КРУК Бердичевская Анна

Ничего, что стихотворение о башне написалось совсем коротенькое. Ничего. Важно было бы понять, пустой получился про башню стишок или полный? Где ж тут было понять сразу и одному? Разве после когда-нибудь…

Зуб диназавра

Асланян очнулся от своих то ли снов, то ли воспоминаний и увидел Вольфа, сидящего за столом и доедающего холодное жаркое из круковского глиняного горшочка. Старик ел маленькой пластмассовой ложечкой, припасенной, очевидно, в каком-то буфете, и поглядывал на молодого поэта с любопытством.

–Что это у вас, Паша, в руке? Ведь не фонарик… А иногда светит вдруг.

Паша сразу нажал кнопочку, выключая свой светлячок: ему почему-то показалось, что сейчас Вольф попросит его волшебное перышко, посмотрит – и не отдаст обратно, и все, поминай как звали… Но тут же, тут же его обожгло стыдом. Он и подушку вспомнил, как он ее пожалел, как забоялся, что Вольф ее прорвет стариковскими когтями… Паша не просто пожадничал, он еще забеспокоился, вдруг эта единственная в своем роде, мамой сшитая, личная его вещь – Вольф не понравится и будет осмеяна… Или напротив, слишком понравится…

«Боже! – воскликнул про себя поэт. – Прости меня!» Он в извинение помигал Вольфу ручкой-фонариком, объяснил, что это авторучка с подсветкой, и даже встал, чтобы дать поиграть. Вольф поиграл.

–Я ее вам подарю! Хотите?

В награду за свою щедрость и широту души он скромно надеялся увидеть радость и благодарность. Но Вольф ответил холодно:

–Нет, не хочу.

Учитель выловил из горшка последний кусочек морковки, и последний кусочек мяса, и еще отыскал картошечку, доел и посоветовал:

–Никогда, молодой человек, и никому не дарите свой инструмент. У меня есть моя авторучка. Это, кстати, единственное, что у меня действительно мое. Нет, кое-чем я еще владею. В том числе я владею огромным количеством чужих, приблудившихся авторучек. Много чего можно припомнить из имущества: три старых трубки, полсотни галстуков, полторы дюжины рубах, которые я не покупал, сами сбежались. С десяток штанов на все случаи жизни, от ватных до фрачных, и даже бермуды, и еще шорты, английские, и испанские ремни… всякие там свитера, шляпы, теплые кальсоны, костюмы летний и зимний, верблюжий свитер, собачья куртка, тулуп и ватник, носки, сандалии, солдатские ботинки, болотные сапоги и валенки с калошами, надувная дырявая лодка, немецкий велосипед – трофейный, военный, с дыркой на руле для автомата… Кое-что разбрелось по планете, рассыпано тонким слоем от Лос-Анджелеса до Камчатки, разумеется, в длинную сторону, через Россию и океан, но все равно по кругу… Что-то я подарил, дал поносить, потерял, забыл… Что-то сперли, разумеется. Но моя авторучка у меня одна.

Вольф сидел, подперев седую голову кулаком, как мыслитель Родена, и строго смотрел на Пашу. Помолчав, он добавил:

–Все только что сказанное не означает, что вы не могли бы мне что-нибудь подарить на память. Например, подушку из гречки. Кстати, откуда она у вас? Кто мастер?

–Мама! – Паша почувствовал облегчение и даже благодарность. – Она еще смастерит. А эту я вам дарю, конечно.

–Ручка у вас, разумеется, занятная. – Вольф снова поиграл ею, повключал и повыключал. – Ночное перо… Как ночная ваза… Вещь сугубо интимная, предназначенная для крайней необходимости. И подарила, конечно, женщина… Давно?

–Давно-ооо, прошлой весной. В фольклорной экспедиции. Она была немка.

–Грета…

–Нет, Марта. – Паша улыбнулся, словно увидел ее сейчас. Она была очень хорошая и такая добрая…

–Марта… – повторил Вольф. – И вы, разумеется, лежали с нею в палатке, она вела в своем аккуратном немецком блокнотике дневник экспедиции, в полном мраке… Огонек ручки светился и полз по листу…

–Нет-нет. Не надо, пожалуйста. Действительно, я увидел ночью и в палатке, как Марта пишет. Но нас там было человек восемь. И только в последний день экспедиции я эту ручку просто у Марты выпросил… Вернее, выменял.

–И на что же?

–На зуб динозавра…

–Кого-кого?! – Вольф был восхищен.

Он блаженствовал, слушая подробные оправдания и пояснения Паши, что действительно, динозавры жили под Осой (которую взял штурмом Пугачев, только, само собой, динозавры ко времени штурма уже вымерли). Паша с экспедицией под Осу ездил, он и совершил там первую и главную, бесценную свою находку – череп динозавра. Не очень большого, голова у него была с ведро. Череп Асланян сдал, и только зуб один из полусотни спер с раскопа, пропилил в нем дырку тонким буравчиком и носил на груди… А через год обменял у доброй Марты на ночную авторучку.

Вольф все увидел. Он был и тут, и там, и сейчас, и тогда, под Осой, где из древних осадочных пород на высоком берегу Камы торчали ребра и черепа динозавров. Он и с живыми динозаврами как будто встретился лично, и представил весь путь зуба одного из них в пространстве и времени, как Гамлет представлял путь глиняной затычки в бочке с вином, глядя на череп бедного Йорика… И Марту в темной палатке Вольф отчетливо видел. Он просто все в Пашиной прошлой жизни запросто смог разглядеть в подробностях, обнять и унести, и не жалко было юному поэту, нисколько! Павел и сам – тоже навсегда, навсегда! – забирал к себе за пазуху всего Вольфа, на всю свою будущую жизнь… Паша понял вдруг, что они скоро расстанутся. Разлука, безвыходная как смерть, дохнула на него.

Они выпили чаю, и Вольф спросил:

–Скажи мне (они из-за динозавров перешли на «ты»), где можно сейчас найти Соню Розенблюм?

–А тебе зачем? – спросил Асланян.

–Не знаю, – ответил Вольф.

Другая жизнь

Паша пожал плечами и сказал, что если не у нее дома, то не знает где. А живет она на Сретенке, он бывал. Живет в квартире огромной. И народу самого разного у нее бывает тьма-тьмущая. А бывает, что никого. Адреса Сониного Паша не знал, но привести к дому мог.

Они собрались и меньше чем через час стояли в переулке близ Сретенки напротив арки, перегороженной глухими железными воротами. Решетчатая калитка была в воротах, снабженная кодовым замком. Квартирный номер Паша знал, но забыл, код же не знал никогда. И Вольф процитировал Соню:

–Пиц-дез. Ля-бемоль, си-диез.

Сказав, глубоко задумался.

Потоптались минут пятнадцать. Погода была почти что теплая, солнечная и, несмотря на хрустящий под ногами снег, с легким и горьким туманцем поздней осени, когда не только на деревенских огородах, но и в городских скверах пахнет остатками подмерзшей травы и листьев, а также костерками, на которых и то, и другое, ленясь вывозить, сжигают. В Питере запах разносится по пустынным переулкам, проходным дворам и торжественным ландшафтам, горечью тянет из любой подворотни, даже там, где никакой листвы и травы полвека не видали. В Москве запах другой, но тоже дымный… Наступившая в октябре зима проявила этот горький привкус только что миновавшей осени, на морозце он добавил крепости и обертонов, как виски со льдом.

На Чистых прудах, в цветочном ларьке у метро, Вольф приобрел за полтинник глиняный горшочек с маленьким кактусом. Для Сони.

Руки без перчаток у старика не мерзли, зато уши прихватывало. Он вспомнил, что потерял шапку. Да и перчатки. Стоять у ворот было подозрительно и неловко, но Вольф, как заметил Паша, не собирался сдаваться. Старик был полон спокойной и мужественной решимости пройти путь к даме сердца до конца. И подарить кактус.

–Который час? – спросил Вольф.

–Обеденный, – ответил Паша.

–Отлично. Именно в этот час во все времена просыпались загулявшие накануне юные леди. Ждем еще пятнадцать минут.

Как в детстве, когда чего-то ждал, Паша умножил, сколько это будет пятнадцать по шестьдесят, и начал считать до девятисот. Досчитал и сообщил:

–Пятнадцать минут прошло.

–Считаешь в уме? А я давно перестал. И так знаю: четверти часа не прошло.

Они постояли еще. И увидели, как старая грузная дама в шляпке-таблетке с вуалью, со здоровой клетчатой авоськой на колесиках, двинулась к чугунной калитке и открыла ее. Вольф с Асланяном не мешкая протиснулись вслед за телегой.

