Шахерезада. Тысяча и одно воспоминание Козловская Галина

Поздравьте меня – я кончила свои воспоминания об Ахматовой. От руки получилось около 90 страниц. Теперь мне их надо отредактировать, переписать и отдать машинистке. Я и так опаздываю и боюсь, что может сорваться возможность их включения в ахматовский сборник в издательстве «Советский писатель»[254]. Мне это было обещано и резервировано место, но совершенно гнусный грипп, который все-таки меня нагнал, измотал меня до изнеможения. Я так ослабела, и у меня начались такие головокружения, что пришлось прервать работу. Я не жила, не писала, не работала и только спала, иногда по 20 часов в сутки. Вот с такой патологией и встретила Рождество и Новый год.

Только сейчас чуть начинаю приходить в себя.

Пишу вам, сидя на крылечке; светит солнышко, и очень тепло. Журушка счастлив, что кончилось затворничество, и гуляет по разрушенному зимнему саду.

У нас тоже бывали снег и холода, но, конечно, они не идут в сравнение с вашим арктическим оледенением. Я и свои-то минус 14 едва переношу, а уж как вы там справляетесь, не могу себе представить. Как сердце? Не простывали ли вы?

У нас в нашем резко континентальном климате даже в газетах печатались сводки-предупреждения, что в связи с перепадами больные сердечно-сосудистыми заболеваниями должны заранее принимать лекарства.

Интересно, какие еще опусы напишут дамы к Пушкинским дням? Что они пишут – одно невообразимее другого! По-моему, вершины достигла авторша, которая поведала, что ее прадед, крепостной конюх у Гончаровых, был влюблен в Натали и «вел дневник». Вот на основе якобы этого дневника она ошарашивает читателей, у которых и без того не очень-то просвещенные мозги, задуривая их окончательно. Самое примечательное, что эти дуры, обнаглев, становятся в позу ниспровергателей «отсталых» пушкинистов.

Кстати, свободное обращение с великими прошлого становится всё развязней, им навязывают собственное убожество и противные черты характера. Огорчил меня Тынянов – пробовала перечесть «Вазир-Мухтара» и не смогла. Боясь идеализировать Грибоедова, он вдарился в другую крайность, навязал ему всякое, отчего великий Грибоедов оказался препротивным чинушей и скверным и даже неумным человеком – и все равно не живой.

Работая над Ахматовой, я ограничила себя во всем – не прикасалась к глинам, редко смотрела телевизор, читала только немного стихов перед сном. Воспоминания очень взбудоражили, я очень выложилась, и сейчас какая-то пустота и усталость.

Написала еще несколько стихотворений. Пришлю в следующем письме.

Берегите себя, мои родные, и обдумывайте возможный приезд ко мне осенью. Повидаться надо очень. Я очень слабею.

Завтра встречаю своего молодого друга из Штатов[255].

Целую вас и всех деток. Поблагодарите Лену и Мишу[256] за открыточку. Как там Антон и Сергей[257]? Им тоже привет.

Боря также сердечно всем кланяется.

Давайте прыгать всем зайчикам.

Галя
  • О долгий сон моих ночей осенних,
  • Где сновидения живут и как стихи текут
  • Без конца и без начала, безвременным мгновеньем.
  • Как порой врываются в сон
  • Лики живых и лики ушедших,
  • Тех, что забыла, и тех, что навеки со мною.
  • <…>
10 ноября 1986 г.
Галина Козловская – Валериану Герусу
21 июля 1988

У баронессы Гаубиц большая грудь, находящаяся в полужидком состоянии.

И. Ильф «Записные книжки»

В Ташкенте малооблачная погода,

температура 37–39 градусов тепла.

Метеосводки(На самом деле все термометры показывают 40–43 градуса тепла.)

Мои дорогие!

Из всего вышеизложенного вы можете понять, в каком я состоянии. Мозги не в «полужидком состоянии», а, как мне порой кажется, полностью расплавлены. Если прибавить к этому постоянные магнитные бури и полную вымотанность их хроническими повторениями, то все эти два месяца, июнь и июль, я очень больна и живу на грани срыва. Из-за постоянного сжатия мозгов и сосудов не могу читать. О том, чтобы лепить, не может быть и речи.

Трогательная забота государства о нашем здоровье – это бесстыдное вранье официальных сводок о пылающей температуре вокруг в надежде, что мы от этого не подохнем как китайцы, валом уходящие к предкам, не выдерживая сорокатрехградусной жары.

Удивительно, как мы привыкли к вранью во всех областях, веря, что «сим победиши»[258] всё и вся.

Я всё еще под впечатлением заседания Верховного Совета, посвященного армяно-азербайджанскому конфликту. Осадок очень тяжелый, ощущение полной беспомощности перед бедой – упрямство и извечные бесплодные заклинания – единственное, что мы могли противопоставить.

(Вчера узнала, что в Ташкенте забастовали строительные рабочие, потребовавшие добавку к зарплате за работу в немыслимую жару. Вот, оказывается, почему наши метеосводки занижали температуру. Приехала комиссия из Москвы, и вдруг ночью температура упала до плюс четырнадцати. Если бы и армянские дела можно было бы так уладить.)

Всю жизнь ненавидела политику, но сейчас живу публицистикой, порой поистине блистательной. Читали ли вы в «Огоньке» статью Карякина «Ждановская жидкость»[259]?

Есть еще в России светлые головы, не всех выкорчевали. Но положение везде и во всем очень напряженное. У нас не раз оцепляют улицы и площади, предупреждая эксцессы крымских татар. Местные писатели не скрывают своих исламских тяготений, требуют издания Корана (что их право, конечно) и вообще очень агрессивно настроены. И вообще все, связанное с переменами, вызывает бешеное сопротивление, и политика выборов по-прежнему ведется по принципу народной шутки – «И привел Бог Еву к Адаму и сказал: «Выбирай жениха»».

Боря на днях улетел в Сибирь, еле живой от жары, но до этого он потратил два дня на звонки в Москву и Фрязино. Представлялась возможность послать вам всем фруктово-плодовых летних радостей. Но никто нигде не отзывался. Очень жалко.

Сад по-новому красив и буен, но я сама почти не могу ходить, даже по дорожкам. Теряю равновесие и падаю. Сплю на крылечке и днем спасаюсь с помощью кондиционера. Готовить стараюсь ночью. Даже Журка иногда просится днем в комнату.

Вчера получила перевод, за что великое спасибо. Как жаль, что ты, Котуся, не дозвонился.

В июне, когда еще дышалось, написала два стихотворения. Я задумала цикл «Несбывшиеся желанья». Пыталась написать третье, связанное с бабушкой и детством в Новочеркасске. Воспоминания толпятся роем, очень много образов, но осуществить пока еще нет сил. Вот поостынет яростный Ярило, тогда и напишу.

Целую и обнимаю всех моих дорогих.

Письма Евгению и Елене Пастернакам

Евгений Борисович Пастернак родился в Москве в 1923 году. Он умер 31 июля 2012 года, когда работа над этой книгой еще не была окончена. Составители очень благодарны ему, а также Елене Владимировне Пастернак и Петру Евгеньевичу Пастернаку за неоценимую помощь в работе над книгой.

