Шахерезада. Тысяча и одно воспоминание Козловская Галина
Вот все, что я хочу сообщить Вам об этом взволновавшем и огорчившем меня визите.
Галина Лонгиновна
[Получив из Ташкента такую отповедь, я долго не могла успокоиться и, конечно же, всё рассказала Надежде Ивановне Катаевой-Лыткиной, которая тоже была поражена тем, что самовольно проделала Тамара. Мы обе чувствовали себя виноватыми в том, что невольно причинили огорчение такому замечательному человеку. К тому же я теряла ее доверие и дружбу… Я тут же написала ей письмо, где постаралась всё объяснить, и вскоре от нее пришел ответ. – Примеч. Т. Кузнецовой.]
Меня приглашают в Ташкент
Милая Таня!
Если можете, прошу Вас извинить меня за резкость и гневность моего предыдущего письма. Получив от Вас вчера Ваше милое и ласковое письмо, я устыдилась своей горячности. Я поняла, что Вы добрый и доверчивый человек и хотели сделать для меня что-то хорошее. Но у Вас выманили мой адрес не для того, чтобы кто-то живущий здесь мне помогал, а чтоб самой явиться ко мне в качестве подарка судьбы. Она, эта девица, решила, если я пригласила Вас приехать ко мне погостить, то у нее есть все основания поторопиться у меня обосноваться. Она сама мне сказала, что у нее никого знакомых в Ташкенте нет.
Я, в общем-то, человек кроткий и мирный, но впечатлительный и ранимый, зато становлюсь нетерпимой и взбрыкиваю при малейшей попытке насилия надо мной кого бы то ни было.
Я здесь отучила моих молодых знакомых приводить ко мне кого попало и без моего разрешения. Но Вы этого не знали, и к тому же Вас обманули. Я повторяю свое приглашение приехать ко мне осенью, когда это Вас устраивает. Что касается Вашего предложения приехать мне погостить в Москву, спасибо, дорогая, это абсолютно несбыточно. Дело в том, что я настолько плохо хожу, что даже редко спускаюсь с крылечка в свой дивный сад.
В последний раз я была в Москве восемь лет тому назад. Меня туда возил наш приемный сын Боря, и я жила там в Переделкине у Пастернаков (у сына Б. Л. Жени и его жены). Мне там было с ними очень хорошо в маленькой комнатке в охотничьем, так называемом, домике. Мы очень любим друг друга, я Женечку знаю с десятилетнего возраста, и мама его (первая жена Бориса Леонидовича, художница) хотя была старше меня, была моим другом. Она написала два моих больших портрета, которые после ее смерти мне подарил Женя[136], и они висят у меня дома. У меня в Москве много друзей, и когда я туда приезжала, то в Переделкино валом валил ко мне народ, и надо было изумляться Алениной доброте и приветливости, с которой она принимала эти нашествия.
Сейчас же, как Вы, наверное, слышали, дачу Пастернака (большой дом и домик) отобрали, и после тридцати с лишним лет проживания там грубо выселили, поломав мебель и вещи. Сделать дом музеем отказали напрочь. Так же, как и дачу Корнея Ивановича Чуковского (а ведь он построил там и пожертвовал детям прекрасную библиотеку и обязал всех писателей жертвовать туда каждую свою книгу). Но всё равно не удостоился.
Еще одна моя приятельница всё сманивает меня к себе на дачу. Но и это невозможно. Ко всему, мне четвертого числа «стукнуло», как говорят, 80 лет. Не могу никак понять, как это случилось, не верится, и душа этого не принимает. Если бы не мои плохие ноги (плохие не от возраста, а вследствие аварии), можно было бы меня считать молодцом. Боря всегда говорит, что я человек вне возраста. И я счастлива, что я сейчас живу на гребне творческой радости, ничего не отдав старости и не принимая время.
Но всё же свой день я ждала с чувством безрадостным и тоскливым. Чему радоваться, в самом деле? Но он неожиданно стал удивительным днем в моей жизни.
Я привыкла, что всегда люди чествовали моего мужа, и это было естественно. Но тут вдруг, не знаю, как и почему, с полдня до полуночи ко мне всё шли и шли люди, приходили, уходили, оставались, поздравляли, и не было в доме столько сосудов, чтобы ставить в воду такое количество цветов. Никогда в жизни я не имела столько дивных, разных, прекрасных цветов. Поздравляли меня и Союз писателей (хотя я туда никогда не ходила), и Союз композиторов (разных поколений), и Оперный театр. Вечером вдруг приехали двадцать человек детей из детского хора при Оперном театре и с цветами в руках спели мне «Приветственный хор с кипрскими мандолинами» – из «Отелло» Верди. Затем прелестные девушка и юноша спели и сыграли сцену из «Бастьена и Бастьенны»[137].
Журушка был в восторге от такого количества людей и, когда хор запел, он вошел и стал в середину. Маленькие восьмилетние мальчишки обомлели от неожиданности и восторга и, заглядевшись, вдруг сфальшивили. И тут Журка громко закричал. Видите, какой он у меня музыкальный журавль. Все засмеялись.
Все слушали, стоя впритык в разных комнатах (домик у меня маленький). Детей обкормили разными вкусными вещами. Боря совершил какие-то чудеса в кулинарном искусстве, и пиршество длилось еще трое суток. Конечно, это всё было делом его рук и любви. Никто за всю мою долгую жизнь не хотел так меня порадовать и сделать счастливой, как он. И преуспел.
Через четыре дня снимали Журку и меня для телевидения, и, когда операторы вышли из кабинета, где были сделаны главные съемки, посередине прихожей стояла «дева»: остальное Вы знаете.
Так завершился мой праздник.
Один старый друг, композитор, написал мне вальс в честь, как он написал, моего «совершеннолетия», где обыграл ноту «соль» – носящую букву Г, – кажется, восемьдесят раз.
Вчера мне сказали, что девятого марта хотят заснять для телевидения мои скульптуры[138]. Думаю, что если хорошо снимут (ибо скульптура капризна и требует своего особого освещения), то это будет радость. Пишу Вам на крылечке. В доме и окна и двери настежь, плюс 18 градусов, тепло и солнечно. Посылаю Вам первую фиалочку и подснежник.
Передайте Надежде Ивановне мое письмецо к ней. Если когда захотите, позвоните мне.
И не сердитесь на меня, милая. Всего хорошего.
Галина Лонгиновна
Милая Таня!
Спасибо за письмецо и за фотографию. Я рада, что Вы такая.
Посылаю Вам себя из трех времен жизни. Более поздних фотографий не имею и запретила себя снимать.
Наш дом, в особенности при муже, был домом кошатников. Одно время у нас было одиннадцать котов, и в большинстве своем они носили громкие имена известных дирижеров. Посылаемые два котенка были очень любимы – слева «Чуточка», справа «Чернявка», очень были милы и доставили нам много радости. Были у нас и собаки, и утраты их надолго были болью, и я до сих пор не могу взять снова собаку.
Вообще всё живое (кроме рептилий) – всегда радость для души, и я всю жизнь прожила с убеждением, так точно выраженным индусской мудростью: «Проклят тот, кто не видит Бога в глазах зверя».
Вот и вчера снова встретилась со старым другом. Вдруг ночью под диваном раздались громкие звуки, словно кто-то катал шары, и вдруг вышел мой милый ежик, который живет в саду, но по ночам приходит в дом, обходит все комнаты дозором, полакомится тем, что оставлено ему на блюдце, и снова уходит в сад. После зимней спячки вот уже третий год удостаивает своим посещением. Никого не боится – ни котов, ни Журушки, ходит у них между ногами.
Я сейчас пишу воспоминания об Алексее Федоровиче для книги. Как предисловие к издаваемым его статьям и докладам о музыке. Дошла до нашего приезда в Среднюю Азию сорок семь лет тому назад, и что-то застопорилось. Отвлекли всякие работы в саду, где Боря (наш приемный сын) и еще кое-кто из друзей наводят порядок после зимних опустошений. Я хоть, к сожалению, ничего теперь не могу делать в саду, но забот о мужских аппетитах хватает. У нас уже всё зеленое, цветут кустики примулы и гиацинты. Плодовые деревья уже отцвели, но, верно, фруктов не будет – как раз грянули морозы. Но всё же думаю, что к Вашему приезду будет еще виноград.
