Шахерезада. Тысяча и одно воспоминание Козловская Галина

Хочешь ли ты быть мне другом в этом деле?

Мне хочется думать, что эта моя просьба ничем не будет тебя женировать[304] и что ты выполнишь ее с удовольствием. Беру Алену себе в союзницы, так как знаю ее доброту. Признаюсь еще, что мне ужасно бы хотелось досадить башибузукам местным и во всех прочих исламских пределах. В этой опере Козлик с редкой силой показал всю яростную, слепую, не знающую преград и пощады жестокость мусульманского исступления.

В опере нет лицемерия, и так как я почти уверена, что от этой тупой силы мне и суждено погибнуть, мне хочется перед смертью еще раз бросить ей вызов.

Ну и эпистолию я накатала. Дорвалась, что можно поговорить по душам, и забыла, что слишком длинные письма писать дурно. Но ничего, вы у меня по письмам – «покушала собака», как говорил один знакомый чех. Еще когда он уходил, то, стоя у дверей, говорил провожающим: «Извините. Заключите».

Да, еще: читая твое письмо, где ты благодаришь за плоды земные, почувствовала смущение самозванки. Я тут ни при чем. Это всё Боря, верный себе и той милоте, которой его наделила природа, любит и умеет баловать и доставлять удовольствие. И это хорошо.

Ужасно рада за деток и что всё у вас хорошо.

В день рождения Бориса Леонидовича буду читать его стихи и славить и благодарить за тот свет, радость и высоту, которыми он озарил нашу жизнь, сам того не зная, как всякий гений. Все годы его и нашей жизни он был неизменным спутником, вечным утешением и наполнением нашего духовного существования. Нет со мной того, кто так его любил, знал и так прекрасно читал его стихи. Первое его пастернаковское потрясение было «Ветер треплет ненастья наряд и вуаль. Даль скользит со словами: навряд и едва ль…». С тех пор полюбил и считал своим до самого конца. Какие можно было бы написать книги о том, что делают поэты с теми, кто их любит, об этих самых платонических, самых высоких и сокровенных любовях, отпущенных людям! Прощаясь с вами, мои дорогие, крепко и любовно обнимаю. Да хранит вас Бог.

Ваша неизменно

Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 16 февраля 1980

Дорогие мои Аленушка и Женя!

Спасибо вам за всё бесценное, что прислали. Единственное, что не могу выполнить твою просьбу – послать с Валерой Молдавером[305] обратно через четыре дня – это невозможно. Так что ты, Женичка, наберись терпения – верну в сохранности с хорошей оказией. Также спасибо за лекарство и за баловство. Мы здесь по-прежнему акридимся, но без меда.

Я здесь веду хоть и не такую сумасшедшую, раздирательную жизнь, как у вас, но всё же качаюсь на качелях от high life[306] с иностранными журналистами и всякими ошеломительностями до утренних всплываний – «и всплыл Петрополь, как тритон», – но не от вод Невы, а от прорвавшейся канализации, избравшей местом разлива ванную комнату. (Приехавшая Ксюша меня утешила, что и у вас было нечто подобное.) Словом, «с Божией стихией царям не совладать»[307].

Девятого января был трехлетний день Алексеевой кончины. Было много гостей, в том числе и глупых женщин. Одна из них умудрилась, моя посуду, взорвать колонку-обогреватель. Едва лишь угомонились страсти и перепуг, как раздался телефонный звонок из Нью-Йорка. Это мой менестрель, вспомнив дату, трогательно позвонил. Слышно было отлично, куда лучше, чем в Ташкенте, под аккомпанемент тресков и щелчков, словно в испанской пьесе с кастаньетами.

Сейчас пишу тебе карандашом, потому что стерженек ручки иссох, и достать новый оказалось проблемой районного масштаба. В ожидании ручки у меня откладывается письмо к синьору Аббадо. Но я надеюсь его всё же написать, вложить в письмо к тебе, и ты, проверив, дурно или хорошо я написала, вложишь в приличный конверт и вместе с клавиром «Улугбека» и партитурой «Лолы» отправишь. Сам понимаешь, что передать должен не случайный человек или студент, а человек с весом, с рекомендацией от тебя. Заранее приношу тебе глубочайшую благодарность и хочу верить, что ты будешь настоящим porte bonheur’ом[308].

Как грустно, что Стасик не совладал со своим пороком, вот так самому себя сгубить – это просто ужасно[309]. Ужасно грустно. Кстати, подобная судьба ждет Беллу Ахмадулину. У меня ярость, когда я вспоминаю, что здесь творилось вокруг нее, когда она была в Ташкенте. Ее буквально спаивали юнцы-стихоплеты. Это было какое-то завихрение взбесившихся кобелей, которые вились вокруг нее неотступно, пьяным шабашем. Они считали, что они несутся на Парнас верхом на водочных бутылках кратчайшим и вернейшим путем. А она, слабая, грешная и талантливая, пила, и пила, и губила себя. С ужасом думаю, что ждет ее впереди. Как она вдребезги разобьет свой дар, и жалею ее последнего мужа, который единственный старается ее спасти. Мужественная и смелая духом; неужели ее переборет эта губительная дрянь? <…>

Сейчас иду смотреть. Будет ли передача о Борисе Леонидовиче[310], или Михайлов окажется талантливей?

Четыре часа пополудни. Никакой передачи для нас не было. Мы оказались недостойными слушать «поэзию». Вместо этого корреспондент по фамилии Дошлый (красота-то какая!) бодро возвестил какие-то откровения по поводу искусственных удобрений.

Но друзья поэта живут повсюду, неведомые и неподозреваемые, и несут ему свою любовь и верность.

И да охраняет нас Господь и помилует.

Как поживают Леночка с Машенькой, ты почему-то никогда о них не пишешь. Передай им сердечный поклон. Ездите ли вы в милый домик в Переделкине? Всегда его вспоминаю и каждый раз начинаю по вас тосковать. Будьте здоровы, невредимы и благополучны, мои дорогие. И да хранит вас Бог. И не забывайте меня, любящую вас крепко и неизменно.

Боря делает «лопуховые глаза» и сердечно вас приветствует.

Галя

Женичка!

Я вчера перепутала день. Сейчас слушаю передачу. Завершилось всё любимым, единственным в мире домом, стоящим в снегах[311], мелькнули вещи, и я почему-то с невероятной силой почувствовала, что Он замолчал, что не будет больше никогда его стихов – словно лед сковал тот поток, который, казалось, никогда не будет иметь конца.

Все любимые стихи шли в меня через годы любви и обожания. И я как-то не оценивала людей и те слова, что они говорили, – всё шло мимо, только чувство утраты было особенно пронзительно. Дважды в жизни познала я эту духовную осиротелость, эту необратимость немоты, замолкшего голоса поэта[312]. И если жизнь заставляла принимать смерть, то вдруг бывают дни и часы, когда не мирится душа, и ропщет, и не принимает.

И я сейчас словно забыла, что был благословенный день его рождения, что ведь была его жизнь, которой он одарил всех нас навсегда, и почему-то только горюю и предаюсь печали по оборванной жизни.

