КРУК Бердичевская Анна
Вольф решительно обнял за плечи Соню, и она сразу же благодарно прижалась к нему. Протиснувшись в зал, Вольф огляделся и обнаружил, что народу было хоть и много, однако же не через край, подальше от сцены пустовало несколько стульев и даже лишний стол. Вот туда и двинулся Вольф с Соней под мышкой, оберегая ее ото всех. За ним потянулся Паша, а следом и Чанов… которого вдруг пронзило случившееся. То есть едва не случившаяся гибель Давида Луарсабовича Дадашидзе. Это оттого, возможно, что из мужской комнаты, из приоткрытой двери, когда шли мимо – словно сгусток тьмы вылетел, и слабо, но отчетливо кровью-вином пахнуло. На Чанове лица не стало, какая-то маска с померкшими глазами. Пахнуло кромешной тьмой, окончательным холодом. Ужасом. И еще: Чанова осенило, что все стряслось из-за Сони. Что-то она натворила с этим красавцем… До сих пор Дада и не казался никем, кроме именно красавца с черной затейливой эспаньолкой. Джокер в колоде Блюхера. А он – вон что… Во-первых, живой. А вовторых – чуть не умер! От любви. Или от унижения? Или что?! Как же она с ним это сделала? Как она обнаружила в нем и вывела на свет божий столько отчаяния?.. И тут же тревожно мелькнуло: «Если дело так пойдет дальше, она его полюбит! Пожалеет и полюбит»… Чанов шел по набитому народом Круку и не замечал этого. Третья, самая невероятная, и даже какая-то нескромная догадка возникла: на самом-то деле все произошло, хоть и через Соню, но из-за него, из-за Чанова. То есть человек чуть не погиб. Не было никаких прямых улик. Был давешний, вчерашний Сонин взгляд, скользнувший по Чанову, когда она вдруг перекочевала к Дада. «Меня позвал не ты. Не к тебе и пойду» – вот что значил ее взгляд. А он-то, многоопытный и, можно сказать, коварный, хоть и ленивый бабник, закрыл глаза, позволил, разрешил Соне эту ее «гордую уходку»… Он сам, лично Чанов, пожилой командир космического корабля, преспокойно потерял не то чтобы бдительность, но вообще сознание. Ведь в самом деле глаза закрыл и для верности отвернулся. Какого дьявола он ее чуть не потерял и чуть не угробил постороннего, но ведь живого и горячего красавца!
Кусенька опять был причастен к смерти…
Однако пронеслооо… о-о-о – долгое, как внутри гигантского колокола после удара, звучало в его похолодевшей голове. Чанов кое-что вспомнил.
Самым страшным событием Кусиного детства была мерть котенка.
Классе во втором он шел утром в школу, один, по причине того, что никаких улиц переходить не надо было, только два двора, соединенные проходом между гаражей, местом неприятным, но хорошо изученным и не страшным. Именно там, в этом проходе, к Кусе присоединился котенок. Совсем молодой котенок. Дошкольник. Куся с удовольствием поглядывал, как он шел рядом, иногда перегоняя, а иногда отставая. Они вместе миновали почти все гаражи, когда сзади них затарахтел автомобиль. Такое случалось редко, а когда случалось, то, поскольку асфальт здесь был колдобистый, машины спешить не могли никак, они осторожненько тут рулили. Так что ничего опасного для Куси в этом месте не мерещилось даже его маме. И эта машина, вернее, сидящий в ней шофер, прекрасно и еще издали увидел и школьника с портфелем, и даже котенка. Он не спешил совсем. Мальчик сделал три шага в сторону, чтобы уж наверняка не помешать машине проехать. Котенок в это время был у противоположных гаражей… За секунду до несчастья Куся догадался, что сейчас случится. Потому, возможно, что уж больно дурачок был котенок, уж слишком беззаботно и полностью он доверился случайному мальчику, идущему в школу. Он и побежал к мальчику, совершенно ничего не понимая про темную громаду, с урчанием пытавшуюся скрыть от котенка выбранного им попутчика…
Куся не увидел гибели котенка как раз потому, что увидел ее, эту гибель, за секунду до случившегося. И ему казалось потом, что именно в ту секунду он еще мог что-то сделать. А он стоял, как вкопанный, с закрытыми глазами, он просто знал, и все. Потом он побежал, не оглядываясь. И жил. Никому ничего не сказав. Только в школу между гаражами никогда больше не ходил.
Что-то тогда случилось с его детской верой в бабушки-Тасиного бога. В того, кто видит все. Все видит, все может. Который ведь точно есть надо всем и во всем… И не спасает… Он никому не рассказал. Бабушка Тася, она бы заметила, разглядела бы в Кусенькином, открытом ее старым глазам сердце – эту страшную новость. Немудреными вопросами вынула бы из души внука не только гибель котенка. Разглядела бы и вину, и проникший в сердце холод…
«Что бы она мне сказала? – думал взрослый внук о родной бабке, которая уже семнадцать лет как умерла и похоронена на заросшем кладбище в Хмелево. – Что-нибудь совсем простое…» И грудной, негромкий голос прозвучал: «Бог-то Бог, да и сам не будь плох… Смотри по сторонам, под никакие механизмы не лезь никогда, держись подальше. И помогай, кому можешь. А кому не можешь помочь – за того молись. У Бога-то все живы. И живы будут всегда».
Бабушка Тася до конца жизни жила в своей деревне Хмелево, в занесенном снегом глухом углу Тверской губернии. Молиться Куся на своем Ленинском проспекте не научился. Летние, а иногда и весенние свои каникулы он проводил в Хмелево, было ему на каникулах не до молитв, бабушка видела это и к внуку не приставала. Но Чанов помнил зачем-то, как однажды она ему сказала: «Порядка слов не заешь, нехристь!» Куся надулся, ответил, однако, резонно: «Ты же сама меня крестила». – «Ладно, – согласилась бабушка, – хорошо хоть это. Да не все хорошо». В тот же вечер она отыскала ручку с пером «уточкой» и бутылку загустевших чернил, вынула лист из тетрадки и написала почерком редко употребляемым, крупным и, несмотря ни на что, вполне стройным: «Молитвенник для Кузьмы». Дальше следовали «Отче наш» и «Богородица дево радуйся». Утром перед завтраком вручила внуку и сказала, что знать нужно обе. Но посоветовала, если что срочное, читать короткую «Богородицу» и затем просить прощения и защиты, просить хоть за себя, хоть за родителей, хоть за друзей, хоть за врагов. Про врагов Куся удивился. Но никаких бабушкиных разъяснений память не сохранила. Что бабушка Тася думала о врагах, были они в ее мире или нет, внук так и не узнал.
Как это обычно бывало, размышления с воспоминаниями возникли без всяких усилий, сами взяли и пришли, они совсем не занимали времени, они были как кристалл, пожалуй. Вытащил прозрачный и колючий камушек из кармана, заглянул в него – и увидел все, вспомнил. Заодно и выздоровел. У бедного Дада не было этого счастливого камушка. Или чувств таких пока что не случалось. Не оказывался он прежде на пути прямой, – разящей, страшной стихии. Которая, как только что для Давида Луарсабовича выяснилось, на самом деле, реально всегда рядом; потому что в тебе самом…
–Разит наповал, как сосуля с крыши…
Чанов услышал эту фразу. Именно разит наповал – согласился внутренне, и только тут понял, что это не его мысль, а голос Вольфа, рокочущий и нежный, голос деда, уговаривающий внучку не бояться и не плакать, отвлекающий Соню Розенблюм от беды, которая, слава богу, пока не стряслась. Но следовало держаться от самой возможности такой беды – подальше…
–Сосуля – питерское слово; Финский залив под боком, сыро у нас. И настывают на фасадах, над парадными и во дворах вдоль водостоков – сталактиты. Иной раз от крыши до подъезда… А случится оттепель – жители гибнут, как во время бомбежек. Представляешь?