Бываете ли Вы на кладбище, где похоронен Поленов[139]? Там, рядом с ним, покоится очень дорогой и любимый наш друг – Касьян Ярославич Голейзовский. Там где-то, вблизи деревни Бёхово, была его дача «Касьяновка», где каждое лето живет его жена Вера Петровна Васильева-Голейзовская. Она была балериной Большого театра, а он был гениальный хореограф, создатель современного балета. Это было чудо, чудо одаренности и энциклопедических знаний. Он и Фокин были самыми образованными балетмейстерами двадцатого века, новаторы Божьей милостью.
Далеко ли от Вашей дачи Поленово, его кладбище, и может, и деревня Бёхово? Если близко, я, может быть, попрошу Вас навестить Веру Петровну и поклониться Касьяну Ярославичу. Так мы там у них и не побывали, хотя нас столько раз звали. Правда, что туда трудно добираться?
Напишите мне еще о себе. Мне хочется Вам написать о моем последнем увлечении-открытии, о великом психологе Карле Юнге. Удивительная личность и удивительная жизнь. Он очень созвучен моим сновидениям. Но это до другого раза. Передайте привет Надежде Ивановне и Вашему мужу. Обнимаю Вас.
Галина Лонгиновна
P. S. Танечка!
Мне вдруг пришла в голову одна идея. У меня есть очень дорогие мне друзья – жена и сын покойного нашего славного дирижера Александра Шамильевича Мелик-Пашаева. Минна Соломоновна, когда они были у нас с Аликом[140] в Ташкенте, рассказывала мне, что у них на даче есть какая-то совершенно удивительной красоты розовая сирень. Мы всё обсуждали, как бы это можно отсадить для моего сада.
В последнем, недавнем моем письме к ним я им писала, что всё еще мечтаю об этой сирени. И вот что я вдруг придумала – что, если Вы позвоните им и скажете, что осенью Вы собираетесь ко мне? Может быть, она теперь отберет саженец, наметит какой-нибудь, а Вы бы осенью, предупредив ее, привезли бы мне сюда. Это было бы великолепно, и давняя мечта может состояться. Сейчас не пишу им, так как подгоняют сроки с книгой, но Вы им всё расскажите и передайте им мои самые нежные пожелания.
Минна Соломоновна и Александр Александрович.
После напишите, что и как. Надеюсь, моя просьба Вас не затруднит. Всего доброго.
Передайте Минне Соломоновне, что письмо ее из Орджоникидзе – получила.
Начало каждой дружбы сердцу свято,
И сроки спят в сердечной тишине.
В скольких глазах я отражен когда-то,
И сколько глаз всегда живет во мне!
Атааллах Аррани
Милая Танечка!
Наконец-то могу черкнуть Вам несколько строк. Безумная, нестерпимая сорокадвухградусная жара наконец отступила, и я очнулась и могу снова жить, дышать, думать и творить. Самое радостное – это что я могу снова лепить и уйти в счастливые часы работы и забыть обо всех печалях и заботах.
Мой сад выдержал долгий зной и стоит в своей зачарованной красе, недвижный и благоуханный. Журушка приходит в дом и требует добавочной еды в виде мяса, на которое не желал смотреть в долгие дни жары.
Я могу читать книги, а не пребывать в состоянии спячки и изнеможения.
Во мне снова возник интерес к восточной поэзии. Я давно пережила свою влюбленность в Восток. Много лет тому назад мы еще застали последний отблеск его заката, а ныне он погас, потух и нивелировался, утратив блеск и самобытность. Он стал таким, как весь уравненный, усредненный, униформный мир, и только изредка прорвется отголосок прежнего своеобразия. Но поэзия его средневековья жива и будет вечно жить. Она не умолкнет и не станет темной, как поэзия трубадуров и менестрелей. Если Гёте говорил, что «персы из всех своих поэтов за пять столетий признали достойными только семерых, <…> а ведь и среди прочих многие будут почище меня»[141], то он еще не знал много и много арабов и арабоязычных. Во мне снова всколыхнулась нежность и преклонение перед чудом Шемахи[142], удивительным поэтом пятнадцатого века Атааллахом Аррани.
Существует прелестная, очень человечная и патетичная книга арабиста Т. А. Шумовского под названием «У моря арабистики»[143]. Она романтична и увлекательна, и если Вы захотите узнать, как открываются забытые поэты, прочтите эту книгу.
Вообще, как много в мире неведомого, скрытого, удивительного – и в природе, и в истории искусства. И Вы правы, моя милая, когда пишете о радостях изумления и восторга. Изумление, способность удивляться – это первейшее из основ подлинной человеческой личности, это то, чем он постигает в высшем и совершеннейшем виде всю красоту и чудо мироздания.
Это основа в художественной личности человека искусства. Это богатство счастливых душ, в противоположность обездоленным, не знающим этой радости. Недаром в наше время заговорили о бездуховном детстве, когда дети не ведают потрясений сердца, не ведают изумления и восторга, а лишь всё «оценивают» умом, сравнивают и анализируют. Их обокрало наше трезвое, рассудочное время. Даже великое и бессмертное чудо любви ставится под вопрос толпищами бескрылых, тупых человекоподобных, в анонсах и афишах лекционных пошлостей: «Есть ли на свете любовь?». Можно прийти в отчаяние от ужаса и отвращения, и нет предела «изумлению» перед этими, всё же человеческими, антиподами.
Я рада, что Вы настоящая, что Вы всё чувствуете полно и радостно. И для меня каждый ливень – это событие, и чудеса омытого мира неисчислимы. И хотя я люблю грозы, но по-детски боюсь молний. Но воздух с его озоном – это лучшая радость, и дышать – это тоже счастье. Когда Вы приедете, мы много поговорим о счастье, о любви и о чуде жизни.
Надо, чтобы на день-другой Вы съездили в Самарканд, чтобы посмотреть остатки былого великолепия. Семья знакомого режиссера оперного театра предоставит Вам ночлег. Грех будет быть так близко и не увидеть того, что когда-то было одним из чудес света.
Вспоминая столицу Тимура, вдруг вспомнила про его встречу с поэтом Хафизом. Хафиз когда-то написал стихотворение «За родинку на щеке возлюбленной я отдам все богатства Самарканда и Бухары». Тамерлан при встрече сказал: «Как же ты посмел так распорядиться всем тем, что я завоевал с таким трудом?» – на это поэт развел руками и, показывая на свое рубище странника, ответил: «Но погляди, о Повелитель, до чего довела меня моя расточительность!».
Как хорошо, что мы наконец возвратили голос Гумилеву. Я не могу причислить его к моим самым любимым поэтам, но он был большим русским поэтом. Меня всегда удивляло, что люди не замечали его полной порабощенности экзотической поэтикой француза Леконта де Лилля. Редко когда в такой мере один художник так много подражает другому. Хотя я знаю другой случай, когда мой приятель Эрнст Неизвестный в своих графических иллюстрациях безбожно повторял множество иллюстраций Боттичелли к той же «Божественной Комедии» Данте. Вероятно, он про себя думал, что мало кто знает работы Боттичелли, и поэтому без зазрения совести повторял его. Кстати, не похож ли на Гумилева безымянный корсар, воспетый полузабытым испанцем Хосе Эспронседой:
Неся громоносные жерла, По двадцать на каждом борту, Широкие ветры морские Ловя в паруса на лету, Как чайка, летит бригантина, Чье имя «Отвага» гремит От вечно живого Марселя До вечной страны пирамид. Как в зеркало, смотрится в море, О чем-то мечтая, луна. Дитя серебра и лазури, Плывет под луною волна. На Азию смотрит Европа, Стамбул восстает сквозь туман. На палубу с песней выходит Бесстрашный корсар-капитан…
Я наконец на днях воплотила один давно меня преследовавший образ. Я на тарелке сделала композицию «Дух граната». Он получился, как я и хотела, – очень экзотичный, красивый, с некой тайной. Я всё на него смотрю, радуюсь, и у меня хорошее настроение. Много ли человеку надо? А помните у Хлебникова:
Мне мало надо! Краюшку хлеба и каплю молока. Да это небо, да эти облака!..
Обнимаю и жду Вашего приезда. Привет другу белых медведей[144].
Ваша дружески Г.Л.
Милая Танечка!
Перед тем как отправить Вам это письмо, хочу обратиться к Вам с двумя просьбами. Помимо розовой сирени привезите мне, если найдете в Москве, пару домашних тапочек, мягких и теплых, 38-го размера. Год тому назад мне привезла одна знакомая мягкие, отороченные мехом, очень удобные и хорошо мне послужившие. У меня больные ножки, я дурно хожу, и мне важно, чтобы им было мягко и тепло.