Е. Б. Пастернак – сын Б. Л. Пастернака от первого брака. Окончил Академию бронетанковых и механизированных войск (1946). Кандидат технических наук. Двенадцать лет, с 1942 года, когда, будучи в эвакуации в Ташкенте, был мобилизован и поступил в Академию, пробыл в армии. После окончания Академии служил инженером-механиком по военным машинам в гарнизонах Украины и Сибири. Потом преподавал электротехнику в институте, защитил диссертацию. После смерти отца вместе со своей женой Еленой Владимировной Пастернак стал заниматься его литературным наследием и издательской деятельностью. В 1970-х годах Пастернаки подружились с семьей А. И. Солженицына. Помогали им в сборах и провожали в аэропорт, когда те уезжали из Советского Союза. Из-за отказа дать этому эпизоду политическую оценку Евгению Борисовичу пришлось уйти с работы. Так в 1975 году он оказался младшим научным сотрудником Института мировой литературы.

Автор книг: Борис Пастернак. Материалы для биографии. М., 1989; Борис Пастернак. Биография. М., 1997 (наиболее полная и достоверная биография Бориса Пастернака, основанная на богатом архивном материале: документах, письмах, воспоминаниях современников); Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак. Переписка с Евгенией Пастернак, дополненная письмами к Е. Б. Пастернаку и его воспоминаниями. М., 1998; Понятое и обретенное. Статьи и воспоминания. М., 2009. Вместе с женой занимался составлением и комментированием ряда сборников произведений и переписки Б. Л. Пастернака. Опубликовал мемуары: Из воспоминаний // Звезда, СПб., 1996, № 7. Получил премию журнала «Знамя» (1996), фонда «Знамя» (1997).

Елена Владимировна Пастернак (р. 1936) – филолог, внучка философа Г. Г. Шпета. Окончила классическое отделение филологического факультета Московского государственного университета им. М. В. Ломоносова. Стала бессменным помощником мужа в многочисленных публикациях материалов о Б. Л. Пастернаке. Их совместными усилиями подготовлены новое издание биографии: Евгений Пастернак, Елена Пастернак. Жизнь Бориса Пастернака. Документальное повествование. СПб., 2004; Полное собрание сочинений Бориса Пастернака в 11 т. М., 2003–2005.

Евгений Борисович и его жена Елена Владимировна (Алена) Пастернаки – наследники давней и многолетней дружбы Галины Лонгиновны Козловской с художницей Евгенией Владимировной Пастернак, матерью Евгения Борисовича. Галина Лонгиновна гостила у них в Переделкине на даче, в сторожке, где они жили с детьми. Евгений Борисович с женой и дочерью Лизой приезжал к ней в Ташкент. Ее письма к ним полны любви, признательности и дружеского доверия.

Галина Козловская – Евгению Пастернаку
Январь 1974

Женичка, дорогой наш дружочек!

Спасибо за весточку. Я рада, что могу, хоть в письме, послать тебе и всем твоим милым слова привета и любви. Ведь я этим летом была очень тяжело больна, и для меня «покачивалась фельдшерица со склянкою нашатыря»[260]. Я узнала всё, и кабину реанимации, и стояла совсем у роковой черты. Сейчас выкарабкалась. Справляемся с зимой, как можем. Очень Алексею надо было бы поехать в Рузу[261] – поработать. Там хорошо пишется, но боимся расстояний, зимы и гололеда. Мы такие стали стеклянные. Надеюсь, что вы все здоровы и грипп английский, гонконгский, мадагаскарский, мозамбикский, тьмутараканский вас всех миновал.

Ужасно жалко, что ты не слишком рвешься залететь в наши азийские края. Уж я бы тебя побаловала. Ведь мы только и встрепенемся, когда нагрянет кто-нибудь залетный. Ты даже не представляешь себе, какой может быть духовный вакуум. А уж степень одиночества Алексея в области музыки трудно вообще представить! И всё же живем, памятуя Вагнера, который когда-то хорошо сказал: «Кто из малого не сделает многого, тому и многое не поможет».

Надеюсь, что, может, по весне увидимся. Весьма возможно, что, когда потеплеет, мы и прилетим.

Передай сердечный привет твоим друзьям. Они прелесть. Как поживают твои чудесные дети? Как мой маленький флорентинец[262]? Алене особый, нежный привет.

Давно ли вы переехали, и лучше ли вам на новом месте[263]?

«Коли только жив я буду – / Чудный остров навещу».

Да хранит вас Бог. Будьте счастливы и здоровы, дорогие. Не забывай нас.

Галя
Галина Козловская – Евгению Пастернаку
20 июня 1974

Женичка, дорогой!

Хочу черкнуть тебе несколько слов. Так бы хотелось, чтобы ты был в Москве, когда мы приедем, чтобы могла состояться ставшая уже традиционной наша встреча в Рузе. Мы пробудем там, если Бог даст, с первого июля по первое августа. Очень хочу повидать тебя и всех твоих милых. Столь о многом поговорить бы надо.

Нас, к сожалению, хвори гнут к земле, но мы, к счастью, из породы несгибаемых. Все же ходим по земле с трудом и даже не имеем того преимущества прутковской попадьи, которая после любовных похождений «чувствовала слабость во сгибах».

Итак, дружок, жду тебя. Надеюсь, что Алена и капелька Лизанька[264] здоровы, ты сам и оба твоих прекрасных флорентинца также. (Лучших пожеланий нет на свете.) Берегите и любите друг друга.

Кстати, было бы мило прихватить наших общих друзей, если они не уехали.

У меня в саду рай – совершеннейший рай, но, как доказали наши праотцы, человек в раю не приживается. Слишком жарко. Потому и бежим на Север, к родной черной земле, которая пахнет травами детства.

Приезжай, дорогой. Ждем. Обнимаю вас всех.

Галя
Галина Козловская – Евгению Пастернаку
9 августа 1974, Руза, ДТК

Женичка, дорогой!

Отправляю это письмецо с оказией в Москву – а то тут из почтового ящика в Москву идет две недели.

Нам удалось продлить наше пребывание в Доме творчества композиторов до 21 августа, не перебираясь в ВТО[265]. Сейчас у нас не целая дача, а одна комната в пансионате. Хоть и тесновато, но сухо и покойно. Так что если сможешь – приезжай. Будем очень рады.

У Людмилы Григорьевны Чудовой-Дельсон[266] будем двадцать второго утром, а двадцать четвертого улетим в Ташкент. Так что увидимся с тобой у нее, и ты сможешь нам передать пластинку.

Мы вот уже два дня живем в волнении. Бедному Ташкенту всё не везет. Позавчера был ураган из Каракумов неслыханной силы. Вырвано с корнем больше десяти тысяч деревьев, разбиты стекла магазинов, порваны все провода – словом, наделано много беды. Мы в ужасе от неизвестности о судьбе нашей птицы Гопи. Журушка всегда в саду и приходит в дом, только когда сам захочет. Чужие люди могли в суматохе бедствия не поймать его, и его могло унести бурей. Пока не получим телеграммы – не нахожу себе места.

Очень бы хотелось услышать, что у вас всё благополучно.