–К кому? – строго спросила дама.

–К Соне Розенблюм, – отважно отрапортовал Паша. – Мы ее друзья.

–Так и знала, к моей внучке. – Дама остановилась и осмотрела старика и юнца повнимательней. Лицо ее не смягчилось. Но, поразмыслив секунду, – Пошли! – сказала она, одновременно отдавая управление телегой Асланяну.

На самом-то деле ей повезло с посетителями. В подъезде не работал лифт, а подниматься пешком на пятый этаж ей и без сумки на колесах было не просто. Пролеты высоченные, лестничные площадки огромные, дверей мало, всех этажей восемь. Архитектор школы Шехтеля, а может, и сам…

–Это один из наиболее почтенных доходных домов в Москве и охраняется государством, – сообщила дама, устроив перекур на третьей площадке. – Потому и лифт не работает. Они его не чинят и не меняют, а реставрируют. Там в лифте бархатный диванчик был. Истлел. Вот они теперь и подбирают бархат необходимого цвета и качества. Уже полгода. Ладно бы просто жулики были, а то еще и бездельники, и неумехи. Поручили бы мне найи бархат, отдала бы палантин прабабушки… Давно бы лифт бегал…

На пятом этаже она отомкнула старинную добротную дверь с медной табличкой «Д-ръ Розенблюмъ», прошла первой и побрела в ботах, в пальто и в шляпе с вуалью в глубь коридора. Почти исчезнув в сумрачной дали, она произнесла голосом Анны Ахматовой, читающей «Есть три эпохи у воспоминаний»:

–Молодой человек, телегу можете оставить у двери… хотя вообще-то ей место на кухне.

Гостям показалось, что больше они эту даму никогда не увидят: она скрылась за массивной дверью то ли ванной, то ли туалета, то ли одной из спален. Гости сняли верхнее платье, потоптались. Паша подумывал снять и ботинки, но, поглядев на Вольфа, воздержался. Вольф, проведя ладонью по лохматым бровям, тронулся в путь. Почти сразу же он заглянул в дверь налево, долго торчал в ней, затем протиснулся в щель, помахав на прощание своему спутнику рукой, так и не оглянувшись. Паша еще потоптался и бездумно вошел в правую дверь.

Он попал в комнату, в каких прежде не бывал. Взору поэта предстала обыкновенная и настоящая столовая вековой примерно давности. Ровесница дома. Обстановка была самая необходимая и естественная, мебель крупная, породистая и, возможно, дубовая. Резной, длинный и плоский буфет стоял вдоль стены, вокруг овального стола полдюжины стульев, отделанных старой, слегка потрескавшейся кожей, а вдоль стен той же породы – полукресла. Стол, голый, то есть без скатерти, очевидно, раздвижной, обладал прекрасными пропорциями, и ноги у него были как у коня элитной английской конюшни. За стеклянными дверками резного буфета матово светились фарфор и серебро. На стене напротив висела картина вроде тех, что Паша видел в Пермской художественной галерее на третьем этаже – пейзаж местности пасмурной и романтичной, с размытыми кронами деревьев, светлой рекой и селеньями по берегам… а надо всем небо дивной глубины. Тяжкие двойные портьеры оливкового цвета на двух окнах были задернуты почти наглухо, Паша включил свет, нажав на клавишу обыкновенного пластмассового выключателя, под потолком зажглась люстра, каких он и представить не мог. Это был не хрусталь какой-нибудь. Это была как бы почти плоская полупрозрачная раковина… или гигантский черепаший панцирь… Нет, раковина. Лампы внутри заполнили ее теплым светом, придавшим комнате какой-то новый, благородный колорит, объединивший весь интерьер – с картиной на стене, дубовой мебелью и шелковыми портьерами. Было еще покойное и глубокое, целиком кожаное кресло, Паша сел в него, скрипнув кожей, и провалился неожиданно глубоко. Как шар в лузу упал, мягко и неизвестно куда. Он погрузился в тишину, настоянную на запахах и голосах утраченного мира.

После он не мог вспомнить, что именно пришло ему в голову, о чем он думал или хотя бы мечтал тот час в столовой. О черепашьем супе? О каких-нибудь королевских креветках, омарах или спарже?.. Да нет… Не было вообще-то ничего отдельно и специально литературно-гастрономического в этой столовой. Просто гармония. Просто другая жизнь. Жизнь была чиста, тщательно отобрана, но в ней жила бездна связанных подробностей, которые, похоже, продолжали жить ту самую, другую жизнь. Позапозапрошлую. Серебряновековую.

И он понял глубоко и по-новому всех красавцев и красавиц, писавших стихи… стихи, которые и сейчас, через сотню лет, живы и кружат голову. Все эти мальчики и девочки вышли, как говорилось, из хороших семей, и все обедали в такой вот столовой. И даже те, кто не вышел, все-таки вошел в эту столовую, проникся величавым и породистым ее существованием, понимал, чувствовал ее как норму. Блок, Цветаева, Ахматова, Гумилев, Бальмонт, Северянин, Григорьев, Фет, Полонский, Ходасевич, Гиппиус, Брюсов, Волошин… но и Маяковский, и Мандельштам, и Заболоцкий, и Хлебников… И даже Есенин с его деревенскими кудрями цвета спелой пшеницы. И Василий Васильевич Каменский – знал! И ценил. Он, потомственный купец, взорвал церковь с полутораметровыми стенами в родном селе Троица, под Пермью. Церковь взорвал, чтоб прекрасный вид на реку Сылву не застила. Эстет… Вид действительно открылся прекрасный, Паша это проверил, посетив музей футуриста с воротами, расписанными отдыхающими на природе друзьями хозяина-футуриста художниками-будетлянами. Дом после печальной, одинокой смерти хозяина был сначала, как и хозяин, заброшен, а значит, и разграблен, и полуразрушен, потом бедненько, но с тщанием отреставрирован сотрудниками краеведческого музея. В похожем на этажерку и на старинный пароход доме Паше не понравилось. Несчастно здесь было и диковато. На кривых, оклеенных старыми обоями стенах, в косеньких же рамочках под засиженными мухами стеклами висели карандашные рисунки Маяковского, натюрморты Давида Бурлюка, фотографии аэропланов вековой давности. На них летал хозяин дома, взрыватель церквей пермский купец-будетлянин Вася Каменский. На лавке стояла гармошка хозяина с ситцевыми пестрыми мехами, под лавкой – его же смазные сапоги. Его ли?..

В доме на Сретенке, в столовой доктора Розенблюма, вспомнил Паша музей футуриста… и поспорил с Каменским: «Нет, шалишь, в доме вашем все бутафория… Не придуряйтесь, Василий Васильевич, вы отсюда, из такой вот дубовой столовой – и не в смазных сапогах вошли в русскую литературу! Все вы отсюда… А наше время сломалось. Вот я – откуда?» Паша представил себя лектором общества «Знание», доживающим свой век в провинции, и как бы произнес своим доверчивым слушателям: «Дорогие мои! Я уверяю вас, что и Давид Давидович Бурлюк, и Владимир Владимирович Маяковский, и Василий Васильевич Каменский – все они, как и все прозаики-классики, пришли к народу из толстого, как чернозем на Кубани, сформированного столетиями плодороднейшего культурного слоя России. Из прекрасной архитектуры, добротных домов и ухоженных ландшафтов, из больших квартир со всеми удобствами, из дубовых столовых… Мне довелось посидеть в такой столовой однажды, в кожаном и глубоком кресле. Было это полвека назад, в Москве, на Сретенке, а гостили мы там с Санкт-Петербургским поэтом Вольфом… Берусь утверждать, что отобранные с неизвестной целью современниками и потомками настоящие писатели – все поголовно! – принадлежали прекрасной алебастровой люстре, резным столам и буфетам, дубовым библиотекам, каминам, кожаным креслам, фарфору и серебру, книжным корешкам на застекленных полках, скрипу кожи и запаху – чудесному. Корицей, ванилью и горькой полынью пахло их творчество…» Полынь Паша приплел не просто так, ведь и его мать серебристые пучки горькой этой травы по всем углам дома на улице Патриса Лумумбы в Чердыни рассовывала. От моли и короеда.

