным, таким точным, таким глубоким. Он не пытался изобразить чувства, он сам стал чувствами.
– Он не притворялся… он правда был внутри музыки.
Гэри восхищенно посмотрел на нее.
– Вот именно. Его счастье, его порыв во время исполнения шли от сердца, а не из головы, не из пальцев. Я встал, хотел уйти, а учитель сказал мне: «Почему ты уходишь? Ты боишься? Ты ленишься?» Мне опять стало стыдно.
– И ты остался?
– Да. Я всему научился у него. Он мне говорил слушать музыку, играть с закрытыми глазами. Чтобы я смог открыть для себя свою собственную манеру играть. Я долго с ним занимался. Он посоветовал мне поступить в Джульярдскую школу. Это получилось кстати, поскольку в один прекрасный день я застал его в постели моей матери! Я впал в бешенство, ушел, не сказав ни слова. Предупредил об отъезде только бабушку.
Калипсо смотрела на него непонимающе. Она не была уверена, что правильно расслышала.
– Ты увидел его в ПОСТЕЛИ твоей матери?
– Да. Оказалось, он ее любовник. Я взял билет до Нью-Йорка. И ни минуты об этом не жалел.
У него свободный и беззаботный вид человека, который не считает денег, который достает из кармана мятые банкноты и кидает кучкой на тарелку у кассы. Радостного человека, уверенного в себе, с вечной улыбкой на лице, с взъерошенными темными волосами. Когда он играет, его плечи танцуют, он то наклоняется, то выпрямляется, он закрывает глаза, закусывает губы, словно моля о чем-то, потом улыбается, вновь склоняется над клавишами, выпрямляется и вновь нагибается к ним. Калипсо чувствует его присутствие повсюду, наполняется плотной массой, дающей нотам звук. Он проникает в музыку как скульптор, месит ее как глину. Калипсо закрывает глаза, поднимается над полом, парит. Звуки пьянят ее. «Мне не нужен алкоголь, мне достаточно слушать, как он играет. Внимательный и точный, он не захватывает все пространство себе, как это делают некоторые пианисты, норовящие задавить солиста. Он дает мне раскрыться, расцвести, распасться на благородные, чистые звуки. И когда он оборачивается, чтобы проверить, следую ли я за ним, я читаю радость в его взгляде. Кончиком смычка я открываю ноту, развиваю ее звучание, напитываю ее красками, запахами, счастливыми криками, улыбкой деда, который сжимал руки и поднимал их к небу, чтобы приветствовать удачный аккорд…
Amorcito, mi princesa, mi corazoncito, mi cielito tropical”»[11].
Она бросается в массу звуков, обрабатывает их, лепит, она ничего не хочет доказать, только отдает. «Любовь моя, – говорит она, – любовь моя», и она улыбается этому слову, такому значительно-трагическому, проникнутому фальшивыми нотами и безвкусицей, такое новое, что она с трудом решается его произнести. Она опускает ресницы, шепчет едва слышно, чтобы не показаться безумицей. Потому что он мог бы это заметить, ведь правда. Он мог бы это понять. Нельзя допускать, чтобы эта буря, бушующая в ней, испугала его. И вот она прячет свое чувство в глубинах души, но оно рвется наружу, она краснеет, губы ее полнеют, щеки круглеют, глаза сияют серебряным лунным светом.
Гэри повернул тарелку с бургером, чтобы добраться до жареной картошки, обильно полил ее кетчупом, смял салфетку, широко открыл рот, загрузил в него первую порцию еды и продолжил свой рассказ:
– Его звали Оливер, этого моего учителя. Да его и сейчас зовут Оливер, кстати, он же не умер! Он дает концерты по всему миру и, по последним сведениям, по-прежнему остается любовником моей матери. Я не знаю, влюблена ли она в него по-прежнему, поскольку она человек сложный, легко впадающий в ярость, от любой малости. Она проводит свой досуг в борьбе с ветряными мельницами. Моя мама – типичный Дон Кихот!
– Значит, у нее есть мечты…
– Мечты и ярость.
– Они часто ходят парой.
– Я ее очень люблю. Мы вместе взрослели, если хочешь. Странно говорить это о собственной матери, но это чистая правда. И может быть, мы продолжаем вместе взрослеть. Возможно, она тоже изменилась, вполне возможно…
Он осекся, подумал: «А зачем я все это говорю сейчас, почему я все рассказываю Калипсо Муньес?» – и, чтобы направить разговор в другое русло, попросил:
– Передай мне, пожалуйста, соль.
«Она сама виновата, она сидит здесь передо мной, смотрит на меня и молчит. От этого как-то теряешься. У меня создается впечатление, что я на сцене, вот я и говорю, несу невесть что.
То ли я смущен…
То ли, может, взволнован?