Вторая, вероятно, будет потрудней. Дело в том, что я совершенно разучилась готовить мясные блюда без приправы, в основном, югославской: Vega или Vegeta. Говорят, они стали редкостью и в Москве. Но если сможете, привезите несколько пачек. Больше ничего не надо.
Еще хочу подарить Вам одного очень хорошего человека – мою подругу Людмилу Григорьевну Чудову-Дельсон. Я уверена – она Вам понравится; хочу, чтобы и Вы понравились ей. Постарайтесь познакомиться с ней до своего отъезда. Правда, она летом почти не покидает свою дачу в Расторгуеве. Но всё же, вдруг до осени Вы ее поймаете.
P. S. Извините за ужасный почерк.
Милая Танечка!
Шлю Вам ориентиры, как добраться ко мне из аэропорта.
Таксисту Вы скажете, что надо ехать на ул. Усмана Юсупова к гостинице «Ленинград», оттуда надо проехать чуть дальше, к кафе «Полет», что будет на правой стороне (гостиница на левой стороне улицы). Прямо против кафе повернуть налево в Авиационный проезд. Ехать по нему до первого поворота налево (с левой стороны будет всего одно одноэтажное здание – поликлиника 84-го завода) и тут же налево будет Тупик 1, дом 1. На доме – мемориальная доска Алексея Федоровича.
Надо позвонить в калитку (звонок слева) и затем подойти к окну (оно низкое). И я Вам передам ключ от калитки.
Вот так мы с Вами и встретимся. Жду Вас, милая, с радостью.
Да, кстати вспомнила. Вдруг в каком-нибудь салоне будет продаваться какая-нибудь пластинка, напетая певцом Пласидо Доминго. А по-моему, в «Отелло» он должен быть великолепен.
Моя Людмила Григорьевна до 15 сентября будет ездить на пароходе Киев – Одесса – Киев. Если застанете ее – позвоните.
Мне жаль, что Вы не застанете уже отцветшие пахучие цветы. Может быть, будут еще анемоны и набирающие цвет хризантемы. Но всё равно сад тенист, и я его люблю.
Итак, всего доброго.
До скорой встречи.
Обнимаю –
Галина Лонгиновна
В потоке первых впечатлений
Так приближался мой приезд в Ташкент. Владимир Брониславович Сосинский меня напутствовал: «Гордитесь, что Вам пишет такой человек. А если Вас приглашают в Ташкент, то немедленно берите самолет и летите туда. Только берегите голову от журавля – очень уж больно щиплется! Еще там есть еж, и они с Журушкой устраивают забавные потасовки».
21 сентября 1986 года я была у нее. Самолет прилетел около 19 часов по московскому времени. Я всё сделала так, как она писала мне в последнем письме. Нашла дом с мраморной мемориальной доской с позолоченной надписью, что здесь жил композитор А. Ф. Козловский (1905–1977). У калитки меня уже ждал Боря, их приемный сын. Домик оказался скромным, невысоким, но очень уютным, как будто забытым и оставленным от прошлого столетия доживать здесь свой век. Зеленая калитка открывалась прямо в рай – в большой тенистый сад с плодоносящими деревьями: грушами, яблонями, персиками, грецкими орехами, гранатами… В дальнем конце сада с каменной ограды свисали виноградные лозы, усыпанные гроздьями спелого винограда. Сад благоухал ароматами немыслимых цветов, были и грядки с зеленью и овощами, но уже не очень ухоженные. Кусты розовой сирени, привезенные мной от Мелик-Пашаевых, тоже были высажены на указанное место. Посреди сада находился небольшой водоем, наполнявшийся водой из шланга, и назывался он почему-то «хаос»[145].
Журка по имени Гопи, заочно знакомый мне, от которого я получила в письме только перышко, теперь крутился передо мной, танцевал, курлыкал и тряс от радости всеми своими перьями. Эта загадочная, совсем ручная птица, спасенная когда-то от гибели и выхоженная хозяйкой, сопровождала потом все часы моего пребывания в этом удивительном доме. Иногда наведывался и ежик, о котором мне говорил Сосинский, для него в комнате всегда ставилось блюдце с молоком.
Вечером мы сидели на террасе, пили чай и разговаривали. На столе чего только не было – виноград, дыни, груши, сливы! И на следующий день – мы весь день проговорили. Почти каждый вечер перед сном я кое-что записывала в свой дневник, ведь каждый разговор с Галиной Лонгиновной был для меня по тем временам откровением.
Она вспоминала о том, как Ахматова переживала за Мура, сына Марины Цветаевой, рассказывала ей, что он у кого-то здесь стащил часы, продал их, чтобы добыть немного денег. Он голодал тогда в Ташкенте, и Анна Андреевна его подкармливала, помогала материально. Мур учился здесь в школе, ему было очень одиноко и бесприютно в Ташкенте. Теперь дневники Мура опубликованы[146], это всё стало известно, а тогда эти факты, как и многие другие, были покрыто тайной. Галина Лонгиновна, знавшая намного больше, чем все мы, на многое открывала мне глаза. Она была со мной предельно откровенна, очевидно, я успела заслужить ее доверие.
«Анна Андреевна была очень влюбчива, и ее много любили, – рассказывала Галина Лонгиновна. – Мой Алексей Федорович тоже был в нее влюблен, но Анна Андреевна была единственной женщиной, к кому я не ревновала, – говорила она мне. – Потому что здесь встретились два больших художника. У Алексея Федоровича был абсолютный слух на поэзию, и часто она делала нас первыми слушателями своих новых стихов. Он даже ей что-то подсказывал, где-то советовал, она не соглашалась, горячо спорила, отстаивая свое авторское право… Но через несколько дней смотришь – какое-то слово исправила. Однажды мы пришли навестить ее. Она приболела и лежала в постели, а из-под одеяла виднелась ее нога. Алексей Федорович увидел это и воскликнул: «Какая ножка!» А потом появилось это знаменитое стихотворение «Пушкин» 1943 года:
Кто знает, что такое слава! Какой ценой купил он право, Возможность или благодать Над всем так мудро и лукаво Шутить, таинственно молчать И ногу ножкой называть?..»
Много интересного я узнавала из наших вечерних бесед. Так стихи «Как в трапезной» были написаны Ахматовой в период ее проживания в доме 54 на улице Жуковского: «В первом варианте «Как в трапезной», – говорила Галина Лонгиновна, – одна строка была несколько иной: «Мы кофе пьем и черное вино / И музыкою бредим вчетвером…». Эти четверо были Анна Андреевна, Надежда Яковлевна Мандельштам, мой муж и я.»
Стихотворение «Явление луны» было посвящено Алексею Федоровичу Козловскому и получено в поздравительной открытке к Новому 1945 году, когда Ахматова уже уехала из Ташкента. «Эти стихи ташкентские, – писала она, – посылаю их на их родину».
О Фаине Георгиевне Раневской, которая тоже была эвакуирована в Ташкент, говорилось много. Именно Анна Андреевна познакомила с ней Козловских.
Когда Анна Ахматова написала стихотворение, которое посвятила балерине Вечесловой, то Раневская, прочитав его, прокомментировала: «Она (т. е. Вечеслова) очень плохо воспитана. Я бы, получив такое стихотворение, просто умерла».
В довольно пожилом возрасте Фаина Георгиевна имела любовника и часто, раз в неделю или десять дней, ездила к нему в Ленинград. И вот в вагоне поезда «Красная стрела», заказав проводнику чаю и пару сухариков, она слышит, как тот кричит кому-то: «Во второе купе подай старухе чаю!» Это ее так потрясло, что, приехав в Ленинград и остановившись, как всегда, в «Астории», она села и неподвижно просидела 12 часов. Затем взяла билет и поехала обратно. Так окончился этот последний ее роман.
У Ардовых, в присутствии Ахматовой и Раневской, Галина Лонгиновна сказала, что уже начала писать либретто для оперы Алексея Федоровича о Пушкине. Заметила, что Анна Андреевна как-то строго на нее посмотрела и сказала: «Зайдите завтра в пять часов». А Раневская была на стороне Галины Лонгиновны и поддерживала ее в написании этого либретто. На следующий день в назначенный час у Анны Андреевны был разговор с Галиной Лонгиновной, она говорила, что это очень серьезно, что нельзя осквернять память о поэте и т. д. Но постепенно она смягчалась и посоветовала: «А вы сделайте так, как Булгаков, у которого Пушкин в сценарии даже не появляется». Галина Лонгиновна напомнила ей, что такой прием впервые применил великий князь Константин Романов для сценария драмы о Христе, где Христос не является действующим лицом, а о нем лишь говорят другие лица. Но потом эту работу Козловская так и не осуществила.