Но это пройдет, и жизнь снова приведет в чувство. Это она умеет.

Будьте благословенны, милые мои его кровиночки.

Среди слов и оценок, что будете слышать эти дни, принимайте только подлинные, остальные пускайте по ветру, как солому. Есть колосья, а есть труха, и нужна мудрость, чтоб не засорять душу ненужностями.

Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам
29 марта 1980. Вербная суббота

Мои дорогие и милые Алена и Женичка!

Пишу вам из места невеселого, при обстоятельствах весьма нерадостных. Нахожусь в стационаре. Оказалось, что у меня есть и голова, и сердце, и печень, и почки – словом, пропасть всякого добра, которое всё сразу вышло из строя.

Вспоминаю один из дней далекого детства. Как я пришла из школы, горько плача. Когда мама меня спросила, что со мной, я сказала, что у нас был урок анатомии и учительница нам сказала, сколько у нас костей, сухожилий, почек и проч. и проч. «А где же я?» – заливаясь слезами, повторяла я.

Вот и теперь, под конец жизни, задаю всё тот же недоуменный вопрос, хотя вполне усвоила урок анатомии. Я живу в некоем медицинском палаццо, где, слава Богу, хорошо лечат, но где по газганским мраморам скользят шаркающие тени бывших вершителей, чадящие огарки убогих душ, внесших в свое время свой посильный вклад пошлости в то, что они называют жизнью.

Трудно убежать от идиотического бормотания старух, охов, ахов и реляций о всех физиологических отправлениях. Но мне наконец разрешили сидеть на веранде и глядеть на цветение деревьев в прелестном саду, обезображенном лампионами в виде коленчатых личинок майского жука, и вазонами на страшных тумбах.

В холлах и коридорах стоят всяческие полированности непонятного назначения, среди прочего кресла, в которых неудобно сидеть, и столы, на которых невозможно писать. В столовой для гигиены висят ковры, над которыми роятся тучи моли. Всё это осеняют резвящиеся на стенах шишкинские мишки на лесозаготовках и унылые «писажи» с водами и камышами.

Но венцом всего является некий мебельный уникум – это мечта обезумевшей амебы, получившая свое вещественное воплощение благодаря мошне толстосума-мясника, разбогатевшего в начале века. Это двадцать четыре кресла-трона, на которых нет ни единого места, не изукрашенного резьбой, изображающей каких-то диких зверушек. Медальоны на спинках обтянуты «грезами красоты» уже нашего века и покрыты сверху прозрачным целлофаном, прибитым золочеными гвоздиками. Сами понимаете, всё это позолочено и мерцает нечеловеческой красотой. По вечерам кряхтящие днем выползают, и нечесаные султанши восседают на тронах, и предаются эротическим воспоминаниям, и смакуют скабрезные анекдоты, повторить которые устыдились бы Петроний с Аристофаном.

Словом, мерзость и бесстыдство беспредельные.

Когда троны пустуют, я, проходя мимо, всегда вспоминаю одно балетное либретто, которым таджики когда-то обольщали Алексея. Этот хореографиический увраж начинался словами: «Шах сидит на троне и вспоминает, что у его дяди в Кабуле родилась двойня», – кстати, о Кабуле, но о Кабуле не будем… Припишем весенним грозам небесный гул[313].

У меня в саду всё в цвету, и Боря приносит целые пучки пармских фиалок, которые, кстати, в это время заменяют Журке подножный его корм.

С грустью обнаружила, что здесь больше не обитает мой бывший приятель – индийский дрозд-пересмешник. Он раньше прилетал ко мне и, сидя на перилах балкона, лихо изображал пишущую машинку, особенно роскошно он передвигал каретку и вообще печатал очень осмысленно и ритмично. Второй его коронный номер был визг щенячьего семейства, необыкновенно разнообразный по интонациям.

Вот так, в пустыне человеческого, вернее, человекообразного бормотания я живу – и среди сердечных и мозговых спазм пытаюсь не обезуметь и прожить в себе все святые дни, такие всегда сокровенные и нерасплескиваемые. А здесь это ох как трудно.

Вспоминаю сегодня с особой, пронзительной ясностью одну Вербную субботу у бабушки в Новочеркасске. Я помню ночь и духмяный запах почек пирамидальных тополей, темными аллеями рассекавших город. Помню службу и вынесенные на воздух горящие огоньки свечек, прикрываемые руками, и как они уплывали в темноту, движение людей в благоуханной весенней тишине, замедленное и торжественное. И только порой крики налетающих мальчишек и злой звон их голосов: «Верба, хлест, бей до слез!» А хлестались они больно.

Но свечечки мы донесли домой, и зажгли лампадки, и спать не хотелось, и так хорошо дышалось.

Как-то один человек рассказал мне об одном обычае, что совершается в Иерусалиме каждую Вербную субботу. Когда во всех христианских храмах совершается вечерняя служба, на окрестных Иерусалимских холмах появляются всадники, неподвижно сидящие, как статуи, на своих конях. Когда молящиеся выходят со свечами из храмов, всадники стремительно несутся к ним навстречу, наклонившись, зажигают от их огня факелы и мчатся в разные стороны в свои бедуинские кочевья, где арабы-мусульмане до будущего года жгут в очагах и хранят огонь, принятый ими у христиан в Вербную субботу. Говорят, это необычайное зрелище. Хотела бы я это увидеть своими глазами.

Вернулся ли Петя домой, и как прошла его премьера[314]? Все ли вы будете в сборе на Пасху? Я еще буду в больнице, но постараюсь выскользнуть в сад и побыть со всем притихшим миром. Шлю вам всем слова любви и упованья в Светлое Христово Воскресенье.

Дома буду числа десятого апреля.

Напишите или позвоните мне.

P. S. Женичка милый, как я поняла, вся история с нотами, затеянная Мишей Мейлахом, – совершенно беспардонная затея, к тому же взваленная на твою шею. Он говорил, что у него есть какие-то пути это всё сделать, но я не предполагала, что это будет так копироваться – всё это будет стоить просто неимоверных денег, которых у меня совсем нет. Так что не задуривай себе голову и, когда будет оказия, все рукописи пришлешь мне обратно. На этом с этим покончим[315].

В отношении маэстро Аббадо и «Улугбека» моя просьба к тебе прежняя.

Еще раз всех крепко обнимаю. Со Светлым праздником вас.

Сердечные пожелания и приветы Леночке и Машеньке. Хотелось бы думать, что Леночка меня не забыла.

Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 3 августа 1980

Дорогие, милые мои Аленушка и Женичка!

Давно не писала вам, простите великодушно. Всё никак не могла совладать с двумя стихиями, жертвой которых я стала. Первое – это год активного Солнца, повторившего впервые за триста лет свою мощь и коварство. Причем это не только жара, потому что в иные дни температура бывала та же, но не было этого убийственного состояния, когда тебе положили на грудь доску и по ней проехал самосвал…

И вот Бог решил спасти меня и наслал на меня одержимость, и она держит меня в состоянии счастливого упоения. Я никогда в жизни не брала в руки глину и никогда не лепила. И вдруг она пришла ко мне, и оказалось, что я могу сразу делать то, чему другие учатся по многу лет. Это было для меня откровением и так захватило меня, что я забыла о времени, о бедах и недугах, о возрасте и обидах. Я поняла восторг Бога, когда он творил человека из глины. Это самое божественное из всех деяний, когда останавливается время.