Культура… У микробиологов, у вирусологов это слово недаром очень в ходу. Организованное и устойчивое сообщество вирусов и микробов. Это ведь то, чем можно и одним только миллиграммом – до смерти заразиться… С Павлом Асланяном оно и случилось. Он навсегда заразился воздухом Серебряного века именно в столовой доктора Розенблюма в 2002 году, на Сретенке…

В конце концов Паша отдохнул, насладился и соскучился, не заметив пока что никаких в себе новых бацилл. Соскучился в том числе и по Вольфу, который куда же это запропал?.. Не заблудился ли, не задремал ли где?

Паша, не слишком обеспокоенный и вполне довольный собой, вышел в коридор. Он заметил, что телега, которую ему было поручено отправить на кухню, уже испарилась. А из глубин квартиры пахло котлетами, скворчащими на сковороде. Вот на этот запах и на эти звуки, тоже совершенно и натурально культурные, он и потянулся.

На просторной кухне правила та же дама, царственная Сонина бабка, что впустила Павлушу с Вольфом. Она сильно помолодела, из ее подкрашенного помадой рта торчала погасшая сигарета, нисколько не мешавшая ей толочь в большой зеленой кастрюле деревянной толкушкой вареную картошку. Когда картошку дотолкла, дама щедро залила ее горячим молоком и заправила здоровым куском масла из масленки. После чего выдала Паше специальную, большую, с длинной ручкой мельхиоровую ложку и сказала:

–Мешай. Да не урони кастрюлю! А я отдохну.

Она уселась за круглый, покрытый веселенькой клетчатой полотняной скатеркой стол, на котором стояло блюдо под сияющей мельхиороой крышкой. В нем-то, по-видимому, и отдыхали котлеты. На столе стояли также стеклянная салатница с ярким и свежим салатом, стопка больших плоских тарелок и мельхиоровые вилки и ножи. «Ага…» – подумал Паша и принялся усердно мешать пюре. В животе у него заурчало. Дама по новой закурила сигарету и затянулась. В голове у Павла, как горячая картошка, толклись кой-какие вопросы, но он на всякий случай продолжал почтительно помалкивать.

–Где ваш старшенький? – спросила дама, выпустив дым из ноздрей.

–Не знаю, заблудился где-то, – скромно сообщил Павел. – Поискать?

Он хотел стать своим человеком. Или хотя бы понравиться.

Он понравился. Дама не то чтобы улыбнулась, но потеплела.

«Ишь ты, – подумал Паша, – а ведь она из красавиц. Сонька не в нее…»

Тем временем бабуля докурила папиросу, потушила ее в фарфоровой пепельнице в виде двух спящих борзых и тяжело поднялась.

–Что ж их всех искать-то. Сейчас званые и незваные сами прибегут.

Входом в кухню служили не двери, а величественная арка, на белоснежном ребре которой на кронштейне висела бронзовая корабельная рында. Старуха властно и продолжительно позвонила. Не сразу, но в самом деле раздались шаркающие шаги, и в комнату вошел совсем не Вольф. А какая-то странная помесь рокера с инфузорией туфелькой. Весь в черной коже и заклепках, рукава «косухи» закатаны, руки в тосоле, лица не видно под козырьком «банданы» и за черными очками. На ногах большие шлепанцы

–Это все? Больше никого не ждем? – спросила старуха, едва глянув на рокера.

–Еще кто-то шуршит там, может, выползет, – ответил рокер. Паша по голосу догадался, что ребенок. Может, даже девочка.

–Помойся и переоденься к обеду. Мы подождем.

Рокер заныл было, но все же убрел.

–Внучка? – спросил Паша и промахнулся.

–Правнук.

Старуха плюхнула на ближайшую к Павлу тарелку гору пюре и примостила две румяных котлеты.

–Садись сюда. И можешь начинать. Как зовут?

–Павел. Асланян.

–Называй меня Магдой. Имя-отчество у меня такие, что я и сама с ними не справляюсь. – И тут же она попыталась справиться, по складам: – Маг-да-ле-на Ры-шар-дов-на. Моего папу звали пан Рышард, он был поляк из Литвы. И этого моего правнука зовут тоже Рышард. Рыська. Очень воспитанный пан из него получится. Не то что эта ваша Соня Розенблюм. Ты что не ешь?

–Вас слушаю.

–Ты это брось, Павел Асланян, твоей усидчивости не хватит. Я неделю молчу, потом сутки болтаю… Это и называется одинокая старость.

Магда задумалась, а Паша приступил к котлетам. Упоительное занятие – лопать домашние котлеты с горячим пюре, слегка припорошенным меленько нарезанным свежим укропом.

Какая, однако, тишина царила… Павел точно знал, что пан Рыська должен был неподалеку принимать душ в ванной, что где-то в квартире свил гнездо Вольф, что, возможно, Соня, и возможно не только Соня, обитали – сейчас и здесь – в этом необъятном и непознанном пространстве… Но ни голосов, ни машин с улицы. Тишина в центре Москвы… Тишина… Так было задумано, так и построено. Вот и весь доход доходного дома – тишина… В Чердыни шумнее. Одни петухи, собаки и комары с ума сведут… Павел начал было отплывать в Чердынь, и встал уже перед глазами утренний осенний туман, улица Патриса Лумумбы за забором, сарай с дровами выдвинулся из сумрака, бурый соседский Путик залаял… будто почувствовав постороннего

Как вдруг раздался грохот. И не в Чердыни.

Магда беспомощно захлопала старыми, красивыми, печальными глазами, а Павел вскочил и понесся спасать Вольфа. Он чуть не умер от страха за своего старика.

Грохот продолжался, похоже было, что палят из пулемета. Паша рванул дверь, за которой гремел бой… Он увидел: посреди большой комнаты на возвышении стоял остов автомобиля и оглушительно тарахтел, стреляя выхлопной трубой. Колеса бешено вращались в воздухе.

В автомобиле, точнее, внутри каких-то гнутых металлических трубок, сидел голый мальчик и жал на все железки. Рядом, заткнув пальцами уши, столбом стоял Вольф.

Все были живы. Павел обнял Вольфа и поволок на кухню.

Через три секунды грохот прекратился, Рыська, мелькнув голой попкой, обогнал гостей и скрылся в ванной. Через пять минут в кухню вернулся чистенький, в белой футболке и джинсах белокурый пан Рышард двенадцати лет от роду. Не из акселератов. Мелкий.

Магда курила и вела перекрестный допрос трех доставшихся ей в этот обеденный час мужчин.

Первым был строго допрошен Рыська. Откуда взялся танк и почему стрелял? Рыська ответил вежливо, просто и толково, хотя и без подробностей.

–Магдочка, ты же все почти знаешь. Я хожу на картодром, у меня соревнования на носу. А мой карт не тянул, потому что был с глушителем. Вот вчера с механиком мы его сюда привезли и глушитель оторвали.

–А я где была?

–Ты была на Владимире Спивакове…

–Ну ладно. А почему сегодня, когда ты пошел мыться в душ, началась стрельба?

–Никакая не стрельба. Просто вспомнил вдруг, что карт стоит без глушителя, и решил попробовать, как он теперь…

–Понятно. Чтоб сегодня же твой механик эту керосинку уволок. На нас соседи снова в суд подадут. Мало виолончели в пять утра, еще и пулемет в обед… А вы, молодой человек, – обратилась Магда к Паше, представьте всех своих, пожалуйста, поподробнее. Начните с себя. Откуда прибыли, где проживаете, чем занимаетесь. Мне любопытно!

Павлуша отрапортовал, назвавшись студентом МГУ и поэтом. Сошло благополучно. Про «всех своих», то есть про Вольфа, он сказал: поэт и прозаик из Санкт-Петербурга, учитель Бродского, Битова, Довлатова.

–И чему же вы их учили? – немедленно спросила у Вольфа Магда, но тут же вопрос свой отменила: – Это не важно. Скажите лучше, где в квартире были, что видели, не завалялся ли там кто еще. А заодно: не знаете ли средства от бессонницы, но чтоб без таблеток. От таблеток я дурею.

–По вам так не скажешь, – втиснулся Пашенька Асланян, уговаривая третью котлету. – Вы очень умная и сверх того разумная женщина.

Магда ухом не повела. Она внимательно разглядывала старика, который ел без вдохновения и все о чем-то думал.

–Может, водочки налить? – вдруг сообразила она.

Вольф не ответил ни да, ни нет, а водка в графинчике и маринованные опята уже стояли на столе. Это Рыська мигом влез в холодильник. Он действительно выглядел сейчас очень воспитанным паном и котлету резал ножом в правой руке, придерживая вилкой в левой руке.

Магда, не вставая со стула, протянула руку и достала из посудомойной машины две чистеньких стопки синего стекла. Одна досталась Паше.

–А вы, Магда Ры..?

