КРУК Бердичевская Анна

Компьютер меж тем устроил праздник – пасьянс сошелся. Зажглась фраза:

Вы выиграли!!! Нарисованный салют и музычка, немудрящие, детские, возникли на мгновение… и, без передышки, сменились новым раскладом. Игра понеслась дальше, как птица-тройка. Куда? Вперед, в будущее!..

–Простите, господа, что это у вас? Пасьянс? – пророкотал над Блюхером и Чановым низкий голос. Оба обернулись и увидели высокого и худого старика.

Вольф

«Лишь пилигрим способен наяву забредить вдруг на уровне мечты и, оставляя грязную Неву, перенестись на Чистые пруды. Какой абсурд! – напялить вдруг кольцо на пальчик петербургский… Стало быть – обожествлять Садовое кольцо, а улицу Садовую – забыть…»

Сергей Вольф

Блюхер немедленно поднялся и подал старику руку, будто и его ждал на совещание. Старик пожал его жаркую ладонь и протянул руку Чанову. Было в этом во всем что-то от революционной сходки – в трактире, в подвале… Чанов встал.

–Познакомьтесь, Кузьма Андреич, – сказал Василий Василианович, – это Вольф. Поэт из Северной Пальмиры.

Рука у старика была бледной и холодной, но рукопожатие его оказалось твердым и каким-то чуть свысока, значительным. Санкт-Петербургским. Недаром Блюхер сказал «это Вольф», как сказал бы «это Блок». Но совсем по-простому, не по-блоковски приподняв брови, старик смотрел на экран ноутбука.

–Пасьянс «Паук», если не ошибаюсь?.. Все масти… Три колоды… – Затем сосчитал, шевеля губами, столбики карт и поправился: – Две… – Снова задумался было, но, так и не сосчитав, бросил: – Главное – какая скорость! Выигрыш за выигрышем!

–Скорее, проигрыш за проигрышем, – поправил Блюхер.

–Действительно?.. – усомнился старик, продолжая неотрывно смотреть на экран с мельканием карт, почесал седой затылок: – А как же иначе, откуда выигрышам-то взяться!.. Они ведь везде наперечет… – Вольф оглядел молодых людей и подвел предварительный итог: – Гениально! Заставить компьютер играть в «Паука» самого с собой! Кто придумал? Вы? – старик заглянул в глаза Чанову. «Какой, однако, ясноглазый», – подумал Чанов и признался с неожиданным для самого себя сожалением:

–Нет, не я… – и кивнул на Блюхера: – Вот хозяин игры.

–Хорошо сказано, – похвалил Вольф, продолжая смотреть на экран ноутбука. – Издатель и есть хозяин игры.

Чанов повернулся к Блюхеру:

–Так вы издатель?

Он сообразил, что до сих пор не поинтересовался – кто есть кто в доставшейся ему компании. Только Пашенька отважно представился поэтом.

–Хозяин игры – для меня слишком круто, – заметил Блюхер. – Даже и не мечтал.

–А кто выигрывает? – спросил Вольф.

–Компьютер. И проигрывает он же.

–Зачем это ему?

Блюхер покосился на старика и пояснил:

–Программа. Просто программа…

Это слово – программа – взволновало Чанова, какой-то коридор открылся и свет в конце тоннеля. И старик взволновался. Он схватил табуретку, властно втиснулся между Блюхером и Чановым, так что Чанов счел за благо подвинуться за угол стола, чтоб не оказаться прямо напротив угла (семь лет без взаимности – говорила бабушка Тася). Входная дверь выпала из поля обзора, как и экран ноутбука, но Чанову было уже не до входа и входящих, как и не до «Паука». Он разглядывал Вольфа и думал: «Кто же это? Ну, уж точно кто-то, такие случайно не бывают… Порода. И масть… Этот Вольф, конечно, творюга…» Именно так, изредка, но с большим почтением говорил Степан Петрович Хапров об уважаемых им людях – о Льве Толстом, об Андрее Рублеве, об апостоле Павле. Но и о теще-хохлушке, как-то совершенно по-особенному и прекрасно готовившей борщ.

А старик все глядел на экран. Он дождался нового выигрыша, увидел снова победный салютик и ткнул пальцем прямо в дисплей, вызвав легкое неудовольствие Блюхера.

–Я понял! Программа!.. Программа…

Старик рокотал, глядя на экран, но обращался все-таки не к компьютеру и не к его хозяину. Отрываясь от мелькания карт, он заглядывал в глаза Чанову, делясь чувством и мыслью… Подтвердилось: глаза старика были абсолютно, младенчески чисты, так что Чанов испытал какое-то просто блаженство и отчасти гордость, что вот так Вольф смотрит на него. Старик и говорил прежде всего ему, Чанову:

–С полвека назад пасьянс, именно «Паук», очень меня занимал. Как же я в него играл!.. Как водку пил. Разумеется, играл настоящими, живыми картами, двумя колодами… или больше? Неважно!.. В одном прекрасном доме, на хорошем дубовом столе… Я просиживал за этим столом в одиночестве дни и ночи напролет. Разумеется, скорости были не те… Что вообще такое скорость? Так ли она важна?.. – Вольф задумался глубоко, не забывая в то же время поспевать взглядом за ходом игры, но не поспевая. – А ведь, пожалуй, скорость важна-ааа… – Вольф задумался, помолчал пару минут и внезапно забубнил: – «Все быстрее, все быстрее пароход! Мчится поооезд, мчится поооезд…» – пропел он себе под нос и снова задумался, восхищенный мощью произведения. – Но ведь и у лошади скорость не человеческая… – Он опять замолк, провалившись в какое-то немое путешествие во времени, туда, где паровоз еще называли пароходом…

Наконец, сиюминутная реальность вернулась к нему и вновь потребовала и слова, и слушателя:

–Композитор Глинка именно скорость воспел. А паровоз у него вполне человечен – дышит, мчится! И все сам, собственной паровозной волей и хотеньем… хотеть! – как это важно… Ключевое свойство всего живого – ХОТЕТЬ! Только мертвое подвержено разрушению… энтропия не касается живого. – Вольф оторвался от компьютера и снова обратился к Чанову: – Вот еще Андрей Платонов. Знаете, должно быть? Вот у кого паровоз – уже совершенно живой… Сработанный кем-то вручную механизм – страдающая душа во плоти, пусть и железной… А тут у вас – пусто… никто ничего не хочет. Черный чемоданчик, в котором ничего личного… Абсолютно беспредметное пространство, именно черный квадрат!.. Но как сосет! Как тащит… Вот тебе и Малевич…

–Да! – вырвалось у Чанова. Уж он-то знал, как Паук сосет и тащит…

И вдруг показалось ему, что все это было. Не простое и безымянное дежавю с ним произошло, но весь ряд предметов и понятий, вся только что обозначенная Вольфом цепочка – от сверхчеловечной скорости, через Платонова до Малевича – легко была увидена Чановым, как бы всплыла в памяти, потому что уже заранее в памяти была.

Про-грам-ма…

Ему открылось, что и впрямь слово ключевое. И в собственной его жизни именно сегодня все происходит зачем-то и почему-то. Вот пришел старик Вольф, а он, Чанов, посторонний субъект, некто Кусенька, к его приходу готов, и радуется ему, и ужасается ему, как собственному предвидению. Чанов себя почувствовал маленьким мохноногим хоббитом Бильбо перед Гендальфом Серым, когда тот заявился в первый раз… Он, Куся, как и хоббит, был почему-то в теме. Хоть и обескуражен несколько.

Потому, например, Чанов был обескуражен, что книжка Платонова «В прекрасном и яростном мире» зачем-то стояла же на отцовской книжной полке среди трудов по сопромату, химии и баллистике. Так кто же, значит, был Чанов-папа, Андрей Кузьмич? Зачем ему был Платонов?.. А кто был он сам, Кусенька, Чанов-сын? Ему-то, юному ленивцу, читателю Толкиена и Светония, будущему торговцу матрешками, бабнику и рантье по призванию и лени, зачем ему был этот Платонов, этот слишком, до загадочности простой, немногословный и до умопомрачения правдивый писатель? (Вот кто писал именно правду, возможно, всю правду, и без лишних слов.) Зачем Кусенька прочел и запомнил потрепанную и тяжелую отцовскую книжку? И запомнил ярче всего именно про паровоз, как у него палец был сломан и болел… Не для того ли, чтоб совпасть с этой вот, запрятанной в будущей жизни, секундой?.. которая стала накоец настоящей и, возможно, решающей… А вот уже и прошедшей, но все равно живой. И вот он совпал не только с Платоновым, а через него и с отцом, но и с волшебным старым хреном, неведомо как свалившимся в молодежный подвал, где и двадцатидевятилетний Чанов – старый хрен…

«У этого Вольфа – ключи от программ, от моей – точно. И он про это знает» – промелькнуло безумно у Чанова в голове… И про Казимира Малевича наш рантье давным-давно кое-что изучал, да и сдавал (слово-то какое, сдавал, словно в гардероб, а потом и бирку потерял), по истории искусства сдавал, вот как этот гардероб назывался… Про поэта Крученых, про оперу «Победа над солнцем», а художник постановки по имени Казимир Малевич в финале предлагал разорвать пространство, чтоб вместо Солнца возник Черный квадрат!.. Студент РГГУ Чанов не вспоминал ни разу, забыл напрочь, однако же – само отложилось, не потерял он бирку Малевича, его черную метку. И даже цифра на бирке вспомнилась – 1913, год премьеры «Победы над Солнцем»! Канун Первой мировой… Что же это?… Как же это такой огромный круг сомкнулся?.. Как же это второкурсник так навсегда, как мусор какой-то, забыл, да вдруг через годы вспомнил, что малеватель (что зачем-то и подтверждала фамилия) то ли гений, то ли дикий жулик – в его личной, чановской, жизни, а возможно, и в мироздании, есть зачем-то. Не предвидел юный студент Кусенька ни хера… Но знание на всякий случай само отложилось. ТАК ВОТ ДЛЯ ЧЕГО! Светящиеся живые точки из разных уровней, разных времен, совпали и выстроились, как фотоны в луче, сцепились, как атомы в молекуле ДНК, оказались единственным, неразрывным Кусенькиным Я!..

