Венец всевластия Соротокина Нина
– Ты бастард?
Паоло вполне устроила такая подсказка, он мысленно перекрестился.
– О, как прозорливы вы, великодушная. Именно так, хоть и тяжело мне в этом сознаться.
Софья задумчиво посмотрела на юношу.
– Сколько тебе лет?
– Шестнадцать, – выпалил он и тут же добавил со смущенной улыбкой: – Скоро будет. – Весь его вид говорил: вот, опять хотел схитрить, но вижу, что вас не проведешь.
Софья улыбнулась удовлетворенно.
– Ну вот теперь, пожалуй, сыграй мне что-нибудь грустное, – сказала она просто и ласково, словно не со слугой говорила, а с близким и хорошо знакомым человеком. – И будем плакать, вспоминать Италию и благодарить Господа, что обретаемся в Москве.
11
Юлия Сергеевна позвонила с утра. Обычный дежурный звонок.
– Ну как у вас?
– Мы с Сашкой убегаем.
– А Ким?
– Его нет, – голос сух, деловит. – Он ушел вчера за сигаретами и все еще не вернулся.
Выражение «все оборвалось внутри» вовсе не преувеличение, Юлия Сергеевна почувствовала, как сердце ухнуло вниз, стукнулось о желудок и начало подпрыгивать, как бешеный мяч.
– Неужели он посмел? Не испугался?…
– Да пиво он уже пил, и не один раз. На Новый год шампанское пригубил. Просто я вас огорчать не хотела. Но чтоб на ночь исчезать – такого не было. Простите, Юлия Сергеевна, я очень тороплюсь.
– Да, да, я понимаю. Ты звонила Макарычу?
– Конечно. Сразу после Нового года. Он сказал – привозите. Но Ким отказался ехать категорически. Я Сашку одеваю. Простите, вечером позвоню, – ту-ту-ту…
Вечером Любочка позвонила, как обещала.
– Да не волнуйтесь вы, Юлия Сергеевна, ничего с ним не случится.
– Но ведь уже случилось. Наверняка он пил. После кодирования это смертельно опасно!
– Как видите – не смертельно. Его хватило только на полгода. Я устала, Юлия Сергеевна. Я устала бороться. Ничего больше не надо. Пусть что хочет, то и делает. Иван Макарович говорит, что толк будет только в том случае, если Ким сам к нему обратится. Понимаете – сам!
– Ты плачешь? Я сейчас приеду.
– Не надо. Я утром Ленчику Захарченко позвонила. Ну, патлатый такой, они вместе с Кимом выставки организовывают. Не помните?
– Он алкоголик?
– Ленчик? Не знаю. Нет, не алкоголик. Он лгун, подлиза, мелкий книжный клептоман, но он не алкоголик. Позвонила Ленчику, он сказал, что возил вчера Кима какую-то картину посмотреть. Не знаю, какую. Может, купить, может, для выставки. Где-то они пересеклись и поехали по делам. Под картину выпили десять бутылок пива, водки ни-ни. Врет, конечно. Так этот самый Ленчик довел Кима до нашего дома, там они расстались. Ночью, да… Куда Ким потом делся – неизвестно. Да не плачьте вы! Что мы все время рыдаем?
Юлия Сергеевна уселась за пасьянс. Зазвонил телефон.
– Жив Ким. Жив курилка. Мне только что позвонил Олег. Мол, Ким у меня в мастерской, сегодня ночевать не придет, но ты не волнуйся – пить мы ему не дадим. Разве что пивка… Но ему ведь и пивка нельзя.
– Кима надо спасать.
– Как?
– А где эта мастерская?
– Какая разница?
– Она на Полянке, да? – Юлия Сергеевна вспомнила двухэтажный особняк во дворе – приют искусств и возлияний. – Мы как-то с тобой туда за Кимом заезжали.
– Может быть.
– За ним надо ехать.
– Это совершенно бессмысленно. И потом, зачем мне лишние унижения? Он ведь не постесняется закатить при всех безобразную сцену. Скажет, что я за ним слежу, что пытаюсь прятать его себе под подол, а он – вольный человек. Они ведь жен не стесняются, мы для них как бы не люди, а семья – только обуза. Там все уж давно холостяки. Жены с ними не уживаются. Не хочу я туда ехать.
– Да, конечно. Я понимаю. Подождем. Ты только не плачь.
– Я не плачу. У меня просто насморк аллергический. Наверное, на нервной почве.
Ну что же – все правильно. Любочка не несет ответственности из мужа, а она несет. Она мать, ей и суетиться. До метро Юлия Сергеевна добежала бегом. Можно было поймать машину, но как укажешь шоферу правильный адрес? К мастерской она могла танцевать только от печки. Доехать до станции «Полянка», а там, как говорил Ким, «огородами, огородами и к Домбровскому». Такую звучную фамилию носил этот признанный только в очень узких кругах гений, мудрец и пьяница – Олег с Полянки.
Там церковь рядом. Юлия Сергеевна не столько рассмотрела ее в первый приезд, на улице тогда тоже было темно, сколько почувствовала, как гору рядом, как тепло от давно протопленной печки. Конечно, глаз уловил некие архитектурные подробности, и услужливое сознание облекло их в слова: живописный антаблемент, кокошники, фигурные фронтоны с пальметками – словом, добротный XVII век. Она была уверена, что сразу почувствует, что церковь именно та, нужная, а дальше в ста метрах в переулочке двор с неприметным особнячком.
Дом был стар, правое крыло вообще пустовало, а в левом томились какие-то убогие, истово ожидающие переселения, жильцы. Именно в правом, пустом крыле находилась обитая жестью дверь, а за ней коленом изогнутая лестница. Выбежав впопыхах из дому, она не подумала, как попадет в мастерскую. Дверь наверняка закрыта, и стучаться в нее бесполезно. Может быть, ее ждет жалкая участь дожидаться сына на улице? И вдруг неожиданный подарок судьбы! Обитая жестью дверь сама распахнулась и словно вытолкнула во двор молодую пару. У женщины на руках был ребенок. Подвальная темнота еще слала какие-то отдаленные выкрики, последний был: «Просто захлопни!»