–Да бросьте вы, Павел, просто Магда.

–Магда, а вы с нами, рюмочку?

–Я водку не пью, – Магда ответила Асланяну вполне благосклонно. Пашин аппетит, здоровый румянец и яркие армяно-башкирские глазки вправду ей нравились. Кроме того, Паша, на свое счастье, производил впечатление порядочного человека.

Вольф выпил.

–Итак, – продолжила Магда допрос Вольфа, – стало быть, вы из Ленинграда…

–Да, Магда, Вольф из Питера.

Это опять Паша пришел на помощь, старик по-прежнему пребывал в улете. А ведь совершенно не был пьян. Напротив, был трезв. Но где-то не здесь он был. И Магду он как увидел, так и проглотил всю сразу, она ему показалась давно, с детства знакомой. Потому и не заинтересовала. Он не поверхностно, глубоко был чем-то занят, новым чем-то, и отвечал на вопрос машинально и односложно, что никого не встретил в квартире.

Павел решил поддержать беседу, рассказал, что у Вольфа вышла книжка стихов, «Розовощекий павлин» называется, в Чеховской библиотеке на Пушкинской площади прошла презентация… С большой помпой. Человек сорок пришло. Или даже семьдесят. И все, кроме Битова, поэты.

–Лучше бы критики пришли. Что поэты, зачем они в ваш прагматичный век… – ответила Магда Паше, но смотрела она на Вольфа все с большей симпатией и даже с состраданием. – Ну а Соня Розенблюм откуда на него свалилась? – строго спросила Магда Асланяна.

–Так на презентации же! – с готовностью отозвался Павел. – Ее привела выступить Наталья Гутман. Соня там на своей виолончли Брамса играла.

–Ааа, так это там она опозорилась… – протянул рассеянно Рыська. За что немедленно получил по затылку от Магды. Рыська вскочил, как ужаленный, но скандалить не стал. Напротив, сказал «Спасибо!» и вышел вон.

–Не обращайте внимания, – спокойно сказала Магда, проводив глазами гордого правнука. – Он знает, что будет еще компот из абрикосов. Вернется. – Она снова с глубокой нежностью повернулась к Вольфу: – И когда же вы собираетесь нас покинуть?

Магда произнесла это как-то со значением.

Вольф поднял голову от пюре.

–Не знаю. Может, через пару лет. А может, и еще потяну. Может, конечно, и завтра или даже сегодня.

Магда опешила.

–Я не в том смысле… Я в том смысле, что могу вас пустить пожить.

Тут уж Паша опешил от неожиданности. И, конечно, он был абсолютно против.

–У него есть где жить! Он живет у меня, в обще-житии.

–Заткнись, Паша. Где мои сигареты… – Магда беспомощно шарила взглядом по столу, а руками по карманам кофты. Вернулся Рыська, поглядел на Магду, мигом нашел и сигареты, и зажигалку, дал прабабке прикурить. И Магда продолжила: – Вольф, извините, я не знаю, как ваше имя-отчество, и к лучшему, у меня в голове что-то одно держаться должно… В этом доме вечно полно всяких проходимцев. Иногда в лучшем, иногда в худшем смысле слова. Часто в буквальном… Но вас я приглашаю остаться здесь и пожить. Только и всего.

Магда величаво посмотрела на Павла. Павел приуныл. Сейчас учитель его бросит. А Вольф с глубоким изумлением поглядел и на старую Магду, и на юного поэта. Он был тронут. Он и припомнить не мог, когда за него сражались вообще, а как за гостя в особенности. Отставив тарелку и взяв Магду за левую, свободную от сигареты руку, подумал, да и поцеловал эту веснушчатую лапку, с чувством, но и церемонно. Повисла тишина. Рыська и Паша смотрели на стариков бессмысленными детскими глазами, тем самым общим для всех детей взглядом, когда происходящее, неназванное, неоцененное, просто втекает в душу как по желобу, становясь собственно опытом…

–Магда, я не смогу у вас пожить. – Вольф продолжал держать ее руку в своей, да еще и сверху прикрыл второй когтистой лапой. – Сегодня я уезжаю. Меня ждут.

Тут уже Павел, хоть и задумался над неожиданно скорым отъездом учителя, налил в синие стаканчики водку, и они с Вольфом выпили за Магду.

Так закончился запомнившийся всем четверым обед, который, правда, тут же начал переходить в файф-о-клок, времени было уже как раз файф с половиной. За окошком стало сине. Из-за этого необыкновенно синего цвета Паша припомнил, что у Магды еще запланирован золотой абрикосовый компот, который будет радостно оттенять густеющую синеву за окном.

Рыська убирал посуду в итальянский посудомойный шкаф, каких еще не было в России, только в лучших домах Москвы. Паша, оглядевшись, обнаружил не виданный в Чердыни пластмассовый электрический чайник и набрал в него воды, а старики продолжали беседовать.

–Вы женаты?

–Пару раз разведен. Но можно и так сказать, что женат. А можно и не говорить. Есть женщина. Молодая… красивая. Как правило, мы в ссоре… У нее странный характер. Да и я не подарок.

–Да уж. – Магда по-прежнему смотрела на Вольфа с бесхитростной нежностью, как на Рыську в лучшие их минуты. – Конечно, у нее характер. И у вас… Но вы такой… такой интересный, такой чудный мужчина… И поэт. Она должна это понимать. На мой взгляд, ей нет оправдания. – И добавила, глядя на крышку сахарницы: – Но она вас все-таки ждет…

Вольф чувствовал некоторую нелогичность, несогласованность Магдовых речей. Но его это нисколько не раздражало. Магдалена Рышардовна, женщина старая, неразумная и одинокая, нравилась ему, нравилась вся, какая есть. А женщинам, которые ему нравились, он был верен практически всем и всегда.

Но задумчив Вольф был не по поводу Магды.

Нотный стан

Вольф чувствовал себя гостем Сони Розенблюм. С первой минуты. Потому что, при всей своей несомненной верности множеству женщин (в том числе той, что ждала или не ждала его в Питере), сегодня, как и вчера, именно Соней оставался Вольф занят ежесекундно и, мало того, мучительно ревновал ее к миллионам молодых, тупых, грубых и недостойных мужчин. Впрочем, он и себя не считал достойным.

Дверь, в которую он заглянул сразу, как попал в квартиру, вела в спальню. Здесь стояла высокая пышная и широкая кровать, еще и под балдахином, еще и с занавесями, то есть она могла превращаться в альков, в котором при желании можно было автономно и уединенно – или не уединенно, но тайно – проживать. Да и вся комната не была, разумеется, предназначена для посторонних. Вольф и не вошел бы в нее без приглашения. Но первое, что он увидел, когда заглянул, – своего «Розовощекого павлина». В трех шагах от порога, который Вольф не сразу решился переступить, между кроватью и дверью лежала брошенная на пол перина в шелковом пододеяльнике, на ней смятый плед и подушка, на подушке обложкой вверх как раз и покоился его «Павлин». Автору непременно захотелось посмотреть, на какой странице открыта книжица. И он вошел, помахав через плечо Асланяну, чтоб не лез за ним. Павлуша, видимо, понял, Вольф оказался один в комнате…

Практически сразу он забыл о своей книжке, о маленьком, небогато оперенном своем павлине, потому что угадал: это никакая не супружеская спальня. Здесь проживает Соня Розенблюм, дочь своих неведомо куда отваливших родителей. Она была, разумеется, как Вольф и догадывался, практически сирота… Вот стул, на котором она иногда сидит, обнимая коленями виолончель, вот хлипкий пюпитр свалился под тяжестью нескольких папок, да так и валяется на ковре вместе с рассыпавшимися, разлетевшимися нотами. «Давненько, пожалуй, лежит», – подумал Вольф про пюпитр. Он прошел к окну, заглянул за портьеру, окно было балконное с неплотно закрытой дверью. Вот откуда дует… Сегодняшний зимний, быстро меркнущий и все холодающий день объявился на миг: колодец двора, по которому они с Пашей прошли за телегой на колесиках… На балконе, видимо с ранней осени, стоял столик и два стула, пепельница, бутылка из-под вина, засохшие розы в вазе. И немедленно эта ветхая декорация наполнилась для Вольфа жизнью, он увидел погожее утро (август? сентябрь?), внезапный завтрак на двоих, на балконе хозяйка в шелковом халате… Кто же гость? Заныло сердце. Он затворил дверь и плотно задернул шторы.