В один из следующих вечеров Галина Лонгиновна рассказала мне о том, как Анна Андреевна делилась с ней своими исследованиями о Лермонтове (тогда это нигде не было опубликовано). Она тщательно изучила дуэльный кодекс того времени и обнаружила, что те суровые условия дуэли между Лермонтовым и Мартыновым могли по кодексу быть установлены только в случае нанесения оскорбления сестре. Еще выяснилось, что Лермонтов и Мартынов были дальними родственниками. У Мартынова была сестра, за которой Лермонтов ухаживал, но не получил взаимности. Она вела дневник, который, очевидно, свидетельствовал об этом. Мартынов раньше Лермонтова оказался на Кавказе, и его отец передал с Лермонтовым пакет для сына (в котором были деньги и дневник сестры). Лермонтов по приезде вручил ему 500 рублей, а об остальном сказал, что при переправе через реку пакет утонул. Об этом сын написал отцу, и тот ему ответил, что деньги были в том же пакете (т. е. Лермонтов стащил дневник сестры). Это был повод для вызова его на дуэль. Чтобы сестра не оказалась замешана в этой истории, они договорились разыграть при всех сцену оскорбления и вызова на дуэль (хотя условия дуэли были жестче, чем принятые в таких случаях).
А вот некоторые эпизоды, связанные с Александром Николаевичем Вертинским, который стал другом их семьи, хотя сама Галина Лонгиновна сначала долго его песен не принимала. Но Алексей Федорович настаивал, чтобы она сходила на его концерт и послушала. Пошла, и ей понравилось. Считала его большим мастером подтекста. Он ни разу дважды не повторялся в песне, каждый раз у одной и той же песни были новые акценты. Имел очень выразительные руки, весь МХАТ ходил учиться у него пластике рук. Затем они лично познакомились, он был в гостях в этом самом доме. У него с Галиной Лонгиновной завязалась переписка. Он писал: «Если Вы вдруг сойдете с ума и решите продать свой дом, то только мне. Я буду писать там «Гамлета» и вспомню имена всех своих любовниц». Был необыкновенным рассказчиком. Так, вспомнил один случай – обед на высшем уровне на Тайване у Чан Кайши[147]. Стол, уставлен множеством разных яств. Затем стол убирается вниз и снова поднимается, а на нем – живая обезьянка. Человек отрубает ей полчерепа, и китайцы едят живой мозг обезьяны. Вертинскому стало дурно, и он выбежал из комнаты.
История его смерти, рассказанная его аккомпаниатором. Хотел омолодиться и принимал для этого новокаин. Галина Лонгиновна его предостерегала (двое ее знакомых умерли от этого). Он писал сценарий фильма «Дым без Отечества» и хотел делать пластическую операцию рук, чтобы играть в этом фильме. Первая читка состоялась в Ленинграде, сценарий всем очень понравился, и уже думали начать постановку. Он пришел после читки в свою гостиницу «Астория», был радостен, говорил, что прекрасно себя чувствует. И вдруг попросил валидол (стало плохо с сердцем) и умер.
В этом доме бывал и другой ее знаменитый друг: скульптор Эрнст Неизвестный. Это было в ту пору, когда он на конкурсе в Италии на лучшее изображение Данте получил сразу две первые премии – по скульптуре и по графике. У нас в стране его сильно травили, Хрущев его ругал, но в результате семья попросила сделать надгробье именно Эрнста Неизвестного.
Короткая поездка в Самарканд
Конечно, от таких рассказов мне трудно было оторваться и куда-то уезжать. Но Галина Лонгиновна выполнила свое обещание: позвонила в Самарканд знакомому главному режиссеру Театра оперы и балета Игорю Максимовичу Маркову, чтобы устроить мне ночлег, и я отправилась в этот «Эдем древнего Востока», возраст которого больше 25 веков! Боря заранее купил мне туристскую схему, и они с Галиной Лонгиновной обвели на ней те места, которые я должна была непременно посмотреть. От Ташкента до Самарканда – около пяти часов автобусом. С 1 по 4 октября я бродила по этому легендарному городу, древней столице Тимура. Галина Лонгиновна меня потом обо всем подробно расспрашивала и внимательно выслушивала мои впечатления. Много часов провела я на площади Регистан, которую с трех сторон замыкают величественные здания медресе. Незабываемые впечатления остались и от обсерватории великого астронома Улугбека, и от мавзолеев Шахи-Зинда[148], и соборной мечети Биби-Ханым[149], и голубого ребристого купола мавзолея Гур-Эмир – усыпальницы Тимура, его сыновей и внуков. В Самарканде я впервые отведала одно национальное блюдо, которое мне очень понравилось. Оно называется «лагман». Это длинные тонкие макароны, политые сверху соусом из помидор, лука и моркови с мясом с картошкой.
Назад в Ташкент, в райские кущи сада
По возвращении из Самарканда снова продолжились наши вечерние беседы. Она вспоминала о своей юности, когда с отцом Л. Ф. Герусом, находившимся на дипломатической службе, жила в Англии. Ее называли самой красивой девушкой Лондона. Герберт Уэллс хотел видеть ее, но при встрече он ей не понравился. Однако он и другой английский писатель – Арнольд Беннетт – были ее литературными наставниками (в очень ранней молодости она писала на английском фантастические рассказы в духе Эдгара По).
Один удивительный зигзаг судьбы. Эндрю, сын русского эмигранта, первый коммунист в Оксфордском университете, ухаживал за Галиной Лонгиновной, когда ей было 18 лет. И вот здесь, в Ташкенте, дочь убежденного (несмотря на то, что был репрессирован) коммуниста, который основал в Ташкенте Музей коммунистического движения на Западе, случайно рассказала ей, что ее отец переписывается с Эндрю. И так завязалась ее переписка с Эндрю, кавалером ее юношеских лет… Она рассказала ему, что отдыхает на даче у Пастернаков (а изданные в то время на Западе воспоминания Ольги Ивинской «В плену времени: Годы с Борисом Пастернаком» стали настоящим бестселлером). Он написал ей что-то нелестное о семье Пастернаков, она рассердилась и прекратила с ним переписку.
А вот еще одна судьба двадцатого века – Ольга Геккер, жена пианиста Анатолия Ведерникова. Американский миллионер, уверовав в коммунизм, отдает почти все деньги Советскому правительству и приезжает в СССР с семьей[150]. У него – пять девочек (Оля – одна из них). Они покупают себе на Клязьме двухэтажный особняк. Наступает 1938 год, его расстреливают, жену отправляют в лагерь, затем еще трех девочек в лагеря, где они работают в шахтах. Остаются Оля, студентка консерватории, и еще одна сестра (брат Галины Лонгиновны Валериан Лонгинович помогает им, и вся эта история известна ей от брата). Потом А. И. Ведерников женится на Оле. Лет через 18–20 возвращаются три сестры, а затем и мать. И вот эта многострадальная женщина, пройдя все мытарства сталинских лагерей, утверждает: «А ведь Сталин этого ничего не знал».
Галина Лонгиновна дружила с поэтами: с Борисом Корниловым, часто спорила с Иосифом Уткиным, а Александру Межирову написала письмо после того, как услышала его по телевизору в передаче об Ахматовой. Но ответа от него не получила. Наконец пришло письмо от другого человека, где он объяснял его молчание: «У него нет слов, чтобы ответить на Ваше письмо». «А у меня нет слов, чтобы ответить на Ваше!» – написала она ему.
Но потом был приезд к ней Межирова, проговорили до четырех часов утра. Говорили о письмах Чаадаева, о судьбе Цветаевой. Выяснила, что он не любит ее стихи.
Кроме бесед, Галина Лонгиновна «потчевала» меня и музыкой. Мы прослушивали ее любимые пластинки из их домашней фонотеки классической музыки. Один раз она поставила запись оперы А. Ф. Козловского «Улугбек», премьера которой состоялась здесь, в Ташкенте, в годы войны. Успех тогда был потрясающий. И потом, когда в Москве была представлена эта опера в дни декады Узбекской культуры, это тоже было явлением. А. Ф. Козловский получил за эту оперу орден Ленина.
На улице было свыше 30 градусов жары, а в комнатах прохладно. В кабинете Алексея Федоровича стоял рояль, полки с книгами и множеством интересных фотографий знаменитых людей. На специальный столик Галина Лонгиновна поместила свои фигурки из глины. На стене – картина известного узбекского художника Усто Мумина[151], которого Галина Лонгиновна очень ценила и советовала мне запомнить это имя (его называют «восточный Рафаэль»). Висел и ее портрет в молодости, выполненный Евгенией Владимировной Пастернак, первой женой поэта.