Нет. Не взволнован и тем более не смущен.
Но я не в своем обычном состоянии, это точно».
Она протянула ему солонку, он взял ее.
– Может быть, в какой-нибудь день попробуем вдвоем сыграть сонату Штрауса? Ну, знаешь, ту, для скрипки и фортепиано…
– Это моя любимая, – произнесла она, подняв на него горящие восторгом глаза.
– Ну вот и сыграем ее вместе, – изрек он с набитым ртом.
Она поняла, какие чувства испытывает к Гэри Уорду, когда они репетировали сонату Бетховена.
Уже миновало изумление от того, что он выбрал ее тогда, в заполненном студентами зале, что он произнес эти пять слогов ее имени и фамилии: Ка-ли-псо Му-ньес, прошел этот миг, перевернувший всю ее жизнь, она уже очнулась, собралась с мыслями, и они начали репетировать каждый вечер после занятий.
И однажды она осознала это как совершенно очевидную истину, она сказала себе: «Вот, это точно, это совершенно точно, я влюбилась».
Влюбилась…
Она тогда отшатнулась в ужасе, не выдержав силы удара. Закусила до крови губы, посмотрела вокруг, чтобы убедиться, что никто ее не слышал. «Это невозможно, – вскрикнула она тотчас же. – Слово влюбилась” для меня не подходит. Должно быть какое-то другое, более точное».
Калипсо была склонна добиваться точности во всем. Она считала, что смысл каждой вещи поймешь, если правильно назовешь ее. Если вам говорят дерево, а вы не разбираетесь в разнообразии видов деревьев, для вас это будет всего лишь ствол. А вот если вам говорят «сосна», «пальма», «баобаб» или «магнолия», дерево сразу расправляет ветви, на нем появляются листья, цветы или фрукты, оно начинает источать только ему свойственный запах. Вы можете присесть в его тени, поприветствовать его, проходя мимо. Оно существует. У него есть имя, фамилия, семья, работа.
Она долго искала слово, точное слово, которое передавал бы ее отношение к Гэри Уорду.
И она нашла его.
Она подпрыгнула от радости, когда сумела ловко накрыть его рукой.
Изобразила танец Джина Келли из мюзикла «Поющие под дождем».
В этот день на Манхэттене шел дождь. Это была пятница, 13 апреля. «Da de mala suertе»[12], – утверждал дедушка. «Нет, da de suerte»[13], – отвечала маленькая Калипсо нарочно, чтобы сказать ему поперек. «Ну как хочешь, amorcito, – говорил он, хлопая своими широкими подтяжками, – это же ты у нас все решаешь! И ты всегда все решишь. Ты никогда не будешь добровольной жертвой, de acuerdo[14]? Стать добровольной жертвой означает превратиться в маленькое дерьмо».
Была пятница 13-е, и Калипсо переходила Мэдисон-авеню, чтобы сесть на автобус. Ей в голову пришло первое слово, которое как-то не подходило.
«Покорить»? Ее покорил Гэри Уорд.
«Нет и нет, – сказала она, тряхнув головой, натягивая шарф на кончик носа. – Ничего меня не покорил” Гэри Уорд, нет, нет, это подразумевает, что он доминирует надо мной, что я лежу растоптанная, в пыли и цепляюсь за его ноги. А на самом деле, наоборот, он тянет меня в небеса».
Она, занервничав, ускорила шаг. «Гэри не тот человек, который уничтожает и растаптывает, и я не та женщина, которая даст себя растоптать, нет, нет». Покорена – это для тех девчонок, которые прыскают за его спиной, когда он проходит по коридорам школы, которые подталкивают друг друга локтями, разглядывая его шикарную американскую машину, его красивую французскую невесту, его улыбку, от которой колотится сердце даже у самых равнодушных. Нет! Нет! Она вконец разнервничалась, толкнула на ходу оранжевый зонтик какой-то дамочки, отпихнула большую сумку на колесиках, которая норовила ее задавить. Нет! Нет! В ней все протестовало. «Не хочу я этой беспросветной серости, я хочу штурмовать арпеджио, выдавать на-гора великое до!»
Она прошла мимо бутика «Ладюре», где делают маленькое миндальное пирожное «Макарон», перед которыми преклоняются американцы. С розой, с фисташкой, с шоколадом, с кофе. Можно ли сказать, что они влюблены в эти пирожные? Они ими покорены, это уж точно. Они выстаивают очереди под ветром и дождем, чтобы получить великую честь в виде картонной коробочки миндально-зеленого цвета с этими дорогущими восхитительными пирожными.
Даже если я ничего не понимаю в любви, я хорошо понимаю, что «покорена» не то слово.