Над изголовьем двуспального ложа светились два матовых бра, так что в сумерках спальни альков сиял изнутри, как шатер шамаханской царицы, в котором поселилось еще и перо жар-птицы. Вольф уселся на стул и некоторое время пожил в комнате, испытывая блаженство и страдание. Он не пытался разобраться ни в том, ни в другом. Он просто проживал заново и уже целиком, как хорошую драму в хорошей постановке, все это свое путешествие из Петербурга в Москву, выход в свет «Павлина», встречи с людьми, которых не видел по двадцать, тридцать лет. Он рассматривал побледневшие физиономии старых друзей, в трещинах, как состарившаяся живопись, как будто прошло не тридцать лет, а триста… но боже, какими родными были эти развалины. Вдруг вспыхивали молодые лица женщин, совершенно свежие и живые. Какое-то манящее и опасное чувство к ним… Мебель в этой комнате и даже запах был Вольфу знаком едва ли не с детства, но за долгую жизнь стерся. В его нынешних берлогах еще стоят осколки давнишней жизни, но пахнут они разве что разорением. Здесь все жило, хотя запах увядания тоже был ощутим… Уже столько кругов жизни прошло, столько домов, влюбленностей, ревностей, разлук. И вот, на тебе. Как песня птички в январе. Вольф как будто заслушался… Покосился на кровать с балдахином, мелькнуло – это уж чересчур по-шамахански… Не для Сони. Отвернулся, закинул ногу на ногу. Достал из внутреннего кармана длиннополого пиджака свое тяжкое, как раз по руке, вечное перо. Поискал глазами бумагу, увидел под ногами долетевшие от свалившегося пюпитра листы, уложил их на колено. И прямо на чистом нотном стане привычным движением чиркнул сверху звездочку. Вольф представил ненастное вечернее небо, разрыв облаков, в нем звезда. Под нею легко, почти без помарок, з черного вечного пера вылилось стихотворение.

  • В две тысячи втором году
  • Зима вломилась столь мгновенно,
  • Что осени ею замена
  • Шла в неестественном ряду.
  • Вот плюс пятнадцать и уже
  • Назавтра минус десять ровно,
  • А ведь хотелось так подробно
  • Все рассмотреть больной душе.
  • Увидеть, как урчит вода,
  • Тут же в сосулю превращаясь,
  • И как потом висит, качаясь,
  • Чтоб рухнуть в нети навсегда[15].

Написав, Вольф не стал перечитывать. Он положил сверху нижний лист и задумался. Он думал, вернее, представлял не следующие строки, которые сейчас напишет, а молодого парня, который спал, не допущенный в альков, вот здесь, на брошенной на пол перине, разбросав длинные ноги. Вон и подушка измята… Вольф оглядывал, минуя балдахин, комнату Сони, оглядывал, не пытаясь увидеть, разгадать, что тут было, кто был и чем завершилось свидание… Даже напротив, он видел на фоне случайных и трогательных, лично Сониных, загадочных и абсолютно понятных предметов совсем другое кино… То есть этот именно фильм он действительно когда-то видел: фильм был, кажется, французский или американский, но по хорошей французской новелле, которую Вольф тоже вроде бы читал, а потом и кино смотрел. Там было про 1968 год (а самому Вольфу было, значит, лет тридцать пять, и он глухо жил в родном Ленинграде, писал детские книжки, которые и кормили семью), про то, как во Франции, в Париже, бунтовали студенты и даже школьники. Они бунтовали за свободу, за братство, за марихуану, за секс и против родителей. И против богатства, против буржуазной морали. Вообще – против! С головою и общим руководством у них было херово, но бунт был искренний и горячий, он перерастал в революцию, распространяясь волнами от Парижа по всей Европе. Многие из бунтарей оказались в тюрьмах или в больницах, кто-то попал в мясорубку затяжных репрессий и стал придурком или калекой… Но это потом. Сначала – бунт. Баррикады, мордобой, марши, бессонницы, коктейль Молотова, вдребезги стекла витрин дорогих магазинов, вой полицейских сирен… И вот на этом-то фоне и происходило в том кино, которое Вольф помнил, но забыл, – любовь, праздность, праздник, встреча и разлука двоих таких же молодых, как и те, что бунтуют за окном. Но и еще что-то пришло на ум Вольфу – про себя, про молодого поэта, который теперь был ему как сын, про давние, давние и абсолютно живые дела… Вольф склонился над нотной бумагой и, как по нотам, спел это кино, именно как песенку спел:

  • Они валяли дурака,
  • последствий вовсе не боялись
  • и от валяния смеялись,
  • во всяком случае – пока.
  • Они валялись на тахте,
  • снимая трусики и платья,
  • друг друга придушив в объятья,
  • смеялись сраму и балде…
  • И вдруг на выставку пошли,
  • разглядывали там картины,
  • но водка, булка и сардины
  • их как облупленных нашли.
  • Они валялись на полу,
  • пока любви им было вволю,
  • и, подчиняясь алкоголю,
  • гнездо устроили в углу.
  • Пока хватало им еды,
  • они резвились, как котята,
  • и страстью пламенно объяты
  • скользили в шаге от беды[16].

Вольф поставил многоточие, потом перечеркнул с брызгами и шлепнул точку. Потом и точку перечеркнул. И снова задумался. Теперь он думал исключительно о Соне Розенблюм. Какая-то музыка гудела в его старых ушах, в глубоких складках, в мохнатых зарослях… что-то такое знакомое… Играла Соня. Но и Вольф-папа это тоже играл! Папа был виолончелист, вот ведь что! Неоспоримый, странным образом позабытый факт… Когда Вольфа спрашивали, кто был отец, он отвечал – музыкант. Но обожал папа именно свою виолончель, свою еловую даму, любил ее больше, чем даже маму трехлетнего пухлощекого Вольфа-младшего… Эта вечная элегия Массне… Соня Розенблюм… почему виолончель?.. Ах да, она ученица Натальи Гутман. Воспоминание поплыло, как облако… «Я же видел Гутман девочкой, – думал Вольф, и как будто окуляр навел на метку «пятьдесят лет тому». – Она училась в Москве, у отцовского друга… Румяная. Крепенькая. Очень серьезная. Очень хорошая… до красоты хорошая. Какая есть, так и играет. Никакой отдельной техники, напрямую ломит всю музыку… всю, как есть… И сейчас, немолодая и располневшая, все так же сильно и окончательно играет…» – Вольф вернулся в настоящее время, к Соне Розенблюм. – Вот у кого учится моя красавица, моя розовая ветка, зеленоглазая… И зачем ей, тощенькой, эта еловая бандура, таскаться с нею… Даже папа все грозился пустить виолончель на растопку…». Старик остановил бормотание в собственной голове, потому что память налетела на серую, холодную стену: блокада. Он отпрянул. Туда нельзя. Он вдруг похолодел до онемения пальцев в левой руке, но потихоньку отогрелся. Совсем отогревшись, улыбнулся диковато, глянул на ноты, написанные Соней карандашом, кое-как. Но в графике этой, в самой карандашной мягкости и недосказанности была красота. Он стал просматривать ноты, и музыка загудела, странная… Перевернул лист на другую сторону и написал:

  • Сойди с крыльца, сойди с тропы, сойди на нет,
  • Сойди с ума… Сойди за идиота.
  • Пусть будет утром влажно на душе.
  • И напиши – и вышвырни – сонет,
  • Листочек знаков – только и всего-то —
  • Твоей судьбы случайное клише.
  • Прикинь размер,
  • размер стиха, размер греха,
  • Всему на свете есть размер и срок.
  • И растяни тальяночки меха.
  • Вот смысл жизни,
  • Смысл и урок[17].

Он только успел дописать, как раздался бой корабельных склянок. Моряк отстоял вахту, его звали в кают-компанию, откуда пахло котлетами и горячим пюре.

Утро вечера му…

С утра Чанов был озабочен предстоящим путешествием. Был занят до последней клеточки своего все ж таки молодого, напряженного, мускулистого, послушного воле разума организма. Он чувствовал себя ХОРОШО, вот так, большими буквами это слово было написано на невнятном белесом полотне дня. За утренним чаем он легко определил очередность забот, среди которых были дела паспортные – заменить старый иностранный на новый, а также заскочить к Марко Поло, взять у тети Маруси справку о доходах для получения визы. Зайти к дантисту. Можно заглянуть в магазины, подумать об экипировке. Купить типа саквояж. В конце дня, возможно, заскочить в Крук. И там наверняка застать всю компанию. Обязательно. В глубине сознания в нем тлела горячая точка – прощальный взгляд Сони Розенблюм, когда она вдруг отпала от стола, за которым все сидели, и каким-то неуловимым образом очутилась за соседним, в компании с Давидом Дадашидзе. Она глянула напоследок прямо в глаза Чанову, но даже когда Соня перелетела в новую стаю, они продолжали какое-то время сидеть рядом друг с другом, спиной друг к другу, почти касаясь, и оба это чувствовали, и оба чувствовали, что чувствуют оба… Ну и ну… Когда он отвлекся? Или она? Или оба?..