В первой половине дня я, как правило, шла на Алайский базар, затем мы готовили обед, обедали и кормили Журку. Он уже совсем ко мне привык и даже привязался, как собачка. Утром, пробуждаясь, я первым делом созерцала возле своей постели его профиль с длинным клювом и любопытным глазом. Он стоял на одной ноге и терпеливо ждал, когда я открою глаза и начну готовить ему еду. Особенно он любил кусочки мяса и салат из огурцов и помидоров.
После трех часов я отправлялась купаться – по улице Алишера Навои доходила до реки Анхор, течение которой было настолько быстрым, что надо было быть очень бдительной и следить, чтобы тебя не отнесло далеко от пляжа. Когда жара стала невыносимой, я очистила хауз – водоем в саду (в нем последний раз купался только Алексей Федорович), наполнила его водой и частенько в нем бултыхалась. «Уточка» – называла меня Галина Лонгиновна.
А вечером у нас была музыка или ее рассказы. Однажды она поставила мне запись фрагментов музыки Алексея Федоровича к балету «Тановар». Рассказала, как она писала либретто. «Тановар» – это название старинной песни, которую поют только женщины и в которой звучит печаль о любви, о неосуществленной мечте.
Сюжетом балета послужила истинная судьба танцовщицы Нурхон, ставшая известной со слов ее старшей сестры, которая бывала у Галины Лонгиновны в доме.
Но наступал конец моему сказочному пребыванию в Ташкенте, мне надо было возвращаться домой. Приближалась середина октября. По заведенной традиции в день рождения Алексея Федоровича (пятнадцатое октября) каждый гость срывал с дерева и уносил с собой плод граната. Кроме того, тот, кто гостил в этом доме, получал в дар какой-нибудь узбекский сувенир, для чего Боря был «командирован» ею сопровождать меня на базар. Он выбрал для меня огромное керамическое блюдо, расписанное национальным узбекским орнаментом. Помнится, что оно называется «ляган». Галина Лонгиновна подарила мне одну из вылепленных ею из глины статуэток, под названием «Веточка». И на прощание вручила недавно написанное стихотворение:
Расцвел осенний анемон. Расцвел и замер В дремоте солнечного дня. Ну, здравствуй, осень. Здравствуй же и ты, Моя осенняя печаль. Чего так ждет настороженная душа, Когда в беззвучьи льется день, Весь в солнечных лучах? Иль звука ждет – шагов любимых приближенья? Иль поступи неслышной Той, что близится ко мне? Чтобы увлечь туда, Где нет ни дней, ни света, ни цветка…
Отъезд
Переполненная впечатлениями, с благодарностью покидала гостеприимный дом, его хозяйку и волшебный райский сад с важно разгуливающим по нему журавлем. На прощанье Журка устроил для меня настоящее представление, с курлыканьем и всевозможными балетными па, отдаленно напоминающими «Танец маленьких лебедей»… Всё это осталось ярко запечатленным в памяти и, увы, менее ярко – на фотопленке, с помощью моего в ту пору совсем примитивного фотоаппарата «Смена».
Снова в Москве. Переписка Продолжается
В Москве я по просьбе Галины Лонгиновны навестила ее друзей и передала всем ее приветы и записочки. Первое время мы с ней перезванивались, но затем вновь возобновилась та самая радость от нахождения в почтовом ящике конверта со знакомым почерком. Теперь каждое письмо, и мое, и ее, влекло за собой много живых ассоциаций.
Зима в 1987 году выдалась на редкость суровой. «Как Вы там с Журкой зимуете? – писала я ей в феврале 1987 года. – Надеюсь, у Вас дома тепло? У нас в начале января морозы доходили до минус 38 градусов Цельсия. Я в это время была с мужем в Ленинграде – так там вообще были невиданные морозы: до минус 45 градусов. Мы короткими перебежками только успевали добежать до Эрмитажа, до Русского музея. Если чуть дальше – обмораживалось лицо… Ирма Викторовна шлет Вам большой привет, она продолжает трудиться над любимой темой…
Не помню, писала ли я Вам, что в конце прошлого года побывала в гостях у Анастасии Ивановны Цветаевой. Ей 92 года, но ее способность к общению, неослабевающий интерес к жизни, к людям, к литературе и искусству – всё это вызывает восхищение…»
Милая Танечка!
Почему Вы мне не пишете? Разлюбили? Я не пишу, потому что вот уже два месяца справляю исправно каждый приступ магнитных бурь. У нас они сопровождаются грозами и ливнями, почти ежедневно. Всё это почти у всех рождает всякие гнусные вещи, в особенности у пожилых людей, но у молодых также. У них идет кровь из носа, у большинства внезапные приступы непреодолимой слабости и головокружения. У меня ужаснейшие спазмы сосудов мозга и головокружения до полуобморочного состояния. «Скорая помощь», уколы и прочее. Я не могу писать ни строчки, и книга об Алексее Федоровиче не двигается с места, теперь уже не по моей вине. Я терзаюсь, нервничаю и чувствую себя несчастной. Только Гопи радуется ветрам и дождям.
Седьмого мы с Борей встречали Троицу – такой любимый праздник. Он накануне привез очень много мяты, нарванной у какого-то ручья, и полы в маленьком домике усыпаны мятой, которая дивно пахнет до сих пор. При жизни Алексея Федоровича Боря обычно приезжал после полуночи, когда Алексей Федорович спал. Мы тихо украшали стены и потолок свежими ветками и пучками мяты. Так что когда Алексей Федорович вставал – Троицын день встречал его во всем благоухании.
Сад, который отродясь не видел столько влаги, растет необычайно пышно, и каждый листочек омыт до зеркального блеска. Розы в этом году небывало обильны и прекрасны.
К Первому мая ко мне приезжали погостить мой брат с женой. Они рассказали о том, как у них во Фрязино вымерз весь сад. Я подумала, что, наверное, и Ваши дивные яблони также погибли.
Напишите мне, наконец. Не равняйтесь на меня. Как будете проводить лето? Передайте Эле[152], что я ее жду. Если сможете, пришлите мне с ней побольше югославской приправы, если будет – минтаевой икры и пару домашних туфель 38-го (не больше) размера. Я с ней обратно пришлю денежки.
У нас дождями смыло во время цветения все фрукты. Единственно, чего много, – это винограда. Вымолите у Надежды Ивановны мне прощенье за мое молчание. Надеюсь, она поймет и извинит. Самый теплый ей привет и пожелания здоровья, которого, увы, так сейчас не хватает. Будьте и Вы, милая, здоровы и бодры.
Привет мужу. Пишите.
Целую –
Галина Лонгиновна
[Я писала ей о том, что нового видела и слышала в Москве, о литературных публикациях последнего времени, которые интересовали нас обеих. Вот отрывок из моего письма к ней. – Примеч. Т. Кузнецовой.]
<…> Напишу Вам немного о литературных новостях.
В «Литературном обозрении», 1987, № 5 вышла большая публикация Н. И. Катаевой-Лыткиной. И хоть моей фамилии Вы там не найдете, но я горжусь, что помогала ей собирать материал для этой статьи. Если достанете журнал, почитайте, пожалуйста. Второе. Недавно проездом из Крыма в Ленинград в Москве была Ирма Викторовна Кудрова и останавливалась у меня. В последних числах мая в Москве в Литературном институте проходили Пастернаковские чтения. Ирма Викторовна меня туда провела. Вел заседание Андрей Вознесенский. Зал был переполнен: люди стояли не только в проходах и на окнах, но и на сцене. Впервые я увидела сына – Евгения Борисовича (так похож!). С воспоминаниями выступали – Вениамин Каверин, жена Всеволода Иванова, Лидия Корнеевна Чуковская, которую зал приветствовал стоя. Евгений Евтушенко был одет в ярко-красный пиджак, что привлекало к нему всеобщее внимание. Тем паче, когда он начал читать стихотворение «Быть знаменитым некрасиво», зал просто покатился со смеху. Он остановился, но затем, сделав вид, что не понял комичности ситуации, продолжил. А я в это время думала о Вас и о том, с чем связано это стихотворение[153]. <…>
Дорогая моя Танечка!