– Подождите захлопывать! Мастерская Домбровского здесь? Мне как раз туда надо.
Пара удивилась, но пропустила Юлию Сергеевну без слов возражений.
Затхлость, запах краски, скользкий и холодный, как рельс, поручень и абсолютная темнота. Последнее, что поймала она испуганным взором, перед тем как дверь защелкнулась капканом, были звезды. Они показались необычайно яркими. Им она и стала, как Авраам, молиться, осторожно нащупывая ногой очередную ступеньку. Некоторые из них казались мягкими – гнилыми? Но не может быть, чтобы лестница в подвал была деревянной, наверняка она каменная. Может быть, на ступени тряпья накидали – испачканной красками ветоши? Превозмогая брезгливость, она ставила ногу на эту мягкость (как на дохлую крысу!) и все читала Отче наш… И ведь успокоилась. Более того, она простила в этот момент сына, потому что – отпусти нам грехи наши, как и мы прощаем должников наших. А кого прощать-то? Правительство, олигархов, рэкетиров, Верку Ивановну – стерву с четвертого этажа? Нет, ты прости главного обидчика – сына, который ушел от больного ребенка за спичками, – буквально, как в романе. Ушел за спичками и пропал на два дня. Избитый литературный сюжет. Финн, забыла его фамилию, написал обаятельный роман, над которым хохотали многие поколения на всех континентах. Люди любят пьяниц. Чужих. Своих ненавидят.
Еще поворот, потеплело вдруг, пол стал твердым и устойчивым, полоска света на полу выглядела уютной и надежной. Прежде чем вломиться в чужой мир, она постояла рядом с приоткрытой дверью, прислушалась. Неторопливые, мужские голоса смаковали какой-то текст, в котором она только различила с натугой выкрикнутое имя – Рембрандт.
У них уже все было готово – и колбаска нарезана, и консервы открыты, распластанная на газете селедка отливала серебром, а сын любовно держал в руках непочатую еще бутылку и был полностью готов к разливанию. На лице его застыло выражение… как бы это… довольства, конечно, предвкушения, счастья. Но не это поразило. Главным было выражение полной детской открытости, высшего доверия к миру. И еще взаимной любви со всем мирозданием. Господи, на нее, на мать, он так никогда не смотрел. Разве что в совсем раннем детстве, когда лежал у груди, засыпая, а потом вдруг открывал глаза. Нет, не так. Когда она его кормила грудью, взгляд его был бессмысленным – за гранью. Он ощущал ее не глазами, а телом, кожей, мягкой замшевой щекой. Это уже потом – в три, в пять лет – он просыпался всегда с улыбкой, и ей доставался открытый, без малейшего притворства, без самой малюсенькой задней мысли взгляд. Этот взгляд она должна была сберечь, а потом препоручить другой женщине, и ребенку от этой женщины, а он принес его в пропахший скипидаром подвал, к друзьям-собутыльникам.
И тут только Юлия Сергеевна поняла, что ей нельзя было, ни в коем случае не следовало приходить сюда, что это стыдно – всем здесь присутствующим и ей самой. Сейчас бы уйти, пятясь задом по мягким ступеням, но дело было уже сделано, все глаза были устремлены на нее. Соляным столбом, обрамленным дверным косяком, – вот чем она стала для своего сына.
За столом сидели пять мужчин и одна девица – испуганная, крашеная, вида дешевенького. При виде нежданной гостьи все заулыбались, и непритворно, а вполне искренне. Хозяин дома – аскетически-худой, значительный и гораздо более молодой, чем ей помнилось, встал и придвинул к столу драное кресло. Вот уж гостья так гостья, ах, как хорошо! Юлия Сергеевна готова была поклясться, что сын не разомкнул рта, однако ему удалось напомнить хозяину ее имя-отчество. Но не исключено, что в этой сказочной обстановке мистические силы взвились смерчем, заставив Олега Домбровского самого угадать ее зыбкий, размытый временем облик.
В мастерской хорошо. Кисти в банках похожи на осенние букеты, палитра – смятая радуга, тайна холстов, стоящих лицом к стене. Изнанка серого, натянутого на подрамник полотна чиста, если не считать раскидистой, черной росписи, иногда автор скромнее – ставит только инициалы. В полумраке видны раскрытые, распахнутые полотна – голубые холмы в тумане, чьи-то лица – красивые и не очень, молодые и старые – невольные зрители и собутыльники тихих и буйных попоек. И полная закрытость от мира. Жизнь протекает там, наверху, отгороженная железной дверью и крутой лестницей. «Просто захлопните!» – и ты отшельник и схимник, целое стадо отшельников и схимников…
Хозяин разливал водку, вереща что-то любезное, а сын смотрел исподлобья, понимая, что явление матери не к уютной посиделке, а к полному ее перечеркиванию. И он не ошибся.
Юлия Сергеевна лихо выпила предложенный ей стопарь, вкусно закусила, набрала в грудь воздуха и произнесла речь. С первых же слов она почувствовала их фальшь, но отступать было некуда. Раз закусил удила, будь добр – мчись. По высоте стиля – чистый Шекспир, то есть ни тени юмора, а только высокий, русский надрыв. В грубом, конспективном изложении речь ее выглядела примерно так: «Я пришла, Олег, объявить вам войну. Вы знаете, Киму нельзя пить. Он закодирован. Я его еле вырвала из вашей богемы. Он работает. Он должен ходить на работу».
Все вдруг смутились ужасно, а Олег словно окаменел, и не только лицо, но вся фигура, как в детской игре «Замри». Потом разлепил губы и с усилием сказал:
– Мы тоже, между прочим, работаем. И я ведь никого не тащу сюда силой. Он, Юлия Сергеевна, уже не мальчик и волен отвечать за себя сам.
– Да будет тебе, Олежек. Вы здесь все мужи совершеннолетние, только жены от вас сбежали. Не прокормить их, не защитить вы не в силах. Вы – пьяницы! Вы из пластилина. Для вас жизнь – поговорить и выпить, выпить и поговорить. Я не понимаю, не хочу понять и принять вашего сакрального, бережного отношения к водке. И разговоры я ваши знаю. Вы – страдальцы, вам жить не по силам. А с водкой ведь легче от жизни спрятаться? Правда же? И много под зелье хороших слов наболтать – все о себе любимом. На люмпен, который доводят себя до скотского состояния, я не в претензии. Его, как говорили в девятнадцатом веке, среда заела. А интеллигенцию – пьяную, чванливую, продажную – ненавижу!