До Гэри Уорда любовь была чем-то неизведанным, она видела ее на лицах других людей, на губах, сближающихся в поцелуе на улице или на экране в кино. «А я, – говорила себе она, – никого не люблю, потому что мои губы не сближаются ни с чьими губами.
Я, Калипсо Муньес, родилась от кубинского отца и американской матери, которая сбежала сразу после моего рождения, воспитана была дедом-музыкантом, который подарил мне свою скрипку». Улисс Муньес, красивый мужчина с черными как смоль волосами, с бычьим торсом, с голосом то ласковым, то холодным, как лед. Все женщины сходили по нему с ума и начинали гарцевать, как породистые лошади, едва он заходил в комнату. Он успевал приласкать их, приподнять, покружить, а потом оставлял их и возвращался к жене Росите. Улисс Муньес. Не так-то часто встречаются дедушки, у которых есть скрипка Гварнери, не так-то часто встречаются матери, которые сбегают сразу после родов, но при этом навязывают ребенку имя нимфы из мифов, прикрепив бумажку к пеленке. Не так-то часто встречаются девочки, настолько страшненькие и неуклюжие, что никто даже не смотрит им в лицо, только скользят глазами – скорей, скорей и спрашивают насущное: хлеба, как куда пройти, когда приходит поезд или автобус.
Ее все это несказанно забавляло.
Улисс Муньес воздавал Калипсо всевозможные почести. Он вплетал разноцветные фантики от конфет в ее волосы, и она становилась похожей на рождественскую елку. Калипсо еще в детстве поняла, что ей не изменить ни своего рта, ни носа, ни подбородка, ни зубов и, чем плакать, глядя в зеркало, лучше подружиться со своим отражением. Принять его как данность. Она не собирается строить из себя кого-то еще, чтобы мир полюбил ее! Это совершенно бессмысленно, в итоге она станет никем, да и средств у нее на это нет. Она будет Калипсо Муньес, девушкой с лицом мыши.
Которая божественно играет на скрипке.
Она укладывала скрипку под подбородок и извлекала из нее настолько прекрасные звуки, что они утешали ее во всех ее бедах. И они не только утешали ее, они ее создавали. Музыка научила Калипсо гармонии, доброте, жизни. Научила, что жизнь – это чудо.
«Нет! Нет! – повторяла она, пересекая Мэдисон-авеню. – Покорена” – это совсем не то».
Она искала, искала слово.
Пропустила автобус, потом еще один. Надо пройтись пешком. Она ни за что не найдет то слово, если поедет, стиснутая между пассажирами в автобусе маршрута М1 или М2, ей нужно пространство, чтобы размышлять. В таком зажатом состоянии ничего не придумаешь. Придумать можно только в движении, которое несет тебя вперед, рождая звуки, слова и чувства, переполняющие тебя целиком.
Вдруг она остановилась.
«Переполнена».
Она переполнена Гэри Уордом.
Унесенная волной, она скользила от удивления к радости, от волнения к легкому вскрику неожиданного восторга. Она гуляла на гребне самой высокой волны.
Какая же эта волна высокая и как же далеко она меня уносит!
Ей захотелось выговориться, излить душу подруге, нежной наперснице.
Нужно кому-то довериться, рассказать обо всем.
Она остановилась на Мэдисон-авеню перед витриной цветочного магазина.
Купила растение в горшке. Что это за фиалка – фиалка рогатая, или фиалка душистая, или фиалка задумчивая, она же трехцветная? Флорист не знал, но похвалил ее выбор. Он тихо сказал: «Поговорите с ней, она робеет».
Калипсо поставила ее на подоконник. Будет разговаривать с рогатой фиалкой.
Она ей все рассказывает…
Про репетиции, про свои закрытые глаза, которые она открывает, когда он говорит: «Вот это хорошо», или «Нет, так не пойдет», или «А ну-ка, давай еще раз попробуем»… Она слушает его голос, смотрит на его руки, которые поднимаются вверх, рисуют круги.
«И знаешь ли ты, фиалка, есть одна очень специальная вещь. Левой рукой он конструирует, моделирует, вылепливает, это вроде как рука в железной перчатке, а правой рукой он крутит, вертит, высекает, она живая, словно из ртути. Мизинец на правой руке выполняет невероятную работу. Он привносит в его исполнение остроту, виртуозность, блеск. Я никогда не видела настолько безупречного и бестрепетного, настолько деятельного мизинца… Он прямо светится!»
Она все рассказывает фиалке…
Долгие часы репетиций они вдвоем закрыты в маленьком зале в школе, и потом он говорит: «Пойдем попьем кофе?» И они вместе выходят. В накрывшей город ночи пробивается голос флейты, поющей о счастье. Как весело любить, жизнь вокруг в розовом цвете!