Да, «Жизнь прожить – не поле перейти». И все-то она подваливает и подваливает бед и печалей.

Я от огорчения занялась йогическим дыханием и делаю очень большие успехи. Может, жизненная сила, живущая во мне, поможет мне вобрать ее извне. Все-таки она – тайна. Жизнь желанна и прекрасна, и мне очень трудно, ужасно трудно стареть. Читаю интересные книжки и не обращаю внимания на дожди. Всё равно так хорошо тут дышится.

Читал ли ты мою новеллку[267]?

До встречи, дорогой.

Всех твоих деток обними и особенно нежно и сердечно приветствуй от нас Алену. Пусть Бог даст, чтоб все было хорошо. Козлик вместе со мной тебя обнимает крепко.

Твоя неизменно Галя
Галина Козловская – Евгению Пастернаку
8 октября 1974

Женичка, дорогой!

Так как я всё еще не выдохнула своей чудовищной пневмонии и кашляю, как старая коза, то письмо мое будет кратким и, вероятно, бестолковым. Хочу только сообщить тебе, если она сама к тебе не дозвонится, что Людмила Григорьевна Чудова-Дельсон была проездом у меня и повезла с собой для тебя три Козликиных пластинки. Это отличные записи с БСО[268] нескольких его симфонических вещей, и нам бы хотелось, чтобы они напоминали вам азийских друзей, создавших свою несуществующую Азию. Но по странным законам искусства только то и подлинно, что создано и никогда не существовало.

Сад же наш существует в осенней красе, но он так порой бывает хорош, что тоже кажется почти мнимостью.

Жизнь ведем почти донкихотскую. Если увидишь Милу, она расскажет тебе, как мы воюем, мягко выражаясь, с «ветряными мельницами»[269].

Как ты и все твои милые? Хочу от души, чтобы всё было хорошо.

Так как у Людмилы Григорьевны очень больна мама и она, возможно, не ночует дома, то посылаю тебе два ее служебных телефона (энциклопедия).

Передай, пожалуйста, две пластинки милым друзьям, что были у меня. Я так и не знаю, кто из них прислал скандинавский фольклор. Поблагодари. Но сам фольклор пресен до невероятия – прямо рыба без соли. Так что пока что ничего мало-мальски интересного не мог Козлик выловить. Придется ему выдумать свою Данию, как он выдумал свой Восток. Так оно верней.

Меня только очень беспокоит Алино здоровье. Очень высокое (хронически) кровяное давление, и придется, наверное, класть в стационар.

Стараюсь изо всех сил не падать духом и не терять себя, но порою бывает очень трудно и очень грустно.

Обнимаю тебя вместе с Аленой и твоими прелестными детьми. Будьте здоровы и счастливы, мои милые. Аля сердечно всех приветствует.

Твоя всегда – Галя
Галина Козловская – Евгению Пастернаку
5 мая 1975. Пасха

Всю ночь читал я твой завет И, как от обморока, ожил.

Борис Пастернак

Женичка, дорогой!

Хочу обнять тебя и всех твоих милых и близких в дни светлого весеннего праздника, когда людям дано приблизиться к высшему постижению Скорби и Просветления.

Дружочек, не сердись на меня за то, что не написала тебе и не поблагодарила за присланное. В нашей жизни к сменам дня и ночи и временам года прибавилось новое чередование. Пребывание в болезнях в месте, называемом стационаром.

Вероятно, это двусмысленно названное учреждение является тем промежуточным жилищем между нашим весенним садом и тем конечным местом, что станет вечным домом. И живем мы в дни, когда нужно самое большое мужество, потребное человеку, ибо старость – самый страшный поединок в отпущенной человеку жизни.

И всё же ничего не хочу отдавать жестокому врагу – Времени – и стремлюсь оставаться собой и живой до самого конца. Я научилась новому искусству – в мутном мире жестокости, низости и презренного улавливать веяния доброты и прелести, как приходящие дуновения запахов зеленого и цветущего мира.

Я была очень рада повидать твоих друзей и узнать о тебе и вашей жизни.

Вероятно, в этом году мы не свидимся, так как в Москву не поедем. Мне предстоит делать ремонт в квартире – а это всё равно что пережить пожар и землетрясение вместе.

Желаю «флорентинцу» Пьетро сдать экзамен[270] и стать живописцем, достойным предков. Быть может, в награду за испытания ему захотелось бы приехать в наши азийские края, погостить у меня и побродить по отрогам гор. Была бы рада побаловать его, чем могу. Стоит ли говорить, как мне хочется повидать всех вас.

Алену твою милую, которая сделала тебя счастливым, особенно нежно приветствую. Будьте все здоровы, благополучны и счастливы, дорогие. Мы оба крепко обнимаем, и не забывай ты нас, затерянных в годах и азийских пустынях, любящих тебя Козликов.

Надю М.[271] приветствуй хорошо.

Твоя Галя
Галина Козловская – Евгению Пастернаку
7 октября 1976

Женичка, дорогой!

Хочу вместе с этим письмецом подарить тебе прелестного человека, моего нового молодого друга Александра Александровича Мелик-Пашаева. Он с мамой немножко погостил у нас, поэтому новости о нашем житье-бытье узнаешь от него совсем свежие, хотя никаких новостей в прямом смысле нет.

Мужественно и упорно сопротивляемся недугам и стараемся, чтоб они не застлали мир и наш духовный взор.

Я очень давно не имею от тебя весточки, последнее – это был приход твоего друга, который вместе учился с моим братом. Он сообщил мне вести не слишком веселые[272], и я очень бы хотела знать, как ты живешь и работаешь ли ты там, где прежде.

Как все твои милые? Всегда вас вспоминаю и горюю, что так невероятно далеко живем.

Врачи запрещают нам ездить теперь на север, считая, что резкая перемена климата может быть опасна при Аликином давлении. Да и я тоже хороша. Ходим мы с ним совершенно ужасно, так что представить нас ходящими по льду – невозможно. Тем не менее мы с Козликом назло своей немобильности сочиняем балеты и всё в плену у Терпсихоры. Забавно, правда?

Лето было жаркое и нелегкое, но мы спасались купанием в прудике. Но наступила осень, и я снова начала болеть до весны.

Все-таки мечтаем о Рузе. Ужасно хочется повидаться. Как Надичка[273]? Напиши мне, милый. Очень хочу всё о вас знать.

Алик Пашаев – большой друг и знаток детей и их творчества. Мне бы очень хотелось, чтобы ты познакомил его с твоими чудесными детьми.

Обними их всех и твою милую Алену и не сердись за краткость письмеца. Примите чуточку даров азийской земли и любите нас, ваших старых азиатов окаянных. Жду весточку.

Будьте все здоровы, и да хранит вас Бог.

Целую – Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам
Весна 1977

Мои дорогие, очень любимые друзья!

Как говорили в старину – «Податель сего» – мой молодой друг Юрий Ласский[274], пишет стихи и верит в Литинститут. Пользуясь оказией, что он едет в Москву, посылаю вам всем, милым, чуточку азийских прелестей, а тебя, Женичка, целую и обнимаю и горячо благодарю за два царственных подарка, что ты прислал мне с Андреем. Радуюсь им беспрерывно. Ведь у меня никакой надежды не было их иметь.