– Это кого же мы продали? – Олежек весь был как желвак.
– Россию, – быстро сказала Юлия Сергеевна. – Вы ее пропили. Вы препоручили ее негодяям – заметьте, добровольно! Сами отдали уздечку в руки – управляйте страной – и спрятались в щели, как тараканы. А ведь вы цвет нации, ее генетический фонд. Пропили Россию-то! И баб ваших пропили – всех своих женщин, все поколение.
– А нехмельная, непродажная интеллигенция вам больше нравится? – спросил вдруг сосед Кима за столом, блондин в круглых очках с сильно увеличенными линзами бесцветными глазами.
– Всякую ненавижу! – отрезала Юлия Сергеевна. – Русская интеллигенция обожает ныть. Если при полном штиле тебе вздумалось тонуть – твое право, но не надо при этом тащить с собой все человечество.
– Ну зачем вы так? – сказал кто-то робко, не сказал – вздохнул, ей некогда было рассматривать, кто там вздыхает.
– Я пришла сюда не за разговорами, а за сыном. И я его заберу. Ким, ты идешь со мной? – на ее глазах против воли выступили слезы.
Она совсем не была уверена, что он ее послушает, косая усмешка – сплошная задняя мысль, не предвещала ничего хорошего, но он встал и молча пошел к выходу. Видно, была в ее поведении та степень отчаяния, когда оттолкнуть живое существо – даже если это твоя мать, которая самой природой создана для того, чтобы дети ее отталкивали, было то же, что бросить человека умирать в пустыне, в лесу, в крайнем и абсолютном одиночестве.
И уж совсем неожиданным было, что и Олежек встал и с зажженной свечой пошел их провожать вверх по лестнице. Ступени уже не казались мягкими, и только ветер подвывал где-то в подвальных просторах – о-ох, о-ох… Олежек распахнул перед ней дверь.
– А какая церковь у вас рядом? Как называется?
– Георгия Неокесарийского, – мрачно отозвался Олег. – А что?
– Ничего. Просто так. К слову.
В полном молчании они доехали с Кимом до ее дома на Чистых прудах. К Любочке он больше не вернулся.
12
Елена прибыла в Литву, и в Москву стали поступать первые сведения, из которых было видно, что великий князь Александр принял московскую княгиню с подобающим почтением. Встреча произошла за три версты от Вильны. Князь Семен Ряполовский, сопровождающий Елену, писал: «Сам великий князь сидел верхом на лошади, от коня его до тапканы Елениной послали красное сукно, а у тапканы послы послали по сукну камку с золотом. Елена вышла из топканы на камку, за ней вышли и боярыни. Александр сошел с лошади, подошел к Елене и дал ей руку, приобнял слегка и спросил о здоровье. Потом Елена опять села в тапкану, князь вскочил на коня и все вместе въехали в город». Софья всплакнула, читая эти слова.
В тот же день состоялось венчание. Предварительно Елена в греческой церкви отстояла молебен. Затем боярыни расплели ей косы, на голову надели кику с покрывалом и повели к венцу в церковь Святого Станислава. Князь Ряполовский не оставил без внимания некоторую заминку, случившуюся при великом обряде. Латинский епископ настаивал, что венчание будет производить именно он, и князь Александр его в этом поддерживал. Перепирались долго, но Ряполовский настоял на православном обряде. В результате латинский епископ венчал по-своему, а приехавший с Еленой поп Фома читал свои молитвы. Княгиня Ряполовская держала над невестой венец, а дьяк склянку с вином. Место про заминку царь прочел три раза, потом стукнул кулаком по столу и погрозил неведомо кому.
Но это только так говорится – неведомо, а на самом деле очень даже ведомо. Грозил он не только Литве, а всему чванливому Западу. Поздние историки, состязаясь в остроумии, пишут, что в XV веке для Европы не менее важным событием, чем открытие Америки, было открытие неведомого государства – Московской Руси. Иван III Великий с готовностью откликнулся на иностранное внимание. Дипломатические отношения были налажены не только с Европой, но и с Турцией, Хивой и Бухарой. И все-то московскому государю удавалось, всюду послы его умели найти нужный дипломатический язык.
Но дорожку к соседним государствам должны протаптывать не столько дипломаты, сколько купцы. Иван придавал огромное значение торговле и поддерживал ее, как мог. Даже война не должна была служить препятствием торговым людям. «Хоти полки ходят, а гостю путь не затворен, гость идет на обе стороны без всяких зацепок», – так писалось в государевой грамоте.
Вы знаете, что такое Ганза? Это торговый союз, расцвет средневековой Европы. Англия, Франция, Испания воевали друг с другом, как одержимые, а в Германии возникали вольные города. В тех городах ремесленники и купцы жили и трудились под защитой магдебургского права и богатели без удержу. Что это за право такое, любопытствующий пусть прочитает в другом месте, в одном романе всего не расскажешь.
А на Руси эдак ловко с торговлей не получилось. Русских купцов обижают и в Европах, и на юге, и в Литве сбыта товарам не дают, чинят препятствия. А то и грабят без зазрения совести. Иван сильно обиделся на западных купцов и решил разрубить этот гордиев узел. Ждал только случая, знака, чтобы начать действовать.
И случай представился. Из немецкого города Ревеля пришло сообщение, что тамошние жители учинили над русским купцом гнусную казнь, а именно сожгли его всенародно. Доноситель не сообщил, какой проступок совершил несчастный, прописал только, что русич был уличен в гнусном преступлении. Слово «гнусный» упоминалось в послании два раза, что уже разозлило Ивана, но совсем вывела из себя приписка, де, ревельский народ вел себя на казни гордо, похвалялся силой, и даже нашелся недоумок, который крикнул в толпу: «Мы сожг ли бы и русского князя, если бы он сделал у нас то же».