Мною оказались, – просто и внятно сообщил, наконец, сам себе Чанов. – Аз есмь!

Даже испарина его прошибла от чувства, что отыскал-таки себя!..

Но ничего такого на чановской малоподвижной физиономии не было отображено. Сам он это свое, самому себе неинтересное, скрытное лицо разглядывал подробно, только когда брился, то есть даже не каждый день. Изредка ему казалось, что не такой уж он господин никто. Бывало, все-таки знал сам о себе нечто, или догадывался… но забывал, что знал. Не пользовался. Покуда не появлялся кто-то с ключом или отверткой. Как Сеня на Арбате. Как в Круке Вольф. Но старик был реально – супер! (Именно так родилось из небытия слово, которое лет через пять заменит в русском городском языке сразу с десяток слов и с сотню понятий… И слово «реально» – мелькнуло и исчезло до поры до времени, когда вытеснит из повсеместного употребления присказку «на самом деле».)

Вот ведь что творилось за столом Крука в октябре 2002-го. Будущее просвечивало, просачивалось, и даже свой будущий язык показывало…

Да уж, не скучно было с Вольфом. Чанов едва поспевал за стариком.

–Скорость… – просвиристел Вольф и прижал к губам указательный палец с широким серебряным кольцом, на котором было вытравлено уставом «спаси и сохрани»… Старик вглядывался в экран ноутбука, он его обживал, как поле ипподрома, он сливался со скачкой, жил тем, что видел, то есть прежде всего – жил ритмом и темпом, ведь не было на этом ипподроме лишних подробностей… Да вдруг внезапно и соскучился. Возможно, из-за полного отсутствия живых, неэлементарных, лишних подробностей… Ни одна лошадь не дышала, не упиралась, не спотыкалась, ничего своего не хотела… И опять, как уже не раз при смене летучего своего настроения, Вольф вдруг отвернулся от паука и обратился к Чанову:

–Туфта… вы не находите? – Вольф пригорюнился, но ненадолго. Улыбка осветила его обросшую седой щетинкой физиономию. И он со снисходительной усмешкой протянул:

–Скоооорость… Тоже мне. Как говорила моя няня – и девять баб за один месяц ребеночка не родят…

Вольф снова заглянул в компьютер через плечо Блюхера, уже на прощание, исключительно чтобы убедиться в полной туфте, и окончательно оторвал взгляд от Паука. Выздоровел. Освободился. Сам и без всякого мучения. И Чанов рассмеялся с облегчением, как будто и он снова вылечился от «Паука».

Еще какое-то время кануло, исчез в никуда, пожалуй, миг один. Меж тем Вольф, сидящий лицом к двери, кого-то увидел. И вот: с детскими его глазами произошла, как в старину говорили, метаморфоза. Взгляд его обрел какую-то новую, крайне занятную цель. Он сосредоточился и посерьезнел, сразу позабыв и Чанова, и Блюхера – почти как паука с его программой, скоростью, пустою тайной. Заметил ли Блюхер исчезновение Вольфа?.. Кажется, нет. Но Чанов не пропустил. Волшебник Гендальф, которого он, Кусенька, читавший «Хоббита» еще в третьем классе, ждал двадцать лет и дождался – весь как бы устремился куда-то… как бы исчез вдали в мгновение ока.

–Кто это? Вы ее знаете? – спросил Вольф.

–Это Соня, – ответил Василий Василианович. – Соня Розенблюм.

Чанов оглянулся и увидел лохматую девочку, ту, что спала и не спала здесь, в Круке, чуть не все три ночи, а иногда и днем…

Она шла между столиков тощая, бледная, с покрасневшим носом, взгляд блуждает, брови как у Пьеро, крупные губы в трещинах… и руки наверняка в цыпках… красные перчатки на тесемках болтаются из рукавов… слишком много подробностей, саму-то и не запомнить… спотыкучая за все, очень молодая… Ну и хватит, пожалуй.

Меж тем старик смотрел на нее потрясенно. А Соня, в самом деле спотыкаясь за окружающую среду, все-таки целеустремленно пробиралась к ним. Она добралась, твердо сказала: «Префед!» – и решительно села, отодвинув стул подальше от стола.

–Сударыня, я каким-то образом вас знаю… и давно, – голос старика был глух, а глаз под косматой бровью горел.

«Впрямь, Гендальф», – снова подумал Чанов.

–Седьмого ф сем… Фаш фечер, – ответила девчонка. – Фы – Фольф.

Старик ахнул:

–Виолончель!

–Ну, – утвердительно кивнула лохматая голова. И добавила с отвращением: – Брррамссс… Мой педо-дагог Гутман просила не апиздать и не ап-пизориться… Я почти не апиздала; но ап-пизорилась. – Соня вздохнула, закрыла глаза, ссутулилась как тряпичная кукла. И подвела итог: – Пиц-дез. Бемоль-диез.

–Что?.. – переспросил Вольф.

Чанова передернуло. Он угрюмо и честно, как бы со стороны разглядывал Соню Розенблюм. Он определил ее как чудовищноватое, не вполне живое проявление городской среды. Фантом. И эта нынче входящая в моду манера стебаться… Уже не техническо-компьютерный сленг (из которого он запомнил почему-то «обгрейдить»), а вовсе филологическая дурь пошла, невнятный мучор. Утратив интерес, Чанов перевел взгляд на Вольфа… И обнаружил в нем бездну тихого восторга, а также сочувствия и нежности. Старик глаз не сводил с этой самой «ап-пизорившейся» девочки. Что она, кто она! – подумал Чанов. И снова глянул на нее.

Да вдруг и не узнал.

То есть именно узнал!

Она сидела в полуметре от стола, откинувшись, опасно покачиваясь на двух ножках стула, к Чанову почти что в профиль. Сидела при этом очень естественно, засунув руки в карманы длинного, влажного, понизу заляпанного мокрым снегом, пальто. Почти шинели. Она устроилась вполне удобно, как в кресле, но смотреть страшно, вот-вот сверзится вместе со стулом. Она слегка склонила к плечу кудрявую голову. Она сидела закинув ногу на ногу, так что на ее колене лежал ботинок, маленький, мужской и нескользкий. Чанов его узнал.

Вот тут и стряслась с ним перемена жизни… Вот только когда.

Причем звать его никто никуда не позвал…

Соня Розенблюм медленно, почти незаметно глазу, как движутся звезды в ночи или прибывает Луна, выпрямилась, скулы ее огранились, чуть порозовев, брови поднялись, веки опустились, а глаза засияли в тени ресниц… она ожила (что поделаешь?), как спящая царевна от поцелуя. Талой водой пахнуло. У Чанова сжалось сердце. До смертного страха.

Смерть жука

Через пару лет он вспомнит об этом, так что сердце снова сожмется. Вспомнит на фестивальном показе фильма «Микрокосмос» в кинотеатре «Ролан» (в трех шагах от Крука, на берегу Чистого пруда, за проходными дворами). Именно в фильме «Мкрокосмос», как в капле янтаря, сойдутся специально для Чанова миллионы эпох, вся жизнь планеты… В этом фильме будет одна история, про улиток, про их любовь. Мир улиток окажется божественно чист, ни пыли, ни слизи, ничего мерзкого, лишнего, никаких отходов существования. Рай. Вначале две улитки просто заметят друг друга то ли глазами, торчащими из рожек-антенн, то ли у них будет еще какая связь… запах?.. электромагнитная волна? Они будут громадные! Во весь экран!

Чтобы трехметровой улитке вместе с домом тронуться в путь – нужен серьезный повод…

Две улитки станут сближаться, они поплывут не напрямик, но строго друг к другу, по изгибу и рельефу свежего утреннего листа в росе. Так, не по прямой, пролагают кратчайший путь авиалайнеры в ночном небе. Улитки будут сближаться исподволь, с правильной, своей собственной, необходимой скоростью. Будут неотвратимы друг для друга…

Чанов увидит их встречу. Вот они коснулись друг друга, совпали нежнейшим образом, подробные и таинственные, абсолютно живые… Нет божьих тварей чище и беззащитней, нет существ верней и счастливей, и осторожней, чем эти крохотные, рогатые… древние… и огромные – во весь экран – чудовища…

Чанов выскочит из зала, достанет мобильник и позвонит своей единственной, своей невыносимой, Божьему своему наказанию, розовому цветику… ему скажут по-английски: телефон абонента отключен или находится хрен знает где. Чанов вернется в зал и увидит сражение двух жуков на сухой ветке, двух рыцарей в панцирных доспехах. Вот у одного отлетела, отсеченная челюстями врага, десница, но последним усилием раненый черный рыцарь уперся в красного рогатым шлемом и скинул врага в пучину смерти… Вот красный летит в бездну, беспорядочно кувыркаясь, не в состоянии ничего изменить, не помышляя о том, что ведь он еще жив, хотя и побежден, что пора выдергивать из-под тяжких доспехов свой нейлоновый парашютик – легкие прозрачные крылышки в нежных прожилках, пора заводить спрятанный где-то под панцирем вертолетный моторчик, пора прожужжать, пустить веселый дымок, блеснуть надкрыльями, и – вжжжик – вырваться из оков гравитации и смерти… Но живая жизнь жука – это вам не Голливуд со спецэффектами супергероев, жук – реально, в самом деле, проиграл битву, любовь и жизнь, он падает, падает, обреченно кувыркаясь, и плюхается прямо в пруд, где его уже поджидает, пялясь перломутным равнодушным глазом, тучный розоватый жерех…

Чанов, провалившийся на секунду во что-то пустое и древнее, вынырнул на поверхность – в подвал Крука. Жук еще не родился, еще не снялся в фильме о любви, жизни и смерти, еще не погиб на съемке, выполняя опасный трюк. А Чанов был близок если не к смерти, то к падению в бездну, и чей-то недобрый, хотя и не злой, именно перломутный взгляд, возможно, и следит за происходящим… Панический страх, первый симптом инфаркта (точно знал Чанов-младший после смерти отца), остановил его жизнь и перепутал время. «Для начала вдохнуть и выдохнуть, вдохнуть и выдохнуть… Только осторожно… Вот и Вольф тоже…». В самом деле Вольф побледнел и, открыв рот, безотрывно смотрел на Соню, да вдруг и вскочил, воздел к потолку руки, чтобы… неизвестно что.