Соня кивала, она, в отсутствие Блюхера, отогревалась возле Вольфа.
А Чанова для нее – не было вовсе.
Это очень, очень Кузьме не понравилось. Настолько, что все в нем очнулось к жизни, к текущему моменту. Нет, так не пойдет! Чанов решительно поднял голос, перекрывая все вокруг. Обратился, впрочем, к самому молодому и податливому:
–Павел, куда это вы собрались с сумкой?
–Да ведь Вольф уезжает! – с готовностью отозвался Павлуша. – Мы сюда попрощаться зашли. Еще билет купить надо.
Брови у юного поэта стояли печальным домиком, как у собаки, которую уже точно не берут на охоту, и вот, нагрянула она – разлука с хозяином. Кроме того, Паша был очень расстроен и сбит с толку происшествием в мужской уборной. Ведь это именно поэтам следовало вести себя вот так трагично и загадочно. А повел почему-то красавец и профессор политэкономии…
–Я, пожалуй, с вами, в Питер!.. – внезапно для себя сообщил Кузьма Андреевич Чанов Вольфу – громко и отчетливо. За соседними столами молодежь оглянулась озадаченно – это кто тут такие крутые, круче их, громко разговаривают на литературном вечере на нелитературные темы?..
А уж Соня и Паша просто уставились на Чанова. Ему-то всего и хотелось почувствовать взгляд Сони на собственной физиономии. Вот! – она посмотрела на него. Отступать было некуда, и он повторил, обращаясь к Вольфу:
–Мне нужно в Питер. А вас я провожу, заодно доставлю багаж к дому.
Паша и Соня, не сговариваясь, перевели взгляд на Вольфа. Что он ответит?
Вольф смотрел на Чанова, чуть приподняв бровь. Что-то питерское, холодноватое и даже надменное проявилось. Или он просто задумался? Но с ответом Вольф медлил недолго.
–Нет, – сказал он. И еще повторил: – Нет. Меня ждут и будут встречать.
В это время дама, ведущая вечер, снова взяла граненый стакан и побрякала по графину. И опять подействовало, затихло даже в дальнем, чановском круге, Соня опять нырнула под крыло Вольфа, но она все-таки уже помнила о Чанове, поглядывала на него из своего укрытия. Он это чувствовал и был, можно сказать, удовлетворен. К нему вернулось ничем не подкрепленное знание, что никуда она от него не сбежит, что их связь прочнеет неизвестно почему, что это «неизвестно почему» скорее всего – судьба.
А Соня согревалась, но согреться не могла. Она жалела Дада, боялась за него, вообще боялась смерти, чувствовала то ли вину, то ли не знала, как себя вести. Она никому не доверяла сейчас, и прежде всего себе. Только Вольф был ее прибежищем, он был умный и старый, он все знал и сострадал, и посмеивался, что на самом деле ободряло, и он восхищался ее, Суниной (она звала себя Суней), сомнительной красотой, восхищался искренне и, как бы сказать… бескорыстно. Он не охмурял, не соблазнял, не изумлял и не воспитывал, а просто любил и понимал, за что любит, и мог объяснить – за что. Вот только сейчас вдруг отвлекся, смотрит на сцену. И этот возмутительно уверенный в себе Чанов кого-то разглядывает среди литераторов, толпящихся у подмостков. Дама-начальница-литератор поговорила с залом, закрепляя успех внимания и тшины. Но вот она окрепла голосом и позвала: «Арабов, ваш выход!» На сцену из толпы поднялся некрупный человек с отсутствующим и хмурым лицом, кого-то он и Паше, и Чанову, и Вольфу напомнил. Был он весь как бы слегка поломан и сросся неправильно. Лицо изложить словами было бы трудно, слишком узкое и худое, непонятно, как помещаются глаза. Зато профиль – как с картины Босха, как у одного из тех людей, что сопровождают Сына Человеческого на Голгофу.
–Кто такой? – спросил Вольф и не дождался ответа.
Арабов взял в руки микрофон и прочел не по бумажке ровным, напряженным голосом, мрачно поглядывая в зал темными, глубоко запавшими глазами:
- Мы держали во рту провода,
- чтобы был электрический ток.
- У авиаторов было по два крыла,
- у крокодилов во рту – пила.
- Я подумал и лег под каток.
- Он меня переехал, я видел тень
- от рамы,
- в моторе был небольшой пожар.
- Я видел, как люди
- размножаются в темноте,
- а потом, как пленка,
- засвечиваются без пижам.
- Я стал невесомым, как карантин,
- прямей руки, что меня сгибала.
- Я прочел всего Гоголя,
- один на один,
- на языке оригинала.
- Ну а дальше что? Отвалить на Юг
- и на песке просушить рукав?
- Зиму увозят и волокут
- на снегоуборочных грузовиках.
- А вам я оставлю все,
- все фантики и фаянсы в тине,
- потому что птица, далекая от финансов,
- держит все яйца в одной корзине.
- У меня почти ничего нет,
- только в стенах
- прозрачный ток, добываемый, как руда.
- Только компас на Севере, показывающий на Север,
- угольки деревень и горящие города.
- И у вас ничего нет.
- Лишь ключи зажигания и каток.
- И висит на кресте отутюженный человек.
- Говорят, что это и был Бог[18].
Как только голос смолк и автор, повернувшись в профиль, без лишних слов смылся в коридор, Паша неожиданно громко, так что на него оглянулись, сказал:
–Есть!
–Что ты имеешь ф фиду? – спросила Соня. Чанов впервые за весь вечер услышал ее голос.
–Поэт в Москве есть.
–А ты говоришь – купаться в такой холод… – подтвердил Вольф.
В последний ряд пробилась Лиза и сообщила, что Давида Луарсабовича «Скорая помощь» увезла в Склиф, там его грамотно зашьют и дадут снотворного. Так сказал Лизке фельдшер. Блюхер поехал сопровождать.
Компания еще с полчаса посидела в Круке, послушала литераторов, пока Паша, вдруг став главным, не решил, что пик литературного вечера пройден и пора выдвигаться на вокзал.
Никто ничего не знает
Они шли вдоль Потаповского переулка вчетвером, но колонной по два, чтобы не выходить с узкого тротуара на проезжую часть, потому что время от времени по ней проносились неожиданные и оттого особо опасные автомобили. Те, что навстречу, бросали на небольшой сплоченный отряд снопы резкого света, а те, что обгоняли, обдавали из выхлопных труб неожиданно приятным запахом жареных мясных пирожков, так казалось Паше. Он шел, толкая Магдину телегу, правофланговым в первом ряду, рядом с длинным Вольфом, которого берег от машин. Так взрослые ходят с детьми, держа своих маленьких подальше от проезжей части. Но Вольф-то опасался именно прижиматься к домам, потому что с детства помнил о сосулях, однако он тоже берег своего правофлангового спутника (о, если б Паша смел об этом догадываться!), оттого-то старый и шел слева от молодого, прижимаясь к домам. Да, Вольф машинально, но безусловно берег своего первого в жизни настоящего и верного ученика (не в том смысле, что Вольф собирался его учить, а в том, что Павел сам собирался у Вольфа учиться «всю жизнь и даже больше жизни», о чем и заявил в Круке Лизке). Поэты шагали в ногу, но думали о разном. Асланян о сегодняшней, стремительно надвигающейся разлуке, а Вольф о завтрашней и весьма сомнительной встрече, о которой он так самонадеянно сообщил Чанову. Оба были грустны.