Жители Ревеля давно были у Ивана на примете. Они считали себя хозяевами на море, поэтому беззастенчиво грабили торговые новгородские судна. Более того, они смели дерзить московским послам, которые ездили в Европу через Неметчину.
Иван не стал выяснять, в чем именно состояло преступление купца-русича. Ганзейские купцы давно стояли поперек горла. Контора Ганзы была и в усмиренном Новгороде. Чтоб выбить из города вольный дух, Иван уже осуществил великое переселение, выслал строптивых прочь из города. А ганзейские купцы словно и не замечали, что Новгород стал тих и покорен, как и прежде, занимали гостиные дворы, так же раскидывали свои палатки, назначали немыслимые цены, отказывались платить надбавку к пошлине. Словом, забыли, что торговать надо без пакостей.
Посетивший Москву барон Герберштейн писал в своих записках с удивлением и восхищением, что царь русский правит своими подданными с небывалой легкостью: «Скажет – и сделано!»
Так было и на этот раз. Иван сказал: «Схватить в Новгороде всех ганзейских купцов, и неважно, из каких они городов – из Ревеля или из прочих немецких. Купцов схватить, а всю торговую рухлядь их, чем торговать хотели, – отобрать».
Скажет – и сделано! Заморских купцов – сорок девять человек – бросили в темницы, для острастки обули в оковы, запечатали их гостиные дворы и лавки, а товары отправили в Москву в казну.
Грустно из нашего далека смотреть на самодурство великого человека. В Европе давно уже поняли – не разоряй купцов и ремесленников, а то и вовсе останешься без денег. Ричард Львиное Сердце (а ведь XII век!), как ни досаждал ему соседствующий с Вестминстером Сити, не стал отнимать у торговцев силой деньги. Зачем разорять кормушку и рубить сук, на котором сидишь? Дави проклятых налогами, но не разоряй товар. Неужели Иван не знал этой простой истины? Можно предположить, что он и не думал на эту тему. Крепкая рука – вот главный аргумент царской власти. «Я вас заставлю себя уважать и торговать так, как мне, а не вам, выгодно!»
Что из этого произошло, об этом разговор дальше, а пока товар ценой в миллион гульденов прибыл на царский двор. Бояре давно пеняли Софье, что она распоряжается государственной казной, как своей собственной. А иначе откуда в царицыных покоях эта небывалая роскошь? Убранством горниц, сенников и светлиц Софья превосходила самого Ивана: лавки и скамьи крыты бархатом с золотой каймой, стольцы-табуреты с парчовыми подушками, а вместо тяжелых седалищ в горнице стоят кресла флорентийской работы. Софья не посмела украсить стены полотнами, на которых итальянские мастера намалевали человечьи лики, но зато развесила всюду ковры, а уж образа в красных углах, главное украшение жилища, так и сияли золотом и драгоценными камнями.
Все так. Но роскошные предметы быта были привезены из Италии в качестве приданого. Ну и, конечно, муж многое подарил, не скупился. Софья желала бы запустить свои полные ручки в царскую казну, но… близок локоток, да не укусишь.
Житие в Московском Кремле было полно тайн. Вот, скажем, построенный еще Дмитрием Донским подземный ход. Этой тайной за семью печатями Иван поделился с женой, сам водил ее по подземелью, а потом вывел в Тайницкую башню, но попроси кто-либо Софью объяснить, как вдругорядь туда попасть, она и не сможет.
Но это дела стародавние. Сейчас в Кремле полным ходом идет строительство, и дьяк Федор Стромилов ладит царю новое каменное подземелье. И опять – куда идет этот ход, кто его строит? Хоть день гуляй по Кремлю, не увидишь признаков подземного строительства.
Еще большей тайной была царская казна. Иван III был богат, это все знали. Предки копили по денежке, и хоть платили татарам дань более двухсот лет, себе тоже оставляли немалые деньги, но потаенно, чтоб не проведали поганые. На пустоту то богатство не тратилось, а завещалось от отца к сыну. Предание рассказывает, что после славной Куликовской битвы разгневанный татарский хан Тохтамыш взял Москву обманом. Церкви с богатством их, царские кладовые, боярское имущество, купеческие товары – все пограбили, сожгли книги в соборных храмах, народу порешили двадцать с лишком тысяч, но главную сокровищницу Руси не нашли. Видно, не тех пытали.
Сколько добра привез Иван III из Новгорода – ведь это уму непостижимо! Отступную дань новгородцев, называемую подарками, везли на трехстах возах. Везли золото, серебро, драгоценности, шубы, утварь, диковинки всякие – всего не перечислишь. Иван одарил царицу одеждой и утварью, изукрасил браслетами, монистами, серьгами, позабавил драгоценными игрушками. Он дал много, но не всё. Царица и опомниться не успела, как богатство растеклось по тайным кладовым. Одной заведовал казначей, другой конюшенный, третью ясельничий держал на замке. Сказывают, есть еще немалая казна на Белозере и в Вологде. Кто в ней держит ключи – неведомо.
А то, что прозывали «царицыной казной» – это только женские игрушки на каждый день. Правда, ткани тоже были немалым богатством, тут тебе и аксамит с серебряной и золотой нитью, и алтабас, и тончайшая двусторонняя камка. Дворецкий без звука выдавал Софье для приемов любую серебряную посуду, смарагды и яхонты, чтоб изукрасить одежду. И каждую мелочь учитывал по бумажке.
Новгородский привоз давно был, Софья тогда по молодости лет еще не окрепла духом, а за двадцать лет правления она почувствовала себя хозяйкой, поэтому, прослышав, что ночью привезли отнятое у Ганзы добро, приказала с утра обрядить себя в шубу и поспешила на служебный двор, где находились главные кладовые. Там приказчики сортировали добро и рассылали его по назначению: зерно в житницы, соль – на Солянку в подземные, сухие погреба, а золото и драгоценности – в сокровищницу в неведомые тайники.