Но утром Чанов о Соне не думал, нет. И не подозревал даже, что уже к вечеру, когда зайцем поскачет на свое насиженное место, в Крук, он почувствует, как Сонин давешний прощальный взгляд не тлеет, а разгорается, искры летят. И жжет под ложечкой. Но это под вечер, а с утра он словно знать не знал – что за Соня такая!.. – и не поверил бы, ей-богу, что накануне так маялся, так обмирал при одном только имени Соня… Утреннего Чанова ничто не сбивало с толку. Он и на всевозможных барышень сегодня поглядывал, как абсолютно свободный мужчина, с интересом и с удовольствием. И при этом думал свою свободную от девушек мысль: «Как там, в Швейцарии, зимой?..» Он носился по городу, по унылейшим конторам, и все ему удавалось. Легко! И в жэке, и в паспортном столе, и вообще повсюду работали милые девушки, и Чанов, как бывало в юности, смотрел на них ласково, с наглой и искренней симпатией, никого ни к чему не обязывающей. Девушки шли навстречу, ему выдавали справки не завтра, а сегодня, прямо сейчас, и подробно советовали, что и как делать дальше, чтобы ускорить… Он даже цветы и шоколадки не дарил, он сам был цветок и шоколадка, сам – приз, сам принц из сказки. ХОРОШО! Все шло хорошо. И даже зубной врач, премилая барышня, без всякой очереди, как будто ждала именно его, поставила Чанову серебряную пломбу практически без боли. Турбина у него во рту пела о горном воздухе массива Юра, и свежий ветерок холодил гортань, внимательные глазки барышни над голубой антисептической маской вызывали встречные покой и доверие, волновало, но только слегка, прикосновение ее колена к бедру.

Он был свободен. Кажется, он был свободен от всех барышень мира, и от этого наваждения на мосту, от невыносимого розового цветка – вчистую свободен… После стоматолога нельзя было есть полтора часа. Между тем похолодало, да и все срочные дела вдруг закончились… Есть как раз и захотелось… Еще только едва-едва начал, нет, не смеркаться, но как-то задумываться о сумерках такой успешный, такой не изрядный, но порядочный день… то есть именно рядовой денек… Чанов-то был рядовой младший лейтенант запаса, он ездил, бывало что, на сборы… Он вспомнил об этом, о маршировках на плацу, по четыре и по восемь в ряд, о том, как он, самый младший лейтенант, умудрялся руководить, командовать… Пррравое плечо – вперред! Крррасота… Но хочется есть. Когда нельзя. Именно как на плацу. Пожалуй, можно было попробовать зайти отвлечься в магазин одежды. В какой? В такой, что покруче! Он ведь не юнец уже, на самом-то деле…

И Чанов зашел в магазин «BOSS» на Садовом, потому что шел мимо.

Магазин был чист и пуст. Сначала Чанову показалось, что совсем пуст, но от стройных рядов хромированных вешалок отделился внезапно, словно из воздуха соткался, безукоризненный молодой человек, приблизился бесшумной походкой и сказал с задушевной улыбкой: «Здравствуйте! Вам помочь?» «Что же они в магазине мужской одежды барышень-то не завели?» – подумал Чанов. Он тупо отвернулся, как будто молодой человек был манекеном или привидением. Нежитью, которая болтает неведомо что в глубинах подсознания… «Барышни-то, они чирикают, они живые, им любопытно, – Чанов пытался думать о симпатичном, но уже не получалось, уже не катило. – Барышни посоветуют какую-нибудь глупость, и уже не так мутит… от этого… бесконечного… отутюженного… мертвого… барахла…». В этом бескрайнем, строго разлинованном море портков, кафтанов и онучей высшего европейского качества Чанову захотелось чего-то действительно нужного, дорогущего или того дороже, но чтоб хотелось. А хотелось, и все сильнее, пожрать. Котлет, например, хотелось, с горячим пюре… Вот сейчас возникнет еще один безупречный, предложит свою помощь. Что этакому может ответить голодный человек в отсыревших ботинках? Чем ему сможет помочь привидение от BOSSa?

Следующий безукоризненный, почти прозрачный средний европеец возник из небытия, улыбнулся и задал тот же обязательный вопрос. Чанов улыбнулся зеркально и ответил вопросом же: «Где у вас уборная?» Фантом даже не огорчился, он улыбнулся еще чуть приветливей: «Идите за мной». И отвел в туалет. В кабинке Чанов понял, насколько же всем недоволен. Собой, что приперся в это преддверие царства мертвых, туалетом, в котором все было настолько круто, что без инструкции не понятно, куда и писать, одеждой, которую не хотелось покупать и тем более мерить, не потому что дорого, а потому что скууууууушно. Он все-таки примерил одну куртешку. И петли для всех пуговок страшно тугие, одноразовые, что ли… застегнулся и в морг. «Пошли они все!» – коротко и исчерпывающе подумал Куся и вылетел в ближайшую абсолютно прозрачную дверь, раскрывшую перед ним свои инфернальные створки…

Чанов летел по Москве на всех парусах. Он не бежал, но шел широко, то перепрыгивая через снег, то прокатываясь по ледяным дорожкам, то петляя между машин. Он шел не по знакомому маршруту, а по направлению к Круку. Он двигался быстро, но вечер настиг его, и вот уже засветились габаритные огни машин, вот и фонари затуманились белым молочным светом, и окна затеплились повсюду. Ему опять было хорошо, просто восхитительно, он даже представить уже не мог – как это могло быть иначе… На Цветном бульваре зажглись огни цирка, Чанов остановился на миг. Девушка налетела на него сзади, радостная, чуть не упала, он подхватил ее и увидел, как погасло ее лицо – ошиблась, бедная… Вот тут его и прихватило снова вчерашним Сониным взглядом. Тут и зажгло под ложечкой. Неужели и для Сони он оказался ошибкой, не тем

Быть не может! Он снова понесся по сумеркам, подсвеченным фонарями. За десять минут с хвостиком – извилистые проулки, скверы, бульвары, проходные дворы привели Чанова в Потаповский переулок, он влетел за чугунный кованый забор во дворик с узким и высоким, четырехэтажным то ли флигелем, то ли башенкой в центре, в котором, похоже, люди не жили. «А я здесь бы пожил», – подумал запыхавшийся Чанов и, прокатившись с разбега мимо башенки в глубину двора по длинной ледяной дорожке, уперся ладонями в ржавую железную дверь подвала. Рядом с дверью, над красной кнопкой звонка, красовалась оторванная от ящика для почтовой посылки старая-престарая, прошловековая фанерка со следами от гвоздиков, похожими на татуировку. Это была вывеска. На ней были криво написаны, кажется, пальцем, обмакнутым в настоящие, древние чернила, всего четыре буквы: КРУК.

А к самой двери был прилеплен скотчем лист писчей бумажки формата А4 с надписью, нашлепанной на компе и отпечатанной на строчном принтере:

НЕ БЫВАЕТ НАПРАСНЫМ ПРЕКРАСНОЕ

Литературный вечер

Начало в 19.00

Чанов вошел в ржавую дверь, прогрохотал по подбитой железом лестнице, ведущей вниз, и очутился в коридоре, выкрашенном красной масляной краской, заодно и с потолком. Из кухни пахло в точности как ожидалось: не больно-то вкусно, но съедобно и горячо. Чанов с разбегу влетел в прокуренный синий зал.