Сзади же, во второй паре, происходило что-то немыслимое. Соня Розенблюм и Чанов шли в темноте плечом к плечу, совершенно обалдевшие от возможности касаться друг друга. Кузьма Андреич был спокойней и главнее своей спутницы, не из-за возраста или опыта, а потому что он уже давно носил в сердце это, подцепленное на мосту, обалденное состояние. Он 72 часа привыкал к его неизбежности. Он знал. А она нет, не знала. Думать не думала. Так ему казалось… Как на самом деле – мужчина не поймет, а женщина не скажет. Достоверно, что оба они в высшей степени были полны собою и друг другом. Они были в том редчайшем для современных молодых людей состоянии, когда можно, не испытывая даже намека на сомнение, бежать венчаться, или в загс, или просто оказаться наедине друг с другом в пустом доме. И если в результате родится ребеночек, то он родится под счастливой звездой.
Соня шла без перчаток, они, шерстяные и ярко-красные, как гусиные лапки из мультика, болтались на тесемках, продернутых сквозь рукава шинели (перчатки на веревочках – Магдино рукоделие; все ее внуки и правнуки с ними мирились, даже пан Рышард). Чанов взял Соню за руку. Ее правая, голая, с подмерзшими нежными пальцами, встретилась с его полыхающей и обветренной левой. В тот же миг руки, такие обратно противоположные, как Инь и Ян, переплелись и объяснились друг с другом до конца. Вот кто они друг другу: они пара. Его левая рука и ее правая с полным бесстыдством полной невинности отдались друг другу в глубоком кармане чановской куртки. «Как я люблю ее, как мне нужно ее бесхитростное сердце»[19], – подумал Чанов, забыв, что это цитата. Так, рядом, шагать было единственно правильно для обоих. Их ладошки и пальцы продолжали объясняться друг с другом. И дошли до полного счастья. «Кожа тоже ведь человек»[20], – сказал себе Чанов, казалось бы, снова совершенно своими словами. Он полностью погрузился в новую свою жизнь, в небывалую. Через десять минут возле метро «Чистые пруды» вся четверка, не сговариваясь, перестроилась в колонну по одному и спустилась под землю. Паша впереди, страхуя Вольфа, который ведь мог повалиться вперед, чтоб сосчитать стариковскими ребрами заплеванные ступени, далее Соня, за нею Чанов, которому нравилось замыкать колонну, оставаясь некоторое время вверху: он видел всех и осознавал, что они ему безусловно годились в спутники. Маленькая армия с Пашей во главе, перестраиваясь по два или даже в шеренгу и снова по одному, совершала все новые маневры слаженно и разумно…
На Ленинградском вокзале Чанов принял командование на себя. Он выдал Паше денег, отправил его в кассы за самым хорошим билетом на самый лучший поезд. Он разместил Соню, Вольфа и телегу с «Павлинами» в лучшей из кафешек, расположенных по периметру огромного зала ожиданий, заказал кофе, сок и пиццу. Поглядел на Вольфа. Пора было сказать ему о Швейцарии. Но вот ведь что: Кузьма не хотел говорить об этом при Соне. И сам удивился. Чанов растерялся. В первый же вечер абсолютного счастья вдвоем оказалось, что Соня – мешает… Лучше бы он этого не думал. Потому что Соня сразу почувствовала, что она лишняя, и не важно, почему.
С какой легкостью эта девчонка делала «поворот все вдруг»! Кто ее выучил этому военно-морскому приему времен адмирала Федора Ушакова? Она встала и на диком своем наречии сообщила, не глядя на Чанова:
–Сссчаз фирнусс… Нафессчу кой-коо.
Чанов с Вольфом проводили ее глазами и переглянулись друг с другом.
–Может, она в ватерклозет… – предположил Вольф. Помолчал и, переменив тон, спросил строго: – Что вы хотите мне сообщить?
Старик стоял за высоким мраморным столиком, подперев щеку, поросшую уже не щетиной, а почти что бородой. Она очень бы ему шла, белая, ленивая, совсем молодая бородка на смуглой, как бы дубленой коже… однако… Лицо Вольфа, странное и само по себе, несло черты бесконечного ряда разнообразнейших родов и сословий – шведских мореплавателей грузинских князей, русских вольных крестьян-поморов, польских шляхтичей-бунтовщиков, ученых евреев ашкенази, курляндских баронов, московских полутатарских бояр… И все эти роды вдруг словно разбрелись по своим вотчинам, перессорившись, перезабыв языки и обычаи друг друга. В этот поздний и печальный час разлуки у старого Вольфа не осталось сил связывать воедино такого разнообразного себя самого, держать форму. Чанов это брожение в Вольфе разглядел и усомнился в своей затее, но, однако же, решил ее сформулировать. Хотя бы для себя самого. И он сообщил Вольфу как бы не очень-то и всерьез, следующее:
–На днях господин Блюхер предложил мне поездку в Швейцарию… то есть принять участие в своего рода экспедиции, связанной с научными интересами самого Блюхера… Речь идет о посещении одного, как я понял, игорного дома… казино с необычайно современной и гигантской рулеткой в центре. То, что он мне рассказал о своих планах, может оказаться интересным и мне… и, возможно, вам. Все детали путешествия пока неизвестны, про себя же я понял, что ничего так не хочу, как видеть вас на фоне Альп и Юры в нашей с Блюхером (тут Чанов запнулся) и с Давидом Луарсабовичем компании. Я приглашаю вас принять участие в путешествии. Разумеется, все ваши расходы и хлопоты я беру на себя. Паспорт, виза, билеты, отели… Со всем этим вам не придется разбираться.
Повисла пауза. Вольф заинтересовался как будто, и даже вспомнил, что давным-давно в Швейцарию, в Лозанну, уехала мамина младшая сестра, чудесная тетя Надя. Она в пятидесятые учила его, балбеса-подростка, французскому… Он собрался что-то сразу сказать, губы дрогнули, тень улыбки мелькнула на его лице, так что он даже помолодел. Он как бы увидел себя, молодого и элегантного, а фоном служат белоснежные Альпы или, бог с ними, загадочные, плавные вершины Юры.