Я сейчас начала писать об Анне Андреевне, и твой дар – словно благословляющее напутствие в этом моем начинании. Я сейчас начала много (для себя много) писать. Живя в великолепии своего весеннего сада, я по временам чувствовала, что мне не вынести того, что он этого не видит, впервые не видит[275]. Ведь он для меня всегда был самый живой из всех живых.

Но странная вещь – чем больше моя печаль, тем сильней я люблю всю чувственную прелесть мира, и тем острей мне хочется что-то остановить, что-то восстановить. Иногда меня охватывает отчаяние, успею ли я завершить всё упущенное, что я могла бы рассказать. Слишком много я в жизни варила суп и приправляла все житейские гарниры. Правда, Алексей стал тем, чем он стал, а я… Мне вдруг делается невыразимо больно, что я не сделала того, что я могла. Сейчас здоровье, сам понимаешь, совсем уж не блестящее, и долгий труд за столом из-за отсутствия привычки и рабочего ритма мне очень нелегок. Я прихожу в состояние непрерывного возбуждения, не сплю и вообще не могу с собой сладить.

Только что закончила воспоминания об Усто Мумине (Николаеве) – помнишь художника, чья темпера висит у Алексея в кабинете? Осенью здесь готовится его персональная выставка, а затем в Москве, и выходит выпускаемая о нем книжка художников и друзей, знавших его[276]. Он в годы войны делал декорации к нашей опере «Улугбек».

Вот я потом и разволновалась, всё вспомнила, и маму[277], и тебя долгоногого, и как тебя – помнишь – вызывали в военкомате, выкликая: «Посернюк». Столько всего пришло ко мне и всё толпилось и толпилось, обступая, так что мне вдруг не стало так безнадежно одиноко.

Я не имею права говорить, что я одинока – люди очень добры ко мне и любят меня. Но, конечно, в душе всегда остается и останется до конца невосполнимый вакуум. Вы оба, и ты, и Алена, это всё слишком хорошо знаете. Ваши утраты[278] очень опечалили меня. Трудно представить, что столько сразу надо вместить в себе. Что случилось с Ленечкой, таким молодым?

Читала вчера в одиннадцатом номере «Прометея»[279] очерк о Николае Федоровиче Федорове с приведенными рисунками твоего деда[280]. Рисунки мне очень понравились, а от философии его голова пошла кругом. И вообще я не люблю аскетов, как бы осияны они ни были, но как вместилище познания он меня поразил.

Там же есть статья Ю. Лощица «О сивиллах, философах и древнерусских книжниках». В середине статьи автор вдруг вступил в пререкания с Густавом Шпетом в нашем традиционном «галантном» стиле. Разделавшись с ним, он поехал дальше, думая про себя: «Какой же я умник».

Очень мечтаю повидаться с вами. Я всё набираюсь духа попросить одно «ясновельможное» лицо – помочь мне достать путевку в Переделкинский дом творчества[281]. Но всё не решаюсь: никогда никого для себя ни о чем не просила, и, верно, дворянская гордыня никогда не даст это преступить. Я бы согласилась с середины июля и на Малеевку[282]. В Рузу психологически абсолютно не могу ехать, да еще на вдовьем положении. Хочу писать книжку о Козлике, если Бог даст. В жару мне будет здесь трудно. Если бы удалось, Боря бы меня отвез, затем с рюкзаком отправился бы в свои странствия и затем, вернувшись, отвез бы меня домой.

Ну, посмотрим, может, другой человек, не ясновельможный, придет мне на помощь.

Твоя итальяночка очень мила, передай ей мои приветы.

Странная вещь – я совсем сейчас не слушаю музыки. Аликину могу слушать спокойно и радостно. Чужую, кого бы то ни было, – не могу… Так больно, так невыносимо больно! Я мало плачу, но тут я теряю всякий контроль над собой. Это такое непередаваемое чувство осиротелости, слуховой обездоленности!!! Ведь всю жизнь я слышала музыку рядом с ним, через него, через его божественный слух и понимание всей стихии музыки, и теперь этого нет, и куда всё это ушло?!!

Прощайте, мои дорогие. Да хранит вас Бог. Может, Он даст, что и увидимся.

Целую – Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам
Конец декабря 1977

Дорогие мои Женя и Аленушка!

Вы оба и все кровиночки ваши – будьте все счастливы, здоровы и осыпаны благами. Новогодние мои пожелания длятся всегда, но рождественские дни всегда озарены нежностью к тем, кого любишь, и хочется им сказать об этом.

Для меня эти дни навеки связаны с последними мгновениями жизни, и канун Нового года – это последний счастливый день в моей жизни, когда Аля был со мной. Не знаю, как проживу до девятого января.

Недавно отправила в Музей Глинки всё его рукописное наследие. Они собираются открыть постоянно действующую экспозицию его персонального фонда, с рукописями партитур, фотографиями и личными вещами. Остались его дневники (он их вел с десятилетнего возраста). Женичка, посоветуй мне, как с ними быть. Я обещала, что я отдам музею, что сочту возможным. Есть годы, особенно ранние, киевского периода, удивительные. Это какая-то совершеннейшая булгаковщина по жизни и удивительный мир музыки, интенсивный и поражающий. Но как быть с тем, что не для посторонних глаз? Напиши мне, как мне со всем этим быть и что ты считаешь лучше. Если я смогла иметь дело с музыкальными рукописями, то с дневниками я еще не готова встретиться. Я начинаю дрожать и плакать.

Недавно мы пережили сильнейшее землетрясение, Матушка-земля напомнила нам худшие времена 1966 года. Падали и разбивались вещи, потолки и крыша трещали, скрежетали и, казалось, рухнут. Я была не одна, и мы выбежали в сад, где Журушка дрожал и потом долго судорожно зевал. Мы вошли в дом, благоухающий пролитыми духами и мокрыми полами от опрокинутых цветов.

Убрав комнаты, мы с приятельницей сели ужинать и, чтобы унять дрожь и боль в брюхе от пережитого перепуга, вдвоем высадили пол-литра водки. Но эта хемингуэйщина ничему не помогла – сердце заболело еще сильней. А ночью решила спать, не раздеваясь. Вот мы так «потрясно» (как ныне говорят) живем. Люди порой также дарят «человекотрясениями» – сокрушающими и выбивающими почву из-под ног. Трудно ходить по трясине подлости и скверности. И почему это столько сволочности развелось?

У меня стоят и пахнут две елочки, и в сочельник мы с Борей, как всегда, слушали колядки и сели за стол со звездой. На ночь читала папу[283], его рождественские удивительные стихи[284]. Словно мир раздвинулся, и душа вошла туда, где ей надлежало быть.

Как вы живете, мои дорогие? Хочу о вас всё знать. Ужасно хочу вас видеть и мечтаю о лете, а вдруг смогу вырваться от азийской жары к вам в прохладные леса?

Как Надя М.? Будешь писать, напиши о ней. Она совсем забыла меня.

Как о многом надо поговорить с тобой, Женичка! Доволен ли ты своими трудами?

Итак, еще раз – счастливого Рождества и Нового года! А у нас снег, дождь, зеленая трава и веселые дрозды.