Крук готовился к литературному вечеру. Распоряжалась всем Лизка и делала это вполне толково. Столы пришли в движение, часть лавок пригодилась на сооружение небольшого помоста возле дальней стены, на помост водрузили стол и стулья для почтенных гостей-литераторов и литературоведов, стол даже скатеркой накрыли обтрепанной, плюшевой, желтенькой, сверху графин и стаканы… Несмотря на кутерьму с перестановкой, посетители по углам ели и пили, а в одной из компаний даже гитара подавала надтреснутый голос…

«Однако, никого!» – с неудовольствием как бы воскликнул Чанов, но не вслух. Уселся за стол и задумался. Все о том же: почему чуть ли не битком набитый Крук кажется ему практически пустым. Почему все эти симпатичные посетители – галдящие, умненькие – ух, какие! – только фон, только среда обитания для его круга? «Да как же так вышло! – со все возрастающим (вместе с голодом) раздражением говорил себе Чанов. – Кто же они, то есть мы, такие, если я через ВСЮ МОСКВУ XVIII ВЕКА, рысью на белом коне сюда к ним и к себе прискакал?.. А их-то – и нет…»

–Лиза! – гаркнул он через весь зал (именно в зрительном зале он, оказывается, уже и сидел, на девятом примерно ряду, правда, все же за столом, как жюри на просмотре или режиссер на прогоне). Бедная Лиза о чем-то вежливо и твердо спорила с волоокой литературной дамой, они неспешно и азартно препирались о чем-то принципиальном, типа о микрофоне, но тем не менее Лизка голодного Чанова заметила, и, между делом ухватив за рукав зазевавшегося официанта, отправила его в девятый ряд. Чанов заказал грибной суп, жаркое в горшке, чайник чаю. И покорился судьбе. Никого так никого. Постепенно в зал потянулась непраздная публика, возможно, сплошь читатели современной литературы, друзья и подружки литераторов. «Почему же?.. – снова принялся неприлично настойчиво вглядываться в незнакомые лица Чанов. – Вон хоть та парочка очкариков-пересмешников… Джон Леннон и Ринго Старр…». Для этих первокурсников жизни даже его младая команда – Павлуша, Блюхер, Дада – в отцы-командиры сгодились бы. А Битлы – в прадедушки… Но вряд ли они вообще думают о родне. Не видит эта поросль никого, крое себя. Отцы их уже достали, а командиров они в гробу видали. Да и Леннон (вслед за Шекспиром) был да сплыл. Юнцы были поглощены своей собственной, как им казалось, самостоятельной игрой. «Снова молоденькая травка лезет к солнышку, – думал Чанов мысли пожилого человека. – Здесь и сейчас затевается и вершится их первый молодежный Уимблдон, их юношеская Формула-1…» Эти пассионарии-по-возрасту были не вполне доступны его воображению, как и памяти, он не помнил себя таким. Совсем дитятей помнил, а таким вот отроком – нет… Видимо, он в этом возрасте тоже был очень занят и ничего не копил впрок… Теоретически понятна торчащая вера подростков в право на реальную победу, в то, что победа вообще реально существует и что она абсолютно им (каждому!) впору, а они – юнцы – абсолютно впору ей. Было ли такое в его пятнадцать-семнадцать? «Кажется – нет», – с опозданием удивлялся он на себя. Всегда, всегда, во всех бегах, проектах, романах, во всех хоть сколько-то спортивных играх Кусенька неизменно и с легкостью отдавал или хотя бы готов был отдать пальму первенства, чемпионский пояс, медали всех достоинств и особенно кубки. Что же он за игрок такой! «Что ли – лузер?» – вспомнил он компьютерно-сленговое, не до конца понятное слово. С кем же и на что, если не на чемпионство, он играл свои игры? Главное не победа, главное участие… Это, что ли, и был его принцип? Или действительно его игра только сейчас, на старости лет, возможно, и начинается?..

Чанов рассматривал новеньких и убеждался – ух, как они претендуют!

И хорошо, и Бог с ними, пусть торчат… И почему не поболеть за неизвестных героев чужой эпохи? Смотрит же он иногда, и с удовольствием, баскетбол или футбол в ящике. Потребляет чужой адреналин в безопасных дозах… Шоу… Да чем же плохо! Гляди, если хочешь, участвуй, если можешь, а не хочешь, не можешь – вали! Все молодые правы во всем. Значит, и он был прав, пока был молодой. И что же, что ставил только по маленькой, какое время – такие ставки… И с чего это Блюхер вздумал, что он, Кусенька – большой игрок?.. И что все – игра, что она глобальна, что она и есть программа всего? Или Блюхер не это думал?..

Чанов чувствовал, что он не справедлив и не точен, оттого еще больше сердился на Блюхера. Чанов, не поемши, бывал еще в детские годы непременно сердит. Это бабушка Тася отлично знала и посмеивалась, а мама и до сих пор не узнала, пугается каждый раз… Чанов припомнил бабушки-Тасин мимолетный насмешливый взгляд, да и прекратил сердиться. Тут и принесли грибной суп прямо в девятый, условно, ряд, на лиловый стол поставили, за которым еще три барышни с книжками и тетрадками сидели бочком и два ироничных щенка, Леннон с Ринго Старром, пристроились.

Куся хлебал супчик с горячей ржаной булкой и изучал литераторов-юниоров тупым взглядом исподлобья. Юноши чем моложе, тем талантливей смотрелись. Барышни за столом и в зале были очень хорошенькие, а некоторые еще и очень, очень серьезные. Они ждали начала. А вот и началось. Волоокая дама подзынькала по графину граненым стаканом имени скульптора Мухиной. Тишина более или менее устаканилась. Чанов мигом разобрался с супом и понял с трудно переносимой ясностью – больше не хочется. Ни-че-го не хочется. Особенно русского жаркого в горшке. Но еще сильней и определенней не хотелось современной русской художественной литературы. Он, придумывая, как бы аккуратно свалить, оглянулся. И встретился глазами с Соней, только что возникшей в дверях.

Не удивился, не вздрогнул, не побледнел. Только строчка именно из советской художественной литературы осуществилась вдруг в виде объективной реальности:

Не бывает напрасным прекрасное.

Вот в чем дело, Соня-то была прекрасна… А он забыл. Знал, но забыл.

Из-за ее плеча выглянул на себя не похожий Дада. Его эспаньолка слилась с небритой физиономией. Разбойник. Глаза блуждают. Герой старинного фильма «Дата Туташхиа»… Чанову еще больше не захотелось ни-че-го. Кроме Сони. Видеть ее. Быть с нею. Сегодня. Сейчас.

И все-таки… Чанов колебался, как слишком уж точные и оттого нервные весы. Он и был по зодиаку Весы. «Почему сегодня? – подумал он. – Можно завтра. Утро вечера му…»

Суицид

Блюхер пришел минут через пять вслед за Соней и Дадашидзе, когда толстый и молодой, похожий на Дюма-сына симпатичный литератор, видимо многим присутствующим весьма известный, читал со сцены забавные, великолепно закрученные хулиганские вирши. Блюхер остался подпирать косяк дверей и слушать… Сколько разнообразных вещей умело доставлять Блюхеру тихое удовольствие! И зачем для этого в Швейцарию ездить?.. Вот ведь как все здесь любопытно… Он чувствовал себя на литературном вечере как рыба в воде. Ученый системщик-программист-натуралист Блюхер в одном из корневых подвалов дремучего мегаполиса натолкнулся на слабо изученный мировой наукой вид термитов. Важных таких, играючи переваривающих тонны жесткой, занозистой пищи, чтобы из шуршащих отходов своей жизнедеятельности построить бумажные и картонные, почти что как бы воздушные, замки… «Игра как игра», – думал Блюхер. Он и в эту игрывал. «Розовощекий павлин» родился в виде книжки в результате одной из партий… У Василия Василиановича не до конца с литературными и издательскими пасьянсами складывалось, эта программа ему, опытному игроведу, казалось, не задалась… Он стоял на пороге концертного зала КРУК и слушал звучание слов, как шум прибоя, но вглядывался и в лица, пытаясь, как всегда, проникнуть в энергетику и сенсорные связи… Как всегда, получалось не очень. Не то что у Чанова… А почему?..

Этому дано… А на хера ему оно?

Блюхер осознал, что придумал стишок, и недурной. И посмотрел на Чанова. Отлично скроенное лицо с крепким лбом, с высокими, как бы удивленными, бровями, с крупным, сложенным в мужественную складку, ртом… А вот в глазах постоянно какая-то… Ну не мысль же. Нет. Но мерцание. Просто он все время думает-чувствует, что-то нереально строит. Все время. Бессловесно и мрачновато. «Он просто вот так живет…» – подвел итог Блюхер, поймал взгляд Чанова и поманил свою компанию выйти вон. Первой поднялась Соня и двинулась к дверям. Сегодня Блюхер вполне был у руля – он пришел порулить насчет Швейцарии.