И ничто из того, что я делала в жизни – ни любовь, ни пение, ни все, что я писала, – никогда не давало мне такого полного самозабвения и такого ощущения себя в жизни. Мне словно открылось, что я не нагляделась, не нарадовалась вдосталь человеческой наготе и «лица необщему выражению», и все эти лики и тела ворвались в мою душу и требуют своего воплощения.

Мне не важно, что их никто не видит, мне не нужен ничей суд и приговор. И меня даже не печалит, что это так поздно ко мне пришло, что я никогда не сделаю ничего большого, – но ведь и Танагра был тоже мир.

И я благословляю Бога за эту новую полноту жизни, за тихую красоту моего сада, что дышит в гармонии со мной, и за то, что в обезумевшем мире во мне еще есть силы быть счастливой. Не поймите это как эгоцентризм – за всю жизнь я не знала его ни на одно мгновенье, и пока был «свет очей», все помыслы принадлежали ему[316]. Просто хорошо понимая всё, я рада, что иду навстречу концу и встречу его не жалкой, несчастной и опустошенной, а в прекрасном акмее души. Это великая милость!

Вам, наверное, уже вернули мои книжные долги. Спасибо, спасибо и еще раз спасибо. А возвращать мне хотелось только с верной оказией. Кстати, поблагодарите Любимова за «оказию»[317]. Я получила очень милое письмо от Maestro Abbado. Женичка, ты, конечно, porte bonheur. Я в моем вольном или невольном эскапизме могу рассчитывать только на доброту других в том добром и нужном, что необходимо Козлику в большом мире для звучания его музыки.

И то, что в этом ты – его друг, радует и утешает меня. И «глухота паучья» – это не только некая суть и естество, но ее ткут упорно и беспощадно, и трагичность Аликиной судьбы понятна лишь тем, кто знает, как убивают художника.

Я рада, что в маленьком домике, на «моей» постели, как пишет Алена, спит Наденька[318], и знаю, что ей у вас будет так же хорошо, как было мне.

Поцелуйте ее и передайте, что мои пожелания здоровья и сил огромны и активны. Что-то вдруг ясно услышала Надин голос, как она, играя с Козликом в шахматы, после его хода, бывало, повторяла: «Проклятый старик!».

Не знаю, рассказывал ли вам Валера[319] о моей ярости по поводу выпущенной пластинки монтажа «Улугбека». Бедный Улугбек – не везло ему при жизни, не везет и после смерти. Случилось очередное неприличие, когда московский «художник» решил оформить конверт для рекорда. Издерьмив фотографию Козлика до омерзения, он водрузил ее на лазорево-незабудочную обложку, пустив по карнизу красненький узорчик, под украинский рушничок. Так обрядило царственного астронома Востока московское кувшинное рыло, совсем как на переднике, что надет на знакомой кухарке, что в отсутствие хозяев музицирует на рояле, когда их нет дома.

Поневоле вспомнишь заклинательную рецептуру алхимиков: «Возьми пять унций серы и три унции злости и, выпарив, преврати в ту мразь, что является его сутью, не человеческой, к которой он не причастен».

Запись монтажа сделана очень давно, с хорошими московскими певцами, весьма средним дирижером и с финалом антиисторическим, навязанным руководителем Усманом Юсуповым – под угрозой запрета и снятия оперы. Михоэлс уговорил нас пойти на это ради спасения спектакля.

Но москвичи любили этот монтаж и много лет транслировали его, пока не изменилось техническое оборудование радиосистемы и магнитофонная запись того типа уже не подходила.

Спектакль полностью был однажды записан (при показе в Большом театре), но срочно и тайно лента была размагничена, а Алексей так никогда и не настоял, чтобы осталась достойная запись, как не записаны удивительные его концертные выступления. Что этому причина – некая барственность и брезгливость к самоустройству себя в искусстве или какой-то рок, который над ним тяготел всю жизнь?

Читаю тонкую и умную книгу Вадима Рабиновича «Алхимия как феномен средневековой культуры» и получаю огромное удовольствие. В связи со Средневековьем вспомнила один свой спор с великим умницей Эрнстом Неизвестным. (Мы с ним подружились, и ему очень хотелось, чтобы мне нравились его скульптуры. Но я люблю лишь его блистательную графику.) И вот, споря о красоте, ее смысле и назначении в разные времена, он меня поразил тем, что спросил: «А зачем скульптор, водрузив химеры на Нотр-Дам, вставил их также внутрь водостоков?» И меня удивило, что этот большой умница не понял того, что так ясно поэтам и тем, кто верит: ведь химеры наружные – это видимые грехи и пороки человечества, но скрытые в водостоках – это тайные, невидимые грехи человека, которые должны омываться и очищаться водами небес, посылаемых Господом на землю. Глубокое таинство очищения и всепрощения. Вот как порой рацио притупляет душевную глубину и ясную высокую мудрость.

Я сейчас много бываю одна. Большинство моих друзей разъехались на каникулы. Боря умчался в свои странствия по сибирским глухоманям. Вернется в конце августа. Я подумала: поскольку вы всё лето пробыли в Переделкине, не хотели бы вы приехать ко мне, и ты, Женичка, показал бы Алене Среднюю Азию, Самарканд и Бухару, пока они совсем не затмились реставрационным изуверством? Все-таки Восток сиял, и закат его печален.

Ужасно огорчилась Петиным будущим[320]. Хочу верить в какое-то чудо. При каждой своей трапезе я вижу перед собой написанный им для меня домик, ясно вижу вас всех, и вы всегда со мною. Да благословит вас Бог, мои дорогие, и да сохранит. Не мрачнейте, не терзайтесь и любите друг друга. Будем верить, что всё будет хорошо. Крепко вас обнимаю и люблю.

Галя

P. S. Сегодня у нас спала жара, двадцать семь градусов и степной ветер, хороший, древний, вечный.

Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 3 января 1981

Мои дорогие, дорогие! С Новым годом!

Все самые лучшие пожелания – все ваши. Не писала раньше – вехами жизни стали сердечные приступы, очень частые, падения с расшибанием рук и толчки землетрясения, от которых, как животное, пугаюсь прямо-таки позорно. Трясет нас всё время. Тридцатого очень сильно опять, тридцать первого за два часа до Нового года, первого снова. Эпицентр – Назарбек, в семи километрах от Бориного жилья. У них дом дает всё большие трещины, и кое-где отвалились стены. В Назарбеке люди живут в палатках. Положение скверное и тревожное. Образовалась трещина. Ученые всё ждут или вздутия земли, или провала. А так как под Ташкентом не одно горячее озеро, то представляете, чего только не ждет человеческое воображение.

Дома у меня пока всё, слава Богу, цело, хотя всё трещит, скрипит и вещи ходят ходуном.