Его грубо прервали:

–Соня, чо ты несешь, как ты могла опозориться! Вечер-то был не твой, а Вольфа. Нет, Сонь, правда, ты ничо не испортила. Тебя все равно что не было. Потрясный был вечер!

«Господи!» – только и успел подумать Чанов, а уже Пашенька Асланян волок к столу табуретку. Был он счастлив и пьян слегка. Вольф смерил Пашу таким взглядом, что, будь юный пиит хоть чуть менее счастлив и юн, то провалился бы сквозь землю или пал испепеленный. Но Пашенька даже опасности не заметил. И Гендальф Серый сдался, сел и приуныл, с трудом промямлив несколько лестных слов в адрес Натальи Гутман. Силы оставили Вольфа. И тут Соня, именно и только она одна, разглядела: старому плохо. Она протрубила в пространство, как Гарольд на заре:

–Эй, кто тут есть! Фодку-селедку! Па-жа-лу-стааааааа! – И закончила почти что шепотом: – А то Фольф… и я… мы фымрем!

Паша сбегал к Лизке, Лизка перемигнулась с черненьким бойким подавальщиком, указав на бордовый стол. Паша меж тем добыл из кармана куртки початую бутылку трехзвездного коньяка «Лезгинка» и разлил по граненым стаканам.

–С зарплаты! – пояснил он и помахал Лизке. Лизка погрозила кулаком. Во-первых, в Круке полагалось употреблять все только круковское. Во-вторых, всей зарплаты поэт получил 40 баксов. В третьих, Лиза, как могла, берегла поэта от тлетворного влияния среды. Которую сама же, увы, представляла.

Пробил обеденный час, посетителей в подвале набилось полно, кухня с буфетом не справлялись. Вольф с Соней Розенблюм, не сговариваясь, придвинули к себе горшочки Блюхера, оставив ему из трех один, уже пустой. Блюхер покосился, но смолчал. Но довольно скоро вокруг уютно потрескивающего, продолжавшего играть сам с собой в Паука ноутбука появились графинчик водки, нарезанная селедка с картошкой кубиками под лучком, бородинский хлеб тонкими квадратиками, с пришлепнутыми зубочистками чуть розоватыми пластинками шпика, соленые огурцы и маринованные маслята. Обещаны были также борщ, жаркое и клюквенный морс.

Как жадно, не дожидаясь водки и закуски, Чанов влил в себя Пашин коньяк: о, как вовремя загадочный огненно-крепкий напиток «Лезгинка» вошел в него, обжигая гортань и согревая сердце.

«Но как я мог не узнать?» – выпив, спросил себя Чанов. Он не вспоминал, он видел женщину на мосту и сомневался: у нее не было никаких кудрей, только профиль и был, она казалась гораздо старше… Как будто услыхав чановское смятение, Соня, которой пышная грива мешала есть, лезла в горшок – вытащила из кармана аптечную резинку и одним движением стянула в узел непослушные свои волосы. Гладко-прегладко. Она окончательно превратилась в ту самую: длинная шея, маленькие розовые уши, прекрасные брови, крупные губы на матовом лице, постепенно румяневшем… Правда, она оказалась совсем, совсем девочкой, упрямой и вредной. Но и зеленой, то есть абсолютно зеленой, несмотря на разгоравшийся румянец, девочкой. Чистенькой, полупрозрачной, как молодой росток на рассвете или юный комар… С такою весь опыт взрослого мужчины, вся его самоуверенная повадка ленивого бабника была полной чепухой, полной…

«С нею даже поговорить не о чем, – думал ошеломленный Чанов. – Да и незачем. Что вообще с ней делать?» Он подумал – что. И, вздрогнув, затрепетал… Но все же понял: нелепость!.. Она неловкая, прекрасная именно как весенний цветок, вовсе невозможная ни для чего, ни для кого, совсем неуместная. И для себя тоже. По принадлежности – Божья тварь… К тому же крайняя степень молодости – род аутизма…

Однажды, юнцом, он пялился на сиреневые влажные сумерки в дрожащем окне – ехал в трамвае «Аннушка»… в них тогда еще командовали зрелые кондукторши с сумками-кошельками на животах, в перчатках – с торчащими из дырок красными пальцами, уставшими считать ледяные пятаки и отрывать хлипкие билетики, намотанные на катушки. Одну именно такую кондукторшу, грозную, но молодую и нежноглазую, толкучка в вагоне просто втиснула в юного и – горячего Кусю. Она зарделась и попеняла ему от души: «Пусти ж меня, телок неуместный…» И обожгла взглядом…

«Неуместные и безгласные»… – не то чтоб подумал Кусенька, а просто всплыло откуда-то. Чанов в подвале Крука, вспомнив ту кондукторшу, огляделся с диковатой улыбкой, действительно, вовсе неуместной. «Я схожу с ума», – подумал он. Никто ничего не заметил. На него не смотрели. И Соня – не смотрела.

И правильно. Он-то хоть и смотрел в себя, хоть и вспоминал невесть что, а видел – только ее. Она была… она была в нем, но не принадлежала ему… она была и далека бесконечно, крайняя из звезд галактики… на которую кто-то взрослый дал посмотреть ему, Кусеньке, в сверхмощный телескоп. И вот уже мальчик-астроном узнает от старших: то, что он видит, происходит миллионы световых лет назад. А звезда?.. ее военные хитрости, ее вольная воля, ее неопытность, незнание своей мощи и всего того, что окружает звезду в мире звезд, – вот они, очевидны. Однако главное, что понимает мальчик, глядя в телескоп, – ее каждый протуберанец – хоть и настоящая реальность, но из бесконечно, безнадежно другого времени. Миллиарды лет незнамо куда ахнуло…

«Не совпали!» – думал Чанов в отчаянии, вглядываясь в Соню Розенблюм.

Все были заняты своим. Блюхер глубоко задумался, ковыряя в зубе спичкой. Вольф, выпив, закусывал, истово набираясь сил. Соня, наевшись в три секунды, полностью ожила, подвинула горшочек обратно Блюхеру и принялась цедить морс через трубочку из его же стакана.

Только Пашенька оставался Чанову верен, смотрел щенком. Но и он очень отвлекался. Больше всего на Вольфа, который ведь был поэт! И не важно, что старый. Главное – настоящий. Возможно – великий. Но почти такой же незнаменитый, как и сам Пашенька. «Несправедливо! – думал юный поэт и при этом ликовал от равенства с Вольфом, не ликовать не мог. «Вот за эту мою подлость я еще и наплачусь… А, обойдется! Быть знаменитым некрасиво. Всегда и всем, старым и малым!» Паше хотелось быть капитаном подводной лодки и руководить всеобщим счастьем, его несло. Он поднял стакан и сказал:

–Вы, Чанов, выпили один. А без тоста пить нельзя. Тост – это молитва. Чанов, скажите тост!

Чанов совершенно не собирался ничего говорить.

–Пусть Фолф скажет пошалуста, – выглянула из-за морса Соня. И Вольф тоже выглянул из своего горшочка с картошкой и мясом. Он взял стакан, вздохнул отрешенно и произнес, не задумываясь, глядя в кирпичный потолок:

  • Программа свыше нам дана.
  • Замена счастию она,
  • А лучшая из всех программ —
  • Холодной водки триста грамм.

Блюхер. Вход

И Чанов выпил. Снова помогло. Но не вполне.