Крепко целую. Будьте благословенны.

Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам
14 марта 1978

Мои дорогие и милые Алена и Женичка!

Простите, что, получив ваше славное письмо, отвечаю не сразу.

Долго и тяжело болела. Поверила коварному теплу. Было плюс восемнадцать градусов, как было не поддаться, и посидела два часа на крылечке. К вечеру была готова, но самое грустное было, что снова простудила больные почки, чего мне нельзя.

Кроме того, в эти же дни чуть не погиб Журушка, он простудился, не мог стоять, дважды в день кололи пенициллином, смазывали горло, делали ножную ванну. Всё это так меня разволновало, и я так испугалась, представив себе свое полное одиночество в опустелом доме, что со мной случился мозговой спазм. Еле привели в себя. Ведь Гопи для меня – человеческое существо, очень любимое и таинственное. Его душа связана глубокими узами с его ушедшим другом, и проявления его любви всегда потрясают.

Но теперь всё как будто позади, и благословим весну, которая приступила к совершению своих чудес у меня в саду. Вот-вот брызнут фиалки и гиацинты – прячутся в листьях, смешные, еще совсем не роскошные, похожие на спаржу.

С каждым годом всё сильней чувствую диво этого времени года и стараюсь не пропустить ни одного мгновения из его чудес. Не верю себе, что способна еще испытывать счастье, да даже виновата перед Ним, что я все-таки могу быть порой счастлива от одного дыхания этого зеленого мира. Ведь это не измена – не правда ли? И как неотступна мысль, что и для меня это скоро померкнет. Поэтому, дыша весной, стараюсь не казнить себя за радость и все-таки казнюсь и горюю.

Очень много думаю о Времени и о печали, сколько в ней граней и нету ни дна, ни пределов. Среди плохих переводов Омара Хайяма есть одна строчка, самая удивительная в мировой поэзии: «Бог создал небо, голубую даль, / Но превзошел себя, создав печаль».

Живу я за плотным забором. Вижу, что Алексея мучило, терзало, оскорбляло. На всё то зло, что его губило и ускорило его смерть, наложен запрет. Ему больше не дозволено перелетать через ограду, отделяющую меня от мира. Пусть оно существует и продолжает жить в мире, но Алексея больше нет, и всему этому его не достать, и мук для него больше нет. А меня ничто, кроме смерти, ничто не может коснуться. Я неуязвима, потому что своей боли у меня не было за себя, была только за него. Я исключила их из своего существования и тем оберегла его память. Я обрела никогда не ведомую раньше свободу, мир раздвинулся и пришел ко мне во всей множественности сотворенного людьми словно бы для меня, и я живу с чистыми и неомраченными горизонтами. И хотя сердце полно печали, оно не истерзано больше яростью, и гневом, и горьким ропотом на несправедливость судьбы и мерзостность людей.

Как говорится в великой книге: «Есть время обнимать и время размыкать объятья»[285], – так приходит и время стать над злым роком и гнев сменить на презрение, чтоб изгнать этим бичом всё, терзавшее тебя. А любви к людям стало больше, больше стала жалость и безмерность жизни – ясней.

Но об этом поговорим подробней, когда встретимся. Если вы всё еще согласны приютить меня летом в Переделкине, то я хочу воспользоваться вашей милотой и добротой и приехать на июль и часть августа[286]. Чувствую, что не вынесу больше здешней жары. Зачем пребывать в преисподней раньше срока? Мой Боря – помните, наш приемный сын – привезет меня в Москву, затем с рюкзаком отправится странствовать по лесным дебрям России и числа двадцатого августа повезет меня домой. Обещаю не быть вам в тягость. Мне говорили, что можно договориться с писательским Домом творчества о доставке питания на дом. (Я, Женичка, ужасно дурно стала ходить. Не удивляйтесь, когда меня увидите.) Напишите мне, пожалуйста, что и как это делается.

Самое забавное, что Боря (я уверена, что вы его полюбите, когда лучше узнаете) самозабвенно вдруг размечтался. Сам он длинноногий бродяжка, и в странствиях ему всё нипочем, и вот внезапно стал увлекать меня планами на дивное путешествие: «До Москвы мы с Вами поедем в Сибирь – сначала сядем в поезд, потом пересядем на пароход, потом на паром, затем пятьсот километров на автобусе и таким образом приедем прямо на… пристань. Вы только подумайте – Байкал у наших ног!» Пристань – конечно, очень надежное, удобное и комфортабельное место для дамы моих лет и телосложения. Там мне, конечно, только останется, что рассыпаться и лечь рядом с самоцветными камушками, приумножив тем самым бесценные россыпи любимой родины. Отсюда уже Боре будет проще путешествовать дальше, теперь уж налегке.

Самое смешное, что это он всерьез. Поэтому хоть «пристань» – и свояченица «пристанища», я всё же хочу избежать этого фантастического вояжа, делающего честь легкокрылости Бориного воображения и его вере в мои непочатые силы молодости и выносливости, и с Божьей помощью приземлиться у вашего милого порога. Напишите мне, что мне надо привезти, чтобы как можно меньше вас чем-либо затруднять.

Недавно прочитала «Избранное» вышедшего у нас Пильняка. Странный писатель! Он, пожалуй, единственный из этого поколения, которого неудобно как-то читать. Очень старается быть таким, как надо, и всё так грубо, так примитивно, что даже стыдно. Есть и талант бесспорный, но так рабски подражать Белому, а уж с Замятина прямо сдирать шкуру – можно только диву даваться.

Очерковость броская, но поверхностная, а уж малокультурен до изумления. Я его знала в Лондоне, он был в меня влюблен и всё время хотел трогать меня руками. А они у него были покрыты рыжими волосами, и сам он был рыжий, и губастый, и противный. Как в те дни он писал, что «английский парламент заседает в Вестминстерском аббатстве», так и теперь, в изданном сорок лет спустя романе «O’Кей», он продолжает заседать всё там же.

И хотя мама и Зинаида Венгерова внушали ему, что в аббатстве можно заседать только на надгробиях бессмертных, он не внял. И всё же грустно и бесконечно его жаль[287].

Спасибо, Женичка, за советы насчет дневников. Я только пришла в ужас – у меня не хватит жизни перепечатать шестьдесят лет человеческой ежедневной исповеди.

Ах, как много хочется всего сделать – и как мало сил, просто физических сил! У Бори много желания, но мало времени – надо работать, чтобы жить.

Я очень рада, что житейски у вас всё благополучно: хоть работать можете в полную силу и отдачу. Как поживают прекрасные флорентинцы? Не завлекают ли в свои сети длинноволосые денди на Столешниковом маленькую Лизу, ставшую уже большой?

Крепко вас всех обнимаю и очень люблю. Христос с вами, мои дорогие.

Галя
Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 15 июня 1979

Дорогие мои Алена и Женичка!

Не серчайте, что до сих пор не поблагодарила вас за помощь с лекарством. Вы, как всегда, меня спасаете и, надеюсь, что и в будущем я буду прибегать к вашей доброте без зазрения совести – так уж вам, видно, на роду написано.