Сквер Данте напротив Метрополитен-оперы стал огромным парком, огни ресторанов – гигантскими прожекторами. Она вытянулась, начала пританцовывать, он улыбнулся, сказал: «Я люблю, когда ты дурачишься». Она застыла в воздухе: «Он сказал я люблю, он сказал ты, он сказал я люблю ты». Она более не сомневалась.
Она любит его. И он смотрит на нее.
«Это самое начало, – поведала она рогатой фиалке, – я хочу сказать, что это хорошее начало для истории любви.
Он сказал глазами, что щеки мои стали полнее, что губы мои налились и округлились, что лицо мое нежно, как лепесток цветка».
Она могла бы прожить целую жизнь воспоминаниями об одном этом месяце с Гэри Уордом. Этом месяце, преисполненном счастья.
Не так-то много людей могут похвастаться тем, что у них в жизни был месяц полного счастья. «Ты вот много таких знаешь, а, фиалка?»
Она говорит себе: вот он встал, вот он пьет кофе, вот одевается, потом выходит из дома, направляется к школе, а теперь входит в школьный холл… И она тоже встает, пьет кофе, одевается, направляется к школе.
Она теперь никогда не будет одинокой.
Она смотрит на небо, она смотрит даже еще выше неба, скрещивает пальцы и говорит: «Благодарю. Благодарю».
– Ты хочешь кофе? – спросил Гэри, добирая с тарелки последние ломтики картошки.
– Нет, спасибо.
– Но ты ничего не поела!
– У меня дома есть сыр и фрукты.
– А где ты живешь?
– На самом верху, на востоке. На углу Мэдисон-авеню и 110-й.
– Не ближний край…
– Только это и удалось найти. Но зато так я могу каждый день проходить через парк. Я люблю гулять по парку. Иногда я останавливаюсь и играю прямо под открытым небом. Представляю себе, что я выступаю на большом международном фестивале…
Он любит гулять по парку. Он часто пешком проходит его насквозь. Еще он любит заходить в бывшую сторожку, лачугу из бревен, довольно, впрочем, большую. Туда никто не заходит, только время от времени пьяненький бомж спит, свернувшись калачиком в уголке, и рано утром уходит, не успев даже протрезветь. Свое первое лето в Манхэттене он провел в этом домике неподалеку от улицы Сентрал-парк-саут. Он расшифровывал партитуры, учил их наизусть, мурлыкал себе под нос. Он тренировался распознавать ноты, укладывая на бумагу кусочки мелодий, записанных на его айподе. Переписывал все песни The Beatles в белый блокнот и напевал: «We all live in a yellow submarine, yellow submarine, yellow submarine».
Именно там Гортензия встретила его в один прекрасный летний день. Он сердился. Она его пихнула. Они поссорились, помирились, поцеловались и больше не расставались.
«А ведь я напрочь забываю о Гортензии, когда бываю с Калипсо!»
– Иногда люди дают мне деньги, – сказала Калипсо. – Иногда они смотрят на меня не двигаясь, почти не дыша. Однажды очень элегантный господин положил мне банкноту в сто долларов! Он сказал, что вернется, чтобы меня послушать, спросил, где я еще выступаю, есть ли у меня деньги… Мне хотелось рассмеяться, но я старалась сохранять серьезный вид. Он мог обидеться.
Гэри как-то раз заметил ее в парке. Он шел за ней по дороге на уровне 86-й улицы. Это была тропинка, которая змеилась, почти терялась в зарослях, поднималась и спускалась. Маленький мостик. Два маленьких мостика, озерцо, над которым летают крикливые утки, вытягивая голые ярко-красные шеи. Мало кто ходит по этой дороге, люди боятся неожиданных неприятных встреч. Где-то далеко-далеко слышен городской шум, гудки машин, завывания сирен «Скорой помощи».
Калипсо шла со скрипкой под мышкой, все больше углубляясь в заросли. Он следовал за ней на некотором расстоянии. Впереди мелькал ее силуэт: джинсовая куртка с бахромой, оранжевая жилетка, длинная, до щиколоток, сиреневая юбка с большими зелеными цветами, золоченые сандалии. Гортензия бы не одобрила. Она бы зачеркнула силуэт Калипсо широким крестом. Нет, нет и нет.
Она остановилась у Черепашьего пруда, залезла на плоскую скалу, набрала чей-то номер телефона, быстро с кем-то поговорила, потом расчистила место от колючек и камешков, прежде чем положить мобильник на валун. Достала скрипку из футляра и, стоя босиком на камне, заиграла Баха: Партиту № 3 для скрипки соло. Потом прервала игру, ответила по телефону, что-то сказала по-испански и вновь взялась за скрипку.
Закончив, она расхохоталась и захлопала себе. Потом убрала скрипку. Надела сандалии и ушла.