Такое чувство было, словно совсем недавно в него выстрелили в упор, и вот он не знает – ранен или убит. Чанов пытался, но никак не мог вполне отдышаться, потрясенное сердце не врубалось, оно сбилось и отстало, не могло наверстать. Чанов хоть и не умер, но и не участвовал пока что в жизненном потоке. Выпал. Между тем за соседним столом появился Дада, Чанов видел и не видел, как он сморит на Соню нежными и горячими очами оленя и улыбается самоуверенно и беспечно. Румяная улыбка его была вставлена в затейливую и тщательно прорисованную эспаньолку… Что-то такое приветливое галдела его веселая, очевидно, студенческая, компания… и Соня Розенблюм, Соня Розовый Цветок, вдруг поднялась, нагнулась над Вольфом, поцеловала старика куда-то в висок, как вышло, обернулась на Чанова, глянув прямо ему в глаза, растерянно скользнула по его неподвижному лицу. Да вдруг и перекочевала в объятия Давида Луарсабовича. Чанов видел, как Вольф разгневан не на шутку, он слышал крик: «Пустите меня, мою девушку увели! Вы что?! Отдайте!» Это было, должно быть, забавно или нелепо, но все это было не важно. Сон, наваждение. Реальность же для Чанова заключалась в том, что произошло глобальное, космическое вторжение другого существа в плоть его и в кровь, и в мозг, в глубины памяти, как будто оно было с ним и прежде, было растворено в Чанове всегда. Раньше детства. Тайно присутствовало. А теперь все совпало, и тайное стало явным. Какой там вольф, какие дадашидзе и блюхер, да и сама соня… Ах, этот ее несущественный, временный, темный театрик! Их судьбы определились, траектории совпали в одной сияющей и страшной точке, вот что… Программа запущена. И будь что будет…

Между тем Крук пустел и наполнялся, как давеча, после дня рождения. Только времени ушло не трое суток, всего-то пары часов недосчитался Чанов, когда действительно пришел в себя. Он по-прежнему сидел за столом наискосок от Блюхера и слышал, как поэт Паша Асланян уговаривал Вольфа пойти с ним в общежитие, потому что спать пора. Дада, вся его компания, вместе с Соней Розенблюм, исчезли неизвестно когда и куда. Вольф был не то чтобы пьян, но как-то мутен, очевидно было, что и впрямь хорошо бы ему поспать. Он потребовал с собою горшок жаркого, и Лизка уже заворачивала в фольгу и горшок, и кой-какую снедь с кухни… Наконец Вольф поднялся, дал Пашеньке себя одеть в твидовое, некогда элегантное, обтрепанное пальто, потерял, да так и не нашел шапку и перчатки, потерял, но нашел перевязанные бечевкой пачки с авторскими томиками своих стихов, а также и объемистый старинный портфель, подписал книжечку, передал Чанову, на прощание сказав:

–Давно меня не бросали настоящие красавицы, как эта вот, ваша… Она ведь ваша? Что же вы?..

Ответа старик не ждал. Да Чанов и не смог бы ничего ответить. Кузьме Андреевичу в тот момент было чем хуже, тем лучше. Просверлив его взглядом, Вольф гневно рукой махнул и повернулся для прощания к Блюхеру; тот почтительно приподнялся. Чанов тоже встал, неловко протянул старику полумертвую свою ладонь и, почувствовав рукопожатие, встревожился – вдруг они больше никогда… Нет-нет, не может быть, подумал он и на всякий случай сказал, пытаясь пробиться в хмурый взгляд старика:

–До завтра!..

–До завтра! – радостно откликнулся Паша, уводя свое сокровище, нисколько не упиравшегося Вольфа.

Чанов и Блюхер остались вдвоем, если не считать паука, который шуршал в спящем ноутбуке, именно как «Паук» в банке с сухою листвой. Только вместо листвы карты – тройки, семерки, тузы и дамы… Чанов был рад Блюхеру. Он в самом деле почти что пришел в себя, кажется, в нового. И сейчас ему меньше всего хотелось оставаться наедине с собой, разглядывать этого, нового, но все еще какого-то незаконченного Кузьму Чанова. Пусть эта жизнь, раз уж настигла, повременит пока… Вот же Блюхер, вот он, спокойный, с самого начала равно надежный и симпатичный. Василий Василианович заказал большой чайник черного чаю с бергамотом и пирожные всех имеющихся трех сортов. А Чанов повертел и полистал подаренную книжицу Вольфа.

–«Розовощекий павлин», – прочел он название, – странно… Тыщу лет стихов не читал.

Блюхер как раз уже взял с тарелочки маленькое бисквитное пирожное, уже и рот открыл. Однако повременил с пирожным, чтобы ответить:

–Кто ж нынче читает стихи, Кузьма Андреич?..

–Зачем же вы тогда издали?

Блюхер, снова сосредоточившись на пирожном, просто ответил:

–Очень захотелось.

И закусил-таки чай бисквитом.

Чанов, раскрыв бумажную обложку, обнаружил на титульном листе крупно накорябанное брызгающим пером авторучки единственное слово вразбивку: «На-все-гда!»… и закорючку авторской подписи с датой. Он снова чуть не выпал в осадок.

–Да уж, – Блюхер перевел взгляд с книжки, надпись в которой успел прочесть, и внимательно рассматривал Чанова. – Вам нездоровится сегодня, Кузьма Андреич?

–Да нет, это другое… – Чанов с трудом оторвался от надписи. Ему в самом деле захотелось наконец хоть как-то определить свое состояние, произнести диагноз вслух. Блюхеру, похоже, можно было довериться: – Знаете, я, пожалуй, потрясен…

–Вольф, должно быть? – догадался Блюхер.

–И Вольф тоже… Да вот и «Паук»… я болел им когда-то, с полгода… с тех пор побаиваюсь. – Чанов с огорчением почувствовал, что может довериться Блюхеру не дальше «Паука». Даже Вольф оставался слишком личным, тайным приобретением и никак не желал становиться темой разговора, про Соню он даже думать не мог, где уж обсуждать. Только, только про паучка в состоянии был Чанов поговорить с учтивым собеседником. И он продолжил: – Купил сестре на день рождения компьютер, кто-то посоветовал осваивать играючи – Тетрис, Косынка, Паук… Сестре ничего, а я влип. Разбудил темные силы в черном квадрате… И в себе…

–Я вас понимаю. – Блюхер позвякивал ложкой в стакане. – Собственно, у меня похожий опыт. Я еще в Бауманском заболел игрой. Разумеется, не только Пауком. Вообще игрой… как таковой. Чтобы излечиться, решил попробовать разобраться… в самом широком смысле. А для паучка смастерил программу, пусть потягается с моим меньшим братом… с компьютером.

Чанов вспомнил пушкинского Балду и его «меньшого брата» зайца, как с ним тягался бесенок. Улыбнулся.

–Можете вы объяснить, что это за штука в этой штуке? – он слегка прищелкнул ногтем ребро ноутбука. – Подмена жизни?

–Вы про игру? – живо отозвался Блюхер. – Что вы, какая подмена! Игра – это форма жизни. Человек мыслщий, сколько существует в этом качестве, всегда был человеком играющим. Он с самого начала выстраивал логические цепочки – из всего. Вначале казалось – выживания ради. Нет, это неверно. Наиболее устойчивые сообщества, даже такие сложные, как муравьиные или пчелиные, игру исключают. Все особи в их популяции заняты только полезной деятельностью. Динозавры тоже, скорее всего, не играли в игры, даже в детстве. Только млекопитающим зачем-то было выдано каждому по игральной колоде… и не по одной… Ничего, что я так подробно?

–Нет-нет, что вы… вообще даже кайф какой-то… – забормотал Чанов. Он действительно заслушался. Как-то обычно ему доставалось в жизни либо слушать, либо думать, либо говорить. И очень редко, чтобы совместно с кем-то беседовать и до общего додумываться, разве что с мастером Хапровым до некоторой степени…

–Как славно! – Блюхер был искренно рад. Он добавил крепкого чая в кружку собеседника и в свою. – Ну, так я продолжу. Первые робкие млекопитающие были совсем мелкие, как в лаборатории белые мышки с розовыми хвостиками… они предшествовали в новом эксперименте природы всем нашим будущим видам, включая приматов. И я уверен, им уже был привит абсолютно новый вирус – они были заражены зачем-то этой совершенно бессмысленной новой потребностью, этим непрактичным занятием – игрой, и заражены навсегда. То есть это была следующая форма жизни, новый способ обучения-выживания, более перспективная программа. Промысел божий… только я опасаюсь слова Бог. Ну да пусть хоть энергия… или нынче говорят – синергия. Во всяком случае – новая степень свободы… да и зависимости… – Блюхер снова замолчал, чтобы на этот раз пополнить свою синергию небольшим эклером. И снова отпил чаю. – То есть мышкам захотелось поиграть. Так они, играючи, и пережили времена, которые не пережил почти никто. Игра это существенная, или даже основная, часть всей жизненной программы мыслящего и смертного существа. А уж человек-то несомненно так устроен: он должен играть, раскладывать хаос на дискретные элементы и выстраивать в цепи. Все, у чего есть «вход» и «выход», что сопричастно ко времени, а стало быть, и к движению – для нас непременно и сразу обрастает задачей, правилами и отдельными шагами. Степ бай степ… И только затем в качестве практичного приложения, к игре пристраиваются всякого рода тотализаторы, всякие там призы и выигрыши, бизнес, а заодно симпатичные или не очень компании таких же игроков. Ну и болельщиков. Жизнь – игра. Это широко известно. И абсолютно точно.

–Даже в опере «Пиковая дама» об этом тенор поет, – без энтузиазма согласился Чанов. Блюхер вскинул на него внимательный взгляд, будто самого себя вдруг услышал. Прихлебнув чаю, Кузьма Андреевич снова задал вопрос: – И стрелялки – жизнь? Их ведь сейчас тысячи…

–Все до одной. Для тех, кто в них играет, то есть в них погружается, – они реальные формы жизни, хотя и низкие формы – в энергетическом и интеллектуальном смысле. – Блюхер внимательно и спокойно вглядывался в Чанова. – Игра, полагаю, не вся программа, не полностью вся жизнь… В человеке сосуществуют совершенно бессмысленные с точки зрения Игры, просто даже враждебные программы. Совесть. Вера-Надежда-Любовь… Это уже совсем не игра. Я в этих темах теряюсь. А стрелялки… – Блюхер призадумался и даже нахмурился на миг. – Бог с ними…

–Скорее, черт с ними…

–Я склоняюсь к мысли, что черта нет. Есть энтропия, есть хаос, сопротивляющийся гармонии.