Был у меня Валера, обещал узнать, как у вас там всё, и успокоить меня, почему от вас так долго нет ни единой весточки. Я начинаю тревожиться, всё ли у вас благополучно. Аленушка, милая, если Женичка так замотан, может, Вы мне черкнете несколько строк, пожалуйста!

Мы с Борей встретили андерсеновский сочельник (как будем встречать и наш), как всегда. Сели за стол со звездой, зажгли свечи. На столе стояла душистая ветка хвои, а рядом с ней трогательно цвела японская айва, принесенная из сада. Затем мы зажгли большую прелестную елку и слушали колядки.

На дворе у нас 10–13 градусов тепла. Пишу вам на крылечке. Журушка гуляет в упоении. Еще в глаза не видели ни одной снежинки. Хоть нет листьев, двор весь зеленый, фиалки и трава свежи, и не верится, что где-то снега и метели.

Ужасно по вас соскучилась. Теперь вам надо в мои края – иначе не увидимся. Христос с вами, мои милые.

Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 6 января 1981

[Открытка]

Мычал бычок, кричало дитя, Три светлых царя распевали.

Генрих Гейне

Вот и наш сочельник.

С ним пришла ко мне весть об уходе Нади[321], бедной, многострадальной души. Нет больше нашей Кассандры[322]. Нет больше последнего чуда века.

Мне всё время хочется плакать обо всем, обо всех, что ушли.

Через три дня будет четыре года, что не стало Алексея.

Неотступно все эти дни звучат слова: «Завтра день молитвы и печали / Завтра память рокового дня…» Как много за всех сказал Тютчев[323]!

Мои дорогие, я, кажется, теперь могу соотнести ваше молчание с болезнью Нади. Глухо донеслось до меня о сатанинских беснованиях после конца. Господи, сохрани и помилуй всех нас.

Хочу очень нежно обнять вас и сказать еще раз, что я вас очень, очень люблю, и никогда еще мои пожелания здоровья не были так горячи. Вы все вместе и живы, и возблагодарим Бога за эту милость и благо.

А в мире волхвы несут через века свои дары и весть о Рождении. Вот оно – упование, утешение, рассеяние печали.

С этим мы прощаемся, с этим и живем.

Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 29 сентября 1981

Мои самые дорогие!

Вот и дожила я до остывающего «ада», а ведь думала не дожить.

У нас сейчас самая блаженная осень, поэтому свой приезд не откладывайте. У меня еще много винограда, будет обидно, если вы приедете, а его переклюют птички. Они во множестве слетелись отовсюду, и в саду стоит счастливый щебет. Прошли дожди, и зелень вся омытая, всё свежо и тепло – именно то, по чему вы соскучились.

У меня в жизни произошло одно событие. Боря сделал мне чудеснейший подарок. Он подарил мне девочку восемнадцати лет, полуказашку-полутатарку. Она абсолютное дитя природы, из совершенно, невообразимо темного царства восточного «феодализма». И как из этого мрака проклюнулся такой лучик света, доброты, милоты, чистоты – непостижимо. Она ушла из дому, спасаясь от угроз отца, что он ее убьет или изувечит за то, что она всё время рисует и хочет учиться живописи.

Я взяла ее к себе и ни одной минуты об этом не пожалела. Господь Бог сжалился надо мной. Я понимала, что дольше жить одной мне нельзя – слишком я слаба и беспомощна, и не представляла, как я смогу жить с чужим человеком. И вдруг как чудо пришло ко мне это милейшее существо. Она тиха, молчалива и сосредоточенна, с непритязательным славным чувством юмора. Ничем ни разу меня не огорчила и не шокировала. Вот что значит врожденное чувство такта, тонкость и душевная ясность. Сколь многим людям этого не хватает!

Вот я и живу теперь, ухоженная заботой и вниманием, ненавязчивыми, простыми и естественными, как близкий и хороший человек может заботиться о другом.

Поэтому когда вы приедете[324], мы все будем избавлены от быта и нудных сторон жизни. Я очень жду этой встречи. Мне ведь только приезд ко мне может принести радость свидания, и те, кто меня любит, так и делают.

Очень грустно, что Боря вряд ли сможет порадоваться встрече вместе со мной. Он, бедный, тяжко болен глубокой корешковой пневмонией и вряд ли скоро выйдет из больницы. Он очень умеет баловать.

У меня в саду зреет один-единственный гранат (всё цветение смыли весенние ливни), и он ждет вас как символ дружбы и любви.

Привезите мне какое-нибудь чтиво. Один узбек принес мне своего любимого Поля Валери, и хотя он совсем не мой, не могу оторваться от его ослепительности.

Жду от вас телеграммы или звонка о дне приезда.

Аленушка, милая, – если это в человеческих возможностях в нашем ни в чем не возможном мире – не могли бы Вы мне привезти какие-нибудь домашние мягкие туфли тридцать восьмого размера. Можно без каблука, можно с маленьким каблуком.

Итак, мои милые, жду с великим нетерпеньем.

Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 10 апреля 1982. Вербная суббота

Мои дорогие, мои самые дорогие!

Настал любимейший из праздников, и я надеюсь, что это письмецо придет к вам к светлому дню Пасхи. <…>

Француженка Аня[325] только две недели назад принесла мне «День поэзии»[326]. Я так счастлива, что ты, Женичка, наконец напечатал для людей гениальное и любимейшее мое стихотворение – «На Страстной»: всем, кто не знает, читаю и читаю.

У нас вся зима была теплая, бесснежная, и вдруг неделю тому назад, когда всё цвело, повалил снег три раза подряд, и пока не выморозило все фрукты, не успокоилась матушка природа. Грустно, так как фрукты – это радость здешних мест.

У меня недавно был мистический день и еще более мистическая ночь. Утром нашла на Аликином столе письмецо Касьяна Ярославича Голейзовского – верно, заложено было в книге, из которой выпало. В нем он просит Алексея прислать восемь симфонических миниатюр, которые он обещает поставить через месяц, чтобы затем они могли быть исполнены и за рубежом.

И я затосковала, затосковала люто. Так мне было больно, что никогда уже не будет больше пластических чудес Касьяна и что не будет в музыке больше ничего Алексея. Много лет эти два художника, так понимавшие и любившие друг друга, стремились создать хореографическое произведение на уровне обоюдного понимания и таланта. Но судьба и смерть решили по-своему.

Наступила ночь, и с нею бессонница, и вдруг в какое-то мгновение со мною что-то случилось, вернее, что-то во мне отключилось! Какая-то сила вне моего сознания словно начала мне диктовать некое хореографическое действие. В голове – перед глазами – возникли сцены балета, увиденные как бы зрением Касьяна, через его ощущение пластики и движения. Всё это совершалось на музыке Алексея, которую я ясно и стройно слышала. Когда я к утру положила на стол черновик одноактного балета, я хотела сверху положить книжку, на которой писала. И вдруг из нее выскользнуло белое бумажное сердце и легло прямо на листки. Внутри красным карандашом написано «Гал A» (через «ять»). Потрясенная, я это восприняла как благословение.