Гэри позвал официанта, чтобы попросить счет. Потянулся, посмотрел на Калипсо, улыбнулся ей глазами.
Ей захотелось поцеловать его. Но она не умела целоваться. Ее губы никогда не касались губ юноши. Однажды она попыталась попробовать, используя в качестве тренажера желтое яблоко голден. И оторопела, увидев след своих зубов на кожуре. «Значит, кусаться при этом не надо, – заметила она себе. – Только аккуратно соединять губы с губами и…»
– Ты помнишь свой первый конкурс? – спросила она, чтобы сердце перестало биться так сильно.
– Ох, ну конечно! Я играл так лирично, так легко, словно танцевал, и когда закончил, весь зал разразился аплодисментами. Они вызывали меня пять раз, я подумал, что они хотят, чтобы я исполнил на бис, и опять уселся на стул. Но тут прибежал распорядитель и сказал под хохот жюри и публики, что это категорически запрещено по условиям соревнования!
Он откинулся назад, на лету схватил счет. Достал мятые банкноты из кармана.
– Как у тебя это получается, Калипсо? У тебя есть какой-то специальный секрет? Я никогда еще никому столько не рассказывал о себе!
Карандаш Гортензии упал на лист с рисунками. Она завершила свою коллекцию. Свою первую коллекцию. Под каждой моделью она большими буквами написала свое имя и фамилию: «ГОРТЕНЗИЯ КОРТЕС». Нацарапала дату. И обессиленно прилегла щекой на бумагу.
Белые свечи догорели до основания, превратились в комочки воска.
Она изо всех сил боролась со сном. Но глаза закрывались сами собой.
Равиоли сгорели в кастрюле, натертый сыр высыхал в маленькой керамической мисочке. Бутылка «Шато Фран-Пипо» была почти пуста.
Настенные часы показывали три.
Первый удар разорвал ночную тишину. Прозвучал как удар молота по наковальне.
За ним второй и третий. Она улыбнулась сквозь дрему, безумный Кастор вернулся. Она так называла шум проснувшихся батарей, свист поднимающегося вверх пара, сотрясающего старые трубы, странные удушливые всхлипы воды, плюющейся горячими каплями, стук и гудение в шлангах. Она представляла себе жизнь безумного Кастора, который каждую ночь копошится в батареях. Чтобы выполнить свою ночную миссию: скрести, стучать, пробивать, добиваться циркуляции воды и пара. Обогревать в конечном итоге. Ранним утром, когда все просыпаются, безумный Кастор затихает. До следующей ночи.
Она налила себе последний стакан «Шато Фран-Пипо». Подняла его за здоровье своей первой коллекции. Голова у нее кружилась, она явно слишком много выпила. Ее шатало.
«Долгих лет Гортензии Кортес!» – провозгласила она, протянув стакан в сторону лампы на письменном столе. Она заметила напротив на стекле стрельчатого, как в готическом храме, окна силуэт девушки, которая произносит тост для самой себя. Усталой, но торжествующей. Надо бы сделать фото этого момента, когда она второй раз в жизни стала Гортензией Кортес, когда ей удалось подчинить себе самое безумное из своих желаний и воплотить его в безупречные рисунки единственных в мире моделей.
«Но как странно, – подумала она опять, – где же Гэри?»
«Надо, наверно, было позвонить Гортензии», – размышлял Гэри, пешком возвращаясь из «Буррито Гарри». Он поймал такси. Посадил туда Калипсо. Протянул водителю банкноту в двадцать долларов и велел: «Девушке нужно благополучно добраться до дома. Я на вас рассчитываю». Его так научила в детстве мама. «Когда ты станешь взрослым и тебе встретится кто-то, у кого меньше денег, кто слабее тебя и незащищенней, всегда помни, что ты в привилегированном положении, что ты получил при рождении многое, и не бойся дарить, отдавать, помогать. Никогда не становись высокомерным, эгоистичным, думай о других, пытайся поставить себя на место человека и спрашивай себя: А что я могу для него сделать?”» Почему вдруг среди ночи всплыло это воспоминание о матери? И сколько времени она уже ему не звонила? На нее это непохоже. Она не пропускала ни дня, чтобы не послать ему пару слов в смске или написать в мейле, прислать фотографию, ссылку на какую-нибудь забавную или, наоборот, возмутившую ее историю. Завтра надо ей позвонить. Он скажет: «Привет, мамуль». Она любит, когда он называет ее мамулей.
Калипсо махала руками за стеклом, делала знаки, означающие: «Нет-нет, ни за что, ты не должен оплачивать мне такси!» Он развел руками: «Все, поздно, дело сделано!» И машина тронулась с места. Силуэт Калипсо в обнимку со своей скрипкой Гварнери, сопровождающей ее как старая дуэнья, исчез вдали. Гэри глубоко вздохнул. Калипсо, Гварнери, Бетховен, сколько эмоций! Он как-то утратил логику в мыслях. Чувствовал себя словно пьяным.