–Но и Бог есть?.. – Чанов прерывал и переспрашивал Блюхера, словно опасался услышать некий приговор. Он вообще как раз сейчас уже и не хотел окончательных выводов и диагнозов, никакой определенности, никакой… конкретики (черт бы побрал депутатов Госдумы с их словотворчеством). Он опасался окончательных слов, ему казалось, что окончательные слова запустят что-то такое очень существенное. Но несвоевременное. Он, Кузьма Андреевич Чанов, еще не готов… Так, переглянуться, словом перекинуться неопределенно-сослагательным… И все. Но Блюхер продолжил диалог, подбираясь именно (спасибо депутатам) к конкретике, хотя и притормаживая в связи с эклерами и другими мелкими, но приятными обстоятельствами.

–Бог, возможно, есть. Без него не сходится… Но и о Боге, о том, что принято так называть, в другой раз… если нам с вами представится возможность… Я вот что хочу понять, Кузьма Андреич… – Он снова замолчал. Тут как раз и свежий чай в белом чайнике принесли, а Блюхер его очень ждал. Разлив чай по чашкам и отпив, он продолжил: – Мы провели с вами в Круке почти четыре дня. Трое суток мы уходили, но возвращались к вам. Вы, мне кажется, под конец это даже заметили. И, кажется, подумали потом – что это было?.. почему?.. То есть «бывают странные сближенья»…[12] Но и мы с Давидом Луарсабовичем – тоже перекинулись о странности сближений… всего двумя-тремя междометиями… А вот еще Паша – мы его до дня вашего рождения почти не знали, он самостоятельно на вас повелся… А теперь и Вольф… Вы, Кузьма Андреич (извините), похоже, контактный узел, как бы зародыш, кристалл… В каждой игре сидит свой кристалл, зародыш игры. Вы предположительно большой игрок, возможно, своего рода инкубатор кристаллов игры. Вам дано… Но вам чего-то явно не хватает. Я еще подумал… что вот человек, который ищет ВХОД… вход в свою игру. Вы полностью созрели для новой игры, Кузьма Андреич. Все мы смотрели вам в рот, надеясь, что вот сейчас этот новый человек – узел, кристалл, ключ к будущему – нас в свою игру как раз и вставит.

–Вы ошиблись, – ответил Чанов холодно. Хотя про себя тут же подумал: «Ведь он прав! Почему я не хочу сознаться?.. Я же именно то и почувствовал – мне сдали карты». И тут же сам себе ответил: «Потому что игра – не началась!»

Блюхер словно услышал и произнес:

–В отличие от компьютерных и спортивных игр в жизни мы не всегда знаем, когда игра уже началась… Из стартового пистолета здесь у нас стреляют редко. – Блюхер улыбнулся. – Я, возможно, все усложняю. Хотя, как всякий программист, пытаюсь упростить… Но ведь – не упустить при этом сути… Суть того, что я хочу вам сообщить, состоит в следующем: мы, я и Дада, возможно, знаем одно правильное место входа в Большую игру, – в два глотка Блюхер покончил с чаем. – Вы слыхали название ЮрА? – Чанов пожал плечами. Блюхер продолжил: – Слыхали, конечно, но забыли. Не могли же не слышать о Юрском периоде. Юра – горный массив по соседству с Альпами. Но Юра, кажется, значительно старше Альп. Это между Францией и Швейцарией. – Блюхер увидел, что Чанов слушает крайне внимательно. Тут Василий Василианович и закончил: – Если хотите, мы поедем туда вместе.

–Зачем? – быстро спросил Чанов, болтая в чае ложечкой, совершенно забыв положить сахар.

Блюхер открыл свой ноутбук, чтобы выключить – Паука.

–Смотрите-ка! – прокомментировал он с удовлетворением статистику. – Два выигрыша подряд! А вот и третий!.. Так случается, но очень, очень, очень нечасто… Возможно, все-таки существует некое поле вероятностных аномалий… Не на этом ли убеждении основано тысячелетнее бросание жребия – орел или решка?.. И не надо ухмыляться, Андрей Кузьмич! Программистов, как и букмекеров, напрасно подозревают в шулерстве. Напрасно. Случаются шулера, но не среди младших научных сотрудников. Шулера – пресыщенные профессионалы, они работают, чтоб заработать. Среди них нынче нередки уставшие от безделья доктора всяческих технических наук. Но выигрывают они не по науке, а вопреки. Они просто фокусники, знают трюки… не суть… По-настоящему выигрыш не обещан никому, то есть обещан всем, но с вероятностью 50 %… А мне просто исключительно любопытен случай как таковой, который совершенно ничего не знает ни о статистике, ни об удаче, ни о будущем… Каждый из ряда вон выходящий случай для меня тот самый новый винтик, на который я страстно хочу навернуть гаечку… надо только резьбу подобрать. – Блюхер кликнул курсором цветной кружок выхода из компьютера. – На сегодня хватит.

И ноутбук пропел прощальную песенку.

Блюхер снова поднял глаза на Чанова и будто вспомнил:

–Вы спросили – зачем нам ехать?.. Под Женевой, взле Юры, в середине прошлого века была заложена самая крупная в мире рулетка, но игра шла вяловатая… не на полную катушку. Однако на подходе к двадцать первому веку некие высшие круги спохватились и начали громоздить вокруг рулетки информационно-аналитическую сеть нового, небывалого порядка. Саму рулетку построили и теперь уснащают чудесами техники… И, честно сказать, я к этому процессу имею некоторое отношение… То есть слегка участвую… И меня даже зовут… то есть я должен ехать по-любому. Ну а у Дада в Женеве дядька обитает, поп и в прошлом доцент по научному атеизму. Дада его любит… Но главное – там, ей-богу, готовится новая, абсолютно новая Игра! Большааая… У нас возникло желание именно сейчас, пока игра еще не началась, взглянуть на эту рулетку попристальней. Поездка не составит чрезмерных трудностей и затрат. А там – посмотрим… Ну, как, Андрей Кузьмич? Поедем?

Чанов почувствовал огромное облегчение. Его наконец-то действительно позвали. Вот оно! И еще он чувствовал, что Блюхер прав: именно как никогда, именно сегодня, Кузьма Андреич Чанов был готов прыгнуть в будущее. Он готов был исчезнуть, окунуться в какую угодно игру. Лишь бы свалить от себя… и от этой бабы на мосту!.. «Нет. Нет. Не надо так. Не надо о ней ничего. Просто я уезжаю. И будь что будет…» – так Чанов прервал себя. Он настолько уже поехал с Блюхером, что самому-то Блюхеру ответить забыл. А у Василия Василиановича зазвонил мобильник. Звонок в телефоне Блюхера прозвенел, напомнив Чанову о времени. А также о том, что в кармане его старой, доставшейся от отца куртки, тоже лежит мобильный телефон. Чанов заглянул в бумажку, выданную в салоне, отыскал в ней номер своего телефона и написал на салфетке. Салфетку, помахав ею, положил на стол перед внимательно слушающим трубку Блюхером. И вышел вон. Домой. Спать.

Улисс

На следующее утро Чанов проснулся мрачным, но совершенно спокойным и даже бодрым. Решение было принято, теперь предстояло подготовиться к поездке. Под обжигающими струями воды он вспоминал, где может лежать его зарубежный паспорт, а сквозь струи тепленькой воды как бы увидел свое единственное зарубежное путешествие. Три года назад он с Марко Поло (с Марком и с Половодовым) слетал на несколько дней во Франкфурт-на-Майне на ярмарку. На знаменитую Messe, где открылась выставка, название которой Чанов позабыл, да никогда и не помнил. Он и само путешествие помнил не более, чем клип модной в том году песенки… Его партнеры подбирали на ярмарке оборудование для будущего бизнеса, а Чанова прихватили в качестве денежного мешка. Он побродил вокруг остро заточенного карандаша-небоскреба, венчавшего весь многослойный муравейник Messe, быстро заскучал, встретился со своими товарищами, выглядевшими обалдевшими, но счастливыми, выдал им денег «на карман», договорился встретиться послезавтра, чтоб подписать контракты, и ушел куда глаза глядят. Однако ничего нового глаза не углядели. Город показался огромным супермаркетом. Кое-где попадались островки кафе под тентами, скверики, фонтаны, клумбы, памятники и кирхи, а также сновали несусветно чистые автомобильчики и автобусы, но и в самих супермаркетах попадались такие же острова, только чуть поменьше, такие же автомобильчики стояли на подиумах за неправдоподобно прозрачными витринами… Немецкого он не знал и чувствовал себя глухонемым. Вообще-то из живых языков он кое-как владел французским. Воспоминание о Франкфурте внезапно улетучилось: смыло реальной, снова очень горячей водой из-под душа.