Вы, наверное, слышали метеорологические сводки, где над нашей землей происходили «раз-в-столетние» смещения небесных дел, шли ливни, грозы и перепады температуры от жары до холода в ежесуточной чехарде.

Я превратилась в «тучепоклонника», рабски повергаясь ниц перед каждым облаком, и валялась по целым суткам в полуобморочном состоянии. Омытые травы, цветы и деревья тянулись к небесам, буйством своим славя влагу, – а я гибла в этой неестественной фантасмагории.

Едва пришла в себя, как навалилась новая беда, уже из области сверхъестественного – в виде кино.

Все началось с невинной затеи – снять Журушку для серии «В мире животных»[288]. Но на беду режиссер фильма Талгат Нигматулин решил, что я с Гопи должна фигурировать на равных, нашел во мне залежи обаяния, раскованности и естественности и, придя в раж, загонял меня, как старую кобылу. Так, в наказание за грехи став запоздалой «звездой экрана», я снова валюсь без сил после киношных буйств и маюсь в тоске перед предстоящим в доме ремонтом. Так что, как видите, мне для моей жизни нужна выносливость верблюда.

Хочется писать, а нельзя – глаза. О, беда моя, беда!<…>

Подружилась с одной прелестной книгой. Это «Книги отражений» Иннокентия Анненского. Я его в ипостаси критика не знала, но его субъективные отклики на разные явления искусства удивительно свежи и полны свободы и большой прелести. Я теперь вполне понимаю отношение к нему Анны Ахматовой.

Порой жизнь прибивает к моему порогу милых и примечательных людей, но всё же чувствую одиночество всё чаще. Когда бывает очень жарко, смотрю на Петин переделкинский домик[289] и вижу вас всех милых под прохладными соснами. Ничего не знаю о вас, о вашем лете. Как шли дела у Пети и Бори, и по-прежнему ли Лизанька не хочет учиться? Дайте знать хоть двумя строчками обо всем, что с вами всеми творится.

Я всегда вас люблю. Будьте благословенны, мои дорогие. Передайте сердечные приветы Леночке и Маше-Джульетте[290]. Крепко вас всех обнимаю. Боря и Жура кланяются. Напишите хоть несколько строк. Ваша как всегда

Галя

P. S. Ни один божественный дельфиниум не проклюнулся[291].

Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам 19 декабря 1979

Дорогие мои Алена и Женичка!

Пользуюсь оказией и вместе с письмом посылаю десять Алиных партитур. Когда придет Миша Мейлах, отдайте ему, но со строжайшим наказом, ни в коем случае ноты по почте не пересылать. Там есть копии рукописей, не принадлежащих мне, а Музфонду, и одна авторская рукопись, единственная. Так что при утрате «согдийской фрески»[292] сочинение не может быть восстановлено. Он мне звонил и очень просил прислать, но оказия только до Москвы. Я немножко волнуюсь и успокоюсь, только когда ноты вернутся обратно…

В одном из снов мне открылась тайна времени через пространства земных ландшафтов. Но когда я проснулась, постигнутый смысл исчез, осталась лишь красота увиденного, а тайна ушла. И я подумала, может тайна времени принадлежит к тем запретным недозволенностям, куда человек не должен проникать в яви и при жизни…

Перед Новым годом, по старому дворянскому обычаю, мы повязываем на левую руку розовую ленточку. Это чтоб Новый год виделся в «розовом свете». Повяжите и вы, пусть наши надежды и молитвы перекроют то тревожное и безумное, что зреет в мире. Не знаю, как вас, но меня не покидает чувство ужаса и тоски. А тут еще эта грибоедовщина у нас под боком.

С каким-то отчаянным упоением пью из Кастальских родников, и поэты утешают меня…

Обнимаю всех вас, моих дорогих. Радуйтесь, что вы все вместе и что всё хорошо. Еще говорят, для благополучия помогает – по-датски – прыгать со стула, со Старого в Новый год, если не жалко мебели, конечно. Очень вас люблю. Кланяйтесь снегам и соснам в Переделкине и домику, и теплой печечке. Боря вместе со мной желает всем Merry Christmas and Happy New Year.

Галина Козловская – Евгению и Елене Пастернакам
24 января 1980

Мои дорогие Алена и Женичка!

Только что собралась писать вам письмо с «оказией», как пришло ваше, с весьма приличным новогодним опозданием. До сих пор приходят рождественские поздравления.

«Оказия» моя – это Оксана Мерхалева (нежно мною любимая). Это дочь Нины Ивановны Татариновой, у которой, мне помнится, ты бывал по издательским делам[293]. Ксюша может мне привезти то, что ты обещал, – отпечатанную книгу переписки – Р. Ц. П.[294] Поищите еще в своих книжных закромах и побалуйте меня чем-нибудь. Хоть чтиво бывает, но мало. Также, если сможете, пришлите мне еще лекарства – манинил и три ампулы ретаболила. Это мой диабет и глаза. Ну, и если еще чего просить, то пришлите мне хоть какого ни есть чаю, если нет индийского или цейлонского. Я могу мириться со многими нехватками, но чай – это единственная отрада, без которой трудно. Нам сейчас приходится сожалеть, что мы не обратились своевременно к йогам, которые на трех орехах и на стакане молока бодро стоят на головах, убивают взглядом тигров и пребывают одновременно в разных концах земного шара. Теперь приходится сожалеть об упущенных возможностях.

У нас только сейчас наступила настоящая зима, со снегом и шестиградусным морозцем, хотя еще совсем недавно было шесть градусов тепла. Журушка поневоле вышагивает дома и изо всех сил пытается превратить дом в курятник. Я иногда сожалею, что я не научилась превращать швабру в ту метлу, которая носила воду по заклинанию Ученика Чародея[295].

Вообще я много о чем сожалею. Такие наступили времена, и не знаю, что и у кого просить. Пришли мне еще, Женичка, здоровья, физических сил и сил нравственных, чтоб не погибать от отвращения ко всему, что творится в этом лучшем из миров. От лицемерия хочется сдохнуть, и от жалости разрывается сердце. Еще задолго до официальной «помощи»[296] к нам всё везли и везли нашу юность, изуродованную и поруганную, с выколотыми глазами, с отрезанными носами и со всеми прочими надругательствами, на которые способны фанатики-мусульмане, извечно неизменные в своей ярости. И при этом мы объявили себя защитниками ислама, оказывается, мы всегда… и проч., и проч.

Что-то вспоминаю зловещие разговоры взрослых, слышанные в детстве. И хоть смысл был непонятен, но испуг от слов «желтая опасность»[297] – остался. Вот и теперь всё это вспоминается, и всё это под боком и крадется наступательно, как грозная туча, всё ближе и ближе.

Больше всего жалею молодых.

Жить теперь можно, только уподобляясь страусу, что и делаю по мере сил.

Видела я торжество Галины Сергеевны[298], слышала слова Бориса Леонидовича и почему-то была уверена, что вы сидите в зале. Радовалась за нее искренней радостью и была признательна судьбе, что и ее, и всех пощадили, что одическая тональность, соответствующая случаю, не была заглушена казенными тропарями и дифирамбами и не была задушена «глубокоуважаемыми шкафами», которые мы неуклюже обрушиваем на ни в чем не повинных юбиляров. Предпочитаю лавины цветов, которые всегда прекрасны и всегда и неизменно радуют и тех, кто одаривает, и тех, кого одаривают.