Он решил пойди домой пешком.
Ему надо было побыть одному и собраться с мыслями, прежде чем встретиться один на один с Гортензией.
В одиночестве, в покое разобраться со своими ощущениями и понять, почему же он так счастлив в те моменты, когда они репетируют сонату Бетховена. Разобраться с этим волнующим его вопросом, откуда этот странный восторг, рождающийся из нот, которые они играют. Некий воздушный, невесомый восторг, который наполняет все его существо и каждый раз заставляет все больше задумываться над ответом: «А почему так? Откуда он?» Словно объятие – но без сплетающихся между собой тел, словно любовная дрожь – но без того, чтобы их губы, руки, ноги соприкоснулись. Чувство, рождающее радость жить, дышать, неспешно и нежно уносящее их все выше! Каждый день он открывает новые грани этого счастья, каждый день он ослеплен восторгом, каждый день он становится все более уязвимым и ранимым, поскольку не может объяснить себе, почему в душе пылает такой пожар…
Они благоговейно исполняют сонату, благоговейно берут каждый аккорд, благоговейно воссоединяются в музыке, поддерживая друг друга, взлетают, носятся в воздухе и благоговейно открывают новые и новые источники радости в звучании своих инструментов, новую глубину, новые оттенки. Он рос, превосходил сам себя, уступал место другому Гэри, тайному, запрятанному в глубине, который рождается под его собственными пальцами. Сосед снизу. Этот Гэри, более мирный и в то же время более мощный, более уверенный в себе, – незнакомец, который только и просит, чтобы его выпустили из тела Гэри. Сможет ли он помешать этому другому занять все место? Правда сможет?
Потому что внезапно жизнь стала большой драгоценностью: играть сонату Бетховена с Калипсо Муньес, учиться по-другому извлекать ноты, сливаться с Бетховеном, составляя с ним одно целое. «Ты слышишь? Ты слышишь эту размолвку между ля и ля диез?» – говорит он. «Как будто это Моцарт сочинил», – отвечает она.
Когда смолкает последний аккорд, она неподвижно сидит на самом краю своего стула, едва не падая, с закрытыми глазами, слушая ускользающие звуки, на полпути между землей и небом, потом оборачивается к нему и улыбается серьезно и ласково, немного глуповато, как выздоровевший после долгой болезни ребенок.
И он улыбается ей в ответ так же глуповато, как она. В некотором роде два счастливых идиота.
«Как объяснить всю эту историю?» – спросил он себя, поглядывая на часы и говоря себе, что, если повезет, Гортензия уже будет спать и ему не придется объяснять то, чего он не понимает. И он тут же вернулся мыслями к последней репетиции, когда Калипсо откинулась назад, чтобы поставить под подбородок скрипку, как она провела смычком по струнам, попробовав извлечь звук, сыграла несколько нот, потом повернула голову и стала ждать, когда он подаст ей сигнал. Перед тем как взять скрипку, она словно робела, делалась неуклюжей, и потом вдруг происходила метаморфоза, она справлялась с собой, преисполнялась силами, озарялась чудной, неизъяснимой грацией, и его зачаровывало ее лицо, лицо святой с опущенными веками.
Это было так, словно… словно они общались друг с другом, не разговаривая. Словно ласкали друг друга, не касаясь.
Это было так прекрасно, эта жажда ощутить другого, эта жажда коснуться бесконечности, таящейся в другом! Эта песнь их инструментов. Этот опасный подъем, который ведет его неизвестно куда, он летит, загипнотизированный большими черными очами нимфы, взявшей в плен знаменитого героя и Гэри заодно. Эти черные глаза с серебряными, ртутными и свинцовыми отсветами, он падает в них и едва не тонет. Воскресенье без репетиции кажется ему длинным. Скучным. Он ищет ее, он ждет ее, его пальцы нервно ищут мелодию. Его шея тянется то к одному звуку, то к другому.
Возможно ли, что он начинает быть от всего этого зависим?
Но от чего? И от кого?
Ну уж не от этой же девушки все-таки!
Она тоща, как старая кляча… Но он же не видел ее тела, с чего он это взял?
У Калипсо жидкие волосы, собранные в крысиный хвостик. Ну и что? Какая разница?
У Калипсо кривые зубы и некрасивый впалый подбородок. «Ну, это вам заметно».
Калипсо страшненькая, просто уродина! «Остановитесь, или я вам зубы выбью!»