«В Женеве французский…» – припомнил Улисс, стоя уже под ледяными струями и заворачивая старый-престарый, знакомый с детства латунный кран в ванной. – Надо отобрать плеер у Яньки… Нет, лучше купить новый. И диск французский тоже купить, включиться в язык. Когда-то Флобера в подлиннике читал… со словарем… За завтраком он, как всегда, взял с угла стола свежий номер газеты «Известия». Отец выписывал эту газету всю сознательную жизнь, терпя ее как самую беспартийную и профессиональную из всех этих органов массовой дезинформации, так он называл советскую прессу, то есть всю отечественную, какую знал. Всю, кроме «Известий». Здесь он находил хоть какую-то структуру и логику, и, стало быть, умел найти к ней ключ, читать между строк и извлекать реальный смысл. Статьи в «Известиях» его строили, как «на зарядку становись» в шесть утра по радио… На зарядку Андрей Кузьмич как раз и не становился, но, листая «Известия», постепенно просыпался, начинал жить. Он строго не велел выбрасывать ни одного номера… Интересно – зачем?.. «Должна же от нас остаться осадочная порода, наш культурный слой…» – такова была версия Чанова-младшего, историка. Однако через полгода после смерти отца он меланхолично сжигал подшивки в заснеженном дворе, одну за другой… Но даже смерть главного читателя мало что изменила в судьбе газеты, бессознательно и ежегодно «Известия» продолжала выписывать мама. Свежие номера она складывала все на тот же угол кухонного стола. Правда, подшивки не собирала. Газетная плоть как-то сама исчезала, словно растворялась. Изредка дети, еще реже мама здесь же, на кухне, что-нибудь читали и иногда делились прочитанным вслух. Так складывалась общая информационная поляна семьи, где все они и паслись. На ту же поляну попадали сведения о погоде из трехканального приемника семидесятых годов, он что-то бормотал и пел на кухне всегда и всем.

А телевизионные новости из «ящика» вместе смотрели редко. Последний раз, пожалуй, 11 сентября 2001го. Янька в наушниках сидела на диване, бессмысленно уставясь в телевизор. И вдруг глаза ее сосредоточились.

–Что смотришь? «Крепкий орешек»[13]?

Куся сел к Яньке и не заметил, как рядом оказалась мама… Вместе поняли, что это не кино… И что это именно сейчас происходит на самом деле…

Были и собственные источники информации: у мамы позабытый широкой общественностью толстый литературный журнал «Октябрь», у Яньки школа и мусорная свалка Интернета, у Кузьмы виды из шести окон квартиры, историческая библиотека, а также Арбат, и поездки в трамваях, и разговоры с таксистами, да художник Хапров, конечно… Информационные источники почти не пересекались и хорошо дополняли друг друга. «Войну не пропустим», – сказала как-то Янька.

Этим утром «Известия» сообщили Чанову-младшему, что в России полумиллионным тиражом издана очередная книга диетолога Пола С. Брегга, того самого, что в Миллениум в возрасте девяноста двух лет погиб на Гавайях, катаясь на серфинге. Помнится, два года назад сообщение о его смерти, отмеченное мамой как печальная новость, для Кузьмы прозвучало почти как пионерский анекдот о смерти Мичурина: умер, упав с яблока.

Про новую книжку старика Брегга, два года, как почившего, он прочел маме вслух. А сам живо представил, как тощий и загорелый – но почему-то Вольф (только этот старик свежо и прочно торчал в памяти) – стоит на мокрой доске, ввинчивается в лазурную волну, и солнце слепит сквозь нее, как сквозь бутылочное донце.

Бутылочное донце выглядело убедительно, но Вольф не годился. «Какая страна, такие и старики… – думал Кусенька, листая все толстеющие год от году «Известия». – А вот бы Вольфу своевременно эмигрировать в Австралию, стать диетологом, обзавестись литературным агентом, дожить спортивной жизнью до глубокой старости и умереть не от старости. И после смерти книги его издавались бы огромными тиражами даже в далекой России… Неужели в России живет полмиллиона читателей Брегга? При том, что география и погода отчизны не позволят восхищенному читателю ни применить теорию разумного голодания, ни дожить до девяноста двух, ни умереть, ввинтившись в лазурную волну. Никак…». Чанов затосковал о Вольфе. И в голове его возникла простая мысль: Вольфа надо взять с собой на эту Юру, на границу Швейцарии и Франции. Чтоб поиграл на рулетке.

Взять Вольфа… поди возьми! Старик делал, что сам хотел. И в отличие от Чанова совершенно не уставал быть бездельником. Не делать ничего лишнего – так он это называл. Изредка, когда Вольф именно лишним хоть чуть-чуть занимался – вот как раз тогда он невыносимо уставал и впада в депрессию, выражавшуюся по-разному… вплоть до психушки. Всего этого Чанов не знал, но представить мог легко. «Ну, не поедет, так не поедет, – думал Улисс про Орфея. – Но позвать я позову. А то и сам не поеду…» – Настроение путешественника взмыло ввысь, потому что он почувствовал, как в юности бывало, всеми связями мира – они с Вольфом уже едут. В Юрский период с гигантской рулеткой посредине.

Дальше утро покатилось как по маслу. Чанов не помнил женщину на мосту, сборы в дорогу показались важным делом, требующим ответственности, опыта и прочих добродетелей взрослого мужчины.

Поэты

Существовали некоторые стихотворные строки, которые из всего множества ассоциаций с неизбежностью рождали в нем именно те ощущения, которых он жаждал; это было патентованное средство, его надежное снадобье, великое колдовство. Он вспоминал их, как женщина вскрывает пачку любимых сигарет.

Ивлин Во, «Незабвенная»

Ни свет ни заря Вольф проснулся, увидел высоко над собой неровный, с остатками убогой лепнины чужой потолок и вспомнил Борю. Не то чтоб их кто-то знакомил… но прошлым летом сидел себе Вольф на скамье в Летнем саду, сидел простым старичком с холщовой авоськой. Скамья стояла под сенью лип возле чугунного постамента, на котором в удобном кресле покойно сидел дедушка Крылов (похожий на няню, которая ведь совсем вроде бы недавно, накануне Второй мировой войны, именно сюда, в Летний сад, гулять водила). Вольф вздохнул и потянулся, вспомнив, как няня говорила ему, четырехлетнему: «Потягушечки, порастушечки, вдоль расти, поперек толстей…» И услыхал шелест. Это Боря шелестел на ветру. Вольф взял книгу, оставленную кем-то на той же скамье, заглянул Боре в лицо. Неизвестный очкарик в кавказской войлочной шляпе (которая когда-то и у Вольфа была, да у всех она была!) смотрел с обложки книги насмешливо, еще и травинку жевал… Книга называлась правильно: «Невидимка». Вольф не решился сразу читать стихи, чтоб не огорчиться после такого обнадеживающего начала, прочел предисловие, потом послесловие. День был теплый, спешить было некуда… Вольф прочел, что Боря погиб при загадочных обстоятельствах год назад, первого мая, живым его в последний раз видели в очереди за пивом. «Что ж тут загадочного?» – подумал Вольф. И начал читать стихи. Он был ими совершенно и глубоко удовлетворен, как давно уже не был доволен чужими, да и своими рифмованными строчками. Собственные новые стихи всегда вызывали оторопь и недоверие, к ним еще привыкать следовало, как будто они еще только могли стать и своими, и стихами. Борины стихи были сразу же окончательно настоящие и безукоризненно естественные. Ни звука, ни привкуса пафоса, риторики, фальши…

Все это неспешно вспоминал и думал Вольф, глядя на потолок в комнате общежития МГУ, в которой проснулся. И строчки из книжки «Невидимка» зазвучали в памяти сами собой, просто по случаю незнакомого потолка с лепниной – прямо перед лицом, хоть и высоко:

  • Просыпался я, будто вдруг ступал на порог,
  • надо мною под утро возникал потолок…
  • Подоконник из дымной, голубой пустоты
  • выплывал, словно льдина, на средину воды…
  • Проявлялся, вмещался, в угол глаза влезал
  • тот убогий, мещанский и уют, и развал,
  • где свой плащ накануне я повесил на гвоздь,
  • где размазывал нюни, околесицу нес…
  • … Я сюда, как на кражу, по ночам приходил
  • и себя, как пропажу, по утрам находил…[14]

Полночи Вольф не мог уснуть на чудовищной койке Паши Асланяна, который благородно отдал ее гостю, а себе приволок известный обшарпанный мат из кладовки спортивного зала. Булат, похоже, спал, пока Асланян с Вольфом пили чай и устраивали ночлег. При этом Паша, пребывая в возбуждении, рассказывал Вольфу об истории Чердыни, самой древней русской крепости в Парме (месте не итальянском, а уральском и бескрайнем – тайга да увалы, чистые, могучие, холодные реки). Все, что он говорил, было правдой, но Паша видел, что Вольф не верит, и оттого волновался и спешил убедить. А Вольф просто завидовал юному поэту, он хотел на пол, на мат, который не скрипел, не колыхался, не прогибался, лежал себе тихо и плоско. Не мешал. Наконец он согнал поэта с пола на кровать, сам спустился на пол, поворчал, что теперь жестко, и уснул на полуслове. А утром потолок, необыкновенно высокий, потому что давно Вольф не просыпался на полу, привел его к мысли о Боре. Вольф потянулся и, скрипя позвоночником, уселся на мате, как гимнаст после падения с брусьев. Посидел, продолжая мысленно перелистывать Борину книжку, и, пробуя слежавшийся голос, прохрипел басом самое короткое стихотворение из «Невидимки»:

  • Поздравляю мистиков
  • С появленьем листиков!

И немедленно Паша уселся на своей койке с круглыми изумленными глазами.

–Вот так надо писать стихи, – сообщил ему Вольф. – Легко и бескорыстно.

–Откуда вы его знаете? – спросил поэт поэта о поэте. – Борю Гашева никто не знает!

–Так уж и никто… Предостаточно… – проворчал Вольф и начал считать: – Я, например, знаю, знает его издатель, его жена и дочь – им посвящено несколько стихотворений, плюс посвящения некоей И. Христолюбовой, например. И еще кто-то, кто подкинул книжку «Невидимка» в Летний сад, знает. Я ее там и прочел. Потом давал читать кому-то… Полный трамвай наберется. Неплохая аудитория.

Павел Асланян послушно представил себе московский трамвай «Аннушку» на Бульварном кольце, набитый читателями Бори Гашева. Вольф вежливо поинтересовался:

–А вы-то сами, Паша, где Борю откопали?