Возов у служебной избы уже не было, снег изрыли, ископали, всюду валялась рогожа, рваные вервия, остатки кострищ исходили слабым дымком. Видно, споро работали, всю ночь таскали тюки, ноги сбили. Завидя царицу, приказчики засуетились, загалдели. Как из-под земли вырос дворецкий и застыл в поклоне, а заслышав строгий приказ, быстро пошел вперед, чтоб успеть растворить перед царицей дверь. Все сени были завалены тюками. Софья пошла в обширную повалушу. Свет здесь обычно был убог, потому что оконца больше напоминали щели, однако сейчас в помещении было светло, как на улице. У полок с драгоценной рухлядью стояло двое служек с фонарями, а высокий, незнакомый приказчик ловко отмерял фламандский гранатового цвета бархат. Была в помещении еще одна фигура, в которой изумленная Софья признала невестку.
– Ты как здесь?
– У нас грамотка, – пролепетал испуганный приказчик, и Елена протянула Софье какой-то невразумительный, с двух сторон исписанный, листок бумаги.
– Нам сам государь дать ее изволил, – подтвердила Елена, – там все написано, что взять на нужды мои и сына.
Список, на взгляд Софьи, был слишком велик. Застывший вначале разговора приказчик – бархат красивыми складками стекал до самого полу – встрепенулся и опять с неприличной скоростью принялся мотать ткань. Софья отметила про себя, как длиннорук этот верзила и мера его длины – локоть, куда больше, чем полагалось ей быть по мерке. Из-за этого она особенно взъярилась и, забыв о царском достоинстве и силе слова, неожиданно для самой себя принялась выдирать бархат из быстрых, ловких рук – при такой скорости этот обалдуй всю ткань Елене отмотает!
– Матушка, что вы, успокойтесь! – взмолилась Елена.
Если приказчик сразу не выпустил из рук бархат, то не иначе как с перепугу. Он отпускал ткань, как мерил – длину за длиной, и ткань цвета крови волнами укладывалась у царицыных ног.
– А вот и отдашь, вот и отдашь, – приговаривала Софья. – Такие бархаты не про твою честь. Гранатовый цвет – царский!
– Матушка, если вы хотите непременно гранатовый – ваше право. Я себе смарагдовый цвет возьму. Государь сказал – выбери, какой пожелаешь.
Волошанке-негоднице он сказал, а про царицу, законную хозяйку всех богатств, позабыл! Последняя мера бархата легла у Софьиных ног, она отерла вспотевший лоб и сказала с придыханием:
– Какой пожелаешь? А что это тебе вздумалось что-то желать? И как ты посмела к государю идти со своими глупыми желаниями. Хочешь подарок получить – жди своего часа. Если не терпится, то попроси. Но у меня, слышишь, у меня! – тяжелой от перстней рукой Софья то тыкала себя в грудь, то грозила Елене, то негодующе и брезгливо показывала приказчику – пошел вон! А тот, дурак, стоял столбом, запустив глаза в цареву грамотку, где перечислены были еще и сукна, и тафта на полавочники, и безделушки для юного князя.
И вдруг Софья успокоилась. Как озарение пришла к ней простая мысль, что криком ничего не добьешься, что против Елены и пащенка ее действовать можно только лаской, приветом и интригой. Да и что в самом деле она раскудахталась? Кто посмеет оспаривать царев приказ? Что написано, то написано.
Тихой яркой змейкой вползла Елена в сердце Ивана. На Руси говорят – жалеет, значит, любит. В любовную страсть мужа Софья не верила. И не потому, что Иван старик – пятьдесят пять лет. Женским своим чутьем Софья угадывала, что прекрасный пол и раньше занимал в жизни мужа мало места. В постели он был прилежен и ласков, но, справив мужскую нужду, тут же засыпал, для того чтоб на утро забыть все, что было ночью. Голова Ивана была заполнена делами государственными. Но о безвременно ушедшем сыне он скорбел, и часть этой скорби изливалась на пригожую невестку и малолетнего внука.
Наверное, как-нибудь ввечеру, усталый после дневных дел, а может быть, отстояв вечерю и оттого проникнутый святыми мыслями, заглянул царь в светелку Елены, увидел, как почивает внук, или застал Дмитрия за чтением книг, до которых, говорят, двенадцатилетний отрок очень прилежен. Неважно, что размягчило сердце Ивана, когда он велел отписать Елене грамотку, мол, придут товары ганзейских купцов, выбери себе подарочек, погрей душу.
– Возьми смарагдового бархату, – милостиво сказала Софья. – Хватит тебе тусклые, вдовьи тона носить. А этот – гранатовый – оставь. Красный цвет царице больше к лицу, чем прочий.
Уже в дверях она сказала дворецкому:
– Я сюда опосля зайду. А ты смотри, все точно по грамотке выдай.
Распорядилась, словно дворецкий мог поступить иначе. Да не приведи господь! А может, государыня боится, что княгиня Елена лишнее унесет? Дворецкий тут же отогнал от себя крамольные мысли.
13
Федор Васильевич дунул на свечу: всё, спать! Нечего добро переводить и трудить глаза, и так зрение ослабло. Написанное приходится держать на расстоянии вытянутой руки. За окном вьюжило, ветер подвывал тонкими, детскими голосами. В горнице было душно. Сидор явно перетопил печь. Угарного духа не ощущалось, и то хорошо.
Он сам взбил подушку, поправил перину. Позови Сидора готовить постель, он разговорами замучает. А про его недужный бок и ломоту в ногах все досконально известно. И цена на говядину его не интересует. Вот и улегся, вот и ладно… Курицын старался думать об обыденном, чтоб отогнать тревожные мысли. Уже третий день ждал он человека из Новгорода, а тот все не являлся. Тихо заскрипели половицы в сенях, будто бы звякнуло что-то – колоколец? Курицын поднял голову над подушкой. Нет, это Сидор пошел по нужде.
Сколько говорено было – все важные встречи только днем! Ночная Москва не для тайных встреч, и посыльный из Новгорода знал это неукоснительное правило. Ночью на всех заставах рогатины, стража жжет костры, по улицам бродит сторож с колотушкой. Каждый спросит: «Кто таков? Что делаешь на улицах в поздний, воровской час?» Гридя Клоч давно предупредил, что соглядатаи завелись не только у митрополита Геннадия в Новгороде, но и здесь, в Москве. Задурил Геннадий священству голову словами о еретиках. Теперь с любого бока должно ждать беду.