Он слышит звуки, волны, вибрации, которые идут от ее тела и входят в него. И все они точные, правильные, гармоничные. У него перехватывает горло. У нее какой-то дар ловить жизнь на лету и одаривать вас ею. И таким образом ему наплевать, что думают другие, он объявляет: «Я Гэри Уорд, я хочу этого, я сделаю это, и если вам это не понравится, тем хуже для вас! Я свободен и безумно влюблен во все, что открыл в себе и в ней и что она открыла мне одним взмахом смычка».
Калипсо – чародейка. Нужно, чтобы он заткнул уши, иначе он не сумеет отойти от нее.
Он никогда не сможет объяснить это Гортензии.
Он вставляет ключ в замочную скважину и решает ни о чем не рассказывать.
Гортензия спала прямо за рабочим столом, улегшись на руку щекой, в волосах торчали карандаши, пальцы все в цветных пятнах. Она вставляет карандаши в волосы, когда работает, чтобы было легче их выхватывать. Она никогда не ошибается с цветом. Это невероятно, но факт, загадка какая-то. Один за одним Гэри вынул из ее волос карандаши и тут заметил пустую бутылку «Шато Фран-Пипо». Гортензия пила только по праздникам. Она не особо любила алкоголь. Говорила, что от него идеи улетучиваются.
Гортензия порой могла быть такой категоричной. Бим-бам-бум. Жизнь – это трехтактовая композиция с большим сейфом.
Лампа выхватывала ее щеку, обращенную к свету, и мягко обогревала, отчего она порозовела и на лбу появились красноватые пятна. Рот ее полуоткрылся, губы шевелились, словно она говорила во сне. Плохой был, видимо, сон, потому что периодически губы страдальчески кривились. Она застонала, вскрикнула во сне, тело ее напряглось, а потом вдруг расслабилось.
Ему захотелось прижать ее к себе, покачать на руках, как ребенка. Он погасил лампу, собрал рисунки, убрал бутылку и стакан, поднял Гортензию на руки, донес ее до кровати, положил и лег рядом.
Она пошевелилась, браслеты на ее запястье звякнули – он хорошо знал этот звук, – она приподняла голову, потянулась губами к его губам, прошептала: «Гэри…» Ее губы были нежными, она открылась ему в поцелуе, сказала, что не хочет больше спать, что хочет поговорить с ним, рассказать ему все.
– Я тут, я вернулся.
– Я сделала равиоли, о, Гэри, какая удивительная история произошла сегодня вечером! Ох! Голова болит! Я работала всю ночь…
Она уронила голову на плечо. Он подумал, она огорчена, что ждала его, и выпила целую бутылку «Шато Фран-Пипо», чтобы скрасить ожидание, и стал повторять: «Я же здесь. Я здесь».
– Гортензия, – прошептал он, – было так поздно, и я подумал… Я подумал, что ты будешь в ярости, что ты набросишься на меня с упреками. Помимо того что мы все время ссоримся, я про нас больше ничего не понимаю.
Она сонно буркнула что-то неразборчивое, а потом обхватила Гэри руками за шею и прошептала:
– Знаешь, я ее нарисовала, мою первую коллекцию, она будет иметь бешеный успех, ну скажи мне, что она будет иметь бешеный успех…
– Да-да, конечно, она будет иметь бешеный успех, я уверен.
– Если бы ты знал, если бы ты только знал, как все это получилось… Я тебе завтра расскажу, сейчас я слишком пьяная. Я хотела просто сделать пару набросков и не смогла остановиться, представляешь? А равиоли, я выключила плиту под равиолями?
Он не понимал, бредит ли она во сне или действительно проснулась, она говорила неразборчиво, глотая слова. Он поднял голову, понюхал, не пахнет ли горелым, ничего не почувствовал, сказал ей, что всё в порядке.
– Я все придумала, Гэри, я так счастлива, но при этом так устала, я думаю, что просплю два дня и две ночи, мы больше не будем ссориться, больше никогда не будем ссориться…
Она сникла, потом очнулась, повторила:
– Видишь, я придумала, я нашла эту деталь, я все сразу поняла там, в ванной у Елены, эта мысль меня ошеломила, и… теперь мне нужно много работать, точно, работа еще не закончена. Это только самое начало.
Она шептала, обхватив руками его шею:
– Не шевелись, не шевелись, а то у меня в голове отдается…
Он погладил ее по щеке и прошептал в ответ:
– Покажешь мне завтра?
– Ой, конечно, – вздохнула она.
Он поцеловал ее, дунул ей на волосы, вынул последний карандаш, который прежде не заметил.
– Я буду великая, такая великая!
– Но ты уже великая-превеликая.
– Ох, Гэри, ты правда так думаешь?
– Я всегда знал, что у тебя все получится.
– Мы с тобой будем самые великие и самые богатые в мире.
– Самые богатые?