Так возникло либретто «Сны Хайяма». Обыкновенно, даря мне что-нибудь, Алексей любил придумывать какие-нибудь милые и забавные добавления. Что, и когда, и с чем связано это вырезанное им сердечко, память моя совершенно восстановить не может, значит, назначением его было явиться именно в эту ночь, возникнуть как знак. Согласитесь, что две вести от двух ушедших случайностью быть не могут. Я хочу с помощью Бори сделать на магнитофонной ленте черновую партитуру балета, чтоб затем показать в Москве. Кому – еще не решила.

«Пируйства» чревоугодного в этом году не будет, но Пасхальная ночь будет, и будут звезды, деревья, дыхание земли и небо, и душа, наполненная светом. Благословляю вас всех и хочу, чтоб все вы были вместе. Если будете у заутрени, помолитесь обо мне. Да хранит вас Господь.

Очень люблю.

Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 9 мая 1982

Мои дорогие, дорогие!

Посылаю вам с Андрюшей Черниховым[327] магнитофонную запись балета «Сны Хайяма», либретто и комментарии к музыке.

Спасибо вам, родные мои за то, что вы поверили мне и за то, что вы захотели передать моего «Хайяма» в руки художников, очень мною долго любимых и предельно чтимых. Как бы мне хотелось, чтобы руки эти оказались добрыми и ко мне. Если бы осуществилось то, чего так хочет душа, мне кажется, что я, уходя из этого мира, глотнула бы последний глоток великого счастья, и Алексей был бы рад этому счастью. Да будет благословенна эта мечта и новый путь Хайяма, и пусть этот его сон не будет сном забвения.

Мне бы хотелось, и удобно ли это будет, чтобы Андрюша присутствовал с вами, когда будут знакомиться с балетом. (Конечно, только если это будет со всех точек зрения удобно – люди они мне еще не знакомые, безумно знаменитые, и кто знает, что и как.)

Ко мне, вероятно, приедет недели через две невестка Касьяна Голейзовского[328]. Она хочет пожить у меня, познакомиться с Журкой и затем написать о нем книжку для детей. Буду очень рада. Кстати, он сегодня потребовал таз с водой и принял ванну.

Пишу вам на крылечке. Все приходящие ахают от красоты и благоухания сада. Уже отпушились тополя и цветут жасмины и бузина. В полной красе стоят ваши переделкинские алтайские ирисы, но по цвету они здесь почему-то бледней, чем на Севере. Зацвел гранат сейчас, вместо обычного июня, и розы набирают разгон, их будет много. Особенно радуются жизни папоротники.

Позавчера у нас вечером, в одиннадцать часов, было землетрясение, довольно сильное – пять баллов, а, главное, долгое.

Журка тут же выбежал в сад, я последовала за ним, сняв предварительно бронзу со шкафа, чтоб не зашибло, как в прошлый раз.

Эпицентр – где-то на границе Узбекистана и Киргизии. Пишут, что там было семь баллов с разрушениями.

Но главный мой испуг за этот месяц связан с Борей. У него до Пасхи было много стрессов. Кроме того он весь пост постился и в Страстную субботу пил только воду. Его мать, тяжелобольная, сказала ему, что если он не пойдет в церковь и не привезет ей освященный кулич, то она сама встанет и пойдет. Словом, Боря испек сам куличи, отстоял заутреню, отвез матери куличи (тридцать километров), приехал ко мне в шесть с половиной утра и в семь уехал на субботник, так как накануне работал. Вернувшись домой, он узнал, что его любимый дядя умирает после операции. Он помчался туда, еще двое суток не спал, и через два дня дядя умер у него на руках. Боря стал валиться, потерял координацию движений и зрения и потерял сознание. Приехавшая неотложная помощь увезла прямо в реанимацию, где две недели боролись за его жизнь. Сейчас он в нервном отделении, очень слаб, и головокружение еще не покидает его, но всё же он дважды украдкой ночью говорил со мной по телефону.

Я невероятно испугалась и наволновалась вволю.

Как иногда жизнь заверчивает людей, и кажется им, что нет предела их выносливости.

Ничего не знаю о переделкинской эпопее[329]. Сами вы мне ничего о ней не пишете. Эпопея – в духе семнадцатисерийных кинолент, генсеков, мыслящих эпопейно, эпохально и безмерно подло. Господи, хоть бы не измотали они вас вконец! Милые, берегите себя. Ужасно боюсь, что всё это отразится на вашем общем здоровье. А оно бесценно. Знаю по опыту, ибо полтора месяца живу на каждодневных вызовах скорой помощи и уколах. Говорят, весна, перепады давления, отсюда вертижи (возраст сбрасывать, что ли, со счетов), ну, в общем, Бог знает что.

А все-таки я «Хайяма» сделала, несмотря ни на что. Напишите мне, понравился ли вам мой «продиктованный» балет, ну и как отнеслись к нему Максимова и Васильев[330].

Целую крепко-крепко.

Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 10 сентября 1982

Мои дорогие, дорогие!

Милая, добрая прелесть Аленушка!

Ну как вы могли предположить, что я на Вас обиделась за неудачу с Васильевым? Господи Боже мой, кто же на доброту и желание помочь может обидеться! Ведь я знаю, что Вы хотели сделать мне радость, и не огорчайтесь, дорогая, что Вам надо было меня огорчить. А я ведь телепатка, и в какой-то день я вдруг ясно почувствовала: «Ничего не будет». Получив Ваше милое письмо, я, Аленушка, огорчилась гораздо меньше, чем сама ожидала. Быть может, виной тому моя болезнь, рождающая какую-то отстраненность от внешнего мира. У меня родилось какое-то ощущение, что ничего моего и Алиного не может осуществиться и что всему, что есть и было, суждено существовать во мне, и только во мне. Это, конечно, порочно в своей сути, но из меня ушла какая-то активность желания сосуществовать с действующим, осуществляющим началом, что живет и творит в большом мире. <…>

Боря недавно вернулся после двухмесячных одиноких скитаний по Сибири и Алтаю, но его болезнь еще не изжита (читать и смотреть на движущиеся предметы не может) и выглядит, к моему огорчению, неважно.

Мой сад зарос и совсем запущен, только Журушка не дает паукам заткать всё паутиной. Дни стоят теплые, но цветы по ночам остывают. А то и ночью не было ветерка. В новолунье писала стихи, очень мало лепила. Вылепила несколько гротов и источников и радуюсь двум парам влюбленных (головы) – очень юных, прекрасных и победоносных в любовном упоении. Как никогда раньше чувствую прелесть юности и любви. Очевидно, прав мудрый Пикассо, говоривший, что художник должен прожить длинную жизнь, чтобы прийти к своей молодости.

В награду за мою физическую слабость я вижу сны – удивительные, прекрасные и своеобразные, почему-то связанные с живописью. Я вижу такие чудеса, что, проснувшись, вдруг впервые верю, что я художник (в чем не всегда, от робости, была до конца уверена). Если бы я могла написать то, что вижу в своих сновидениях, – Боже, какое это было бы богатство и откровения! Но бодливой корове Бог не дал рогов, поэтому всё это и живет и разворачивается в тиши ночей, от новолуния до рассвета.