Только села, было, Вам писать, как раздался звонок, и мне принесли Вашу посылочку. Спасибо Вам, милая, за два дивных подарка – за тапочки, такие мягкие и впору, и за то, что указали, где можно прочитать статью Ирмы Викторовны. К сожалению, я не могла ее прочитать сама, ко мне пришли и залпом прочитали вслух и унесли. Но всё равно я получила громадное удовольствие от ее блистательного исследования и была очень ею захвачена. Захотелось ей написать и пропеть ей хвалу – но магнитные бури отклонили стрелки и повалили меня навзничь. Я очень много болею и неукоснительно справляю накануне все космические возмущения. Вот что значит жить «близко к природе».
И вообще я очень ослабела за последнее время, страшно трудно делать всё по дому, часто не готовлю, так как нет сил, двигаюсь с трудом и невероятно быстро устаю. Даже самозабвенная работа с глинами дает после себя знать – неописуемым изнеможением. Но я всё же вылепила за последнее время «Танцующее дерево», которое очень удалось, и работаю над «Поющим деревом», чье лицо никак не удается – словно заворожило.
Самое печальное, что я не могу читать, сколько хочу. Быстро устают глаза, и хочу спать. Но хватит жаловаться. Есть еще и в моей жизни что-то хорошее, и я бы сказала, чрезвычайное. Один человек, американский писатель[154], очень романтическим образом нашел меня и пишет мне совершенно удивительные письма. Он видел меня 44 года тому назад на спектакле «Улугбека», видел меня всего единственный раз несколько часов, – и эта встреча осталась у него в памяти на всю жизнь. Его письма такие восторженные, такие удивительные по молодому чувству жизни, и я не знаю, чем я заслужила такую прекрасную дружественность. Сейчас у меня на столе лежит его книга – «900 дней блокады Ленинграда»[155] – уникальная по человеческому чувству сострадания и точнейшему исследованию (как считается, единственному в мировой литературе) всех обстоятельств тех трагических дней. Книга эта переведена на все языки мира, кроме нашего. Сейчас с новыми благотворными переменами появилась надежда, что она будет переведена и у нас. Книга огромной силы и порой библейской высоты. Боже, как много мы не знаем и какими мы, в общем, оказались полунемыми рядом с этим человеческим проницательным и правдивым взглядом – человека из другой страны. Эта новая дружба придала какое-то особое очарование моей жизни. Но, к сожалению, письма идут в наш сверхскоростной век месяц туда и месяц обратно.
Вчера был день рождения Алексея Федоровича. Я, как всегда, по традиции, раздала гранаты каждому гостю, каждый срывал плоды прямо с куста.
У нас хоть и похолодало, но стоят дивные, порой теплые дни. Шли дожди, но днем бывает очень славно. Пишу Вам на крылечке, в Ваших тапочках, таких тепленьких и мягких. Они пришли как спасение – я дошла до безысходности, здесь никто ничего не может мне найти. Хоть шаром покати.
Мы с Журушкой по-прежнему дружим, и он с упоением проживает в саду осенние дни. Посылаю Вам несколько стихотворений, написанных недавно.
Очень прошу Вас передать самые сердечные приветы Надежде Ивановне[156], перед которой я в долгу. Много ей здоровья, сил и удач. Я видела ее как-то по телевизору, когда она показывала квартиру Марины Ивановны. Лихачев сказал, что он прямо влюбился в Надежду Ивановну. И я тоже. Надеюсь, что что-то конкретное делается.
Когда увидите Ирму Викторовну, передайте ей, что я ее очень люблю, считаю ее блистательной умницей и лучшей ведуньей души и творчества Марины. О многом бы хотела поговорить и размечталась о встрече с ней.
Журушка как-то заболел, я испугалась и затосковала невероятно. Ему я и обратила мою мольбу:
- Ты не птица,
- Ты благословенный дух,
- Танцующее перышко природы.
- Не покидай меня, мой друг,
- Я слов любви тебе не досказала…
Она сказала: – Есть час души, есть час луны, Но не сказала, что есть мгновенья, Когда, покорные веленью тайны, Они сливаются в блаженнейшем единстве, И жизнь тогда не знает большей полноты. И долго зачарованное время медлит, медлит Нарушить их надмирное сиянье И, как прежде, снова развести…
Ну, Танечка, прощаюсь с Вами и прошу Вас писать мне, и не сердясь, что я так редко отвечаю. Передайте привет другу белых медведей. Также Эле – надеюсь, у нее всё обошлось благополучно. Сами же будьте здоровы, счастливы и милы, как всегда.
Целую и обнимаю Вас от души,
Ваша Галина Лонгиновна
P. S. Ножки шлют спасибо.
Милая моя Танечка!
Я надеюсь, дружок, что Вы не сердитесь на меня за долгое молчание и что не поздравила вас с Новым годом. Но дело в том, что я тяжко расшиблась, упав и ударившись головой об угол шкафа. Почти месяц не было лица и левого глаза, и до сих пор болит правая рука. По правде говоря, я была очень несчастна и непригодна ни для чтения, ни для письма.
К тому же непрестанные магнитные бури измучили спазмами головного мозга, и жизнь была чередованием полуобмороков и слабости, от которых единственным прибежищем был сон. Сон для меня сейчас главное мое спасение. А так как сны мои по-прежнему прекрасны, я больше чем наполовину ушла в эту таинственную и пленительную «другую» жизнь. Меня не покидали тоько мои стихи, которые появлялись между сном и явью.
С глинами работать не могу из-за слабости и боли в глазу. Но образы не убывают в воображении, и я надеюсь начать снова лепить, как только окрепну.
Сейчас набираюсь сил, сидя на солнышке. У нас, чередуясь со снегом и дождями, всё чаще бывают чудесные теплые дни. Сегодня плюс 15 градусов. Журушка гуляет и в эту минуту трогательно танцует трем горлянкам, сидящим перед ним на земле. Как видите, ему по-прежнему нужен партер. В саду, находящемся еще в полном зимнем разорении, уже проклюнулись гиацинты и отцвели подснежники.
Появилась недавно надежда, что мои воспоминания об Анне Андреевне могут быть напечатаны в «Ардисе». За это принялись мои далекие, но верные друзья и, по-видимому, подключили к этому Иосифа Бродского.
Если это случится, это будет самой большой и последней радостью в моей убывающей жизни. Надеюсь, что Вы, дорогая, здоровы и всё у Вас хорошо. Передайте мой горячий привет Надежде Ивановне, перед которой виновата. Вы не представляете, как у меня мало сил. Собираетесь ли Вы с Элей приехать ко мне в гости? Буду очень рада.
Пишите мне чаще, даже если порой не смогу отвечать. Посылаю Вам два стихотворения из моего последнего зимнего цикла. Хочу знать, как проходит Ваша жизнь. Не утонули ли Вы в потоке сенсационной литературы? Как часто душа затемняется величайшей горечью и печалью, но я радуюсь, что мой народ очнулся и вспомнит о самом себе. Крепко Вас целую. Сердечно приветствую друга белых медведей.
Ваша Галина Лонгиновна
И на земле, и в вышине
Творилась слава тишине.
Велимир Хлебников
- А Луна – Вся в светлых дымах,
- Все светозарней, леденей,
- Из холода и блеска
- Творит свою зиму.
- Творит, отринув время.
- В мире ночь, Земля уснула.
- Она почти совсем не дышит.
- И лунной синей тишиной
- Ложатся тени на снегу.
- Долго ночью вьюжились метели,
- И поутру запели звонкие снега.
- В ранний час свой, как обычно,
- Проснулась улица, и веселится,
- По-новому нарядна и пестра.
- Бегут с санями женщины и дети;
- И шубки, варежки и шапки
- Вдруг запушились, радуясь зиме.
Дорогая моя Танечка!
Я надеюсь, что Вы не будете сердиться на меня за то, что долго не пишу. Я очень много болею и очень слаба. <…> Иногда отсутствие физических сил держит в постели без еды много часов. После падения резко ухудшилось зрение, и я боюсь, что мне уж никогда не прикоснуться к своим глинам. При мне остались только стихи, которые всплывают и тревожат даже в дни слабости. В эти часы я чувствую, что я еще не вся погибла и душа полна.
Часто бываю печальна и несчастна, когда? прочитав книгу или газету наших дней, нахожу всё больше имен любимых друзей, которые трагически погибли в страшные годы. Иногда кажется, что если мы пережили кровь и смерть той жуткой яви, то теперь душа не может вместить столько печали от хлынувшего к нам познания.
Год Дракона ушел, свирепо сокрушив Армению великой бедой. Люди возлагают упования на год Змеи. Я, правда, никогда не могла понять, почему они ее возвели в сан умнейшей. Судя по ее первой акции в раю, это не подтвердилось и, как известно, стало причиной вечных бедствий человечества.