– Да, и будем делать только то, что хотим. Ни в чем не будем себе отказывать. У нас будет самый красивый дом, самая красивая одежда, драгоценности, потрясающее фортепиано, личный шофер, слуги. Мы будем капризничать. Будем привередливыми и несносными. Будем королями мира и всегда-всегда будем вместе. Обещаешь?
– Обещаю.
– И я отомщу за папу. Он тоже хотел добиться успеха. Но не знал, как это осуществить, слишком доверял людям, даже крокодилам слишком доверял, был слишком мягкий и уступчивый, я такой не буду.
– Ну ты крутая, не подступишься! – воскликнул он, улыбаясь.
– Не смейся, я говорю совершенно серьезно. Папу в итоге крокодилы* и сожрали за его доброту, папа думал, что с ними можно дружески поболтать. А я вот никогда, никогда не позволю крокодилам меня сожрать.
– Ты сама всех сожрешь!
– Никогда не буду бедной, никогда не буду добренькой. Бедность ужасна… И добренькой быть тоже ужасно, люди считают, что могут делать с тобой все, что захотят, ходят по тебе ногами, пользуются тобой, терзают тебя. Папа хотел быть богатым, он всегда говорил, что будет зарабатывать много денег, что я буду жить как королева, – а потом он взял и умер. Иногда я об этом думаю, представляю себе крокодила, представляю себе папу и…
– Не думай об этом, успокойся.
– Я и не хочу вовсе думать, но это сильнее меня.
– Ну послушай, это в порядке вещей, так у всех бывает…
– Я отомщу за папу, я стану очень богатой…
– Да, Гортензия, ты станешь очень богатой.
– Ты знаешь, я никогда тебе не говорила, но этот кошмар про папу у меня часто повторяется. Я вижу, как он погружается в мутную болотную жижу, густую и желтую, идет вперед – кажется, даже подняв руки над головой, чтобы показать, что он друг, что он пришел поговорить с крокодилом, он верит, что может его приручить! А я тоже там, недалеко, замечаю крокодила, он лежит неподвижно, ждет, смотрит на него полузакрытыми глазами, я ясно вижу желтый отблеск его глаз в ночи, потом он ворочается, тяжелый, неуклюжий, приближается и… Я кричу, чтобы предупредить папу, громко кричу, а потом все происходит очень быстро, крокодил бросается, я вижу его челюсти, и столько крови вокруг! Повсюду кровь! А я бегу в ночи, бегу со всех ног, кричу, но никто меня не слышит. Я одна и ничего не могу сделать. Ох, как это ужасно!
– Я знаю, Гортензия, я знаю.
– Я громко зову на помощь, кричу, чтобы его вытащили оттуда, но никто не появляется. Он совершенно один. Он кричит, отбивается, а потом всё, уже ничего не сделаешь, поздно. Ох, Гэри, как же это ужасно! Я ору во все горло, я знаю, что если кто-то появится, папу можно будет спасти, а я слишком мала и слаба, чтобы одна вытянуть его оттуда…
– Ты ничего не смогла бы сделать. Ужасная смерть.
– У меня отнимаются ноги, я дрожу в холодном поту. Именно поэтому мне хочется стать богатой, очень богатой…
– Чтобы не испытывать больше этот страх?
– Да. Когда у тебя есть деньги, много-много денег, ты идешь в «Шанель», ты идешь в «Гермес», ты идешь в «Ритц» и в любой момент уверен, что защищен, что с тобой не может произойти ничего плохого. Люди с тобой благожелательны, они все хорошо одеты, такие чистые, говорят на правильном языке, с мягкими, ласкающими слух интонациями, они тебе улыбаются, одобряют тебя, ты даже можешь подумать, что они тебя любят…
Она тяжело вздохнула:
– Мне бы так хотелось, чтобы он присутствовал на показе моей коллекции. Я бы посадила его в первый ряд. Он был бы так прекрасно одет, такой весь улыбающийся и элегантный, это он привил мне вкус к красивым вещам, это он научил меня одеваться, прямо держать спину. И вот он сказал бы всему миру: «Это моя дочь! Гортензия Кортес – моя дочь!» Он бы так гордился мной! Он и раньше гордился мной, хотя я еще ничего не сделала…
– Он знал, что ты добьешься успеха.
– Откуда ты знаешь?
– Он доверял тебе. Я помню, как он на тебя смотрел. Аж сердце щемило.
– Ох, Гэри, какой ты все-таки замечательный!
Она радостно улыбнулась.
– Завтра, Гортензия Кортес, вы мне покажете все, что нарисовали? – спросил он, прижимая ее к себе.
– Да! Я покажу еще и Елене. У нее глаз-алмаз, сам знаешь.
Она пробормотала еще что-то неразборчивое, он спросил:
– Что ты сказала, Гортензия?
– Ты покатаешь меня на вертолете над Манхэттеном, а?