Мне казалось, что их мощный запах должен был полностью сливаться с искренностью чувств, которые ей несли люди. Так и надо чествовать Уланову. Она наша слава и слава нашего века.

Максимова и Васильев весь вечер радовали, и всё было хорошо, а заключительная выдумка мила и естественна.

Независимо от хорошего чувства, что осталось, мысль невольно обращалась к стойкости черты, свойственной людям, когда они воплощают в себе слушателя и зрителя. Почему люди наиболее щедры в выражениях своего восторга в искусстве не творцам, а исполнителям? И так было всегда. Я подумала, случись подмена, и в ложе показался бы Петр Ильич, было бы такое? Уверена, что никогда. Всегда главная слава выпадает на долю интерпретаторов. Ни гениальный поэт, прозаик, драматург или композитор не бывают одарены таким публичным восторгом, хотя знают и успех, и признание. Из всех чествуемых художников-творцов я знаю только энтузиазм итальянцев, носивших на плечах своего Верди из города в город. И не знаю ничего печальней растерянно жавшегося в ложе Стравинского, когда во Дворце Съездов шел его «Петрушка» (правда, в гнуснейшем исполнении Малого оперного Ленинграда), и ни единая душа не задохнулась оттого, что вместе с ней пребывает Гений, и ни одна голова слушателя и зрителя en masse не повернулась к нему – гегемону музыки полувека в большом мире.

Ну, о подобных вещах можно многое что вспомнить.

Ты спрашиваешь меня, что значит молчаливый пакет, присланный тебе для Миши Мейлаха. Объясню. Он списался со своей приятельницей в Штатах, очень близкой с Бернстайном, заинтересовал возможностью исполнения маэстро Бернстайном Козликиной музыки, и она торопит его с пересылкой нот. Но так как у меня нет лишних экземпляров партитур (это единственные, что остались), то он просил меня переслать их в Москву, где он хочет с них сделать микропленку. Как он думает делать это технически – не постигаю, ибо я в таких делах абсолютный профан. Делать это здесь на «Эре»[299] невозможно по двум причинам – делают тут плохо, в качестве чистого брака, во-вторых, для этого надо целое состояние, которого у меня нет.

А сделать надо, надо мне вырвать музыку Алексея из той удавки, которой и посмертно душит его наша эпоха. Я никогда не говорила с тобой о трагической судьбе Алексея как художника. Он пронес ее через жизнь мужественно и достойно, ничем не поступившись, не изменив себе ни в чем.

Но с первых же дней в Московской консерватории он нес клеймо. Из всех учившихся там ему всё время вменялось в вину его дворянство, и сама его природная композиторская маэстрия считалась проявлением и доказательством его классовой чуждости. Так и пошло, и тыкали, и заушали, в классических традициях времени.

Затем ссылка и существование репрессированного на дальней стороне, со всеми тяжкими и унизительными обстоятельствами, не имевшими конца даже тогда, когда прошла война. Но это лишь внешнее, бытийное, преодоленное.

Он был ослепительно одарен в музыке. Его композиторство и дирижирование пришли к нему Божьим даром: в семь лет – первое сочинение, в одиннадцать – дирижирование наизусть, на пеньке, в лесу, всеми симфониями Скрябина. С детства он ошеломлял всех знавших его музыкантов, и чем больше и крупней была личность музыканта, тем больше они в него верили и не стеснялись выражать ему свое преклонение.

Вырванный из своей среды и отторгнутый от своего народа на целые десятилетия, познавший всю горечь и унижения тех лет, он всё же не оказался с перешибленным хребтом, но создал свою жизнь и свой мир в музыке, сотворив свой неповторимый Восток, сделавший его «человеком легенды» для тех, кто знал его и окрестил его этим именем. Он совершил некое завоевание, что бывало по плечу только художникам русским, наделенным той славянской восприимчивостью, что умеет раскрывать глубины чужого народного духа. Он сделал нечто сродни тому, что Глинка сделал для Испании, открыв Европе и самой Испании музыкальный гений Иберии.

Алексеем переброшен мост от Запада к Востоку и от Востока к Западу, построенный на его собственном неповторимом даровании, оригинальном, ярком и всеохватном. И в этом художественном осуществлении он остался русским художником, и им по праву может гордиться Россия.

Он родился поэтом оркестра. Его колористические оркестровые находки и новации запечатлены в исследованиях о современном оркестре в великом множестве, и те, кто понимают, считают его самым блестящим и редкостным мастером оркестра в русской музыке после Стравинского.

Все это сочеталось с огромным, неподдельным мелодическим даром и чувством музыкальной драматургии.

И, вероятно, он является последним представителем того совершенного гармонического слышания, взыскательного и непогрешимого, что через Вагнера к Скрябину, по-видимому, завершило мир слышимой, сложной гармонии в тех их грандиозных концепциях. Это то качество, которое ныне утрачено большинством современных композиторов, для многих из которых и не важно слышать в гармонии и развитии свои звуковые неподвластные им нагромождения.

И какими грустными, почти пророческими словами оказалось сказанное Михаилом Фабиановичем Гнесиным, который, как-то прослушав произведение Алексея, произнес: «Вот я умру, и никто больше до конца не поймет его маэстрии».

И я могу подтвердить – если его музыка захватывает и волнует (что, конечно же, хорошо), мало кто понимает, как и почему возникает созданный результат. Да, может, это и неважно, в конце-то концов, но сам-то художник всегда мечтает о полном, глубоком понимании своего творчества. Без этого истинного понимания он всегда одинок. А одинок он был все эти сорок лет, изредка получая радость общения и понимания от настоящих друзей и музыкантов. В стране безоблачного неба он жил в музыкальной пустыне, черпая всё и вся из себя.

Преодолел он многое, сокрушив глухую стену азийской многовековой непричастности к иной музыкальной культуре, к иным звучаниям и формам. Без малейшей робости и подлаживания он заставил их принять свое индивидуальное претворение и свою художественную личность.

При его жизни мы бывали свидетелями многих трогательных проявлений любви и преклонения там, где этого можно было меньше всего ожидать. Азию было трудней завоевать, чем Европу. Отношение к его музыке на Западе пробивалось к нам редко и скупо, выражалось оно восторженно и недоуменно, а в единственной известной нам статье в «Revue de Deux Mondes»[300], написанной на самом высоком уровне, кончалось всё тем же припевом: «Нам непонятно, как композитор такого масштаба живет и творит в отдаленной азиатской республике». «Как это могло случиться?» – вопрос риторический, сами понимаете.

Клеймо, поставленное однажды, творило черное дело: ему было отказано в возможности показывать свою музыку за рубежом, ему не разрешали поездки за границу, запросы о его творчестве и дирижерской деятельности в иностранных издательствах, на которые он отвечал, не пропускались, возвращались ему обратно нашими почтовыми ведомствами. Просьбы к Министерству культуры, приглашения на гастроли отвергались сверху, и о них он узнавал потом, случайно, от лиц, присутствовавших при этом. Так, он узнал от Касьяна Голейзовского, как при нем отказали представителям польского посольства, явившимся просить прислать в Варшаву дирижера Козловского, после концерта польской музыки в зале Чайковского, где, кстати, он играл концерт Шопена со Стасиком Нейгаузом. Генрих Густавович еще гонял сынка на репетициях.