Опять Сидор шуршит за стеной – проверяет припасы. Он давеча говорил, что Самсонка, новый слуга, подворовывает. Ну и пусть его, хоть наестся вволю. Худой ведь, аки смертушка. Если бы посыльный явился в ночи, то первым делом залаяли бы собаки.
Перина была, что твой океан, в ней и потонуть можно. Женино приданое, из пуха чижика… Курицын не любил спать в такой мягкости, но намедни лекарь, ощупывая застуженный в дороге бок, строго рекомендовал ночное тепло: либо на печь полезай, либо хоронись в самом теплом укрытии. Теплее не придумаешь… Федор Васильевич как-то наскоро, неожиданно забылся сном. В этот момент собаки и залаяли. Он сразу сел и стал искать ногами теплые войлочные сапоги.
Послышался звук открываемого запора, звякнула цепь.
– Сидор, запали свет, – крикнул Курицын.
– Уже запалили, учитель, – раздался звонкий голос из сеней, дверь распахнулась и перед Курицыным предстал Паоло, бобровый воротник его шубы блестел масляно, глаза возбужденно сверкали.
Обнялись.
– Мальчик мой! Как я рад тебя видеть! Думаю, что это собаки взлаяли и сразу смолкли? Значит – свой. Почему пришел так поздно?
– А днем не выберешься никак.
Паоло сбросил шубу, под ней оказался русский кафтанец на пуговицах, нарядный, украшенный по подолу серебром и подпоясанный кушаком.
– Эк тебя вырядили! Расхотелось носить флорентийскую одежду?
– А там ее никто не носит. Даже Анастасию обрядили в русский сарафан.
Про Анастасию, комнатную служку царицы, уже говорено было в нашем повествовании. Была та Анастасия умна, пронырлива и верна хозяйке, как верны нам бывают собственные части тела.
– Есть хочешь?
– Не-ет. Я сыт. Вот если выпить чего горяченького.
– Взвар есть на зверобое. Меду Сидор не пожалел, пересластил, как ты любишь. Еще не остыл, наверное.
Сидор принес медный, обернутый полотенцем чайник, две деревянные чаши. Паоло звонко прихлебывал взвар, словно питье было обжигающее горячим. На Курицына он не смотрел, явно не зная, с чего начать рассказ, а потом заговорил сразу на высокой ноте, словно оправдываясь:
– Вы не подумайте чего, я там хорошо живу. И камора у меня своя. Хорошая камора, только окно очень маленькое. И затянуто бычьим пузырем, слюдины пожалели. Дует из того окна, как из погреба. Так что проводить свой досуг разумно, как учил мой синьор, весьма затруднительно.
– Я тебе с Сидором одеяла пошлю. Хочешь на заячьем меху, хочешь на куньем. А можно и оба два послать.
– Спасибо. Только пусть передаст потаенно. Анастасия прознает и разнесет по всему свету, Курицын, де, воспитаннику теплое прислал. А самой это может не понравиться.
«Сама», как понял Курицын, была царица.
– Она тебя не обижает?
– Не-ет. Она добрая. Иной раз встретит где на лестнице, обязательно скажет: «Ты сегодня зайди ввечеру, поиграешь перед сном». А потом и забудет. Я теперь на флейте в другом месте играю. Меня к себе княжич Василий зовет. Вся его компания собирается и просит: «Сыграй грустное, про любовь. Или сыграй веселое, танцевать будем». Странно они танцуют, как скоморохи. Во Флоренции и Венеции совсем не так танцевали. А эти дурят, как малые дети, но потаенно. Боятся, чтоб царице-матушке не донесли. Ей, пожалуй, и не понравится, что княжич танцует, как простолюдин.
– К тебе в компании князя Василия хорошо относятся?
– Я для них слуга.
– Так, может, домой вернешься?
– Царица не отпустит, – уверенно сказал Паоло и усмехнулся, мол, что ж ты, такой умный, а простых вещей не понимаешь – если Софья что-то или кого-то взяла себе, то уж назад не отдаст.
– Но ведь на половине царицы, считай, разместилась сама Италия. И язык, и обычаи. Это твоя родина.
– Русь моя родина, – строго сказал Паоло. – Сама совсем обрусела, но только не душой… а как бы это сказать, повадкой. И все подчеркивает, что воспитывали ее в вере истинной, а сама просфору гастией называет. Будто я не знаю, что ее воспитывали униаты.
– Униаты тоже люди, – примирительно сказал Курицын. – Православные подписали унию и ушли под власть Рима, чтобы туркам константинопольским противостоять.
– Это понятно. Надо было всему христианству объединиться. Но почему обязательно под властью Рима? Католики тоже могли подписать унию и уйти под власть патриарха.
Курицын расхохотался.
– Ты когда успел стать таким православным ортодоксом?
– А кем же на Руси еще можно быть?
Умен мальчик, ничего не скажешь. Курицын помолчал.
– А вчера позвала меня… Я думал играть, уж флейту достал, а она знак ручкой сделала – не надо, и давай по-итальянски трещать.
– «Трещать» – не гоже говорить о царице. Она беседовала, толковала, говорила о том о сем.
– Вначале о том о сем, а потом о дьяке Курицыне. Дескать, уж неделя, как он приехал из Венгерского государства. Спрашивала, видел ли я вас аль нет. Будто не знает. Анастасия бы ей сразу донесла. Она и раньше про вас выспрашивала. Все интересовалась – не волхв ли дьяк Курицын? И еще спрашивала, как я у вас тут бытовал да какие разговоры разговаривал и какие книги читал. – Видя, что собеседник встревожился, Паоло поспешил добавить: – Но я ничего лишнего не сболтну, вы же знаете. Это надо придумать такое – «волхв». Мы же не язычники! А книги я у вас читал известно какие – часослов и псалтырь.
– Правильно ответил. Но тебе надо читать и другие книги. По-русски ты трещишь как скворец, а пишешь как отрок неразумный, который только и умеет, что буквы разбирать. Ты должен упражняться ежедневно.
– Я и упражняюсь. Я много читаю.
– И что же ты читаешь?
– Разное.
– Какое ж разное, если я тебе послал всего одну книгу, писанную кириллицей – о земном устроении.
Паоло поморщился.