Но через восемь с половиной секунд Вольф стер с лица мечтательную полуулыбку, вернулся на стремительных горных лыжах в свой возраст и в свои обстоятельства. Он понял, что хочет всего лишь в здравом уме, со спокойной душой отъехать в родимый столичный город с областной судьбой, растянуться на старом диване, пристроив голову на новой гречневой подушке, и по возможности обняться с музой. Да, он хотел к своей вредной, родной и довольно молодой женщине, последней из муз… Которой, как она считала, он должен по жизни… Как, впрочем, и всем предшествовавшим музам (они тоже так считали, а он не возражал)… Какие еще путешествия с московскими мальчишками?.. Однако надо было достойно ответить. Посмотрев повнимательней на Чанова, даже внезапно вспомнив его имя-отчество (схваченное, очевидно, с уст Блюхера), Вольф ответил на лестное предложение:
–Нет, Кузьма Андреевич. Нет. Как я догадываюсь, вы решили заняться благотворительностью. Но я не дамся и решительно отказываюсь…
Вольф затормозил, соображая, что еще сказать, и вспомнил поэта Пашу Асланяна: «Хорошую историю рассказал мальчик про волка и волкодава… или нет, про волчонка, кажется… Нет! – про зуб динозавра!..» И Вольф попросил Чанова:
–Прихватите с собою одного молодого поэта. Больше будет толку.
Вольф вполне владел искусством драматургии. Проговаривая свой короткий финальный текст, он как бы невольно поглядывал в вокзальный зал сквозь витрину кафе, так что именно на последнем слове в стеклянную дверь влетел Паша Асланян, помахивая билетом. И Вольф в подтверждение сказанного элегантно указал на того самого молодого поэта, которого и имел в виду.
Паша сообщил, что купейных нет ни в один поезд, есть только дорогущий СВ, так что он добыл плацкарт – но не у туалета, и полка нижняя, хоть и боковая, и поезд прямо ближайший, через двенадцать минут. Так что надо все бросать и бежать на посадку.
Вольф беспомощно поглядел на Чанова и сказал:
–Я не успею дать телеграмму домашним.
Чанов встал, отнял у Паши билет с паспортом и покинул поэтов, старого с малым.
Он шел в кассовый зал, испытывая отвращение к себе. Он предложил, а ему сказали – нет. Причем дважды за вечер. А ведь Кусенька не привык к такому обращению… хотя бы потому, что почти никогда ничего никому не предлагал. Как, впрочем, и не просил ни у кого ничего. Но ему давали, и даже отдавались, ему дарили себя, и целый мир дарили, да и просто жизнь. Как бабушка, как мама, как погибший котенок, как некоторые из барышень. Он ненавидел себя не за то, что позвал старого поэта, а за то, что в упор не разглядел, не увидел очевидное – как Вольф ответит. А уж молодого, а уж Пашеньку… Он ведь и от него что-то получил, очень важное… Но что получил – забыл… Помнил, но забыл. Как всегда! Чанов встряхнул черный квадрат памяти, и вот какие бойкие строчки выскочили совершенно неожиданно: «… А где-то на крыше, на свальне котов сидит и хохочет принцесса, сдрочившая сто пятьдесят каблуков от города Пелопоннеса!..» Нет, не то. Было что-то еще, поважнее… Именно ему, Кузьме Андреевичу Чанову, адресованное на том самом мосту, где утро красит ровным светом… Может, и не то чтоб самое важное в жизни, но как раз пора стало про это понять. «Да, именно там он мне что-то объяснил… но я… отвлекся. И всего этого поэта, этого Пашу Асланяна из Чердыни – чуть не пропустил. Что же я за тип такой?.. Вольфа допустил до своих милостей, а Пашу, а Яньку, а маму, а отца родного? Им ничего не достанется никогда?.. Они, что же, пусть – сами, без меня?.. И Соне Розенблюм – ничего! – Чанов заплакал бы от злости, исполнись ему не 29, а 9 лет. Но зато теперь он мог по-взрослому, с ненавистью ругать себя, ругать хуже, чем матом, потому что не беспредметно. – Ну и мразь же я! Тупая самодовольная скотина. Рантье!» Чанов чуть не проскочил кассовый зал, но вовремя затормозил и свернул к окошечкам дальнего следования. Там были сплошь барышни – отметил он машинально, но не напрасно. В пять минут он поменял билет. Вольф поедет «Красной стрелой» и в СВ… Но что-то в душе все равно не срасталось… Стрела, не Стрела… «Вольф до Питера доберется. Но не поедет в Швейцарию, потому что у него личная жизнь. А у меня личной жизни нету. И не будет! Таким, как я – таким сукам без личности! – не положено личной жизни…» Он снова чуть не заплакал, но не заплакал. Потому что и это – плакать – было уже отнято. «Так мне и надо, так и надо… Но мне бы Вольфа, мне бы с ним только немного все же еще побыть… – он чуть в голос не застонал. – Хоть день… хоть час. В первый раз хочу поучиться чему-то. Дедушку хочу! Не было у меня… Я бы и за пивом ему побегал. Он, он-то мне и нужен!.. Но я ему – нет! Хоть вены вскрывай…». Он чуть не вскрикнул. Но кое-что действительно понял и даже многое вспомнил. За сотую долю секунды, с огромной болью, как будто вывихнутое плечо кто-то вставил на место. Он сказал себе с прямотой, доставившей странное облегчение: «Мы не увидимся больше. И не потому, что он старый и скоро помрет. Может, это я скорей. Вон сегодня Дада чуть не… Уж не то же ли и он испытал? Что нас – таких хорошеньких, сытых, успешных – на свете нет! Бог ты мой… То-то и оно!! Неуместные и безгласные. А Вольф… он есть. И сейчас уедет навсегда! Только и всего».
И тут же в голове прозвучал голос негромкий, но внятный:
никто ничего не знает.
Ту-ту!
Когда Чанов вернулся в кафе, он застал вполне мирную картину. Оба поэта вместе с Соней Розенблюм ели горячую пиццу «Маргариту» и пили из белых фаянсовых кружек кофе с молоком. Паша рассказывал о динозаврах под Осой, как их обнаружил когда-то геолог, астрофизик и авиаконструктор Лев Владимирович Баньковский, великий и непризнанный ученый.
–Он был похож на черта. Только на совсем невинного и гениального. Нос кривой, левая сторона лица совсем не похожа на правую, и глаза один выше другого, один раскосый, как у китайского мандарина, а другой круглый, простодушный… Я таких образованных людей никогда не встречал. Он закончил в Москве мехмат университета и еще авиационный институт, а в Перми добавил геологический факультет в политехе. И по всем изученным наукам написал диссертации, сначала кандидатские, потом докторские, но защитил не все. Еще он написал десять книг, в одной – больше тысячи страниц. Напечатали одну брошюу под названием «Отчего мир погибнет и отчего возродится». Я прочитал, но уж очень сложно. Зато вывод простой. Мир погибнет оттого же, отчего родился. Известный нам мир – это пульсар… Да, так этот самый Лев Владимирович открыл кладбище динозавров под Осой. Очень просто открыл. Сначала разобрался в геологических картах и предрек – оно там должно быть. Прочел на ученом совете доклад. Ему никто не поверил. А потом он приехал со своим НИИУМСом[21] (какое, однако, неумное название! – хохотнул Паша) осенью на картошку как раз под Осу, дезертировал с лопатой наперевес с трудового фронта на берег Камы и отрыл берцовую кость динозавра. Дал телеграмму в Академию наук.
–И что? – поинтересовался Вольф.
–И ничего! – ответил Паша, счастливо рассмеявшись. – Они тоже не поверили. Кость размером поболе Баньковского так и осталась торчать на балконе его однокомнатной квартиры, а сам Лев Владимирович загремел в больничку с пупковой грыжей. Шутка ли, такую окаменевшую дубину переть на электричке из Осы в Пермь. Зато я через четыре года нашел на том же месте следующего динозавра…
–И спер с раскопа зуб… – закончил Вольф.