Так что одиночество и отторгнутость от внешнего мира нисколько не делают меня несчастной – душа и воображение не знают оскудения. А от своей физической слабости, такой гнусной и унизительной, надо бежать, если можно, в минуты просвета к своим глинам и в них вспоминать здоровье и какой прелестной бывает юность.

Когда тебя вспоминают те, кто тебя помнит и любит, – это радость, и к сердцу не может подступиться ожесточение – это ужасное проклятие старости, которое так меня печалит и устрашает в других. Не дай бог!

Что касается моего поздно рожденного «Хайяма» – не выплескивать же его просто на улицу? Но я, как дурная мать, расплачиваясь за грех, просто вынуждена сделать из него подкидыша. Так как я подбросила его к Вашему порогу, то будьте к нему по-прежнему добры, если сможете, устройте его судьбу и выведите его в люди. Кто знает, быть может, с помощью друзей что-то можно сделать. Мне его жалко, и я его люблю, а когда любишь, хочется, чтоб и другие любили. Но до того как что-то предпринимать, надо прежде всего получить обратно запись, либретто и комментарии к нему. Они более подробны по действию и драматургии, чем либретто. Всё это передать моему дружочку Андрею Чернихову, чтобы он со всего этого сделал две копии записи (у меня ничего нет).

После этого можно уже спокойно кому-то показывать.

Когда-то Геннадий Николаевич Рождественский говорил Мише Мейлаху, что когда он чуть разгрузится от дел с организацией оркестра для записей пластинок, то он с удовольствием бы показал балет «Тановар» Касаткиной[331] и Василёву[332]. Быть может, вместо трехактного балета их бы больше устроило одноактное произведение. Правда, не зная людей и их вкусы, теперь боюсь, что снова не вдохновит восточная музыка. А ведь у Алексей Федоровича не только восточная музыка, но и очень тонкая поэтика. Это очень глубоко чувствовал и любил Касьян Ярославич. Очевидно, Васильев гениально танцевал не музыку Баласаняна, а хореографию Касьяна. Иногда мне кажется, что «Хайям» мог бы хорошо лечь в киновоплощенном спектакле.

Только что мне позвонила из Москвы Люся Голейзовская, жена сына Касьяна Ярославича. Она, наверное, будет вам звонить. Примите ее дружески и в союзники. Она очень доброжелательна, знает много о балете, может, тоже сможет что-то посоветовать и сделать. Миша Мейлах (если он только не уехал навеки abroad) мог бы показать труппе классического балета миниатюр, созданной когда-то Якобсоном в Ленинграде. В Тарту театр «Ванемуйне»[333] довольно подвижен и пытлив к неведомым вещам.

Больше мне ничего не приходит в голову.

На всякий случай посылаю вам телефон Андрюши Чернихова, тоже друга и союзника.

Вы мне ничего не сообщили о битве русских с кабардинцами за переделкинскую обитель. Судя по тому, что вы там провели лето, – как понимать: как затишье или как победу?

Как грустно, что Петя пришел из армии, «истекая кровью», – вот она, службишка-то. Слава богу, что хоть конец. Как жаль, что я не могу позвать мальчиков к себе на лето, как мы планировали. Кто знал, что такое со мной случится.

В довершение ко всему я два месяца, что отсутствовал Боря, порядочно-то подголадывала. Настала и наша очередь. Ни мяса, ни колбасы, овощи и фрукты все отравлены химией, да и они попадали ко мне скудно и скучно. Добрые души, что меня опекали, имеют свои семьи, и женские руки не могут таскать всё за семерых.

Вот так и живем с Журушкой, едим пшеничку – он сухую, я проросшую (для здоровья и диабета), но пока что толка не видно. Шлю вам от Журушки поклон и симпатичное перышко.

Сама же вас всех обнимаю. Крепко. Аленушка и Женичка, любите меня, как я вас люблю, и пожелайте азиатской отшельнице здоровья всерьез.

Галя

P. S. Привет сердечный от Бори.

Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 25 ноября 1982

Мои дорогие, дорогие! Только вчера Аничка пришла ко мне и принесла ваш бесценный дар. А я как раз собиралась писать вам и просить прощения за долгое молчание. Признаюсь, что ужасно мечтала о книжке, о которой мне по телефону сообщил Валера. Книжка чудесная, и мне всё в ней нравится, и я радовалась всему: и встрече с «Детством Люверс», и «Картинкам», как ты говоришь, и вступлению Лихачева. Предвкушаю долгое наслаждение. Спасибо, мои милые.

Также примите поздравления с вашей книжкой, которую привезла Аничка. За все, что вы с Аленой делаете, вам надо сказать спасибо – а за эту особое. Ведь вы знаете, что я считаю ее книгой века, и то, что я могу держать ее в руках и с ней не расставаться, для меня радость особая и редкостная.

Вероятно, это моя последняя радость в жизни. После стационара, где я пробыла месяц, я вышла окрепшая и поздоровевшая. И казалось, что всё будет хорошо. Но через две недели после возвращения домой у меня началась гнусная и непрекращающаяся боль в области поджелудочной железы. Врачи всё никак не определят, что это такое в конце концов. Я боюсь операции и вообще боюсь. Дамоклов ли меч наследственности пугает, и я впервые стала несчастна из-за себя и за себя. Пытаюсь не мрачнеть, но ничего не помогает. Наступает время, когда человек впервые во всей беспощадности ощущает свое одиночество, не бытовое только, но исконное, как одно из ниспосланностей божьих, чтоб мы сильней ощутили грядущее воссоединение с Ним. Вот я и жду и тоскую.

А мир стоит – зеленый да зеленый. Ивы еще не роняли своей листвы, и плети роз стремятся к ним буйной порослью. Между тем прошло два снегопада, повалили несколько деревьев, и вместе с ними лежат поверженные лианы. Гляжу на всё это растерянно и изумленно и думаю всё о том же.

Мы с Журкой теперь редко выходим в сад. Хоть и светит солнце, но холодно и зябко. <…>

Журушка делит со мной мое одиночество и зиму в доме. Скучает без мужчин, которым ему нравится танцевать.

Боря бывает редко, его мозговой весенний приступ дал ужасные последствия. Он не может читать, видеть двигающиеся предметы. По многу дней прикован к постели и совсем одурел от всяких теорий голодания без соли, сахара, и, оказывается, всё в жизни вредно. Мне непонятны все эти усилия искусственно голодать, когда мы так неуклонно идем к этому состоянию без всяких затрат сил. У нас здесь самый большой спрос на шары, которыми «хоть покати».

Самыми ходовыми анекдотами являются:

«Какое последует новое государственное мероприятие после выполнения «Продовольственной программы»?» Ответ: «Всесоюзная перепись оставшегося населения».

Или:

«Какой будет свиная отбивная при коммунизме?» Ответ: «Кусок хлеба, отбитый у свиньи». И всё в том же высоком утробном стиле.