–Откопал!.. Мы с ним земляки! И один раз даже по рюмке водки выпили. С его дочкой Ксенией мы вместе в университет поступали, она поступила, а я русский завалил.

Вольф посмотрел строго:

–Русский завалил… Нехорошо… Если б хоть литературу, ее и впрямь всю изучить трудно, да и пытаться вредно… А то русский!.. Родной язык не изучать, знать надо. – Вольф задумался. – Вам не кажется, Паша, что слишком много поэтов в Чердыни?

–Нет, не кажется, – Пашенька смотрел серьезно. – Был Мандельштам. Теперь вот я. Всего двое. Это в Перми, в провинции не у моря, поэтов много. Алексей Решетов про нас про всех написал: «Провинциальные поэты, не вознесенные волной, чьи золотые эполеты – ладони матушки больной…». А вот, кстати, в Москве, в Мегаполисе, пока что я ни одного стоящего поэта живьем не встретил. Парочку-другую стариков по текстам знаю, так я их еще в Чердыни знал, потому что – слава. Остальные не убедили. Все поэты в областных центрах. Рыжий в Свердловске, Решетов Алексей был в Перми… Поэты там, а «слава, ветреная женщина», здесь.

–Так вы не за славой ли сюда подались?

–Может быть… Не знаю… Но когда в Перми экзамен завалил, то в поезд сел точно не из-за славы, просто очень захотелось в поезд. В Чердынь они не ходят, я никогда никуда по железу не доставлялся. Захотелось!.. Ехать сутки, на полке спать… Денег осталось как раз на плацкартный билет, причем в одну сторону. Сел да поехал. И загорелось! Ксюха в Перми поступила, а я в Москве в МГУ поступлю! Вот и поступил дуриком, одна четверка и та по истории. Может, еще выгонят, может, я сессию не сдам. Вернусь… И пройду по Рифею путем великого Мурчисона с геологом Семеном Иегудовичем Ваксманом. Вы его не знаете. А он тоже поэт, как Борис Гашев. И его тоже никто не знает, разве что один трамвай знатоков набрать можно… Пойду с ним и найду аммонитов в красных песчаниках Пермского периода… Вы приедете в Пермь? Пожалуйста, приезжайте, Вольф! – Глаза Павлуши смотрели с такой любовью, так светились нежностью, что Вольфу стало совестно. – Мы ваш вечер грандиозно устроим, такая радость будет!.. А потом я вас на камень Полюд к моей Оле отведу, на реку Чусовую, на Сылву съездим, на Вишере хариусов половим корабликом, на лучину, ночью, в августе, когда звездопад… Приедете?.. Соглашайтесь! Я тогда, ради вашего приезда, непременно из Москвы в Пермь переведусь… Зачем она и вправду нужна эта Москва. Всероссийская пеесылка – только чтоб со своими, с необходимыми людьми встретиться… и продолжать их знать всю жизнь. Я вот вас встретил. До сих пор не верю. Чанова еще встретил…

–Ну-ка, ну-ка, что Чанов ваш? – Вольф пристроился полежать на боку, подперев взлохмаченную седую голову рукой. – Он, кажется, влюблен?

–В кого это? – удивился Паша.

–В Розовый Цветок, в кого ж еще?

–В Соню?! Да она же дура! А Чанов очень умный. Он, может быть, даже гений.

Вольф фыркнул. Видывал он молодых гениев. Бродский, Битов, Довлатов… Преспокойно бегали за пивом. Потому что Вольф был старше на три года. Вольф никогда не думал, что он и сам гений. Слишком был то влюблен, то занят чем-то, то просто строг – к себе и к близким. А младшие дружки его, гении, любопытнейшие субъекты… но чтоб ооочень умные?..

–Гений тоже человек, – пробормотал Вольф задумчиво.

–Но все равно же не как все.

–Все не как все… – не то чтобы спорил, но упирался Вольф.

И Паша упирался:

–Гению что-то дадено. Что-то он может такое, чего никто другой. Даже другой гений. Вот Чанов, он таким образом говорит, что все сразу в тебя садится, как будто для каждого слова в тебе уже ямка, как в грунте, вырыта… И ты уже готов принять в себя корешки слов, дать им расти и в конце концов понять ВСЕ, до конца. Но пока не проросло, ты, даже если поймешь, повторить-то не сможешь… мямлить будешь. И все развалится. А у гения его вселенная в виде готового текста. Это, кстати, сам Чанов и сказал. И текст, именно как вселенная, полностью полон. Он вообще считает, что вся реальность мира вместе с информацией о нем так и устроена – без дырок и швов… Ведь как у Пушкина? Попробуй в «Медного всадника» или в «Пиковую даму» хоть строчку вставь. Или выкинь. Не получится! Как серебряная пуля отлито каждое слово…

–И ввинчено в ствол. – Вольф закончил фразу Паши, как свою.

«Может, этот щенок тоже гений? – подумал Вольф. – Дураковат вполне гениально…» Он опечалился на миг, повернулся на спину, почувствовал каждым ребром жесткий мат. Чего-то не хватало. Понял – чего. Подушки! Он не задумываясь стащил за угол подушку у юного поэта. Сидящий на койке Пашенька проводил ее тревожным взглядом, опасаясь, что ситчик наволочки и бязь наперника не выдержат когтистых лап старика, но все обошлось. Вольф сунул подушку под голову и затих умиротворенно.

–Удобно? – спросил Паша.

–Не подушка, рай, затылок держит точно и осторожно. – Вольф прикрыл глаза, словно вот-вот уснет. Но поинтересовался: – А что в ней шуршит?

–Гречневая шелуха.

–И кто выдумал?.. Вот уж, правда, гений.

Паша хотел ответить, про маму рассказать. Но Вольф действительно вдруг уснул, будто выпал в осадок из окружающей среды. Как бы умер. Паша не успел за него испугаться – раздался храп с нежным посвистом. Асланян смотрел на Вольфа, на грозный его профиль, на седую щетину, на глубокий шрам у самой кромки волос, на сосредоточенно нахмуренные брови. Господи, какой старый, длинный, живой и таинственный… Вот, вошел в жизнь…

Паша заволновался, завозился, словно вспомнил что-то забытое и нужное, добыл из вороха постели свой блокнот и толстую ручку. За окном, за мятой тряпкой штор синели утренние сумерки, прилежные студенты шаркали по коридору, спешили на первые пары, им бы все учиться. Чечен тихонько лежал на своей кровати, укрывшись с головой. Может, и не спит, может, ему интересно?.. А Пашин учитель – вот он, похрапывает и посвистывает на полу, наконец-то ему удобно и покойно… Поэт Асланян нажал на кнопочку, светлячок ручки зажегся, строчка потекла.

И он очутился в башне, где с ним случилась первая любовь и первая ревность, и разлука, похожая на внезапную смерть…

Время не то чтоб остановилось, но перестало быть вовсе.

Башня

Пятнышко света на бумаге заполнялось быстро бегущими косыми буквами:

  • Приеду вечером в субботу
  • В забытые края.
  • Привет вам, башня и болото,
  • Привет вам, это я.
  • Мне целый вечер до заката
  • Себя не узнавать,
  • И думать о своих Пенатах,
  • И камешки пинать…

Башня была не фигуральная, не из слоновой кости, а самая что ни на есть: небрежно и не раз штукатуренная, но повсеместно ободранная до, возможно, первого своего, небесно-голубого, обветшалого цвета. Что было под штукатуркой, камень или бревно? Когда-то Паша думал, что камень. Потом он уже знал – на первом этаже камень, а на верхних бревна. Она стояла в Чердыни… стоит… и еще постоит, подождет Павла…

Башню эту он помнил, сколько помнил себя. Она всегда торчала как бы у горизонта, бледно-голубая, почти невидимая на фоне неба, на краешке земли. За нею в нескольких метрах действительно была кромка обрыва и провал к Колве. Город располагался на длинном и широком «столе», чуть покатом, приподнятом надо всем окружающим пространством. Две трети «стола» очерчены обрывом, из-за этого Чердынь была неприступна для врагов со стороны реки. А с другой стороны от тайги ее отделяло болото.

Чердынь когда-то, до пятнадцатого века, была столицей легендарной Биармии. Не то чтоб это был исторический факт, однако «даже в газетах писали», как утверждала Пашина мама. А газетам она доверяла полностью. Но уж совершенно точно Чердынь была торговым центром на северном рукаве Великого шелкового пути. С середины шестнадцатого столетия в некоторых русских летописях Чердынь поминалась как острог. И в самом деле, вдоль кромки обрыва стоял частокол из «острогов», бревен, остро заточенных кверху. Пашина бабка вспоминала, что во времена ее детства расшатанные могучие колья из лиственницы еще торчали вдоль всего обрыва, как стариковские зубы. И каждую весну обрыв наступал на Чердынь, унося с камнями и глиной остатки древней стены…

С края города открывался простор бескрайний. В хорошую погоду над невысокой северной тайгой на самой линии горизонта виден был отрог Уральского хребта, камень Полюд, потухший вулкан. До горы было километров пятьдесят, может, сорок, а может, и шестьдесят. Два дня скорого шага без ночевки и без еды по неудобным, болотистым, поросшим шиповником, малинником, иван-чаем геодезическим просекам. Прорубили их когда-то зэки. Пашенька бегал туда с ребятами всего три раза. Исчезал из дому на четыре дня, а в последний раз и на неделю, за что был наказан отцовским ремнем и материнскими слезами. А ведь в детстве и мать, и отец, оба тоже на Полюд убегали.