В этот момент с Чановым что-то произошло. Где-то в районе сердца началась похожая на судорогу вибрация. Ему стало нехорошо. Именно так, ему показалось, начинается инфаркт – с непроизвольной вибрации в районе сердца. Но удивительным было то, что все повернули к нему головы, словно почувствовали вместе с ним, что творится с его сердцем.
–Фам зфонят, – впервые в жизни обратилась к – Чанову Соня Розенблюм. – У фас в кармане зфонит телефон.
Чанов неверной рукой извлек из внутреннего левого кармана куртки купленный сегодня утром мобильный.
«Что-то с мамой!» – первое, что подумал Чанов. Глупо подумал. Мама ничего не знала о телемобилизации всей планеты и ее сына Кусеньки.
Звонил Блюхер. У него была правильная привычка: когда возвращаешься домой, выверни все карманы. Только потом ужинай и плюхайся в койку. Блюхер нашел салфетку с номером телефона Чанова.
–Добрый вечер, Кузьма Андреич. Звоню, чтобы всем сообщить: Давид Луарсабович уснул в отдельной палате, его жизни и здоровью ничто не угрожает. Я вернулся домой и сожалею, что не проводил Вольфа. Он еще не уехал?
–Нет! – громко ответил Чанов. – Мы на вокзале, Вольф отправится «Красной стрелой» через сорок минут. Едим пиццу «Маргариту», пьем кофе и разговариваем про динозавров… – Чанов задумался, что бы еще сказать важного, и неожиданно брякнул: – Вот что еще, я позвал Вольфа в Швейцарию. Я всех позвал. То есть Павла… и Соню Розенблюм.
В телефонной трубке повисла тишина, но длилась она не больше секунды.
–Передайте мой привет Соне Розенблюм и Павлу Асланяну. О Швейцарии мы поговорим отдельно… когда Давид Луарсабович сможет принять в нашей беседе участие. И… дайте, пожалуйста, трубку Вольфу.
Чанов с облегчением передал телефон и поглядел на окружающих. Соня и Павел смотрели на него круглыми, доверчивыми глазами. «Будь что будет, – подумал Кусенька. – Я не поеду без них играть в рулетку. В конце концов, это ведь Вольф поручил мне устроить путешествие поэта в Швейцарию»…
Вольф прижал к уху телефон и слушал. И говорил время от времени «Угу» или «Нет». Чаще «Нет». Потом сказал «До свидания». Потом «Спасибо». Потом «Конечно». И вернул замолчавший телефон хозяину.
И тут Чанова осенило. С холодноватой уверенностью, прямо-таки Санкт-Петербургской, он сказал Вольфу:
–Этот телефон теперь ваш. Он нам понадобится для связи с вами. Потому что… кто знает, что нас ждет?.. Мне кажется, мы встретились не случайно. – Чанов призадумался на секунду и произнес главное: – Никто ничего не знает… Кроме того, мне бы хотелось подарить вам на прощание что-то полезное.
Соня метнулась к Чанову и зашептала ему прямо в ухо так неожиданно и горячо, что он отпрянул от нее, чуть сознание не потеряв.
–Да не пугайтесь вы! – Вольф посмотрел на Кусеньку почти как в первую минуту знакомства, как Гендальф на Бильбо Торбинкса (это была та минута, после которой Бильбо надел кольцо всевластия и исчез)… – Не пугайтесь. Она просто хочет мне что-то подарить и пытается стрельнуть у вас денег.
Чанову немедленно полегчало, он схватил Соню за руку, и они выскочили из кафе, чтоб перетрясти окружающие ларьки.
А поэт с поэтом остались друг с другом наедине и погрузились в странное для обоих молчание. Оба подозревали без всякого пафоса, что они-то в самом деле не расстаются. Паша поглядел на Вольфа и попросил:
–Можно я стихотворение прочитаю. Не мое.
–Ну, прочитай, – ответил Вольф.
И Паша прочел:
- Определился круг знакомых,
- Загадочный, по сути, круг.
- В каких он вычерчен законах?..
- Но вот – определился вдруг…
– Дальше я забыл, а кончается так:
- Возникло странное стремленье
- Увидеть, чуть скосив глаза,
- Каким я был всего мгновенье,
- Одно мгновение назад…[22]
Вольф откликнулся не сразу.
–Автор уж не из Чердыни ли?
–Нет. Родом с Алтая, жизнь в Перми прожил.
–Уже прожил?
Павел не ответил. Он о чем-то задумался и вовсе затих.
Через полчаса, когда Вольф смотрел из окна мягкого вагона «Красной стрелы», а Пашенька Асланян стоял на перроне напротив окна и озирался по сторонам, к вагону подбежали двое красивых и молодых, очень идущих друг к другу. «Я еще сомневался! – воскликнул про себя Вольф и помахал в окно. – Они же пара. Счастливая пара!» И еще он подумал: «Бедный Дада… Ничего, даст Бог, утешится. Грузинским князьям всегда нравились русские барышни. – Вольф вспомнил свою бабку, бежавшую с грузинским поручиком, и додумал очевидную мысль: – А русским барышням всегда нравились грузинские князья… – Вольф заметил, что повалил снег, провожающих стало плохо видно. – Главное, пока что все молоды и живы. Даже я жив».
Чанов уговорил проводницу, и трое провожающих пролезли в вагон. Соня, повиснув на Вольфе, сунула ему в карман пиджака плоскую фляжку с коньяком, а Чанов – в другой карман – зарядное устройство для мобильника. У поэта Асланяна брови опять съехались домиком, в глазах стояли сдерживаемые ресницами слезы. В общем, все было по правилам, как в счастливом сне.
Поезд едва слышно качнуло. Вся молодая троица вывалилась на перрон под причитания проводницы.
«Ту-ту!» – пробормотал сам себе Вольф. И добавил, вспомнив свой самый короткий и древний стишок:
- Сяду я на саночки
- И поеду к самочке…
Миля
Он ехал в купе СВ один. Заказал, как только поезд тронулся, вкуснейший, крепкий (не из пакетика, а заварной) чай в белом фаянсовом чайнике, еще и стакан принесли в настоящем мельхиоровом подстаканнике, ложечка в нем дребезжит. Выпил, обжигаясь, весь чайник и не смог уснуть. «На фига этот комфорт, когда он главного комфорта – крепкого сна – как раз и лишает!» Вольф думал сердитые мысли по привычке. Нет, он совершенно не сердился. Он был один в купе и не боялся шуметь, сморкаться, вздыхать со стоном. Вагон качало на стрелках, Вольф лежал на широкой полке, скорее даже на диване, используя качку как своеобразный массаж позвоночника, мучительный, но приятный. И думал о своей музе. О своей бабе. О своей прекрасной и ужасной, просто невыносимой Люське, которая требовала, чтоб он звал ее Миля. «На милю ты не тянешь, максимум – полверсты», – дразнил он ее. Миля была высокая муза, чуть не с Вольфа ростом.
Еще не факт, что она придет его встретить, хотя Паша на вокзале и сбегал, послал телеграмму. Вольф вез ей подарки. Но она не была корыстна, вот беда! Никогда не была… Вольф сжимал в руке легонький и скользкий мобильный телефон, подаренный ему на прощание, и думал – а не позвонить ли этой сумасшедшей? Не напомнить ли о себе?