У нас снега, и Журка мается в доме, радуется, когда приходят люди, танцует и научился подолгу со мной разговаривать.
Для меня приезд Надежды Ивановны был большой радостью. Когда ее увидите, передайте ей мой самый нежный привет. Она очень мой человек.
Я ничего не знаю о Вашей жизни. Вы также не щедры на письма.
Так много интересного можно ныне читать, но мои глаза застилает туман, и я могу читать не больше 20 минут. Так что мне довольно часто читает вслух Клавдия Ивановна. Напишите мне, милая, хорошее большое письмо. Очень этим порадуете.
Обнимаю Вас и желаю здоровья и счастья. Большой привет другу белых медведей.
Всегда помнящая Вас
Галина Лонгиновна
Cеверная песня
- Северная песня, песня кружевница,
- Залетевшая в метели снежная синица.
- Ты поешь о море и о ягодке в лесу,
- Ты поешь о горе, заплетая брачную косу.
- В звонких подголосках вьется хоровод,
- И веселой шутке наступает свой черед.
- Все мощнее, громче голоса звучат,
- Подгоняя песню, каблучки стучат.
- Разгораясь ярко, как в печи огонь,
- Замирая тихо, кладешь на сердце ладонь.
- Северная песня, песня кружевница,
- Ты, в снегах поющая русская Жар-Птица.
Последнее письмо из Ташкента. Ее уход…
Милая Танечка!
Спасибо Вам за память о сладкоежке. Пришла ваша посылочка в очень хороший для меня день, почти как поздравление. Я как раз кончила мои воспоминания об Алексее Федоровиче. Работала много и как будто хорошо. 15 октября ему было бы 85 лет. Местный Союз композиторов, как ни странно (принимая во внимание исламские беснования), хочет издать книгу, где будут его статьи и доклады. Предисловие – редактора, и мои большие воспоминания. Я работала так сосредоточенно, что не позволяла себе никаких отвлечений: не читала, не смотрела телевизор, мало принимала людей. И то ведь моя беда нарастала, у меня зрение всё хуже и хуже. Когда бывают магнитные бури, у меня перед глазами сплошной серый туман. Поэтому и спешила закончить свой труд, пока вижу.
Вы мне давно не писали, и я ничего о Вас не знаю. Здоровы ли Вы, интересная ли у Вас жизнь в нашем обезумевшем мире? Как дела у Надежды Ивановны? О ней я тоже ничего не знаю, так же, как и об Ирме Викторовне. Напишите мне. Как Вы провели лето? У нас был ад. Если попаду в преисподнюю, не будет страшно. Два месяца стояла жара: плюс 38 градусов, плюс 40 градусов, плюс 45 градусов. Если бы не кондиционер и спанье ночью в саду, можно было бы испариться. Даже молодые люди очень трудно переносят и жару, и какие-то непостижимые атмосферные аномалии. Журушка также не хотел быть днем в саду, и вообще, старея, становится всё ласковей и спит ночью только рядом с моей постелью.
Еще не успела почитать присланное Вами. Я теперь редко читаю сама, мне читают мои молодые друзья. Очень трудно сохранить мир в душе, когда гибнет Россия, когда страна стоит над бездной, а люди дичают или страдают от такого множества бед, что их не охватить. Без конца жалею бедных, старых, одиноких людей, обреченных уже теперь на полную нищету и голод в связи с реформой цен, которую наметили до того, чтобы хоть как-нибудь помочь им не умереть с голоду. Да, грустно и страшно.
В моей жизни произошла большая перемена. Мой американский друг[157], приехав сюда, подарил мне семью совершенно удивительных людей. Муж – узбек – самый добрый, самый умный, самый образованный из всех узбеков, которых я встретила в жизни. Жена его – русская по матери и узбечка по отцу. Это совершенно святая душа, с добротой небывалой, умница, с удивительной способностью любить. Они молодые, но у них уже четыре девочки от семнадцати до двух, прелестные, ласковые и чистые очаровательным детством. Они все полюбили меня, и Света взяла на себя все заботы о моем существовании. Они ежедневно кормят меня вкусной свежей едой и заботятся обо всех моих нуждах. Мне стало легко жить, и я легко принимаю их доброту, потому что они по-настоящему любят меня, и я люблю их. Поэтому порадуйтесь за меня. Я действительно очень нуждалась в том, чтобы кто-то заботился обо мне, ибо физически стала очень слаба и крайне дурно хожу. Очень резкий контраст между моим физическим состоянием и моим духом. Я ничего не отдала времени, и душа моя полна.
Напишите мне, милая Танечка, о себе и о наших общих знакомых. И не забывайте меня. Передайте привет другу белых медведей. Видели ли Вы меня в ахматовской телевизионной передаче? А еще меня показывали в большом фильме о России в Америке. Сама не видела, но, говорят, очень хорошо прошла эта картина Хедрика Смита.
Целую Вас
Галина Лонгиновна
[Это было ее последнее письмо. Я действительно была очень рада за нее, что нашлись люди, которые могли за ней хорошо и, главное, регулярно ухаживать. Я звонила в Ташкент и говорила с ними, они мне понравились даже по телефону. Передавали ей трубочку, и мы обменивались с ней мыслями, новостями и надеждами на новую, непременно лучшую жизнь. Ведь это было только-только начало 1990-х, время больших откровений, надежд и ожиданий…
А жизнь так быстро менялась, так обескураживала людей, нанося всё новые и новые шоковые удары, что написать письмо было уже недосуг. И вот однажды, когда я позвонила ей в Ташкент, трубку взял Боря. От него я получила страшное известие о том, что Галина Лонгиновна умерла… Это случилось 6 сентября 1991 года (а родилась она 4 февраля 1906 года).
Вскоре пришло его письмо, последнее адресованное мне письмо с обратным адресом: Ташкент, Тупик 1, дом 1. Но надписан конверт был уже не ее рукой, а незнакомым мне почерком Бориса Дубровина. Привожу это письмо. – Примеч. Т. Кузнецовой.]
Милая Таня!
Простите, что не мог написать Вам сразу после нашего разговора по телефону.
Вас я помню и знаю по Вашим письмам, по разговорам о Вас с Галиной Лонгиновной, знаю о Вашей дружбе, которой Галина Лонгиновна очень дорожила. Вы, наверное, знаете, что я зимовал в Саянах и вернулся в конце мая по просьбе Галины Лонгиновны: она очень плохо себя чувствовала: сначала почки, потом общая слабость. Всё лето я прожил с ней здесь, в домике, и она поправилась, писала (вернее, диктовала – плохо видела в последнее время). Но к концу лета стала всё больше чувствовать себя плохо, слабеть, всё больше лежала.
Весь август мы активно лечились, были хорошие врачи из военного госпиталя. Возили ее в госпиталь, приглашали врачей на дом. И вот тут-то и обнаружилось, что у Галины Лонгиновны в брюшной полости две большие опухоли. Одна с детскую головку, другая чуть меньше. Пригласили онколога, он подтвердил. Но до начала сентября Галина Лонгиновна хоть и чувствовала страшную слабость, но по дому двигалась, нормально ела и никаких болей не чувствовала. И буквально в несколько дней она настолько ослабла, что 5 сентября ей трудно было разговаривать. Организм изжил себя, износился. И это помогло ей уйти раньше, до того, когда начались бы страшные боли, которые бывают при этой болезни.
6-го утром Галина Лонгиновна хорошо спала, в 12 попросила поесть, я ее покормил, она ела, сидя в постели, потом, повернувшись на правый бок (к стене), она заснула. Я находился в комнате. Вдруг я почувствовал, что она стала труднее дышать. Я понял, что ей становится плохо, вызвал скорую, но в несколько минут дыхание стало реже, я взял ее за руки, она вздохнула и, не открывая глаз, медленно выдохнула. Я стал будить ее, но она уже умерла. Скорее всего, это произошло во сне. Приехала «Скорая», но ее помощь уже не понадобилась. Вот так ушел от нас Человек.
Похоронили мы ее рядом с Алексеем Федоровичем. Людей проводить Галину Лонгиновну пришло много, отпевали на Боткинском кладбище в церкви. Могилу завалили цветами.
Вот, наверное, и весь грустный рассказ о нашей дорогой Галине Лонгиновне. Может быть, я что-то не написал, что для Вас важно знать, напишите мне, я Вам с удовольствием отвечу. Буду ждать Вашего письма.
До свидания, Таня. Да хранит Вас Бог.