Зачем во все времена бегали чердынские ребята на камень?.. По многим труднообъяснимым, но вполне понятным причинам. Затем, что Полюд был в хорошую погоду виден как на ладони и был горой, с него и дальше можно было заглянуть, что там, за горизонтом… И хотелось, хотелось все же проверить себя. Выдержать, добежать и вернуться. А не идти, как всегда, пасти с утра козу Фроську и корову Марусю на заливной луг у Колвы. Вдруг ни с того ни с сего можно было не по делу пожить, а по воле. А то еще взять да и пройти весь путь молча. Не говорить даже с ребятами, бегущими на Полюд где-то рядом, но тоже в одиночку, не шаг в шаг…

На Полюд беглецы поднимались не часто. Но когда Паша убежал в последний раз, то он забрался на вершину камня, увидел следующую таежную даль, в самом деле другую, почти что горную… В ней, в этой дали, вилась меж каменистых утесов незнакомая река Вишера, говорят, богатая алмазами и хариусами. По берегам реки в вечерних сумерках загорались огоньки города Красновишерска, был он побольше Чердыни и с аэродромом для кукурузников. Аэродрома Паша не увидел, потому что с низовий Вишеры туман наползал. Но огни одной из драг на реке углядел. Именно драга, рассказывали в Чердыни, намывала на Вишере алмазы… Паша смотрел, смотрел в мерцающую даль, да и заснул почти что на вершине Полюда. Проснулся глубокой ночью от волчьего воя. Волки были где-то рядом, и Паша напугался, полез через ельник напролом, уперся в дощатый заборчик, перемахнул через него и упал прямо на лохматого, жарко дышащего волкодава. Вот ужас-то был! Волкодав взвыл не хуже волка и тут же залаял так, что сердце у Паши оборвалось, он сжался в предчувствии неминуемо и ужасной смерти. Но квадрат света из открывшейся двери упал на волкодава, и девичий голос раздался:

–Ты чо, Умка, волком воешь? Дурак, ли чо?

Умка заворчал и отошел от Паши, который сообщил девушке:

–Умка ваш не дурак. Он меня за волка принял. Всем известно: где елки, там и волки.

–Да ты поэт, хоть и мелкий. – Девушка опустила ружье, поправила очки на носу и сказала: – Заходи. Погляжу на тебя.

Девушку звали Оля. Она была метеоролог, а домик был метеостанцией. Оля в нем жила, шесть раз в сутки снимала показания пяти приборов на метеоплощадке возле крыльца и передавала цифирь азбукой Морзе на «большую землю». Оля стала первой девушкой, которую Паша полюбил. Не за красоту, нет. А за ум. Ему было лет двенадцать… Но и по прошествии семи лет, в свои почти что двадцать, он продолжал любить Олю. Правда, давно уже не только за ум. Он любил ее и за красоту (маленькая, ладненькая, коса ниже попы и очки в роговой оправе), и за образ жизни, который все отрочество, всю юность примерял к себе. Он восхищался, но следовать Олиному примеру так и не смог.

Двенадцатилетний Асланян прожил на метеостанции два полных дня и три ночи и больше не бывал никогда. После, прибежав обратно в Чердынь и получив, что следовало, от родителей, Паша, не откладывая в дальний ящик, попробовал, как это делала Ольга, разбить день на шесть частей ровно по четыре часа, для чего утащил на сеновал будильник. И кроме хронического недосыпа ничего не ощутил. Продержавшись четверо суток и сдавшись, Паша не перестал думать об Ольге. Он все представлял и представлял – что она в эту минуту делает?.. Оля бездну всего успевала. И книжки читать, и дрова на зиму готовить, и в институте заочно учиться, и охотиться даже – от волков и кабанов отстреливаться. А также враждовать по принципиальным мотивам со строителями ретранслятора телевизионного сигнала, он же телефонный узел нового поколения. Эти гады без своего бульдозера шагу не могли по Полюду сделать, рассекли гусеницами, завоняли солярой все звериные тропы, проломили просеку, а по ней колею, и, предвидела Оля, уже будущей весной получат эти гады вместо короткой дороги в Красновишерск овраг до самого подножия горы. Она писала письма по начальству, но начальство было далеко, а гады рядом, в трех километрах, на северном склоне. К тому же один из троих был в нее влюблен, и совсем уж плохо – что и ей этот подлец нравился. Кое-что из всего этого Оля Паше рассказала, умудрившись заронить в его сердце нетленное зерно ревности. К ней на вершину поднимался еще один подозрительный тип, приносил продукты и книги по Олиному списку. Его Паша видел. Молчаливый парень Николай, Олин одноклассник. Хмуро посмотрел на Павла, пожевал жареных маслят с картошкой (маслята и картошка росли рядом; Оля хозяйство вела толково и готовила хорошо), да и пошел восвояси, в Красновишерск. Буркнул на прощание, что кино в клуб привезли, но старое и глупое, про какого-то идиота, так фильм и называется – «Идиот».

Не сразу, но однажды, а именно – в пятницу, Паша догадался, как и почему полюбил Олю. Она была – как Робинзон Крузо на необитаемом острове. И он хотел стать ее Пятницей. Но чтобы никаких Четвергов и Вторников!

Он написал ей письмо. Умное. Про волчицу Дуню, которая как раз тогда и появилась у соседей, и про свои наблюдения за птицами. Адрес написал простой – Красновишерск, метеостанция на Полюде, Ольге Павловой. Она ответила! Да так хорошо, так легко и смешно. Про новости погоды и про свои многолетние мысли о климате, про борьбу с «гадами», про дружбу старого волкодава Степы с молодой волчицей – это из-за нее пес научился волком петь. В конце письма велела Пришвина читать и еще какого-то Моуэта «Не кричи – волки!», и еще непременно каждый день выучивать стихотворение. Написала, что можно любое. И что это любое, если запомнится, наверняка будет хорошее стихотворение, плохое в ум не полезет.

С тех пор Паша ей пишет письма и стихи ей переписывает. Вначале Пушкина, Некрасова, Лермонтова, Алексея Толстого посылал ей на Полюд, потом Маяковского, Заболоцкого, Мандельштама, потом Алексея Решетова, Бориса Рыжего, Бориса Гашева. А с недавних пор и себя. Она его сдержанно хвалит. А это дорогого стоит… Он и в Москве думает о ней, представляя вдруг, как в детстве бывало, чем сейчас занята. Окно его общежитки на северо-восток выходит, а ее на юго-запад, они могли бы видеть друг друга, если б не круглая земля. Одиноко светит ее окно над районным городом Красновишерском, над мерцающими сквозь туман желтыми огоньками, над ночным серебряным лезвием речки Вишеры, над бескрайней, действительно бескрайней северо-уральской тайгой… Оля никогда ничего не писала про личную жизнь. Вышла она замуж за Колю или за того гада? Ему казалось, что – нет… И Паша Оле не писал про любовь.

После Полюда Павлуша стал думать, читать и учиться. А голубая башня стала главным местом его жизни. Там была библиотека. Башня, оказывается, называлась «Чердынская научная коллегия». И кто придумал?.. Асланян сделался участником антропологических, этнографических и фольклорных экспедиций этой самой коллегии, он увлекся сразу всем. Девушками, из которых главным образом состояли научные кружки башни, рукописными книгами, которые доставали из сундуков жители тайги, доживающие век в глухих деревушках, самими лесными жителями, как правило, грамотными, но уже почти ничего не читающими, однако хранящими рукописные священные книги. Когда-то они их прочли. Люди эти смотрели на бойких юных пришельцев очень просто, без любопытства и до дна, они все про все понимали, а уж догадывались о том, о чем никто из пришлецов понятия не имел. Говорили старожилы мало, ровно столько, сколько надо. Но говорили на языке таком чистом, таком бездонном и глубоко родном, что поначалу их трудно было понять. Раза три-четыре в году в Чердынь приезжали люди из столицы Пермского края и из других столиц, и Паша проводил бессонные ночи у костра с этими другими, очень умными и по-новому разговорчивыми студентами и аспирантами вузов далеких городов – лингвистами, историками, математиками, экологами, этнографами… Он заметил за собой, что хотя на их вопросы отвечать было занятно и даже лестно, но сам, по своей воле он почти ничего не говорил этим приезжим. Точно так и ему, когда он приходил в почти опустевшую, ставшую безымянной глухомань, люди из лесных бездорожных деревушек не говорили ничего лишнего. Они даже делали вид, что ничего лишнего и не знавали никогда. У них была тайна, догадывался Паша Асланян. И однажды, в «музейной» комнате, после разговоров образованных пришельцев – все про Чердынь и тайгу, про то, как они почти все поняли, все разложили по полочкам и спорили только по мелочам, – Паша почувствовал тайну в себе самом. Какое-то свое, единственно ему принадлежащее знание подало в нем тихий голос. Он сказал что-то простое, может, и не замеченное, не нужное никому. Единственное. Одинокое… Но жизнь обрела настоящий смысл. Случилось это перед самым рассветом. Так в голубой и ветхой башне над обрывом Павел Асланян согласился с собой, что стал поэтом…

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В книгу Владимира Гандельсмана вошли стихи, написанные за последние сорок лет. Первая часть книги – ...
Данное издание – базовый учебник по дисциплине «Финансовый менеджмент».В нем дано систематизированно...
Чтобы яснее представить себе намерения автора приведем написанное им Предисловие к собственной работ...
Марта была самой обычной девочкой – но книгами ее отца Андрея Дабы зачитывалась вся Республика. За п...
Работа посвящена исследованию вопросам систематизации и развитию теоретических и методических аспект...
«Жажда, жизнь и игра» – это название книги было выбрано не случайно. Сборник рассказов включает в се...