Иногда он гнал ее и впадал в собственную, ни от кого не зависящую, депрессуху… Миля уходила, но возвращалась. Все-таки, наверно, любила. И это было для него важно. В оследнее время она снова стала пропадать неведомо куда на недели. И Вольф пугался.
Все это не то чтоб проносилось у Вольфа в голове в качестве размышлений, пока он засыпал и просыпался в вагоне СВ. Нет, это просто было. Жило-было, как говорится в русских сказках. Она была его баба. Баба-яга. Он о ней опять не думал. А вот о своей маленькой дочке-внучке, о Сашке он размышлял подробно и с удовольствием. Она была и впрямь маленькая, но уже большая. Ей шел шестой год. Сейчас Сашка жила в Питере у его старшей дочери, которой помогала Вольфова старшенькая жена, дочери не мама. Мама дочери жила в Израиле и требовала внучку к себе… «Как же, щщас!..» – думал Вольф и погружался в сладкий и неспокойный сон… Все было живо, но сместилось и перепуталось.
Какая уж там Швейцария…
Дорога домой
Когда троица провожающих вывалилась на перрон, «Красная стрела» напряглась, словно растягивая невидимую тетиву. Вот она едва заметно двинулась, глухое и неспешное побрякивание раздалось, замелькали окна, обдало гарью смазки… шарах!.. Стрела сорвалась с тетивы! И вдруг сразу исчезла в октябрьской мгле. Улетела…
На то и стрела.
Трое остались на опустевшем перроне. Они не сразу заметили, что валит снег. Первой очнулась Соня Розенблюм. Она шагнула в темное пространство без Вольфа. За нею двинулся Чанов, бросив на прощание Паше: «Увидимся в Круке!»
А поэт Асланян продолжал стоять на перроне, опустив голову. Пока не заметил, что ему за шиворот на понурую шею нападал снег и уже сбегает по горячей спине, течет меж лопаток студеным ручейком. В то же время Павлуше было до странности жарко, как будто тонкий оренбургский платок пушистого снега накрыл ему плечи, укутал и обогрел. «После холода стало теплей», – подумал Павел. Чья-то таинственная рука все продолжала проворно прясть белый пух и вязать легчайший, снежный Богородичный покров, он струился с небес на землю, все шире и толще укрывал асфальт. Вокруг Павла исчезали следы Вольфа, Чанова, Сони, вместе с другими, чужими следами… Поэт шагнул раз пять по перрону, как бы вслед улетевшей стреле. Его чуть не утянуло туда, на запад, где клубилось ночное пространство разлуки… Павел вздрогнул, остановился, оглянулся. Увидел свои собственные, четкие и черные следы на заснеженной платформе, наглядно убеждавшие в том, что он здесь один-одинешенек и никому не нужен. Павел задумался на миг, да вдруг и воскликнул про себя: «Домой! На Воробьевы горы! К Чечену!» И опрометью бросился бежать в сторону, обратную той, в которую улетела «Красная стрела». Павел дышал полной грудью, он, не чуя ног, спешил туда, где светились теплые огни Ленинградского вокзала, и дальше, дальше, в огромную, суетную, но понятную, родненькую Москву, которую укутывал снегопад. Неужели зима началась! Его любимое, бодрое время. Поэту хотелось горячего крепкого чаю, хотелось учиться, хотелось писать, вспоминать, мечтать, жить! Даже сессию захотелось сдать! Ура!..
Павел не заметил, как добрался до общежития. Дорога домой – так стал называться этот, совсем недавно сложившийся маршрут, – из любой точки Москвы на Воробьевы горы, к кирпичному дому без архитектурных излишеств, в котором на третьем этаже в утренних и вечерних сумерках светилось окно комнаты без занавесок. Шторы в ней были, но узкие, конторские, экономные, они уныло висели по обе стороны окна, прикрывая разве что трубу парового отопления, и то с одной только стороны. И хорошо, что окно не было занавешено, в него, если смотреть из парка, можно было, оказывается, увидеть то, чего не было видно из комнаты, с Пашиной кровати: на шкафу жил своей жизнью голубой школьный глобус. Этот глобус Павел и разглядел, пробираясь к общежитию напрямик, сквозь черную колоннаду деревьев, в ночь первого зимнего могучего снегопада.
Асланян вошел в комнату, когда Чечен пил чай с пакетиком «Липтон», ел бутерброд с любительской колбасой и читал «Сто лет одиночества». Павел схватил табуретку и полез за глобусом, которого из комнаты не было видно. Достал и поставил его на стол. Булат поглядел молча на глобус, налил в кружку чай для Павла, отрезал горбушку каравая и толстый пласт колбасы. Отрезал, между прочим, за неимением кухонного ножа, уже известным, породистым дедовским кинжалом…
После чая Павел вытер рукавом пыль с глобуса и попытался найти на нем Швейцарию. Не нашел. Глобус был не политический, а географический, на нем границы и страны не имели значения и обозначены не были. Зато в Европе нашлись Альпы, а сбоку от Альп обозначилось при внимательном разглядывании совсем маленькое слово Юра. «Юрский период!» – вспомнил Павел своего динозавра… Посидел молча с лицом бессмысленным, с глазами далеко улетевшими.
Булат отлично знал, что это за лицо и что за глаза. Он тоже, случалось, так же улетал.
–Детство вспомнил? – спросил Чечен.
–Да, – ответил Павел, очнувшись. – Отрочество. Юрский период.
Он отправился в душ, вернулся в тренировочном костюме, служившем пижамой, забрался под одеяло и вдруг попросил:
–Булатик, дай конспекты посмотреть, за весь месяц по всем предметам.
–Да я не всегда записывал.
–Ты не всегда, а я никогда. Скоро сессия. Что-то я передумал от тебя съезжать.
–Куда это?
–Да никуда. Вот разве в Юрский период… после сессии… Ты прав, я по детству скучаю, по путешествиям…
Часть вторая
Nord-Ost
Говорю вам тайну: не все мы умрем,
но все изменимся.
Апостол Павел. Первое Послание к Коринфянам.
Сретенье
Он шел с Соней Розенблюм к ней домой, на Сретенку. То есть он не знал, куда она его ведет… Хотя и вел вроде бы сам.
Машин почти не было, им хорошо дышалось и впервые легко разговаривалось под снегопадом, сухим и пушистым. Они переходили улицы, не дожидаясь светофора, да почти никаких светофоров и не замечая, так, мигало что-то… Дойдя до Садового кольца как до кольца Сатурна, они решили и его перебежать. Внешнюю четырехполоску, взявшись за руки, проскочили легко, но посередине застряли. Череда черных машин с синими мигалками пулеметной очередью прошила пелену снегопада. А через краткий промежуток понеслись разнокалиберные тачки горожан, долго пережидавших правительственный кортеж… На какое-то время снег, сбитый с толку мчащимися машинами, превратился в метель, Чанов заслонил Соню от этой метели, обнял за плечи и прижал к себе. Она была худой, но гибкой, и сильной, и живой, настоящей… страшно близкой. Когда ветер стих и Садовое кольцо опять опустело, они все еще стояли обнявшись.
Диффузия… Такое вот странное, просто даже нелепое слово из навек позабытой средней школы возникло у Чанова в голове. Он ее-то, диффузию, и чувствовал, она-то и происходила. Соня, которую он обнимал, как будто лучилась и каждой, каждой молекулой, каждым своим атомом, всеми фотонами – проникала в него.