Люди скоро начнут лихорадочно читать оставшиеся издания мадам Молоховец, где так славно говорится: «Если к вам пришли гости, и вам нечего подать к столу, – спуститесь в погреб и…» Вкусовые ассоциации, очевидно, реют в воздухе, так в своем письме ко мне Володя Васильев определил музыку Козлика как нечто «очень вкусное». Забавно, не правда ли?

Обещаю вам, что при первом Борином просвете мы составим нотную компиляцию из Алиных партитур, переснимем и сделаем стройную партитуру балета. Тут же вышлем вам.

Наконец-то после четырех лет истязаний и мук на кладбище установлен памятник. Я еще не видала, сообщили мне это вчера.

Женичка, мне помнится, что я когда-то тебе подарила пластинку Алиной записи «Лолы» («Праздника тюльпанов») и симфонической поэмы «Тановар». У меня осталась единственная пластинка. Если будешь показывать балетик, может, пригодится проигрывать и ее. А в общем, как знаешь, всё вверяю вашим рукам и разумению.

В искусстве живу по-прежнему в своих снах. Как человек не знает, что таится в нем! Для меня мои сны стали целым миром новых, неведомых видений живописи (именно живописи – скульптура отсутствует), которые мне было бы трудно предположить, что они дремлют в моем подсознании такими неиссякаемыми залежами. Хотела бы я, чтобы какой-нибудь настоящий психолог объяснил мне, откуда и почему именно сейчас возникли эти зрительные оргии. Я становлюсь тайной зазнайкой и думаю про себя, как я всех перехитрила. Если бы художники знали, что я вижу, они бы от зависти меня возненавидели. Вот к чему приводят одиночество и жизнь анахорета. Мы все видим видения.

Кстати, о видениях. Познакомилась недавно впервые с поэзией и рисунками Уильяма Блейка, и возвышенный ореол утвердившейся легенды о его визионерстве, мистических парениях и проч. – рассеялся, как дым. Исчезла еще одна иллюзия молодости. Осталось чувство разочарования: корявый, буйный самоучка, кощунственное бунтарство против всего и вся. А я с годами всё меньше допускаю кощунство в искусстве. Им отбушевал восемнадцатый и девятнадцатый век. Наш перечеркнул столь многое и увлек в пустынность своих сумасшедших автострад, техники, машин фантастического опустошения, что истинным художникам надо нести свет бережно и осторожно, как свечечку в Вербную субботу.

Но я что-то очень уж разговорилась, а всё потому, что скучаю по вас и хочу вас всех видеть.

Простите, что пишу карандашом. В нашем общем мизере нет штырей для авторучек. Скоро будем писать гусиными перьями, хотя я забыла, что и гусей тоже больше нет. Придется таскать перья из Журкиного хвоста. По крайней мере, доступно и под рукой. Так мне хотелось бы что-нибудь вам послать, но, увы, оскудение полное, и царствуют лишь шары, которыми «хоть покати».

Поэтому шлю вечную любовь и очень прошу, давайте почаще весточку о себе. Всех вас крепко-крепко целую. Да хранит вас Господь.

Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 14 марта 1983

Мои дорогие, дорогие!

Последний раз я говорила с вами в сочельник, а сегодня вот уже и Масленица. После дивных солнечных дней – хмурое небо с низкими облаками и вот-вот хлынет дождь. Недаром в народе ее прозвали Масленицей-мокрохвосткой.

Козлик меня приучил, что, если не съесть блин на Масленой, год будет плохим. Может, Ярило потому и прячется за облаками, что ему не хочется, чтоб его пожирали люди. И вот я одна и не знаю, как мне быть: есть одной блины будет чем-то сродни каннибализму. А одна я потому, что почти все мои друзья и знакомые предались модной блажи – едят морковку и жуют овес, объедая бедных лошадей, у которых прохиндеи и так воруют корм. Не знаю, какой в этом толк, разве что играют на руку пресловутой «Продовольственной программе»: чем меньше народы будут есть, тем лучше.

Вот я взяла и напилась. Сижу и пребываю «в рассуждении собственных мыслей»…

Тут мне и попалась книжка Шкловского «Жили-были», не знаю, то ли виною недавнее сотрясение мозга, то ли я остервенилась, но я стала закипать, как тульский самовар, – думала, что распаяюсь. Всю жизнь его считала умным, блестящим и настоящим – и вдруг три четверти книги риторическая трескотня, назойливая до нудности революционная фразеология и самовлюбленное охорашивание. Кроме «Писем не о любви» и воспоминаний о Всеволоде Иванове, которые искренни и человечны, всё труха и трескотня. Нет ни Маяковского, ни Блока, ни Пастернака. Это не живые люди, которых он знал, и даже не скользящие тени кинематографа – а так, слова, слова, слова…

Тягостное впечатление произвел показ его по телевидению в связи с девяностолетием. Нельзя и неделикатно показывать старость столь обнаженную и жалкую. Помимо того, что это признак дурного вкуса и неистребимой самовлюбленности. Вероятно, когда он, запинаясь и забывая что-то, лепетал, он всё еще верил, что у него голос Дантона. Вот когда на поверку выходит, что остается последним в человеке при угасающей старости – у одного доброта, у другого злость, у третьего благожелательность, благородство, ненавистничество, мягкость и нежность – весь набор основных страстей. У Шкловского же остался главный стержень его личности – самовлюбленность и самоуверенность, самые бесплодные из всех любвей на земле.

Посылаю, наконец, всё сверенное по партитурам – музыку партитуры балета «Сны Хайяма». Задержка была из-за отсутствия магнитофона и дирижера. Наконец и то и другое осуществилось. Таким образом, осуществился предпоследний рывок к возможности его воплощения. Там, Женичка, напечатано обращение-просьба к тебе.

Теперь хочу с вами посоветоваться. Когда здесь был Валера, он сказал, что у него есть знакомая, которая может показать балет Касаткиной и Василёву. Но тут есть один момент – важный и серьезный. Не подумайте, что во мне говорит сноб, но в вопросах представления на суд музыкально-хореографического произведения важно, чтобы оно было сделано с помощью большого музыканта. Это не вопрос престижности, а вопрос понимания.

Было бы очень важно, если бы вы оба снеслись с Геннадием Николаевичем Рождественским, познакомили с балетом сначала его, и затем, если ему понравится, чтобы он ознакомил с ним хореографов. Хотя, к великому сожалению, ни я, ни Козлик не были с ним знакомы, так случилось, но у меня к нему большое художественное доверие. Миша, по-видимому, выпал из игры, он доброжелателен, но папильонист. Вы же оба добрые и любите меня, и я уверена, что в своих сношениях с ним найдете общий язык. Быть может, можно подсказать хореографам возможность сделать фильм-балет. Мне очень было бы важно, чтобы Алена и ты присутствовали при беседах с Касаткиной. Личное обаяние и красноречие – великая вещь. Мне бы не хотелось, чтоб «Хайям» предстал безродным и бездомным. Судьба сделала так, что вы стали его приемными, так сказать, родителями.

А дурная мать хоть и не забывает о подкидыше, тем временем встречает весну с цветущими ивами, фиалками и гиацинтами, глушит свою тоску лепкой ликов, что видит внутри себя. На смену «Влюбленным» пришли кораллы.