– Это я все знал раньше. Мир состоит из четырех веществ: огня, воздуха, земли и воды, – начал он тоном прилежного школяра. – А малый мир, то есть человек, составлен тоже из четырех стихий – крови, мокроты, красной желчи и черной. Учитель, я все знал ранее – и про сердце, и про селезенку, про вены и артерии. Это Гиппократ. Он был великий лекарь. Но это все устарело. Сейчас о человеке полагают уже по-новому. Вот мне во Флоренции рассказывали…
– Да знаю я, что тебе про человека рассказывали в Италии. Ты мне зубы не заговаривай. Говори, что по-русски читаешь?
– Повесть о «Соломоне и Китоврасе». Борзой зверь Китоврас – это кентавр? Я правильно понял?
– Господи, да где же ты достал эту повесть? И кто тебя надоумил ее читать?
«Повесть о Соломоне и Китоврасе» была весьма редкой книгой и принадлежала к разряду «ложных». Повесть рассказывала о борзом звере, который был столь ревнив, что носил жену в ухе. Но жена была хитра и, конечно, имела любовника. Она научила юношу, как поймать несчастного кентавра. Китовраса заманили к кладезям, полным вина, а потом пьяного привезли к царю Соломону. А далее началась словесная пря между царем и Китоврасом. Разговор этот весьма пряный, потому что касается любви и женщин. Соломон толкует о любви, как о возвышенном чувстве, а Китоврас относится к женщинам проще. Любовь в его устах – обиходное, грубое, ночное действо. Все срамные места весьма грубо обзывыются. Ах, лучше и не пересказывать.
– Повесть написана по-русски, – обиженно сказал Паоло. – Что ж вам еще? Я не евнух! И хочу спросить. Почему москвитяне прячут своих жен и дочерей по теремам? Во Флоренции женщины живут в почете, а здесь они – рабыни, их не пускают ни на пиры, ни на праздники. И при этом куртизанок здесь не меньше, чем в Венеции. Но в Венеции они богаты, нарядны, они холят себя, моют волосы душистой водой и принимают мужчин в богатых апартаментах.
– Да ты-то откуда это знаешь?
– Если хотите знать, я один раз посещал веселых городских дев… Это было в Венеции.
– Это в тринадцать-то лет! К куртизанкам! – всплеснул руками Курицын.
– А ничего такого не было. Они меня только щекотали и вином поили. И даже денег не взяли. В Москве тоже полно веселых девок, только об этом вслух говорить нельзя. Делать – делай, а вслух не говори. А что молчать-то, если это естество? Но в Москве я к ним не пойду. Здесь зазорные девы предлагают себя за связку баранок и задирают юбки прямо в сугробе. Сам видел! Вот этими глазами.
– Подрос, отрок, – покачал головой Курицын, – рассуждаешь, как Китоврас.
– А вы, стало быть, Соломон. Что к словам цепляться? Вы спросили, я ответил. А мог бы и соврать. Только мне честным больше нравится быть, – он широко улыбнулся. – И еще, Федор Васильевич, объясните… Вы сами рассказывали, что писан и читан по площадям государев указ, де, брагу варить и меды сытить можно только перед праздниками, а пить – в праздничные дни. Так? Отчего же так много пьяных в будние дни? Ведь прямо на улицах лежат! И не мерзнут.
– Я думаю, здесь даже царю Соломону не под силу дать вразумительный ответ. Холодно у нас. Наверное, просто греются.
– А летом? Остужаются? Чтоб жарко не было, – Паоло довольный захохотал. – А мне можно греться и остужаться?
– Ни-ни! – прикрикнул Курицын. – Молод еще!
– Ладно. Буду бумажную мудрость постигать. А книгу про Китовраса славно переписчик сработал. Вы бы видели, как заглавные литеры там оформлены! Например, буква «М» – два мужика тянут сеть и ругаются. Один эдак руку поднял – сейчас ударит. А литера «Г» – дева в облегающем платье. Стройная, как башня Джотто. И волосы непокрыты. Федор Васильевич, расскажите про вашу первую любовь. Ну что вы морщитесь… Иль забыли?
– Вот уж нет, – расхохотался Курицын и подумал, что давно ему не было так хорошо.
От Паоло исходила та же молодая сила, что от буйной травы в огороде, когда после дневной жары от зябких утренников роса столь обильна, что стекает каплями с жестких яблоневых листков, и каждый стебелек держит в себе блестящую каплю влаги, и влажная паутина блестит, как алмазный венец. Всюду жизнь – под каждым камнем, в любой лужице. И запах, запах земли и благоухание всего растущего, что тянется к свету!
А Паоло уже дальше бежал мыслью.
– Как монах может так хорошо нарисовать деву, если ему и смотреть-то на нее запрещено? Китоврасова книга и впрямь драгоценная! Я, чтоб про Китовраса прочитать, в залог ваш перстенек дал.
– Ну и дела! – вскричал Курицын. – Кому же ты отдал?
– Да он вернет. Это только так – для порядку, – и сметливый юноша, отвлекая от скользкой темы, вернулся к началу разговора. – Я вчера на жалейке играл. Это такая дудка двойная, сипло звучит, но весло. А почему на Руси знатным танцевать нельзя? Простолюдины веселятся, а княжичам запрещено. Или я чего-нибудь не понимаю?
– Хватит на сегодня разговоров. Спать. Что сегодня не успели, завтра договорим.
Паоло улегся на свое старое ложе – лавку с деревянным изголовьем. «Сейчас спросить или на завтра оставить? – разговаривал он сам с собой. – Тема уж больно щекотливая…» Помогая мыслям принять правильное решение, он схватился за непокорный завиток надо лбом и стал с силой накручивать его на палец. А Курицын не спит. Тоже о чем-то размышляет. Ишь, посапывает… И поняв, что для деликатной просьбы куда больше подходит темнота, чем яркий день, Паоло опустил ноги на пол, привалился к теплому печному боку и сказал, стараясь придать голосу полную невинность:
– У вас просить хотел, учитель. Это для меня жизненно важно.
– Ну что тебе? – устало отозвался дьяк.
– Я знаю, у вас есть математическая таблица, по которой можно предсказать судьбу.