Соня пошевелилась, подняла лицо. Лицо было узким, а глаза широкими. Нет, не растерянные они были, а очень даже серьезные и неожиданно светлые. И все приближались, он падал в них. Соня закрыла глаза, запрокинула лицо. И он ее поцеловал. Мало того, что она вошла в каждую клетку его тела, он выпил все ее тайны, страхи, надежды. Освободил ее от сомнений и себя тоже отпустил на божью волю.
Они с трудом очнулись, схватились за руки и перебежали совсем опустевшее Кольцо. Шагали уже по Сретенке в ногу и быстро, молчали и даже не пытались припомнить, о чем это они так легко и радостно разговаривали, когда шли от вокзала к Садовому. Им уже не о чем было говорить, они знали друг друга не три дня, а тридцать лет… только все эти тридцать лет помещались в их будущем. И это вовсе не было странно.
Со Сретенки они свернули в полутемный переулок, заваленный снегом, оказались возле арки с решетчатой чугунной калиткой, Соня набрала код. Теперь по тихому двору большого и старого, незнакомого дома Кузьма уже шел не рядом с ней, а следом, именно попадая ботинками в ее узкий след. Он уже точно знал – она ведет его к себе, туда, где живет… Неработающий лифт, прекрасная планая лестница с широкими перилами, высокая дверь с медной табличкой «Д-ръ Розенблюмъ». Соня открывает ее своим ключом… и вот отворился темный и теплый, жилой коридор, в бескрайней глубине которого светится полуоткрытая дверь, там горит то ли ночник, то ли настольная лампа, и оттуда же слабый старческий голос пытается громко кричать:
–Соня, это ты?
И Соня отвечает:
–Я! Магда, чего ты не спишь?
–Я сплю… Закрой дверь на цепочку. Поешь котлет.
Соня гремит цепочкой, стаскивает с себя ботинки, снимает влажную от снега шинель, свет в дальней комнате гаснет. И вот они остаются в кромешной тьме. Чанов пытается обнять Соню, но она уже не там, где только что была, она прошла вперед, что-то такое скрипит, и слева приоткрываются какие-то врата, комната за ними светит сквозь щель розовым теплом. В темном коридоре Чанов в мареве этого тепла видит Сонины растопыренные пальцы, Соня ищет его, находит, берет за руку, и они вместе оказываются в спальне. В глубине стоит огромная, высокая кровать под пологом… нет, это даже балдахин!.. как в замке средневековом. Два тусклых светильника в изголовье просвечивают розовый шелк балдахина… «Смерть короля Артура!..» – думает Куся и весь как-то предсмертно ослабевает, его так и тащит к этому ложу, и он говорит себе, как это было написано у Томаса Мелори: «Сер Ланселот сжалился над прекрасной королевой Гвеневрой и возлег с нею…»
Куся не шевелится, но скашивает глаза на Соню, стоящую рядом… Точно так он смотрел на нее третьего дня, утром, на мосту. Себя-то он в этот миг и увидел – идущим мимо Сони, распластавшись, как египетский фараон… Но понимает вдруг: то время уже прошло, ахнулось в бездну. Что она, как она сейчас?
А она ничего. Она ничего… Просто девочка. Смотрит на розовый свет. Поворачивает голову. У нее зрачки больше глаз и сердце колотится. Бедная, глупая девочка… Это ведь не ее он видел там, на мосту, «без шляпы, без калош»… Но сердце его бухает, как тогда, или даже еще…
Он не хватает ее, не целует страстно, не уносит на руках в розовый альков с балдахином… Странная, угрюмая грусть опускается на него, почти безысходность. Он, как бы по-товарищески, ища поддержки, но и поддерживая, обнимает ее одною рукой, сжимает худенькое плечо, отвечает ее детскому, девочкиному взгляду, проникая в самую страшную, влажную, напуганную и пугающую глубину ее глаз, и говорит негромко:
–Ну, что… поехали…
«Поехали. Так Гагарин сказал, улетая в космос… – подумал он. – Вот это как – планету девственности лишить… все изменить… навсегда».
И действительно, сам улетел.
Странным было то место, в котором они оказались. Был ли там воздух?.. Нет, пожалуй, вода. Темная. Они были частью жидкого, тяжкого кристалла, были каждый сам по себе, но любое движение одного передавалось через водную горячую тьму другому, становилось общим движением, одной волной… Это был новый, небывалый, и единственно возможный, совершенный и естественный способ жить – превращаться из разного – нет, не в одинаковое, но – в ОДНО.
Они засыпали и просыпались, радовались друг другу до дрожи, целовались как после бесконечной разлуки и снова медленно погружались во тьму, трудясь друг над другом, как над главным делом всей жизни, проникая в это невозможное, немыслимое единство… Они не разговаривали. Только одно слово повторяла она: Кузь-ма. Он не сразу понял, что оно значит. А когда понял, то как будто был позван впервые. За ночь она произнесла его имя тысячу раз.
Они проснулись в полдень с ударом колокола. Их руки и ноги так переплелись, что пришлось призадуматься, как бы расплестись. Получилось. Расставшись, сразу вышли в коридор, причем Кузьма догадался натянуть трусы, а Соня впереди шла, в чем мама родила. И была она очень… очень… Просто прекрасна была. Как Ева до грехопадения… Вот!.. Выходило, что грехопадения и не было. А было – как быть должно. Прошли мимо арки кухни, там что-то журчало и брякало, и свет оттуда проникал в коридор, тусклый, дневной и холодный. Но они туда не заглянули, ни он, ни она. Соня впихнула Кузьму в туалет, а сама отправилась в ванную. Потом и он зашел в ванную, посмотреть, как там она… О, она была в порядке. Она стояла под потоком воды спиною к Кузьме, ее кудрявые волосы намокли и почти что выпрямились, они сами были как струи темной воды, той самой, что объединяла их ночью. Кузьма подумал, скинул трусы и влез к Соне в ванну, прижался к ней, обнял, и они стояли вдвоем под душем, опять оказавшись одним существом.
После душа, уже в спальне, Кузьма сказал Соне, что хочет есть. А Соня сказала, что она хочет спать, и чтоб он шел на кухню, там где-то какие-то котлеты, Магда велела ими сегодня питаться.
Кто такая Магда, Кузьма спросить не успел, Соня уже спала.
Он оделся целиком полностью и пошел на кухню питаться котлетами.
В арке, что вела на кухню, Кузьма стукнулся головой о корабельную рынду – название предмета мигом всплыло в его начитанной голове вместе со звоном, и почти сразу вчерашний ночной голос за спиной прозвучал:
–А что, Соня Розенблюм завтракать не собирается?
–Здравствуйте, – сказал Кузьма и повернулся к голосу, едва снова не брякнувшись о колокол, но вовремя за него схватившись.
Перед ним стояла старуха с большими тревожными глазами и с папиросой во рту. Папироса не горела.
–У вас есть спички? – спросила она. – В отсутствие пана Рышарда я никогда ничего не могу найти.
–И где же пан Рышард? – с опаской глядя в тревожные старухины глаза, спросил Кузьма, доставая зажигалку из кармана.
–Вы и с ним знакомы? – она удивилась и раскурила папиросу.
–Нет.