Мое последнее упоенье в искусстве – это слайды с картонов Gean Picart le Doux (Жана Пикара лё Ду) для ковров, вытканных в Обюссоне. Это такой тонкий и восхитительный художник – открываешь заново удивительный мир, современный и вечный, как всё настоящее. Одно его творение находится у нас в России. Его «Знаки зодиака» подарило правительство Франции Хрущеву, когда он был в Париже.

А теперь, мои родные, прошу вырвать времечко и написать мне большое, хорошее письмо. Хочу верить, что всё у вас хорошо, и все вы, мои милые, здоровы. Как хорошо, что вы вместе. Целую всех крепко. Да хранит вас Бог. Очень люблю.

Галя

P. S. Показывая либретто, давай читать только посылаемое мной. Прежнее уничтожь.

Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам Весна 1983

Мои милые и дорогие!

Спасибо за весточку. Я, в противоположность вам, живу анахоретом, хотя, когда я сказала одному человеку, что я отшельник, он ответил мне словами Дега, сказанными им про Густава Моро: «Да, он отшельник, конечно, но который отлично знает расписание всех поездов». Для меня, конечно, это лестно, но у меня и вправду есть те свобода и досуг, когда воображение может обгонять повседневную суету и не обременено гирями и тяжестью обязательств и долга.

Долг у меня только один – это долг перед Алексеем, его искусством и его памятью. Но моя физическая беспомощность и возраст делают меня малоплатежеспособным должником.

Но когда на художника накинута посмертная удавка, это создает непробиваемости более непреодолимые, чем слабость физическая. Очень уж он при жизни не угодил, но его талант загасить было трудно, а когда ушел – вот тут-то с ним и расквитались. Я помню, как во времена депрессии, гонения на «формализм» и ему не писалось. Абрам Эфрос его всё утешал: «Пишите, ведь должно же остаться что-то, чтоб открывали потомки». Право, это было плохим утешением и дурной самонадеянностью – в это верить и утешаться.

Затем и это миновало, но всю жизнь волочилась за ним слава, что он «не такой»: «не такой по происхождению», «не такой по маэстрии», «не такой в своих мыслях», «не такой, как надо», и т. д., и т. д. И слава Богу, что он был «не такой», а такой, каким он был. Но его искусство – это музыка, которая не может быть прочитана и увидена на полотне. Ее путь от его сердца до человеческого слуха и души куда более сложен. Разве не трагично, что Цезарь Франк свою гениальную симфонию услышал лишь однажды сыгранной оркестром?

И сколько преодолений должен пройти композитор, прежде чем сорганизуются обстоятельства его осуществления!

Все, что пришло извне, пришло к Алексею само. Он не был никаким организатором самого себя, ни как композитор, ни как дирижер. Есть явления, которые не оспариваются, когда художник жив и творит. Но стоит ему умереть, да еще в стране, для которой он столько сделал и прославил, вот тут-то и всплывет та древняя истина: «Что я тебе сделал такого хорошего, за что ты меня так ненавидишь?» Моя гордость может отвечать на это только презрением (отчего душе не легче), но я не могу унизить его память ходатайствами, напоминаниями и доказательствами.

Но жизнь его искусства теперь не зависит от тех, кто помнит, знал и понимал его значение. Есть много людей, кто помнят, и любят, и знают, но они не определяют его посмертную судьбу. Есть преграды, которые живым не преодолеть, кто их не знает.

Но довольно ламентаций. Просто очень уж порой душа кровоточит, и я знаю, что вы меня понимаете и по-доброму пожалеете.

Мне очень досадно, что я была во власти самодеятельной устремленности во время записи «Снов Хайяма» и что с этим поспешила представить на суд мастеров. Это с моей стороны, конечно, непростительная ошибка. Надо мной довлело то, что я слышала и знала, и, конечно же, эта непрофессиональная запись и подчиненность «экстрасенсному» субъективному ощущению повредили впечатлению от всей композиции в целом. На какое-то время я пала духом и засомневалась. Но вдруг недавно увиденная мною бежаровская постановка «Айседоры» для Плисецкой, сделанная на музыку разных авторов и оказавшаяся восхитительной и целостной вещью, убедила меня, что такой принцип в балете возможен и правомочен. И я решила «вмешаться» – сознательно, с отпущенным мне Богом чувством сцены – в эту зыбкую и неясную ткань «Хайямовских музыкальных сновидений».

Я всё пересмотрю, и мы с Борей попробуем сделать что-то более убедительное.

Ты, Женичка, пишешь, что эстонцы «тяготеют к современной стилизованной Европе». Это очень жаль, жаль потому, что всякая стилизация, будь то Европа или Восток, – явление вторичное. И я заметила, что очень часто теперь в театре не чувствуют стиля одного-единственного художника, а уходят в абстрактную «стилизацию» вообще.

Алексей любил поэзию Востока и терпеть не мог любимого многими «ориенталя».

И у нас был свой, неповторимый стиль, и он создал свой Восток и свою поэзию. Но, как сказал папа: «Поэзия в траве, к ней надо нагибаться».

Я очень радуюсь за Петеньку, верю в его одаренность и многого от него жду, к этому его обязывает мое давнее пристрастие к нему.

Ужасно обидно, что Боря, едва кончив институт и не окрепнув профессионально, сразу попадет в военную муштру и тоску. Пусть мужается и про себя утешается, что он настоящий мужчина.

И вы, мои милые, не горюйте. Будем верить, что это не отразится на его здоровье, как с Петей.

А что касается Лизаньки, то я верю, что она не подкачает русскую литературу. Нельзя подвести честь фамилии.

Мой Боря очень болен, и, по-видимому, навсегда. К тому же все хвори, помимо главной, льнут к нему с какой-то роковой неотступностью, и не знаешь, как ему помочь и уберечь.

Вы же все, мои дорогие, будьте здоровы, и чтоб всё было хорошо. Целую и обнимаю крепко.

Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 3 июля 1983

Мои дорогие!

Как давно не имею от вас вестей! Мне иногда кажется, что кольцо зноя сомкнулось навеки, и ни вести, ни прохлада к нам долететь не могут.

Я вынуждена в корне изменить распорядок жизни – днем сплю, ночью бодрствую и что-то делаю. Кондиционер – малое спасение, когда кругом словно пылает мироздание.

Страницы: «« ... 678910111213 »»

Читать бесплатно другие книги:

Способы достичь сексуальности, улучшив выработку женских феромонов, различаются в соответствии с воз...
Неторопливая расслабленность летних каникул под Ленинградом, время свободы, солнца и приключений, за...
В повестях автор постарался показать своё видение происхождения людей на Земле (Раса бессмертных), н...
Долина снов — красивый край, чудесный, добраться вовсе туда нелегко. Чтобы туда пойти, придётся путь...
Читая «Остров гопников», вы будете следить за приключениями двух друзей, попавших в чуждый для них м...
История жизни прекрасных танцовщиц яркого заведения, притягивающего и манящего, на одной из улиц Сан...