– Что? – от неожиданности Курицын откинул одеяло и сел на постели. – Это с чего ты такое удумал? Или тебе во дворце про таблицы сказали? Кто?
– Ну ладно, скажу. Секретарь разрядного приказа. Это ему я ваш перстенек заложил. Он о вас очень уважительно отзывается. И ученость ваша распространилась весьма далеко. А про таблицы, которые строят по движению светил, я еще во Флоренции слышал. Называется – гороскоп. Там это было обычное дело. Деньги есть – иди к математику и заказывай таблицу. А в Москве говорят – чернокнижие! Темные люди! Что они в этом понимают. Истина подвластна только умным.
И тут снова, на этот раз громко и яростно, залаяли собаки. Курицын ощупью нашел одежду и стал одеваться, скороговоркой наставляя Паоло:
– Нет у меня никаких таблиц. А ты об этом поменьше болтай, а то наживешь себе и мне неприятностей. Ишь чего удумал! Гороскоп ему подавай! А сейчас лежи и носа не высовывай. Ко мне неожиданный гость пришел. Об этом госте тоже молчок. Пригрел я тебя на свою голову. Спи!
Курицын ушел в соседнюю горницу и плотно закрыл за собой дверь. Младой отрок, но сметливый. Как бы не было лиха!
14
Не нужно особой ловкости, чтоб бесшумно приоткрыть дверь, а в дьяковом дому петли хорошо смазаны – не скрипят. Паоло не считал подслушивание грехом. Сложная флорентийская жизнь и не менее сложная московская приучила его быть всегда начеку. Мало ли, может, и сгодится подслушанное? Торговать тайно добытыми сведениями – это отнюдь, это для негодяев, но любопытное ухо может иногда сохранить не только свободу, но и жизнь. Не подслушай он в Венеции разговор сводного брата с работорговцем, не сбежал бы от беды в Московию, влачил бы сейчас жизнь раба. А могли бы и в Турцию неверным продать.
Вот и сейчас… Если бы Курицын не предупредил, что гость секретный и ты, мол, про него не болтай, Паоло бы еще подумал, вылезать ли из теплой постели. В доме у дьяка всегда паслось много народу. И все с разговорами. Правда, с иными Курицын затворялся и беседовал вполголоса. Когда Паоло жил здесь, ему и в голову не приходило любопытствовать. Слушай не слушай, все равно ничего не поймешь. Но жизнь при дворце многому научила.
Ага… ночного гостя зовут Максим. Что же ты так поздно-то, досточтимый Максим? Лица не видно, лоб прикрыт серым суконным капюшоном. Видно, издалека шел, если борода заиндевела, никак не оттает. А в углу посох стоит, с него тоже лужа натекла.
Разговор за столом шел громкий, оживленный, но видно, что не о деле. Пили уже не взвар, а крепкий мед из больших стоп. Потом Сидор принес сулею с водкой и мису с солеными рыжиками. Еще ели говядину холодную с хреном и утю с капустой. Паоло вдруг смертельно захотелось есть, но он сглотнул слюну и отогнал неуместное желание.
Болтали о трудной дороге, о непредвиденной задержке в пути, о том, что волки на Валдае совсем обнаглели. Потом вынырнуло на свет словечко – Новгород. Так вот откуда прибыл дьяков знакомец. Все, что касалось Новгорода, интересовало Паоло до страсти. Курицын много чего интересного рассказал об этом городе, но зачастую отказывался отвечать на вопросы. «Русь нуждается в объединении и должна собирать русские земли, – говорил Курицын, – так считает царь наш Иван Васильевич, и он прав. Чего хочет царь, того хочет Бог».
– Но зачем это Богу? – не понимал Паоло. – Там, где я родился, все не так. Есть славная республика Флоренция, есть богатая Венеция, гордая Сиена и папский Рим. Еще есть Пиза, Равенна – много! И никому не приходит в голову объединяться. Каждый живет своим порядком и своим умом. А вы говорите: Москва – Русь и Литва тоже – Русь.
– Потому что были русские княжества и все подчинялись Киеву, а потом граду Владимиру. Но прошел Батый по русской земле. Он завоевал северную ее часть и заставил платить Орде дань. А западная часть русской земли отложилась к Литве. И везде говорят по-русски. Ты же был в Вильно.
– Литва не платила дань Орде. А Новгород? Почему он платил? Вы же сами говорили, что воины Батыя не дошли до Новгородской земли.
Курицын хорошо рассказывал – внятно. Беда Новгорода состояла в том, что он всегда был слишком богат. Богат и своеволен, как Флоренция. Да, татары не дошли до Новгорода, у древнего Игнач-камня повернули морды коней к югу. Но князю святому Александру Невскому надо было платить дань, а денег взять было неоткуда. Русь лежала в пожарищах, люди ушли в леса, земля не родила. И святой Александр сам привел в Новгород татарских баскаков – сборщиков дани. Новгородцы взбунтовались – нет, мы не будем платить! Но Александр собрал с них деньги, хотя для этого ему пришлось у домов баскаков поставить свою охрану, дабы не перебили их новгородцы.
– Но теперь Москва не платит дань Орде. Почему же царь Иван пошел войной на Новгород? Зачем Шелонская битва?
– Потому что вольный город задумал отложиться к Литве. Новгородцы умели торговать, но не умели воевать. А Москва воевать заново выучилась. Шелонская битва была двадцать лет назад. За эти годы Новгород много раз бунтовался. Теперь затих – после великого переселения.
Про насильное переселение новгородцев Курицын рассказал Паоло со всеми подробностями, потому что все происходило на его глазах. На голые подводы сажали богатых новгородских купцов с семьями. Бабы, детишки малые – все кричат. Все имущество – в узлах, сколько увезешь – твое, а все прочее богатство – дом, лавки, земли – в казну. И повезли горемык в дальние города – в Суздаль, Кострому, Муром. Некоторым семьям удалось осесть в Москве. А на место выселенных в их домы приехал народ из дальних краев. Муромчане и суздальцы, может, и не умеют хорошо с Европами торговать, зато живут по старому обычаю, преданы царю и вечевой колокол им не нужен.
– И это правильно? – вскричал тогда потрясенный Паоло.