Боря
Александр Мелик-Пашаев
Александр Александрович Мелик-Пашаев – сын выдающегося советского дирижера – Александра Шамильевича Мелик-Пашаева (1905–1964). Человек разносторонне одаренный – художник, доктор психологических наук, автор многочисленных публикаций в области психологии искусства – Александр Александрович с 1996 года возглавляет журнал «Искусство в школе».
«В дом с мемориальной доской, посвященной дирижеру Большого театра Александру Шамильевичу Мелик-Пашаеву, в 1986 году меня направила Галина Лонгиновна Козловская, чтобы договориться с Минной Соломоновной о кусте необыкновенной розовой сирени, которая впоследствие была успешно перевезена самолетом в Ташкент[158].
Тогда мы сидели с Минной Соломоновной за большим круглым столом и говорили о Галине Лонгиновне, ее замечательных письмах. Она вспоминала дружбу Александра Шамильевича с Михаилом Булгаковым и его женой Еленой Сергеевной. Рассказывала о С. Я. Лемешеве, который жил несколькими этажами выше, и толпах «лемешисток», которые не давали прохода своему кумиру, поджидая его у подъезда.
Во время нашей беседы в комнату заглянул и поздоровался черноглазый молодой человек. «Знакомьтесь, это мой сын Алик», – сказала Минна Соломоновна.
С тех пор прошла почти четверть века. Не стало Минны Соломоновны и самой Галины Козловской, а я вновь оказалась за тем же круглым столом с Александром Александровичем, и мы вспоминали Ташкент, дом Козловских, сад, журавля, розовую сирень и, конечно же, ее – Галину Лонгиновну, которая когда-то смогла соединить все эти звенья в одну цепь».
Вниманию читателя предлагается расшифрованный с диктофонной записи рассказ Александра Мелик-Пашаева о Ташкенте и дружбе его родителей с Козловскими.
Татьяна Кузнецова
Воспоминания
Вспоминаю, как я впервые услышал о Галине Лонгиновне Козловской. Впрочем, вначале я услышал об Алексее Федоровиче, поскольку отец был дирижером, а Алексей Федорович еще в молодости посещал спектакли Большого театра, заметил и очень полюбил Мелик-Пашаева как молодого дирижера. Потом Алексей Федорович исчез, естественно, на десятки лет, создавал музыкальную культуру Узбекистана. А в апреле 1964 года, когда отец с мамой поехали в Ташкент, на фестиваль «Ташкентская весна», вдруг оказалось, что там у них есть такие потенциально близкие друзья, которые приняли их с огромной радостью. И там, в течение трех дней, пока шел фестиваль, у них было неожиданное дружеское общение.
Вообще-то отец мой к людям хорошо относился, но сказать, что легко сходился и мог быстро сдружиться, нельзя. Нет, он обычно дружил с теми людьми, с кем с детства, смолоду был знаком. А тут у них не было никаких внутренних барьеров, а, наоборот, полное взаимное приятие, и музыкальное, и человеческое. К тому же чувство юмора их роднило. О Галине Лонгиновне мама тогда тоже рассказывала как об очень интересном человеке высокой культуры. Но больше о нем.
Когда они встречали моих родителей в аэропорту, то чуть ли не первой фразой Алексея Федоровича было: «А вы помните, как вы начинали «Отелло» в тридцать таком-то году?» Отец показал жест, а он в ответ: «Нет, не так! А вот так! Вы уж со мной не спорьте!» Ему очень нравился Верди и особенно «Отелло» в трактовке Мелик-Пашаева. Он это запомнил на десятки лет.
Я помню еще такую шутку. У них было торжественное открытие фестиваля, и Александр Шамильевич там выступал. Потом подошел к Козловскому и посетовал: «Что-то я как-то неудачно выступил. Неинтересно». А тот, сверкнув глазами, ответил: «Александр Шамильевич, вы выступили как Шекспир в банде Махно!» (видимо, так это выглядело по сравнению с другими). В дружеском общении он был очень обаятелен, у него был такой искрящийся положительный заряд.
После смерти моего отца у мамы была с Козловскими по этому поводу небольшая переписка. Потом Галина Лонгиновна к нам приезжала, они общались, и не один раз.
Однажды от каких-то общих знакомых был звонок, чтобы мы приютили у себя приезжавшую из Ленинграда Анну Ахматову. По каким-то обстоятельствам она не могла на этот раз остановиться там, где обычно останавливалась. Мы, конечно же, с радостью согласились. Но потом что-то изменилось, и она к нам так и не попала.
Как-то Галина Лонгиновна возила нас на машине в Переделкино, где мы познакомились с Евгением Борисовичем Пастернаком. Так что у них общение было не только эпистолярное, но и личное.
Через некоторое время, когда мы с мамой стали совершать интересные поездки по нашей стране, дальние и ближние, мы отправились однажды в поездку по Узбекистану. И вот, попав в Ташкент, естественно, отправились к Козловским. Я очень хорошо помню, как мы добирались туда. Была южная черно-синяя ночь, со звездами, необычайно теплая. Ну и поискать, конечно, пришлось, потому что непросто было найти этот тупик, домики низенькие, не поймешь, где сворачивать. Помню, что в этот день как раз умер Мао. Я помню, как мы вошли, немного уставшие, в этот сад: небо, звезды, стол с виноградом, прудик чуть-чуть журчит водичкой, и журавль навстречу вышел. Они сидели в саду за столом с приветливыми лицами, и даже известие о смерти Мао Цзедуна как-то не испортило общего настроения. Нехорошо, конечно, но мы еще шутили по этому поводу – вот, мол, не выдержал нашего приближения к китайской границе!
Бывают такие встречи, когда нет никаких барьеров, как будто вы давно знакомы, и потом можно лет пятнадцать не видеться с человеком, а встречаешь его – и между тобой и им не выросло никаких преград. Бывает и наоборот: год не видишь человека, встречаешь на улице и уже не знаешь, о чем говорить.
Они оба двигались тогда уже с большим трудом, и он, и она: всё происходило как в замедленной съемке. Тем не менее ей как-то удавалось и принять, и приятно оформить завтраки, обеды, проявить заботу о гостях. Иногда, правда, появлялась там одна молодая женщина, помогала ей по хозяйству. Но она и сама тоже медленно, но непрерывно делала что-то нужное и принимала очень хорошо. До сих пор в памяти встает уклад их жизни, такое южное, неспешное прекрасное время: утро, прудик в саду, в который Алексей Федорович медленно-медленно спускался, сползал в эту воду. Очень любил купаться.
Я тоже там купался, пловец-то я неважный, мне как раз этого пруда вполне хватало, чтобы три раза руками махнуть – и обратно повернуть. В жаркие ночи я спал в саду. Проснешься утром – а рядом журавль стоит, шея длинная, но погладить нельзя, это не кот, а так хочется. Он смотрит на тебя одним глазом, и такое чувство: то ли это Египет, то ли Индия. Они так и считали, что он к ним залетел из Египта, когда, раненый, упал в их сад. У него было срезано пулей одно крыло.
Этот журавль иногда танцевал, раскрыв крылья, такие пляски ритуальные устраивал. Они вспоминали, что когда у них был Александр Шамильевич и стал ему дирижировать, то журавль у него начал замечательно танцевать. Когда я попробовал повторить нечто подобное, то он у меня уперся и никак не хотел: руки, видно, не те. Конечно, он и при мне танцевал, но только когда он сам хотел, а не когда я дирижировал. А с отцом у них желания совпадали.
Потом шипанг этот – верхняя терраса, куда мы иногда поднимались и сидели там, разговаривали – в общем, это всё было замечательно. Общение с Козловским, хотя он и говорил с трудом после перенесенного инсульта, было всегда интересным. Он немножко нам и играл. Как-то мы заговорили об одном, как мне всегда казалось, гениальном месте из «Руслана и Людмилы». Он сразу сообразил, о чем идет речь, хотя я не музыкант и никаких музыкальных терминов применить не мог. Но он мгновенно понял, сел к инструменту и стал мне наигрывать это место из оперы Глинки. Немного рассказывал о своих сочинениях и о работе в Консерватории. В то время ученики к нему приходили домой.
Юмор у него был совершенно замечательный, такие сверкающие глаза, и хотя он не мог быстро сказать, но все его замечания были блестящи. Он и над Галиной Лонгиновной иногда подтрунивал. Об Ахматовой с удовольствием вспоминали. Они были очень дружны с ней, хотя она была старше их во всех отношениях. Говорили о стихотворении, которое она посвятила Галине Лонгиновне, и о фотографии, связанной с этим стихотворением.