–Рышард в школе, если не врет… – она глубоко затянулась. – Он мой правнук. – Ее глаза так ни разу и не сморгнули и начали слезиться. – Я Магдалена Рышардовна, бабушка Сони. Ее друзья зовут меня Магда…
Она наконец сморгнула, отвела взгляд и даже повернулась спиной к Кузьме.
–Вы тоже можете представиться, – сказала она, величественно отплывая в глубину кухни.
«Вряд ли она была такой величественной всю жизнь. Старики придумывают свое величие… от одиночества, возможно…» – подумал Кузьма, следуя за Магдой. Когда она снова повернулась к нему, он сказал с почтительностью, зеркальной ее величию:
–Простите, что, будучи не знаком, оказался вашим гостем.
Особенно это «будучи» поразило самого гостя, он как в позапрошлый век мигом переехал; хотя Магда, пусть и прабабушка, была родом из прошлого, двадцатого столетия, никак не девятнадцатого.
–Вы не первый, – снисходительно ответила Магда на почтительность молодого человека.
Ее слова неприятно резанули Кузьму, он вспомнил перину и подушку, брошенные на полу Сониной спальни, утром Кузьма ее заприметил. Для кого она была брошена? Что за незнакомец был гостем первее его? Хотя… Магда, возможно, вообще не знала про перину, а имела в виду нечто другое.
Он представился:
–Меня зовут Кузьма. Я Сонин друг.
–Друг? – переспросила Магда.
Кузьма смутился. «Видела ли она, как мы вышли из спальни, как шли обратно из ванной?..» Но ответил он строго по протоколу:
–Надеюсь, что друг.
–А знаете ли вы Вольфа? – спросила старуха и снова посмотрела на Кузьму своими большими и темными глазами. Теперь они мерцали не тревогой, не любопытством, а чем-то живым, чем-то вроде надежды.
Чанов не ожидал. Ну, никак не ожидал. «Может, Вольф-то и ночевал там, у Сони?» – с облегчением подумал он. И даже как-то просиял.
–Он что, был у вас?!
–Был, с поэтом! – Магда просияла в ответ. – Да он и сам – поэт…
–Да уж, и сам… – согласился Кузьма.
С этой минуты с Магды слетело ее величие, а с Кузьмы почтение. Они разговорились по-человечески, Магда накормила Чанова котлетами, которыми накануне кормила Вольфа и Пашу, сокрушаясь, что разогретое – и пюре не пюре, и котлеты не котлеты. Зато она достала из холодильника моченую бруснику, о которой вчера забыла.
После того как Кузьма и горячего чаю, и холодного абрикосового компоту напился, Магда его отпустила:
–Ну, ступайте к своей Соне Розенблюм… – и вдруг рассердилась: – Когда проснется, пусть приходит завтракать! Она же тенью забытых предков стала… – и добавила, отвернувшись от Кузьмы: – Пусть не поленится одеться. Рыська скоро вернется. Да и Бог знает кого еще принесет…
И он подумал: «Она догадалась… и разрешила».
Кузьма вернулся к своей спящей Соне, он не стал ее будить, только посмотрел долго и внимательно, как она это делает – спит… Потом почувствовал, что ведь впервые оказался в Сониной спальне как бы один, как бы без хозяйки, и огляделся. Он увидел то же, что вчера видел Вольф. На полу валялся пюпитр, и ноты разлетелись… Кузьма поднял несколько листков и сел на стул, тот самый, на котором сидел Вольф. Действительно, просто ноты. Но один из поднятых листков был исписан по чистому нотному стану черными, брызгающими чернилами.
–Господи… – Кузьма вспомнил На-все-гда! на титуле своего «Розовощекого павлина», узнал и чернила, и вечное перо, и почерк.
Он прочел, не раздумывая ни секунды, как будто это именно ему и написано:
- В две тысячи втором году
- Зима вломилась столь мгновенно…
- Что осени ею замена
- Шла в неестественном ряду.
- Вот плюс пятнадцать и уже
- Назавтра минус десять ровно,
- А ведь хотелось так подробно
- Все рассмотреть больной душе…
Кузьма остановился. «Конечно!.. это действительно мне и про меня… хотя и про всех про нас… – растерянно думал он. – Про то, что с нами было накануне, позавчера. Со мною было! Не как бы, а на самом деле. Это про мою больную душу, там, в Круке, в подвале! Всего-то и хотелось – подробно рассмотреть… увидеть реальность. Совпасть с собой. И с зимой – тоже». Он глянул в окно, в серое московское небо.
–Кузь-ма… ты фернулся… – позвал голос. – Иди сюда.
«Это Соня. Она проснулась», – подумал Кузьма и вспомнил ежика, который в тумане… Но тут же, словно со стороны, Чанов услышал свой прежний, уже чужой, двухдневной давности, совсем из другого мультфильма, отвратительный голос:
–Подожди.
Неужели это он сам и сейчас сказал?.. Голос был какой-то жлобский. Начальственный. Он сразу же спохватился, испугался даже и стал обратно собой теперешним. Медведем, зовущим ежика из тумана…
Кузьма сунул голову в альков и попросил:
–Соня, проснись!.. Вылезай. Посмотри…
Они вместе сидели на перине, лежащей по-прежнему на полу, Кузьма держал листок, а Соня медленно, с трудом разбирая почерк, читала вслух, делая чудовищные ошибки. К ней не просто фефект речи, но вся ее тарабарская дурь вернулась. Кузьма терпеливо поправлял, а последнюю строфу вообще прочел сам:
- …Увидеть, как урчит вода,
- Тут же в сосулю превращаясь,
- И как потом висит, качаясь,
- Чтоб рухнуть в нети навсегда.
– Нет. Не прафда! – сказала Соня, посмотрев на Кузьму прекрасными сонными глазами. – Про СОСУЛЮ… только Фольф… только мне!.. Как ты знаешь?..
Кузьма долго смотрел на нее и наконец понял, что она решила, будто это он, Кузьма Чанов, сейчас, пока она спала, сочинил про сосулю. Она так подумала и сама же не поверила. Вот дурочка! Конечно, не так трудно было бы написать такой простой стишок… Нетрудно. Но – невозможно. Потому что это же – стихи. Не гладкие и совсем простенькие. Но настоящие. Такое пишут только поэты, Кузьма это знал. Вот поэт Вольф и написал. Потому что он и про сосулю знает, и про все, что случилось в Круке, и до Крука, и после Крука – в 2002 году, в октябре месяце… Кузьма объяснил Соне все это, добавив, что Вольф написал стихи здесь, у Сони в спальне сутки назад. На ее нотных листах. Она не поверила. Она замотала головой и даже в отчаянии каком-то повторила:
–Нет. Никогда.
Кузьма разглядывал подушку, лежащую на перине, она все еще хранила вмятину от головы Вольфа. Или не Вольфа?..
–Кто же здесь был?! – крикнул Кузьма, ткнув пальцем в подушку.
–Фольф – нет! Не был! – крикнула Соня.
–А кто был?! Кто про сосулю здесь сочинял, вот на этом самом месте?!
Они ссорились и орали, и орали, и снова орали друг на друга.
Пока не раздался стук в дверь.
Дверь не была плотно прикрыта, щель расширилась, и в нее заглянула Магда. Она держалась за сердце.
–Что ж вы так кричите, дети? – сказала она и протиснулась в спальню.
–Магда! Скажи ЕМУ! ФОЛЬФ ЗДЕСЬ НЕ БЫЛ! – Соня смотрела на Магду глазами, полными слез.