Вообще, его судьба во многом была сходна с судьбой его друга – Касьяна Ярославича, никуда не отпускаемого, десять лет запрещенного и обреченного на бездействие. Затем – безымянность блестящих миниатюр для звезд ГАБТа на экспорт как свидетельство блестящих завоеваний современного русского балета. Потом раздобрились и разрешили ставить балеты и собственную фамилию, но всё время придерживаясь девиза «Держать и не пускать». Проглотили пилюлю, когда на гастролях в «Ла Скала» после Половецких плясок в его постановке публика пятнадцать минут аплодировала, требуя хореографа, которого позабыли прихватить с прочим реквизитом. Министр культуры Катерина[301] сама об этом ему свидетельствовала и с наивностью говорила: «А я и не знала, Касьян Ярославич, что Вы такой великий хореограф!»

Изумление ее еще больше возросло, когда в день его семидесятилетия после спектакля (кажется, «Лейли и Меджнун») стали зачитывать телеграммы со всех концов мира: «Реформатору современного балета, художнику, которого ведущие хореографы нашего времени называют своим учителем, счастливы тем, что живут в одно время с ним», и проч., и проч. Имена самые блистательные, перед которыми мы заискиваем и преклоняемся, вдруг затеяли такую хвалу и выразили такое преклонение перед Голейзовским, которого чествовали за закрытым занавесом, не на публике – ибо «не дозволено». Всегда, когда вспоминаешь, – горький вкус во рту. Я рада, что халат, который мы ему послали, обнял его вместо нас. Он был на нем во время его смерти…

Вспомнила еще, в связи с его письмами, как он однажды написал мне о Васильеве[302], которого он очень любил, что он считает его гениальным, что он много выше Нижинского, который не имел той духовной силы и драматического дара. С тех пор у меня к Васильеву особое чувство.

Но возвращаюсь снова к Козлику.

После его смерти здесь решили умертвить и его наследие, окружив его удушающим кольцом молчания. Что не смогли сделать при жизни, то упорно делают после смерти; при нем не посмели заставить умолкнуть его голос – слишком талант был очевиден и сделанное им велико. Но смерть так удобна для тишины.

Ему не простили, что он русский и что он сделал то, что они не сделают и через двести лет. Лицемеря, как только мы умеем, они, прикладывая руки к груди, смиренно поминают «учителя», а втихаря всё туже скручивают удавку «Не быть тебе, не звучать на этой земле».

Так вот, пока я жива, я хочу вернуть его музыку людям, тем, от кого он насильственной силой судьбы был отторгнут. Я хочу, чтобы она звучала в мире и России, чтобы радость, в которую он вложил себя, была услышана теми, для кого она предназначена.

Но партитура – это не книга, которая может быть прочитана всеми. До того как зазвучать, нужны исполнители, и всё это непросто, громоздко и нуждается во множестве обстоятельств, среди которых на первом месте стоит дружеское желание и целеустремленность помощи.

Вот почему я так ценю искреннее и неустанное желание Миши помочь мне передать другим и его любовь к музыке Алексея Федоровича. Я знаю, что его желание не ослабевает, и хочу, чтобы его усилия увенчались успехом. Помогите ему в этом, чем сможете.

Еще мне пришла в голову одна мысль, имеющая отношение к тебе. Как бы мне хотелось, чтобы сердце твое откликнулось на эту просьбу. Вероятно, ты помнишь нашу оперу «Улугбек». Не мне давать оценку этому произведению, но до сих пор всеми считалось, что это вещь выдающаяся, за которой волочатся шлейфом охи и ахи музыкантов и музыковедов, ламентации с различных трибун в роде: «Народ нам не простит, что такое произведение не звучит на всех сценах нашей страны», и т. п., и т. п.

Но народ простил, а громоздкие, тяжеловесные и осторожные руководители театров, расшаркиваясь, ссылаются на всё, кроме музыки. Алексей всю жизнь запрещал мне кому-либо, как он говорил, «навязывать» какие-либо предложения и разговоры о постановке его произведений. Всё это к нему пришло, пришло само собой, и его позиция была неумолима раз и навсегда. В наш деловитый и локтеотпихивательный век и младенцу ясно, что с такой позицией ни на какие подмостки не въедешь. Но теперь его нет, и я могу позволить, ради него, снять его запрет и всё, что было неприемлемо для его гордости, взять на себя.

Хорошо зная наших сценических фарисеев, для которых всё важно, кроме музыки, я решила у нас в Союзе никуда не соваться.

Слушая недавно некоторые спектакли «Ла Скала», я влюбилась в главного дирижера Клаудио Аббадо. В нем всё, что заставляет меня полностью покоряться его индивидуальности музыканта. Он, как редко кто, знает, как достигается совершенство в музыке, и его исполнение «Золушки» Россини может быть отнесено к самым высшим достижениям в области дирижерского искусства. Музыка для него – его стихия. И вдруг я подумала: а что, если его познакомить с музыкой «Улугбека», где музыка так едина с пением, этим началом начал итальянского нутра. Вдруг она его захватит… – и затосковала.

Мне захотелось послать ему изданный клавир «Улугбека». Но как могу я это сделать? Я, живущая на краю света. У меня в Италии нет ни друзей, ни знакомых.

И тут я подумала, что у меня есть ты, а у тебя там, конечно, есть и друзья, и знакомые. Мог бы ты, захотел бы ты помочь мне в этом? Я бы могла послать тебе клавир оперы, в марте должна в Москве появиться пластинка – монтаж старой записи, с хорошими певцами, этой оперы. К сожалению, она не в последней редакции, отсутствуют динамические трагедийные хоры третьего действия, и дирижирует не сам автор. Но ничего, прилично, если фирма «Мелодия» сочла возможным сделать с этой записи диск. Можно было бы вместе с клавиром послать и пластинку. А вдруг посох Тангейзера процветет[303] там, где поют ангелы и юные жрецы священнодействуют над таинственной глубиной «орхестра».

Но и помимо чисто личных мечтаний мне просто хочется, по-человечески хочется, просто подарить ему этот клавир, в память о наслаждении, которое испытал автор, слушая его удивительное исполнение «Золушки» Россини.

Страницы: «« ... 56789101112 »»

Читать бесплатно другие книги:

Способы достичь сексуальности, улучшив выработку женских феромонов, различаются в соответствии с воз...
Неторопливая расслабленность летних каникул под Ленинградом, время свободы, солнца и приключений, за...
В повестях автор постарался показать своё видение происхождения людей на Земле (Раса бессмертных), н...
Долина снов — красивый край, чудесный, добраться вовсе туда нелегко. Чтобы туда пойти, придётся путь...
Читая «Остров гопников», вы будете следить за приключениями двух друзей, попавших в чуждый для них м...
История жизни прекрасных танцовщиц яркого заведения, притягивающего и манящего, на одной из улиц Сан...