Чанов заметил, как Дада ухватился за Сонину руку и, словно на буксире, потащился за ней. Она руку не отняла, как бы и не заметила…

Оказывается, в демократичном Круке был отдельный кабинет. Лизка, успешно запустившая колесо литературного вечера, отвела в кабинет своих. Каким-то образом она состояла в кружке, в этом совершенно тайном обществе, цели и задачи которого были тайной для всех участников. Кроме, на сегодняшний день, Блюхера. Но и он сомневался в дне завтрашнем… Нет, не общие планы, идеи и намерения на самом-то деле правят миром. Исключительно стихийный взаимный интерес. Тяга. Как в печке, от полешка к полешку, с искорками…

В кабинете стоял стол, длинный, на порядочно персон, но стульев осталось шесть, то есть остальные понадобились на литературном вечере. Заговорщики расселись, свободными остались два стула, и совершенно ясно собравшиеся ощутили, кого не хватает: Пашеньки с Вольфом. Прибежал давешний бледнолицый Толик, принес Чанову горшок русского жаркого, которого Кузьма Андреич уже не хотел. Блюхер заказал про запас большой чайник и пирожные, Соня попросила клюквенного морсу. Дада склонился к ней и зашептал на ухо. Соня повернулась к нему и ответила что-то коротко, улыбнувшись виновато. Дада откинулся от Сони, лицо у него было как у боксера в состоянии гроги. Очень ему, как красавцу, это не шло. Чанов смотрел, видел, но как бы и не видел. Подвинул к себе чашку чаю, а горшок передвинул Блюхеру. Блюхер передвинул горшок поближе к Давиду Луарсабовичу, тот, бледнее бледного официанта, поглядел в горшок и сообщил растерянно:

–Забыл… Вина заказать.

И пошел. Заказывать.

–Что с ним? – спросил Блюхер, ни к кому не обращаясь. Ему никто и не ответил.

Чанов, например, знать не знал ответа, да и вопроса не слышал. Напротив него за столом сидела, о чем-то задумавшись, прекраснейшая из женщин, она не имела к нему никакого отошения, они были едва знакомы, но они уже были связаны. Чанов разглядывал будущее и чувствовал неизбежно надвигающееся счастье. То есть оно уже происходило, но, происходя, счастье продолжало увеличиваться, меняться, двигаться… Так спокойно, так безмятежно, именно как облако, именно, клубясь. Чанов мог смотреть на Соню Розенблюм. Мог и смотрел. Это и оказалось счастьем.

–Все-таки что с Давидом Луарсабовичем, – снова спросил Блюхер. – Соня, вы не знаете, что с ним?

Абсолютно чистая и задумчивая улыбка тронула ее губы. Она не поднимала взгляд, может, поэтому Чанову так легко удавалось смотреть на нее.

Минут через несколько в кабинет влетел бледный официант и не закричал, а почему-то просипел со свистом:

–Ваш товарищ!.. Он там, в крови… – и скрылся за дверью.

Блюхер, ближе всех сидевший, ринулся за Толиком.

В черной туалетной комнате был белый кафельный пол, по нему разливалась, увеличиваясь, алая, незнакомо и резко пахнущая лужа. Кровь капала часто, почти лилась, из белой, безвольно опущенной руки. Рука свешивалась с подлокотника кресла. «Это Давида рука», – мгновенно поверил Кузьма, и сердце его обожгло не то чтобы ужасом, но надеждой на ошибку: «Не может быть!..» В пустоватой «мужской комнате», почему-то спиной к двери картинно стояло неожиданное в Круке кресло эпохи Людовика Четырнадцатого, целиком, вместе с деревянной резьбой и мягкой обивкой дико выкрашенное бронзовой краской. В этом кресле сиживал совсем недавно Кузьма Чанов, он даже во время «сидения в Круке» в нем однажды чуть не уснул… Блюхер обошел кресло, Чанов за ним. В кресле, поводя запавшими глазами, сидел, откинувшись, Дада, достаточно живой, чтобы смотреть по сторонам, никого, впрочем, не узнавая. Дада зажимал свое левое запястье правой окровавленной рукой.

–Лизу зови, бинты нужны и полотенце, три полотенца! – крикнул Блюхер официанту и выпихнул его, а с ним и заглянувшую было Соню в коридор.

Чанов тем временем уже снял с шеи Дада парижский галстук и стягивал шелковой петлей порезанную руку Давида. Кровь из запястья стала сочиться медленней. Вбежала перепуганная Лизка. Поглядела на порез и во всем разобралась. Она склонилась над раненым с раствором перекиси водорода и пропела своему строгому преподавателю основ мировой политэкономии:

–Ах, ты мой маленький, глупенький мой… – тонким деревенским голосом напевала она, промывая порез, она говорила ему жалостные, самые простые и правильные слова, – слава тебе господи, будешь жить, будешь! Ах, ты мой бедненький!.. Ну-ка потерпи, потерпи, сейчас пощиплет слегка… вот так, вот так, и не отбивайся… А то щас как дам! – это уже басом и грозно прикрикнула Лизка. – Ишь ты, удумал вены резать в присутственном месте, совсем совести нет! Хорошо хоть, не знаешь, где вены. Это нам повезло… Да и тебе повезло, и тебе, мой хороший, мой миленький, – снова запела она добрую ласковую песенку, уже умывая ему лицо, запачканное кровью, – будешь у нас красавчиком, все пройдет, все до свадьбы заживет…

Чанов с Блюхером подхватили Дада под мышки и отвели в кабинет. Он послушно перебирал ногами. Толик по указанию Лизки приволок в кабинет бронзовое кресло и помог усадить раненого. Все стихло. Дада неожиданно и немедленно уснул. Только Соня звонко икала, свалившись на плечо Блюхера. Чанов смотрел на нее, он знал наверняка, что именно ему на плечо Соня должна опускать голову… и икать – ему. Но твердая эта уверенность поплыла во мрак и холод, потому что Дада застонал. К компании вернулась Лиза, села между Блюхером и Чановым и негромко отчиталась:

–Значит, так. Лужа на полу не только кровь, но главным образом вино. Он там бутылку разбил, осколком горлышка себя и резанул. Правда, сильно. Но потеря крови небольшая, мне кажется. Что еще?.. «Скорую» я вызвала…

–Не надо «Скорую», – отозвался, не открывая глаз, Дада.

–Нет, Давид Луарсабович, милицию не надо, раз живой, а «Скорую» надо, – твердо возразила Лиза. – Рана глубокая, рваная, ее обработать надо, да и сшить кое-что. Сосуды не самые главные, но сухожилия… однако я в этом плохо разбираюсь. Опять же, сыворотка столбнячная не помешает. Пусть там разберутся, да и помучают пациента. Чтоб наперед неповадно было… А пока что… напоите-ка его чаем, не горячим, но сладким. Сейчас Толика пришлю.

Она встала, открыла дверь и за порогом сразу же столкнулась с двумя посетителями.

Это были Павлуша с Вольфом.

Отцы и деды

Павел с мороза сиял румянцем во всю щеку, но и Вольф казался необыкновенно бодрым и собранным. Небольшое воинское соединение на марше. Оба именно были собраны. Вольф поверх пальто был подпоясан ремнем, плечи его браво оттягивал назад туго набитый рюкзачок, при Паше была прикомандирована клетчатая сумка на колесах (подарок Магды) с половиной тиража «Розовощекого павлина» и гречневой подушкой. Но главной форменной частью экипировки подразделения были совершенно родственные друг другу вязаные шапки, натянутые до бровей, и в комплект им перчатки. Изготовлены оба комплекта были с разницей в один год Пашиной мамой из овечьей шерсти с примесью подшерстка Путика и Буяна. На шапке Вольфа можно было обнаружить нечто вроде маленькой звездочки – застывшую каплю малинового варенья.

Не успели вновь прибывшие поздороваться, раздеться и понять, что же случилось, в кабинет вошли похожие на сантехников врач и фельдшер.

Всех, кроме Блюхера и потерпевшего, из кабинета выставили. Потоптавшись в коридоре, Чанов, Соня, Вольф и Пашенька побрели в синий зал Крука, то есть на литературный вечер. Не торчать же им было в красном коридоре, где дымили сигаретами, трубками и сигарами литераторы, а между ними бегали из кухни в зал и обратно, как ошпаренные, бледный Толик и еще два официанта.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В книгу Владимира Гандельсмана вошли стихи, написанные за последние сорок лет. Первая часть книги – ...
Данное издание – базовый учебник по дисциплине «Финансовый менеджмент».В нем дано систематизированно...
Чтобы яснее представить себе намерения автора приведем написанное им Предисловие к собственной работ...
Марта была самой обычной девочкой – но книгами ее отца Андрея Дабы зачитывалась вся Республика. За п...
Работа посвящена исследованию вопросам систематизации и развитию теоретических и методических аспект...
«Жажда, жизнь и игра» – это название книги было выбрано не случайно. Сборник рассказов включает в се...